Ты проиграл
Дисклеймер:
Следующая глава содержит сцены жесткого физического насилия, крови, эмоционального напряжения и описания травматичных ситуаций. Некоторые моменты могут вызвать дискомфорт у чувствительных читателей. Пожалуйста, читайте с осторожностью.
Если вы испытывали травматичный опыт, связанный с насилием, будьте особенно внимательны к своему состоянию.
Текст написан в художественных целях и не пропагандирует жестокость.
— Зачем, Егор? - голос матери сорвался. — Скажи... Просто скажи... Зачем ты это сделал?
Я смотрел на её руки — дрожащие, стиснутые. В одной — смятый зиплок. Во второй — лезвие. Мои следы. Мои тайники, найденные.
— Мы и так уже всё поняли, - тихо вмешался отец. Он пытался говорить спокойно, но под голосом дрожала сдерживаемая ярость. — Пакеты с наркотиками. Резаные вены. Егор, это же не... Это путь в никуда. Ты так хочешь умереть?
— Нет... - прошептал я. — Я не хочу умереть.
Мама молча отвернулась.
Я видел, как она прижимает кулак к губам, чтобы не закричать.
— Тогда скажи... - отец шагнул ближе, — Зачем ты опять это делаешь? И откуда всё это дерьмо? Почему ты хранил его под матрасом?
Я покачал головой.
— Я не знаю... - голос сорвался. — Я правда не знаю.
— Что значит «не знаю»?!
— Я просто... - вдохнул. — Я просыпаюсь, и всё будто не моё. Тело не моё. День не мой. Жизнь - чужая. Я смотрю в зеркало - и не понимаю, кто я. Что делать мне. Куда себя деть. Я не смогу это объяснить. Я... Я могу что-то не помнить.
— Почему ты не сказал нам сразу?
— Потому что... - замер, — Естественно я думал, что справлюсь сам. Сначала. Потом уже не думал. Просто делал. Просто брал, резал и нюхал. Не для смерти, а для спокойствия в своей башке.
— Егор... - мать повернулась, глаза опухшие. — Мы теряем тебя. Ты ведь понимаешь?
Я закрыл глаза. Понимал. И ничего не чувствовал. Совсем ничего.
И я не знал, как жить дальше с такой жизнью. Родители сказали всё как есть: ты сам выбираешь, как тебе быть, но уже слишком очевидно, что ты себя губишь.
Они смотрели на меня с тревогой, не со злобой — в их взгляде не было осуждения, только боль и усталость.
Они всерьёз задумались снова отправить меня к специалисту. И я знал, чем это может закончиться — мягкие белые стены, бесконечные разговоры с чужими людьми, одиночество, которое не лечит, а только подчеркивает, насколько ты уже не тот. Насколько ты сошел с ума. Ни я, ни они не хотели этого.
Но выбора почти не оставалось. Я понимал: если сейчас не сделаю шаг навстречу помощи — дальше будет только хуже.
Они больше не просили. А заставляли. Требовали. Умоляли. Сделай это. Сходи. Послушай врача. Выполняй рекомендации. Не убегай, не ври, не скрывайся.
А я всё ещё не знал, зачем живу. Зачем делаю то, что делаю. Зачем в пакете снова что-то, чего боится моя мать. Зачем на руке новые порезы. Зачем всё это, если я сам не мог ответить даже самому себе.
***
Футбольное поле тонуло в вечернем свете — сером, прохладном, с еле заметной дымкой в воздухе. По кромке поля, ближе к ограждению, стоял Егор. Молчаливый, слегка ссутулившийся, в привычной чёрной толстовке, с руками в карманах. Он больше не выходил играть. Теперь он был просто рядом. Просто поддержкой. И странным образом — этого было достаточно. Особенно для Саши.
Их дружба прошла через многое. Ссоры, молчание, недоверие. Но как бы ни отдалялись, всё равно возвращались обратно. Не из-за чувства долга — нет. А потому что оба знали: в этом мире у них остался хотя бы один человек, который помнит, каким ты был до всего. До падений, до крови, до бессмысленного бегства.
Саша вышел на поле уверенно. Он знал, что Егор смотрит. И этого взгляда, этого молчаливого присутствия хватало, чтобы играть с полной отдачей. Они всё ещё были командой, просто теперь по-другому. Теперь — один играл, а второй подсказывал с обочины. Не громко, не командно, а по-дружески: совет, взгляд, кивок. И этого было больше, чем достаточно.
И матч закончился ничьей, но в глазах Саши это всё равно была победа. Не над соперником — над собой. Над этим комом боли, что накапливался у обоих месяцами. Он посмотрел на Егора после финального свистка — и не нужно было слов. Тот просто слегка улыбнулся, кивнул. Понимая.
Оба молча пошли вдоль забора, по старой привычке, которую не стерло ни время, ни потери, ни внутренние переломы.
