22. Исповедь маньяка.
Утро ввалилось в сознание тяжёлой, свинцовой глыбой. Голова гудела, а в груди застыл каменный ком, холодный и неумолимый.
Я отбросила одеяло, и мои движения были резкими, механическими. Натянула первые попавшиеся шорты, майку — мне было плевать на вид.
Единственной целью была беседка в саду.
И он там был, конечно же. Сидел, откинувшись на спинку стула, с чашкой кофе в одной руке и планшетом в другой. Картина безмятежного спокойствия, которая взбесила меня пуще прежнего.
Я шагнула под тень беседки так стремительно, что стул подо мной жалобно взвыл и скрипнул, едва не сложившись.
— Объясни мне, — начала я, и голос мой прозвучал хрипло и без всяких предисловий. Я уперлась ладонями в столешницу, глядя на него в упор. — Объясни, что вчера было? Один момент ты говоришь, что хочешь меня трахнуть, а в следующий — отталкиваешь, будто я падалью пахну. Что с тобой, в конце концов, не так? В какой момент у тебя в голове переключается тумблер?
Он медленно, как бы с неохотой, поднял на меня взгляд поверх планшета. Ни тени смущения, ни искры гнева. Только спокойная, изучающая поволока.
— А что, тебе уже не терпится? — голос его был тихим, но в каждом слове чувствовалась лёгкая, язвительная усмешка. — Чтобы я снова прикоснулся? Прямо сейчас, с утра пораньше?
Я ощутила, как по щекам разливается горячая, предательская краска.
Он снова сделал этот финт, выставив проблемой моё отчаянное желание, а не его душевные качели.
— Нет! — выдохнула я, и это прозвучало резко и слишком громко. — Речь не об этом. Речь о том, что ты сегодня — один человек, а завтра — другой, и я сбита с толку. С тобой невозможно строить даже простые ожидания, Валерио. Я не знаю, что ты выкинешь в следующую минуту — улыбнёшься или оскорбишь!
Он, не спеша, отложил планшет в сторону, взял свою фарфоровую чашку и сделал небольшой, аккуратный глоток, будто пробуя вкус момента.
— А тебе обязательно строить эти ожидания? — спросил он, и в его бархатном баритоне вновь зазвучала та самая раздражающая снисходительность, от которой сжимались кулаки. — Ты здесь не для того, чтобы понимать или предугадывать. Ты здесь для того, чтобы слушаться. А моё настроение... — он легко пожал плечом, — Оно как погода за окном. Можешь её не любить, можешь прятаться от дождя, но изменить — не в твоих силах. Привыкай.
В горле встал ком.
Привыкай.
Хорошо.
— Привыкать... — произнесла я с подчёркнутой, почти театральной покорностью, которую он наверняка счёл бы фальшивой, если бы удосужился взглянуть пристальнее. — Хорошо, Валерио. Я тебя поняла. Я привыкну.
Я наскоро проглотила пару кусков булки, не чувствуя ни вкуса, ни запаха, отодвинула тарелку, встала и, не удостоив его взглядом, развернулась и ушла.
Хорошо.
Слово отдавалось эхом в черепной коробке, обрастая стальными зазубринами.
Что он там бормотал? Хочет видеть меня голой, но вот мужчины, мол, присутствуют? Стесняется, что ли?
Я зашла в свою комнату, подошла к комоду и вытащила из него первый попавшийся комплект нижнего белья — простое, чёрное, почти невесомое кружево. Надела его. Затем быстрыми, почти грубыми движениями сорвала резинку, и волосы тёмным водопадом рассыпались по плечам и спине.
Я повернулась, бросила беглый взгляд на своё отражение в зеркале — почти обнажённая, с распущенными волосами, с горящими глазами, — и вышла из комнаты.
Я не шла куда-то с определённой целью. Я просто вышла в коридор.
Босые ступни бесшумно ступали по прохладному, отполированному паркету. Я знала, что где-то здесь, в этих стенах, обязательно дежурят его люди.
Его глаза и уши.
Пусть видят. Пусть смотрят. Пусть бегут и передают.
Это был не вызов.
Это было тотальное, до абсурда, принятие его же правил.
Если он хотел видеть меня голой, но стеснялся «мужчин», то что ж я сама выставлю себя на их всеобщее обозрение.
Если он требовал привыкнуть к его непредсказуемости, то я стану самой непредсказуемой, неудобной частью его же системы.
Я прошла мимо группы его людей, собравшихся в главном зале. Их приглушённый разговор резко оборвался, едва я возникла в дверном проёме.