Потому что настоящая дружба — это не совместные победы. Это когда, несмотря на всё, ты всё ещё приходишь. И остаёшься.
И вот, они шли вдоль поля, молча, сначала просто ловя тишину. Вечер быстро опускался, воздух становился плотнее, и лишь редкие огни вдоль дорожки отражались в лужах.
— Ты видел, как я обошёл их защитника во втором тайме? - наконец нарушил тишину Саша, вытирая шею футболкой.
Егор кивнул, без улыбки, но с лёгким одобрением в голосе:
— Да, это было четко. Ты давно так не играл.
Саша усмехнулся, бросил в него взгляд, будто хотел услышать что-то больше, но промолчал. Минуту они снова шли молча. Потом:
— А заметил, как они в последние пять минут начали сбиваться на фолы? Если бы ещё чуть-чуть — взяли бы игру.
— Ты сам её вытянул, - сказал Егор, глядя перед собой. — Я просто повторил то, что ты и так знал.
— Ну, не будь скромным. Иногда ты всё ещё капитан. Даже если стоишь за полем.
Они остановились у развилки — одна тропинка вела к автобусной остановке, другая, узкая, уходила в сторону центра города и метро. Егор посмотрел на неё, будто не сразу понял, куда ему дальше.
Саша взглянул на него с какой-то почти братской тревогой — не навязчиво, но внимательно.
— Ты в порядке?
Егор чуть сжал плечами.
— Нормально. Просто голова гудит. Кажется нужна передышка.
Саша кивнул, как будто понял — а может, просто принял это, потому что всегда так было. Никогда до конца не ясно, что именно творится у Егора в голове, но он никогда не просил объяснений. Просто стоял рядом, пока мог.
— Ладно. Увидимся. И спасибо, что пришёл.
Егор лишь махнул рукой. Повернулся серьезно и пошёл в другую сторону, в тень. С каждым шагом отдаляясь от огней, от голосов, от тепла. Уходил легко, будто растворяясь в вечерней темноте. И только хруст гравия под ногами напоминал — он всё ещё здесь. Пока что.
Но визг резкий, нервный — будто сама машина кричала, вырываясь из темноты, дала ему понять что-то нехорошее в тот вечер. Колёса чиркнули по асфальту с хрипом, и он инстинктивно дёрнулся, остановился. Его шаг прервался, будто кто-то нажал на паузу.
Свет фар ослепил на секунду, а потом — тишина. Полностью за тонированные окна не выдавали ни лиц, ни намерений. Ни одного силуэта. Только ровное, будто бы слишком спокойное дыхание двигателя, как затаённое предупреждение.
Егор медленно повернулся, глухо выдохнув — резко, будто из груди вырвалось что-то тяжёлое. Он знал. Уже по звуку. По линии капота, по легкой вмятине на переднем бампере, по тому, как машина всегда чуть перекатывается влево, когда останавливается.
Он знал, чья это машина.
И именно это знание придавило к земле сильнее, чем сам звук тормозов.
Только вот... Он был готов.
***
– И всё же... - Таня громко смеялась, медленно облизывая остатки мороженого, сидя рядом со мной в гараже, пока я старательно мыл мотоцикл. — Что было на самом деле? Почему ты был так зол на меня во сне? Почему ты... Ну... Пристрелил меня?
Я остановился, усмехнулся и взглянул на неё. В руках губка уже почти высохла, я выжал её в ведро и тяжело вздохнул.
— Я думал, ты мне изменила... - сказал я, голос стал чуть тише, будто боялся проговорить правду вслух. — Но всё оказалось совсем не так. - я замялся, пытаясь собраться с мыслями. — Тебя... Изнасиловали. Связали. Где-то в подвале... - воздух будто сковало, и я невольно улыбнулся сквозь горечь. — И что самое безумное... Заставили Артура Зверева это сделать. Чтобы не повесили на других.
Она широко раскрыла глаза:
— Артура?! Того чудика из параллели?
— Да, - кивнул я. — Звучит как бред.
— А кто меня связал? - хмыкнула она заинтересованно.
И тогда я медленно оторвался от мытья, губка соскользнула из рук и упала в ведро с тихим бульканьем. Глубоко вздохнув, я остановился и долго смотрел ей прямо в глаза — в этих глазах было столько вопросов, боли и недоверия, что от этого делалось тяжело на душе. Пауза растянулась, словно время замедлилось, и я не мог сразу найти слова.
Наконец, с едва заметной дрожью в голосе, я произнёс:
— Рогозин. - сказал я, ирония в словах звучала через горький смех.