Я чувствовала на своей коже десятки глаз — удивлённых, оценивающих, некоторых с нескрываемым любопытством, других — с напускным безразличием. Я не прикрылась, не ускорила шаг. Я просто шла, глядя прямо перед собой сквозь стену, с высоко поднятым подбородком, чувствуя, как внутри застывает не гнев, а холодная, ясная сталь решимости.
Если нельзя сломать тюремщика, можно попытаться сломать саму тюрьму, став её самым неудобным и неподконтрольным элементом.
Затем я прошла через столовую, где несколько человек вполголоса обсуждали утренние дела за чашками кофе.
Когда я появилась в дверях, воздух застыл.
Ложки, на полпути ко ртам, замерли, и я слышала лишь тихий стук фарфора о блюдца от дрожащих рук. Их глаза — широко раскрытые, растерянные, полные нескрываемого любопытства — скользили по моей коже, будто прикосновения.
Я не стала прятаться или спешить. Напротив, я замедлила шаг, позволив каждому рассмотреть меня, позволив этому моменту унижения превратиться в мой личный триумф воли.
Столовая осталась позади.
Я вышла на кухню, где царила привычная утренняя суета.
Повар, бодро помешивавший что-то в кастрюле, и двое охранников, лениво перекидывавшихся шутками у плиты, — все они застыли, будто пораженные громом. Шум утих, сменившись оглушительной тишиной, в которой слышалось лишь шипение еды на раскаленной сковороде. Они уставились на меня, и в их взглядах читалась не просто похоть, а нечто большее — недоумение, тревога, даже страх.
Они понимали, что это не просто эксцентричная выходка.
Я не произнесла ни слова.
Я просто была.
Я прошла через все уголки его владений, где могли находиться люди, став живым воплощением неповиновения.
Мне было плевать.
Абсолютно.
Каждый смущенный взгляд, каждый подавленный смешок, каждый отведенный в сторону глаз — все это было лишь топливом для моего холодного, растущего внутреннего огня.
Мой немой марш, это шествие из плоти и духа, продолжался, пока из гостиной не донесся оглушительный, хрустальный грохот бьющегося стекла. Звук был подобен выстрелу, разрезавшему утреннюю дремоту. Без тени сомнения я изменила курс и направилась туда.
В дверном проеме гостиной открылась картина, полная гнева.
Валерио стоял, тяжело дыша, над грудами осколков, которые минуту назад были дорогим стеклянным столиком. Его кулаки были сжаты до белизны в костяшках, а плечи напряжены, словно у зверя, готовящегося к прыжку. Его люди, застигнутые врасплох, сидели на диванах и креслах, вжавшись в сиденья, их глаза прикованы к полу — никто не смел пошевелиться или издать звук.
И вот он поднял на меня взгляд и застыл. Буря ярости на его лице сменилась шоком, а затем — леденящей душу холодностью. По его ошеломленному, гневному выражению было ясно — никто не посмел доложить ему о моем «выступлении». Никто не предупредил его о бунте, шедшем по его же коридорам.
Вот он. Мой момент.
Я остановилась в нескольких шагах от него, не отрывая взгляда.
Мои пальцы, будто движимые собственной волей, медленно, с преувеличенной небрежностью, потянулись к тонким шелковым лямкам моего бюстгальтера.
Я сдвинула одну с плеча, позволив ей соскользнуть, затем вторую. Шелк беззвучно упал на пол, обнажая кожу прохладному воздуху. Я не улыбалась, не дразнила. Мое лицо было бесстрастной маской, за которой скрывался спокойный, безмолвный вызов.
Я использовала его же оружие — его желание, его чувство собственности, его жестокие правила — и направляла его против него самого.
Я показывала ему, что даже в этом, казалось бы, унизительном положении, я сохраняю контроль. Контроль над ситуацией, над его гневом, над его реакцией.
В этот миг, полуобнаженная и уязвимая перед всеми, я чувствовала себя сильнее, чем когда-либо.
Мои руки скользнули ниже, к тонкой резинке трусиков, когда он, наконец, взорвался.
Он не закричал. Он издал низкий, животный рык, полный такой первобытной ярости, что воздух, казалось, задрожал. В два широких шага он преодолел расстояние между нами.
Его руки, сильные как стальные капканы, впились в мои бока. Прежде чем я успела среагировать, он с силой поднял меня и резко закинул на свое плечо, как мешок с песком. Воздух с громким хрипом вырвался из моих легких. Мир перевернулся с ног на голову, поплыл перед глазами в калейдоскопе потолка, стен и испуганных лиц его людей.