***
И вот он — этот человек — стоял прямо перед ним, перед Егором. В тот самый миг, когда всё, казалось, уже не могло стать хуже. Он вышел из машины, и на его лице играла истеричная, почти безумная улыбка. Шрамы и свежие синяки на лице азиата словно рассказывали свою мрачную историю — истории, которые нельзя забыть, которые оставляют следы на теле и душе.
— Сиди и любуйся, овца! - пронёсся резкий, громкий крик Рогозина, который ударил по пустой улице хлопком закрывающейся двери машины.
В этом звуке было столько ярости и безрассудства, что воздух будто наполнился электричеством.
Егор в тот момент почувствовал, как кровь в жилах застыла. Он знал — надо бежать. Срочно. Пока он ещё здесь, пока Саша не успел подойти к нему. Мозг работал бешено, но ничего не приходило в голову, кроме одного — спасаться.
Но можно было сказать, что Костров не был трусом. Но дело было не в этом.
Он этого хотел.
Он стоял прямо, плечи напряжены, глаза полны решимости.
Рогозин не спешил говорить. Он просто смотрел на Егора, молчал долго — будто пытался взвесить всё, что произошло, каждую мелочь. Пауза стала давящей, словно вязкая паутина, и в этой тишине слышался только учащённый ритм сердец.
Наконец, с ледяной хрипотцой в голосе и улыбкой, Рогозин проронил:
— Дерьма кусок... - слова летели быстро, с каждым шагом он приближался, будто каждый слог был ударом кулака.
Егор знал, почему тот злится. Он понимал, что речь идёт о краже мотоцикла — хотя и не представлял, каким образом Рогозин узнал об этом. Мужчина подошёл очень близко, но не бросился сразу в драку, как раньше. Всё случилось иначе — один резкий, точный удар кулаком, и Костров отлетел назад, ударившись о землю.
Люди на улице даже не успели понять, что произошло, как Саша налетел на него.
***
— Это была ты?! Или он?! - прорычал Рогозин, прижимая Таню к заднему сиденью своей же машины, держа её за плечи с такой силой, что кожа под пальцами побелела.
В голосе сквозила ярость, страх и обида — всё в одном.
А ведь всё началось так обыденно.
Ты идёшь по улице — просто идёшь, как всегда, после прогулки с подругой. Лето, вечер, лёгкий ветер. Переписываешься с ним. С тем самым человеком, который жил в твоём сердце. Тихо, глубоко, незаметно даже для самой себя.
И вдруг — он.
Человек из прошлого, из той части жизни, которую давно следовало бы забыть. От которой хочется отворачиваться, не вспоминать даже по запаху, не то что по лицу. И ты узнаёшь его сразу. И сердце — в пятки.
Бежать. Только бежать.
И ты бежишь.
Да.
Но он догоняет. Потому что быстрее.
Хватает за талию, волочит, заталкивает в машину.
Связывает. Быстро, безжалостно. На автопилоте.
И начинает допрашивать.
Плотно. Точно. Грубо.
— Говори, стерва! - кричит он прямо в лицо. В машине душно. — И эти пакеты с наркотой?! Где они? У тебя? У него?
— Да! У него! - выкрикнула она, захлёбываясь в рыданиях. Слёзы катились по щекам, срывались на подбородке. — Это всё он... Это он...
Она почти теряла дыхание.
Слова резали горло, и не от крика — от боли. От того, что придётся снова предать. Что придётся спасти себя, а не любимого человека.
Рогозин вздрогнул, будто услышал не признание, а приговор.
Молчал. Смотрел. Жевал губу.
— Надо же было... - тихо сказал он, уже почти сам с собой, осипшим голосом. — Так вовремя открыть гараж... Сходить за дозой... А потом не найти ни пакет, ни мотик. Ни хрена не найти. Но обнаружить... - прошептал он, усмехаясь хрипло и почти игриво, крутя пальцами знакомое украшение. — Вот это...
Тонкая цепочка с аккуратным сердечком, поблёскивающая в тусклом свете салона. Его пальцы дрожали от напряжения, но улыбка была липкой, ядовитой.
— Узнаёшь?
Он вытянул руку вперёд, чтобы она увидела.
Таня всхлипнула и, кажется, на секунду перестала дышать. В её глазах — паника, узнавание, шок.
Это был её браслет. Тот самый.
Тот, что Егор когда-то, давно, в пылу робкой юношеской влюблённости, аккуратно надевал на её запястье прямо на уроке, восьмого марта.
Она тогда не успела даже толком удивиться, а он уже отвернулся, делая вид, что ничего не произошло.
Её сердце колотилось весь урок. С тех пор она никогда не снимала его... До недавнего времени.
— Говори, где он! - взревел Рогозин, выдернув браслет из пальцев и со всей силы швырнув его в открытое окно. Металл звякнул где-то на асфальте, и, кажется, от этого звука у Тани что-то внутри оборвалось.
— Где он сейчас, сука?!