Он не пошел. Он буквально вылетел из гостиной, не удостоив ошеломленных подчиненных ни взглядом. Его шаги грохотали по мраморному полу холла, отдаваясь эхом в звенящей тишине. Он взбежал по лестнице на второй этаж, не сбавляя скорости, с силой распахнул дверь в свою спальню и швырнул меня на огромную кровать.
— Сука! — закричал он.
Я отскочила от матраса, едва успев поднять руки, чтобы защитить лицо. Он стоял надомной, его грудь вздымалась, а в глазах бушевала такая ярость, что, казалось, воздух вокруг трещал от напряжения. Вся его показная холодность, вся его надменность испарились, обнажив голую, ничем не сдерживаемую ярость.
Я добилась своего.
Я вывел монстра на свет.
Он рванул к прикроватной тумбочке, с силой выдернул ящик и выхватил оттуда массивный пистолет.
Без цели, без предупреждения, он поднял его и стал методично, с оглушительным грохотом, опустошать всю обойму.
Пули впивались в штукатурку стен, оставляя рваные раны. Осколки гипса и пыли взметнулись в воздух. Выстрел в потолок. Сверху посыпалась штукатурка. Две пули ударили в пол в сантиметрах от кровати, взрывая паркет. Последняя пуля с свистом пробила матрас в том месте, где лежала я, задевая простыню. Грохот оглушил, запах пороха заполнил комнату. В наступившей оглушительной тишине зазвенело в ушах.
Он с силой отшвырнул пустой пистолет в угол, и тот с грохотом ударился о стену. Затем он повернулся ко мне. Его глаза были дикими, безумными.
Он набросился на меня, его руки схватили меня за бёдра с такой силой, что я вскрикнула от боли. Он грубо, одним резким движением, сорвал с меня трусы, швырнув их через всю комнату.
— Валерио, нет! — закричала я, пытаясь вырваться, отпихнуться.
Он пригвоздил меня к кровати своим весом, его лицо было в сантиметрах от моего.
— Ты же этого хотела, Анна, — прошипел он, и его голос был хриплым, пропитанным ядом. — Ты же хотела увидеть, что я ещё держу в себе, верно? Сначала кричишь, что я псих, безумец, а потом сама доводишь меня до этого состояния.
Он грубо раздвинул мои ноги.
— Я тебя сейчас, блять, трахну, как шлюху. Как ебаное пушечное мясо.
Я отчаянно забилась, пытаясь вырваться, пиная его ногами, но его хватка была железной.
Он стирал последние следы личности, пытаясь превратить меня в тот самый бездушный объект, которым он всегда хотел меня видеть.
И в его безумных глазах я видела не только ярость, но и мучительное, искажённое удовольствие от этого акта
Я вырвалась на секунду — и моя ладонь со всей дури врезалась ему в щёку. Звук был сухим и громким, как выстрел.
Он не отпрянул.
Он расцвёл.
Его глаза блеснули мокрым, восторженным блеском, а губы растянулись в широком, неровном оскале.
— А-а-а! — издал он не крик, а нечто среднее между смехом и рыком. — Вот! Вот она, родная. Искра. Продолжай, Аннушка, дерись, царапайся! Мне это нравится. Ты ведь не понимаешь, да? Что твой гнев — это просто другая форма страсти? Ты вся горишь твою мать!
Одной рукой, с пугающей нежностью, он поймал мои запястья, сплел наши пальцы в тугой узел и вколотил их в изголовье.
— Я сейчас оставлю на тебе автограф, — прошептал он горячо, его дыхание обжигало мою кожу. — Не чернилами, нет. Кровью и памятью. Чтобы твоя плоть помнила, чья она. Чтобы в зеркале ты видела мою метку и улыбалась.
Его губы прикоснулись к щеке.
Нежно.
А потом его зубы сомкнулись.
Не укус.
Это было медленное, ритуальное впитывание боли. Я чувствовала, как эмаль продавливает кожу, как рвутся капилляры, как его слюна смешивается с моей кровью.
Я закричала.
— Валерио, прекрати! Мне больно, я не могу!
Он оторвался. Его губы были алыми. Он облизал их, не сводя с меня безумного взгляда.
— Не можешь? — он рассмеялся, и смех его был визглив, истеричен. — Ты все можешь! Ты можешь кричать, ты можешь плакать, ты можешь истекать кровью на моих простынях, и знаешь что? Это — музыка! Симфония! А боль... — он прижался лбом к моему, его глаза, расширенные зрачки, были целыми вселенными безумия. — Боль — это просто самый честный инструмент. Она не умеет лгать! А ты, ты вся — одна большая, красивая ложь, которая учится быть правдой через меня
Он придвинулся вплотную, и я ощутила его желание — жёсткое, неумолимое, как приговор.