Её нижняя губа задрожала. Она всхлипнула — глухо, сдавленно, как ребёнок, который не понимает, за что его наказывают. А потом — завыла.
Завыла так, будто с тем браслетом выбросили наружу не просто украшение, а память, тепло, веру в то, что хоть что-то в этом мире было когда-то настоящим.
Подарок Егора.
Восьмое марта.
Парта. Неловкость. Любовь, которую они тогда даже не умели называть вслух.
Она закрыла лицо руками, плечи затряслись. Рыдания переходили в истерику.
— Я... Я не знаю, где он... - выдохнула она сквозь всхлипы.
Рогозин задышал чаще. Как загнанный зверь. В груди гремел гнев, смешанный с обидой, с предчувствием, что она действительно могла любить другого.
— Тогда звони ему! Пиши! - заорал он, нависнув над ней, уже хватая за запястья. — Сейчас же!
Таня не успела среагировать — резкая, звонкая пощёчина распластала её по сиденью. Щёка вспыхнула жаром. Глаза затопило слезами, боль подскочила к виску, и на мгновение в ушах зазвенело.
Она тяжело дышала, вжавшись в угол. Губы разжались — то ли от боли, то ли от страха. Но не было крика. Только безмолвная дрожь и пустота в груди.
— Давай, Танюха... - процедил он, вытирая лоб. — Покажи, какая ты дешевка.
***
— Сиди и любуйся, овца - захлопывающаяся дверь машины с такой силой, что в салоне дрогнули стёкла.
Таня даже не вздрогнула. Страх давно впитался в каждую клетку её тела, став привычным, как пульс. Она лишь резко выдохнула, сжав зубы, и, несмотря на связанные запястья, сразу же метнулась вперёд, перебираясь на коленях через задние сиденья, пока не прижалась щекой к холодному стеклу, вглядываясь в происходящее на улице.
Она ударила плечом по стеклу, почти выла, умоляя воздух, небо, кого угодно остановить происходящее. Горло сжалось, сердце колотилось где-то в ушах, тело металось в ограниченном пространстве, но руки были связаны, рот пересох, голос рвался наружу как крик животного, но никто не слышал. Она хотела открыть дверь, закричать, вырваться — но не могла даже пошевелиться.
Ведь Рогозин не бил Егора. Не бросался на него с кулаками, как в прошлые разы. Всё было молниеносно, почти бесшумно. Она увидела только резкое движение руки, вспышку металла и то, как Егор резко дёрнулся всем телом, как будто его пронзило электричеством. Лезвие резко вошло сбоку, чуть ниже рёбер, точно, без промаха. Ни крика, ни сопротивления. Только хрип. Хрип, полный боли, страха и обречённости.
Он не упал сразу. Он стоял, сгибаясь, как под тяжестью удара изнутри. Одна рука инстинктивно легла на рану, вторая слабо поднялась, будто хотел оттолкнуть невидимую стену перед собой. Кровь быстро пропитала толстовку, проступила сквозь пальцы, капнула на асфальт. Его губы дрожали, он тяжело дышал, рот приоткрыт — как будто не хватало воздуха. Он кашлянул — и вместе с хрипом хлынула кровь, тёмная, густая, жгучая.
А Таня смотрела. Через стекло. Не моргая. И не дыша. В горле застрял крик, руки вцепились в обивку сидений, ногти сдирали кожу с ладоней, но она не чувствовала боли — всё внутри неё уже превратилось в лёд. Она металась, словно в клетке, билась плечами в закрытую дверь, рвала голос на истошных выкриках, которых никто не слышал. Он умирал. Он был всего в нескольких метрах от неё. И она не могла даже коснуться его.
А Рогозин стоял над Егором, будто ожидая, когда он упадёт. Но Егор не падал. Он опустился на колено, опершись рукой о землю, кровь капала между пальцев, он задыхался, хрипел, но глаза его оставались открытыми.
Он смотрел на машину. Он смотрел на неё.
И Таня увидела в этом взгляде не упрёк, не злость — только боль. Настоящую, чистую, ту, что сильнее физической. Он не понимал, как она оказалась там, не знал, что её заставили. Но всё равно смотрел на неё, как на последнюю точку в этом мире, к которой он ещё был привязан.
Она закричала его имя, ударила лбом по стеклу, кровь пошла из губы — она даже этого не заметила. Всё было неважно, если он сейчас... Если он умрёт...
Он кашлянул ещё раз. Рвано. Судорожно. Склонился ниже. Земля под ним темнела от крови.
А Рогозин медленно отошёл назад, глядя на своё дело, как на завершённую работу.
— Ублюдок... - процедил Егор, с надрывом в голосе и без воздуха.