— Я конченый, Анна! Я зависим! — выкрикивал он, и его голос срывался на фальцет. — Я подсел на адреналин твоего страха. На соль твоих слёз. Это лучше любого кайфа! Видеть, как в твоих глазах гаснет свет и зажигается тьма... Моя тьма! Я впрыскиваю её в тебя, капля за каплей.
Его слова били в мозг, как молотки.
Это был не монолог, это была исповедь маньяка.
— Нет... Прошу... — мой шёпот был поломанным, жалким. Я плакала, и слёзы смешивались с кровью на его губах, когда он снова приблизился.
— Молчи, — прошипел он с внезапной, леденящей тишиной. — Не моли. Не унижай себя. Просто прими. Я — твой чертов апокалипсис и твоя вечность. В одном лице.
Тогда он вошёл резко.
Насилие над самой тканью реальности.
Он вбивал себя в меня, как гвоздь в свежий деревянный крест.
Я отвернулась, уставившись в стену, испещрённую пулевыми ранами. И сквозь боль, сквозь унижение, сквозь рёв его безумия во мне родилось новое, чёрное, безмолвное знание.
Я сама это сделала.
Я принесла спичку в пороховой погреб и удивилась взрыву.
Я хотела понять ураган, заглянув ему в глаз.
Я думала, что смогу приручить демона, назвав его по имени.
Но он не демон.
Он — стихия.
Он — закон.
Он — конец.
И против закона физики не попрёшь.
Нельзя договориться с гравитацией, нельзя убедить землетрясение быть помягче.
Можно только перестать сопротивляться падению.
Обмякнуть.
Разбиться.
И, возможно, однажды собрать себя заново из осколков, уже других, не тех, что были прежде.
Не пытаться сломать тюрьму.
Стать её частью.
Стать её самым тёмным, самым холодным, самым молчаливым камнем.
И ждать. Просто ждать.
Он резко остановился. Его тело, всего секунду назад бывшее молотом, разбивающим мою волю, вдруг замерло, но вместо того чтобы отстраниться, его руки обвили меня с новой силой — не объятия, а стальные обручи, сжимающие рёбра.
Его потная кожа прилипла к моей, и по моему телу пробежала судорожная волна отвращения.
Он глубже уткнулся лицом в изгиб моей шеи, и его шёпот прозвучал прямо в ухо, густой и липкий, как смола:
— Не выводи меня. Если хочешь дышать — не дергай тигра за усы. Не играй с динамитом, мятежная принцесса. Динамит умеет взрываться без предупреждения.
С этими словами он вышел из меня.
Ощущение было странным — пустота, смешанная с липким стыдом и физическим отвращением.
Я медленно села на кровати, всё тело дрожало мелкой, неконтролируемой дрожью. Пальцы сами потянулись к щеке, к тому месту, где он впился в меня зубами. Кожа была влажной от крови, воспалённой и болезненно пульсирующей.
Он наблюдал за мной, а затем не одеваясь, он поднялся с кровати, его движения снова стали точными и выверенными, будто того безумца, что был здесь минуту назад, и не существовало.
Подошёл к комоду, открыл нижний ящик и достал оттуда аккуратную, укомплектованную аптечку.
Затем вернулся и сел на край кровати рядом со мной.
Он был так близко, что я чувствовала исходящее от его тела тепло. Достал стерильный тампон, смочил его антисептиком — резкий, медицинский запах врезался в воздух, — и без единого слова протянул руку к моему лицу.
Я инстинктивно дёрнулась назад, но он просто ждал, его взгляд был тяжёлым и не терпящим возражений.
В конце концов я замерла, позволив ему прикоснуться пропитанным антисептиком тампоном к ране. Жидкость жгла, и я вздрогнула, но он, не обращая внимания, стал методично, с хирургической точностью, обрабатывать укус.
Это было самое невыносимое — этот контраст.
Тот, кто только что разрывал меня на части, теперь играл во
Это был очередной акт контроля.
Демонстрация того, что он не только может калечить, но и «исцелять» — и то, и другое было проявлением его абсолютной власти.
Пока его пальцы стирали мою кровь, я сидела недвижимо, понимая, что эта извращённая псевдозабота была, возможно, страшнее откровенной жестокости.
— Теперь шрам останется, — прошептала я, глядя на его пальцы, вытирающие мою кровь.
— Останется. Небольшой, — вздохнул он, и в его голосе не было ни сожаления, ни злорадства.