И глядя на то, как Егор всё ещё держится на одном колене, ухмыльнулся и без предупреждения грубо толкнул его в грудь. Егор не устоял — его тело, уже ослабленное болью, безвольно отлетело назад и рухнуло на асфальт, ударившись затылком об жёсткое покрытие. В воздухе коротко звякнул металлический звук — ремень, цепочка, что-то мелкое — и на секунду всё будто замерло.
А потом над ним возник силуэт. Рогозин присел на корточки, медленно, с наслаждением, и посмотрел в лицо Кострову, как в разбитое зеркало.
— Ты что-то совсем стал плохо выглядеть, Костров, - прохрипел он, насмешливо приподнимая брови, разглядывая его измученное, бледное лицо. На коже — засохшие царапины, застарелые синяки, под глазами — синюшные тени и в шрамах. — Во шрамах весь... Но говорят шрамы украшают мужчину. — он ткнул пальцем Егорa в грудь, потом провёл им по ключице, как бы примеряясь, где ударить снова. — Поэтому, пожалуйста, исполни мою мечту... Я так мечтал изуродовать твоё прекрасное личико.
Склонился ниже, глаза его блестели, зрачки были нереально широкими — не от наркотиков, не только от них.
Это было безумие в чистом виде. Внутренний пожар, которому нужно было топливо — и им стал Егор.
— И вообще... Давай уже положим всему этому конец? - вдруг очень тихо, почти ласково произнёс Рогозин, и тут же истерически рассмеялся, наклоняясь ближе. — Ты проиграл.
Его дыхание воняло горечью, металлом, злобой. Егор всё ещё дышал — рывками, короткими вдохами, один бок горел огнём, под пальцами скользила кровь, одежда прилипла к телу. Он глядел на него снизу, прямо в эти обезумевшие, мокрые от ярости глаза, и понимал — тот не просто под чем-то. Нет. Он действительно поехал. Ему не хотелось просто мести — ему нужна была кровь. Живая. Настоящая. Чтобы что-то в себе утопить.
И она уже лилась.
Рогозин поднял руку, замахнулся. Лезвие в его пальцах сверкнуло, как вспышка молнии — коротко, ярко, смертельно. Он уже видел, как оно входит в тело, как мягко сминается плоть, как исчезает сопротивление. Уже чувствовал тяжесть, с которой нож должен был опуститься — быстро, точно, без лишнего.
Но в тот самый миг, когда удар должен был случиться, Егор, из последних сил, вскинул руки. И схватил нож. Прямо за лезвие. Голыми руками.
Металл тут же разрезал кожу — легко, будто не встретил препятствия. Из ладоней брызнула кровь, обдавая всё вокруг горячими каплями. Он закричал — протяжно, отчаянно, не от страха, а от боли, от невыносимой физической пытки, которую сам себе устроил. Пальцы сжимались — несмотря на хруст, несмотря на лезвие, которое впивалось всё глубже.
Руки тряслись, кровь стекала прямо ему на лицо, но он держал. Не давал ножу опуститься. Мышцы на руках вздулись, как канаты, лицо исказилось — в этой боли было что-то почти нечеловеческое. Как будто он держал не оружие, а саму смерть, заглядывал ей в глаза и отказывался отступать.
А Рогозин — он застыл на мгновение. И его лицо изменилось. Улыбка, но уже без уверенности. Смех, но нервный, ироничный. Он будто не верил в происходящее, но одновременно наслаждался — как садист, получающий удовольствие от того, что его жертва ломается не сразу.
Он смеялся. Сквозь удивление. Сквозь напряжение мышц. Сквозь гримасу, в которой смешались презрение и восторг.
А Егор продолжал держать. Над собой. Над лицом. Как будто знал: стоит отпустить — и ничего больше не будет. Ни боли. Ни памяти. Ни жизни.
— Ну не хочешь... Значит начнём не с лица! - усмехнулся Рогозин, и с неожиданной лёгкостью отвесил пощёчину, звонкую, хлесткую, словно финальную команду телу сдаться. В тот же миг он вырвал нож из его ладоней — изрезанных, разодранных до мяса.
Из ладоней Егора хлестнула свежая кровь. Кожа была вспорота вдоль линий жизни, линии сердца — иронично точно. Металл, который он держал с такой отчаянной силой, словно сам выбрал, что именно рассечь.
Слёзы текли сами. Без разрешения, без стыда. Просто как физиологический сбой. Как сигнал от организма: "мы не справляемся". Пальцы дрожали, скрюченные, словно он пытался всё ещё что-то удержать — но удерживал лишь боль.
Он задыхался. Рот был открыт, но воздуха не хватало. Внутри всё сжалось: сердце, лёгкие, рассудок. Что это было? Паника? Страх от того, что его удержали на грани, в сантиметре от смерти? Или от осознания, что он почти остался без рук? Или это тело уже предавало — покидало сознание, отключалось, спасаясь бегством в темноту?
Руки горели. Кровь капала на землю, в ритме его пульса, как отсчёт каждого удара пульса был как удар внутри черепа.
А Рогозин — сидел и смотрел. Спокойно. Почти весело. Как будто то, что он только что сделал, было не насилием, а актом искусства. И как будто он был даже немного горд.
— Отпусти её... - прошептал Егор сквозь стиснутые зубы, задыхаясь от боли. Тело дёргалось в судорогах, мышцы сводило, как будто они рвались изнутри под каждым движением ножа.
— Кого? - Рогозин будто искренне задумался, приподнимая бровь, затем обернулся через плечо, в сторону машины. — А... Точно. - он усмехнулся. Изнутри доносились крики. Крик Тани. Рвущий воздух. — Нет, ну так неинтересно... - проговорил он, облизывая губы. — Пусть смотрит. Пусть видит, как ты корчишься, как ты мучаешься. Именно ради этого она тебя и сдала. Слышишь? Ради этого! Вот дешёвка...
— Мне... Плевать... Мне плевать кто... Меня сдал. Пусть даже и она... - еле выдохнул Егор. Кровь стекала с боков, но голос всё ещё держался. — Отпусти её. Она... Она ни в чём не виновата!
— Не виновата? - голос Рогозина вдруг потемнел. — Ты правда всё такой же... Добродушный идиот. Аж бесишь! - он склонился ближе, глаза сверлили. — В этом твой вечный минус. Ты не для этого мира. Ты слишком живой. Ты слишком веришь в людей. А таких, как ты, этот мир жует и выплёвывает... С костями.
Он провёл ножом по плечу, не глубоко — на излом. Так, чтобы вспыхнула боль, но не кровь. Просто чтобы продлить это ощущение — бессилия, предательства, несправедливости. Танины крики стали громче.
— Ты думаешь, она не знала, что делает? - прошипел он, наклонившись к уху Егора. — Она всё знала, мальчик. Просто испугалась. Просто выбрала себя. Слышишь? Она не выбирала тебя! Она выбрала себя. Ты же прекрасно её знаешь! Она даже не пожертвует собой ради тебя... А вот ты всё ради неё отдашь... И всё, что эта чертовка и может сейчас сделать, так это реветь. Рыдать, как последняя шваль! Потому что теперь жалеет. - засмеялся он по звериному. — Ох как сильно жалеет. Ведь ничего теперь с этим сделать не может. - задумался он. — И даже если после этих слов, ты всё ещё хочешь, чтобы я её отпустил... Тогда тебе действительно лучше сдохнуть, Костров!
— Отпусти... - прошептал он, мотая головой. Будто умирал не он, а она.
— Больной...
И следующий удар был резким, как выстрел.
Александр резко вскинул руку и вонзил нож в другой бок — левее, чуть ниже грудной клетки. Остро, со злобной, хрустящей уверенностью. Лезвие снова резко и глубоко вошло, под неправильным углом, и Егор, взвыв от боли, выгнулся, будто его пронзило током. Губы изогнулись, глаза закатились на секунду — всё нутро вспыхнуло от боли, горячей, слепящей, липкой.
Он почувствовал, как внутри что-то лопнуло. Как если бы ткань, живая, тёплая, была грубо разорвана. Воздух тут же вышибло из груди. Его тело дрожало. Он пытался что-то сказать, но вместо слов был только мокрый хрипи новый всплеск крови, который захлестнул горло.
Рогозин не остановился.
Он встал, поднялся в рост и, глядя сверху вниз, ударил ногой по животу.
— Давай, вставай, герой. Встань, если можешь! - орал он, снова смеясь. — Или теперь не можешь? - он слышал звук лезвия, с которым игрались. — Прости, забыл. Ты же проиграл!
Тело Егора дёрнулось от удара, потом обмякло. Он не чувствовал правую руку. Всё будто начало звучать в искажённой частоте — машины где-то далеко, Танин крик через стекло, звук собственных хрипов.
Глаза затуманились. Он моргал, как слепой. Но продолжал смотреть — туда, к машине. Где она. Где Таня. Где жизнь. Он хотел подняться, хотя бы встать на локти, но тело не слушалось. Всё было мокрое — от крови, от боли, от грязи. Он умирал, и это ощущалось слишком ясно.
Таня вжималась в стекло, как будто могла раствориться в нём, пробить его телом, исчезнуть вместе с Егором, который лежал на асфальте, изламываясь от боли. Внутри неё всё разрывалось. Грудь сдавило так сильно, что дышать стало невозможно. Она смотрела, не мигая, и в какой-то момент просто открыла рот — медленно, почти с безумием на лице.
Ни звука.
Пустой выдох. Без крика, без слов.
Рот был открыт, но из него вырывался лишь еле слышный, тоненький стон, как у раненого животного, застрявшего где-то между жизнью и смертью. Стон, который был ближе к шёпоту, почти к воздуху.