Я опустила взгляд, чувствуя, как по щеке растекается прохлада от мази, которую он теперь наносил. Боль понемногу отступала, сменяясь онемением.
Я снова подняла на него глаза.
— Я не хотела, — снова прошептала я, и на этот раз в моём голосе звучала не защита, а объяснения. — Просто ты как тёмная комната. А мне хочется хоть щёлочку света найти. Хоть что-то понять в этом лабиринте, в который ты меня бросил.
Он слушал, не прерывая своего занятия. Его движения были методичными, почти заботливыми, что создавало жуткий диссонанс.
— Я ведь ничего не знаю о ваших правилах, — продолжала я, чувствуя, как слова вырываются сами, подогретые шоком и болью. — Я не могу привыкнуть и, наверное, никогда не привыкну, если всё будет вот так.
Я сделала паузу, глотая комок в горле.
— Ты же сам сказал, что в нашем мире нет хэппи-эндов. Значит, я умру и это будет от твоей руки.
Он закончил наносить мазь и отложил тюбик. Его пальцы всё ещё лежали на моей щеке, но теперь они были неподвижны. Он смотрел на меня, и в его тёмных глазах, казалось, шевельнулось тень мысли.
— Не обязательно от моей, — поправил он тихо, и его слова повисли в воздухе, неся в себе новую, леденящую душу перспективу. — Концы бывают разные и руки, что их устраивают, — тоже.
Он убрал руку, и его прикосновение исчезло, оставив на моей щеке лишь ледяное пятно от мази и жгучую память о его зубов.
Валерио поднялся, и его тень накрыла меня, безмолвная и тяжелая.
Он приоткрыл дверцу в тот ад, в котором сам существовал, и показал, что кроме него, там есть и другие демоны, жаждущие своей доли.
— Валерио... А у вас... Войны бывают? — выдохнула я, всё ещё сидя на смятых простынях, ощущая, как холодок мази смешивается с внутренней дрожью.
Он застегивал свои шорты, и каждый щелчок молнии звучал как выстрел в тишине комнаты.
— Войны? — он хмыкнул, коротко и сухо, но в этом звуке слышался гнев старой, незаживающей раны. — Это не «бывают». Это наша погода. Вечный сезон дождей из свинца и предательства. Да. Войны – это то, на чем завтракают такие, как я, и то, что видят перед сном.
— И сейчас... — я заставила себя продолжить, глотая комок в горле. — Прямо сейчас у тебя война? С семьёй Скалли?
Он замер, его пальцы застыли на пряжке ремня.
Затем, очень медленно, он повернулся, и его взгляд, тяжелый и пронзительный, впился в меня. Не просто удивление — в нём читалась внезапная, острая настороженность.
— Скалли... — он произнёс это имя так, будто сплёвывал яд. — Да. Скалли. Откуда ты вытащила это?
— Никто, — честно прошептала я, сжимая край простыни в кулаке. — Это была просто догадка. — Я сделала паузу, но любопытство было сильнее страха. — Только с Скалли? Или есть ещё кто-то?
Он изучал меня долгими секундами, его лицо было каменной маской, но в глубине глаз бушевала настоящая буря — недоверие, злость.
— Да, есть ещё две семьи в Нью-Йорке. Другая... — он язвительно усмехнулся, — Сидит в своей солнечной Испании и строит козни, как паук в самом центре паутины.
Он только что выдал мне не просто информацию.
Он вручил мне карту своих кошмаров, имён и мест, которые держал в строжайшем секрете.
— Спасибо, — сорвалось у меня с губ, тихо и искренне.
Его брови взлетели, а в глазах читалось неподдельное, почти животное изумление.
— За что?! — его голос прозвучал хрипло и громко. — За что ты, чёрт возьми, можешь меня благодарить? За то, что я перечислил тебе имена тех, кто мечтает увидеть, как я сдохну? За то, что показал тебе, насколько хрупок этот мой железный трон?
— Нет... — я покачала головой, пытаясь найти нужные слова в этом хаосе. — За то, что ты сломал своё же правило. Сейчас ты сам вложил в мою голову кусочки этой чудовищной мозаики. Ты впустил меня в свой ад чуть глубже.
И вот тогда я увидела это.
Мгновенное, но яркое, как вспышка, осознание на его лице.
Шок. Почти паника.
Он, Валерио, чья воля — закон, только что совершил ошибку.
Он позволил ярости, этому осадку после нашей схватки, вырвать у него кусок власти — кусок информации.
Валерио резко повернулся к окну, но я видела, как сжались его кулаки, как напряглись мышцы на спине, будто он силой сдерживал себя, чтобы не развернуться и не заставить меня замолчать навсегда.