Губы начали дрожать, потом шевелиться — она пыталась говорить. Что-то... что-то важное, нужное...
Слёзы текли по щекам, и она тряслось всем телом, судорожно, мелкой дрожью, как под током.
Всё внутри неё било в панике. Руки дёргались, пытаясь освободиться, локти натужно скользили по обивке, кожа на запястьях была уже натёрта, но Таня не замечала боли. Только Егор. Его голубые глаза. Его кровь. Его неподвижность.
Она качала головой, как будто могла отменить происходящее, отмотать, вернуть, перекричать реальность.
Всё её тело вздрагивало, дёргалось от рыданий, которые не находили выхода.
Она плакала без звука, будто мир внутри неё оборвался, а голос умер вместе с надеждой, пока Егор лежал, захлёбываясь собственной кровью, пытаясь дышать, вцепившись пальцами в асфальт, будто мог ухватиться за жизнь, как за край пропасти.
Но она уже ускользала. Надежда. Всё медленнее сердце, всё глуше звук — и вдруг он снова замахнулся.
Рогозин вцепился в ворот Егора, его лицо исказилось — не от ярости, а от какого-то хищного восторга, дикого удовольствия. Нож блеснул на свете фонарей, и в следующий миг он с силой провёл им вдоль тела — от подреберья вверх, по груди, по солнечному сплетению, по шее. Лезвие прошло идеально, красиво, словно мазок художника, даже через плотную ткань толстовки.
Разрез был неровным, яростным, как будто он не убивал, а рвал. Кожа расходилась, как плёнка, кровь хлестала широкими рваными волнами, забрызгивая лицо убийцы, асфальт, стекло машины. Всё происходило молниеносно.
И тогда — последний удар.
Рогозин с чудовищной точностью и резкостью вогнал нож ему в горло. Словно хотел замолчать навсегда. Клинок прошёл между голосовых связок, повернул клинок в хряще, хрустнул, и... Вытащив с силой нож, как из сырого мяса на разделочной доске, кровь пошла фонтаном. Не тонкой струйкой — мощным, плотным потоком. Изо рта, из раны — всё сливалось в единый поток, тёплый, солёный, бесконечный.
Всё затихло, даже сквозь мокрые звуки крови.
Таня вздрогнула всем телом. Кровь брызнула на стекло машины — яркие алые капли разбились о холодное стекло, расплываясь в тёмные разводы, словно тени смерти. Её черные глаза мгновенно расширились от ужаса. Она молча смотрела на эти капли, как на страшное пророчество, понимая всей душой: всё кончено.
А Рогозин лишь вытер лезвие об свою майку. Спокойно. Как будто закончил обычную работу.
И в этот момент, за окном машины, Таня закричала. По-настоящему. От души. Хрипло, надрывно, отчаянно.
Рот её был открыт, но звук почти не шёл — только боль. Она захлёбывалась рыданиями, стучала связанными руками в стекло, билась головой о сиденье, пыталась вырваться, выломать дверь — всё было напрасно.
Рогозин отбросил нож, как будто тот обжёг ему ладонь. Он больше не нужен. Он выполнил своё — впился в живую плоть, как голодное животное, и оставил после себя изувеченное мясо. Теперь нож валялся в пыли, бесполезный, как пустая гильза.
Азиат медленно встал с корточек, не отрывая взгляда от окровавленного тела. Усмехнулся — лениво, по-звериному. Потом посмотрел на Егора так, будто любовался результатом. Облизнул губы и прохрипел:
— Баса, сенин каның эң дамдуу экен.
И отвернулся.
Он не побежал. Он ушёл. Спокойно, будто ничего не произошло. Будто просто закончил разговор. И пока он шёл к машине, к Егору бросались люди. Кричали, метались. Бессмысленно. Поздно. Люди, которые ещё минуту назад шарахались от него, теперь суетились рядом, с трясущимися руками и страхом в глазах. Кому-то даже стало плохо от увиденного.
А в это время Саша резко распахнул дверь. Девушка внутри закричала. Она сжалась, как зверёк, вжавшись в угол, дрожащая, исцарапанная. В голосе её был отчаянный вой:
— Что ты наделал?! Что ты сделал, сволочь?! - визжала она, захлёбываясь истерикой. — Мразь! Тварь! Урод! Сдохни!
Саша смотрел на неё с тем же спокойствием, с каким режут хлеб. Его пальцы ловко развязывали её запястья, будто ничего особенного. Будто не слышал ничего.
И вдруг — хлёсткая пощёчина.
Она застыла. Звук удара будто рассёк воздух. Голова её откинулась вбок. Потом — медленно опустилась. Она молчала. Только дышала — хрипло, с судорогой.
Он схватил её за подбородок. Резко. Больно. Заставил посмотреть в глаза. Его лицо искривила гримаса наслаждения:
— Беги к своему трупику, сучка.
Он захохотал — громко, хищно, будто сломал не только тело, но и душу. И пинком вытолкнул её из машины.
Она споткнулась, ударилась, зацепилась ногами за бордюр, но всё равно встала.
Свобода пахла бензином, пылью и кровью.
И она побежала.
Плечи дрожали, ноги подкашивались, сердце грохотало в висках. Она больше не кричала — голос захлебнулся рыданием. Но лицо её было перекошено ужасом и яростью.
— Егор!.. - выдохнула она, не веря, что говорит это имя.
Толпа перед ней раступалась в ступоре. Медленно, как вода под напором. Она завопила:
— Отойдите! Уберите руки!
И упала на колени.
Перед ним.
На асфальт, пропитанный его кровью.
Он лежал, как будто спал. Только глаза не мигали. И грудь не поднималась.
Мир замер.
Она сжимала его руку, мокрую от крови, и дрожала. Кричала. Ревела. Билась в истерике, не в силах выговорить ни слова. Её волосы прилипли к щекам, слёзы текли по подбородку, срывались вниз.
Та, что раньше вздрагивала от капли крови, теперь не замечала, что по локтям стекают густые алые нити. Она не отшатнулась, не закрыла глаза, не вытерла рук. Напротив — вжимала в себя его голову, как будто пыталась защитить, спрятать, сохранить хоть что-то.
Кровь пропитала её одежду, проникла в поры, затекла под ногти. Она была везде — на щеках, в волосах, на губах, и Таня уже не понимала, где заканчивается он и начинается она. Эта чужая, невыносимо родная кровь сделала их одним целым. Смертельно близкими.
— Очнись!
А он молчал.
И всё, что было — всё, что могло быть — рассыпалось, как зеркало под сапогом.
Он не шевелился. Не вздрагивал от прикосновений. Не стонал от боли. Он просто лежал у неё на руках — неподъёмный, как всё то, что теперь с ней останется.
Восемь ударов ножом.
Жестоких. Настойчивых. Будто само тело Рогозина помнило эту последовательность.
А до них — четыре.
Точные, как выстрелы из сна Егора.
Такие же быстрые, предсказуемые, будто он уже переживал это однажды.
Как будто боль была повторением — не новой, а возвращённой.
Как будто смерть уже к нему приходила.
Таня не останавливалась. Она разрывала кожу Егора, ощущая под пальцами, как плоть теряет свою целостность. Она тянула её, как бумагу, разрывая слои, все глубже, все болезненнее. Кровь выливалась тонкими ручьями, под ногтями ощущался холодный, вязкий поток. Рана становилась всё шире, а она будто бы чувствовала каждый отрыв, каждый момент, когда кожа рвалась, как ткань, не выдержавшая натяжения.
Её руки скользили вдоль его тела, разрывая ткани, обнажая внутренности. Каждый новый порыв был болезненным, как резкий выстрел, но она не могла остановиться. Внутри раны темнело, кровь начала струиться в её руки, забрызгивая её лицо и шею. Это не было ужасом — это было как некое безумие, как вечная часть её собственной реальности. Она влезала глубже, ощущая, как открытые края раны расползаются, как кожа рвётся, а кровь забивает её дыхание, застывая в воздухе вокруг.
В её движениях была какая-то странная ритуальность. Каждый жест был с одной стороны мучительным, а с другой — невообразимо притягательным. Она ощущала, как его тело отдается под её руками, как всё внутри него смещается, открывая новые внутренние миры. Кровь стала частью её, пропитывая её до самых кончиков пальцев. Ткань его тела, разорванная, текла в её душу, впитывалась, становясь её собственной частью. Кровь, кишащая в этой пустоте, была той связующей нитью, которая соединяла их. Кожа, как плоть, что застывает в своём разрыве, становилась всё более уязвимой.
Она чувствовала, как отрываются куски, как всё под её пальцами становится мягким и бесформенным. Тело его, ставшее бездушной оболочкой, казалось, дышало лишь в тот момент, когда она врывалась в его самое сердце. Это была не боль — это было ощущение бессмертия, ощущение вселенной внутри одной единственной раны. Как будто, каждый момент его жизни теперь был лишь частью этого разрыва, этого психоделического мира, где тело было лишь оболочкой для чего-то большего.
С каждым разрывом, с каждым движением, её руки глубже погружались в рану, обнажая внутренности, ставшие частью её собственного психоза. Она вжалась в его тело, рвала его, не чувствуя жалости, лишь восторг от того, что она была частью этой боли, частью этого разрыва. И кровь лилась, и плоть рвалась, и тело Егора стало тем местом, где её сознание растворялось, становясь одним целым с этим безумием.
Теперь это её место под кожей.
