8 страница17 июня 2025, 14:40

Ты закричишь от боли

Кто-то, вроде меня, отрывал ноги от земли, чтобы мчаться к финишу — быстро, уверенно, почти без изъяна. Рывок, полёт, выдох, и вот ты уже первый. Победный крик разрывает воздух, ведь ты превзошёл себя, побил собственный рекорд, вновь доказал, что ты лучший бегун школы — и заслуженно.

Кто-то другой — твой лучший друг — тоже отрывал ноги от земли, чтобы взмыть в воздух, встретить мяч лбом, отбить его с такой силой, будто от этого зависит весь матч. И пусть ты почти наверняка рухнешь обратно на газон — ты всё равно встанешь. Закричишь, сжав кулаки, потому что забил. Потому что был выше. Потому что рискнул.

А кто-то — Она. Поднимаясь над землёй, чтобы закрутиться в воздухе, словно танец — это способ говорить без слов. Пируэт. Лёгкая, грациозная улыбка. Идеальное приземление, точный наклон вперёд. Пауза, аплодисменты. Ты блистаешь. Твоё тело поёт.

Но всех троих — бегуна, футболиста и танцора — объединяет одно. Один неоспоримый, жгучий факт: всякий раз, когда ты отрываешь ноги от земли — это может стать последним прыжком. Будь то бег, прыжок, танец — это всегда прыжок веры.
И нет никакой гарантии, что когда ты вернёшься на землю, ты не закричишь...
Но не от победы, а уже от невыносимой боли.

И пока ты несёшь её на руках, будто раненого лебедя, а она тихо стонет от боли, ты сам перестаёшь чувствовать вес собственного тела. Словно в тот момент несущественны ни твоя спина, ни руки, ни шаги, сбитые от спешки — как будто ты сделан из воли, и только она тебя держит.
И только позже, когда сердце немного отпустит, ты вспомнишь:
Боль — это ведь не новое для тебя чувство.

Ты тоже когда-то падал. Не от страха и не от слабости — от боли, накопленной огромными расстояниями. Очередная пробежка. Очередной финальный рывок, когда ты, стиснув зубы, побежал быстрее всех. А потом — мягко, почти беззвучно — осел на землю, хватаясь за вечно больное колено. Мениск. Давно изношенный, давно нуждающийся в операции, которой ты избегал. Потому что слишком испугался одного слова, сказанного врачом:
«Но Риск большой. Можешь больше никогда не бегать. Никогда не играть».

А ты всё равно выходил на поле. Всё равно бил по мячу. Потому что жить без футбола тогда казалось хуже, чем жить с болью.
Потому что у каждого — свои молчаливые войны.

И скелеты в шкафу, да... Они есть у всех.

— Рукава! Задирай рукава, когда готовишь, Егор. Ты всё делаешь не так! — недовольно сказала мама.

Словно случайно, но, может, в этом было больше интуиции, чем раздражения — она подошла и начала поднимать его рукава. И всё застыло.
Тонкие, неровные, пересекающиеся линии. Некоторые уже поблекли, другие — свежие, будто царапины на стекле.

Она молчала. Егор тут же опустил руку, будто пытался закрыть не кожу, а то, что скрывалось под ней.
Мама сделала шаг назад. Потом снова вперёд. Он теперь стоял у раковины, начиная мыть овощи, как ни в чём не бывало. Но руки дрожали. Он старался держаться, но это было видно — слишком видно, чтобы не понять.

— Так... Иди ко мне, — прошептала она, не узнав свой голос, сломанный и мягкий.

Она подошла и просто... Обняла его.
Как будто впервые за долгое время.
Как будто боялась, что если отпустит — что-то случится.

И в этот момент, сквозь кухонную тишину, слышался только её сбившийся вдох. И как по щеке, не стесняясь, медленно скользила слеза.
И ведь до этого она чувствовала запах крови в его комнате. Видела, как простыня будто застирана небрежно водой, теперь лежала в стиральной машине.

— Я не требую объяснений, - прошептала она ему в ухо, прижимая крепче, будто хотела удержать не только его тело, но и ту боль, что рвалась наружу. — Я требую только одного — твоего счастья.

И тогда он всхлипнул. Не громко — едва слышно. Но этого было достаточно, чтобы всё дрогнуло.
Он задрожал. Медленно, будто снаружи — от объятий, а изнутри — от чего-то, что больше нельзя было держать.
Плечи заходили, слёзы текли бесконтрольно.

— Прости, ма... — прохрипел он, едва сдерживаясь, но уже не справляясь. — Прости меня...

Он быстро отстранился. И мать только смотрела. Закрыв рот рукой, чтобы не дать вырваться звуку, крику, которому нельзя было вырваться. Её глаза наполнились страхом — страхом, который приходит тогда, когда кажется, что ты уже опоздал.

А потом он сказал — Слова, которых не должен слышать ни один тренер, ни один человек, верящий в силу духа, ни одна мать своего ребенка. Слова, которые для матери — как шрам на сердце:

— Я сдаюсь.
И в этом было всё.
Не только усталость. Не только боль.
В этом был крик — тихий, сломанный, долгий. Как будто он больше не знал, как иначе попросить о помощи.
— Я ненавижу её.

И нет никакой гарантии, что когда ты упадешь, ты не закричишь...
Но не от победы, а уже от невыносимой боли, самоуверенный в себе мальчишка...

***

И вот ты сидишь в её палате.
Косишься в сторону этой полузнакомой, почти неузнанной девушки, лежащей без сознания после операции. От капельницы отходит трубка, мерцает монитор, что-то монотонно пищит. Всё вокруг кажется нереальным — как будто ты не здесь, а внутри какого-то сна, слишком вязкого и правдоподобного, чтобы быть просто сном.
Ты пытаешься дышать ровно, сдержанно. Но сердце — предатель, оно стучит в груди слишком громко, слишком резко, как будто зовёт, как будто знает то, чего не помнишь ты.
В голове — коктейль. Горький, плотный, обжигающий.
В нём всё вперемешку: тепло маминых рук в те ужасные минуты для неё, которое ты вспомнил, пусть только обрывком, ощущением, как будто это случилось в другой жизни; неловкий, давящий стыд — перед отцом, перед самой жизнью; и где-то внутри — яркая, колючая, неясная ненависть.

"Я ненавижу её."

Собственные слова из прошлого проносятся по внутренней пустоте, как эхо, и ты повторяешь их про себя снова и снова — не с убеждением, а как вопрос. Смысл ускользает, чувства путаются. Ты не знаешь, откуда в тебе была эта ненависть, и кому она на самом деле адресована. Тане? Всему этому запутанному прошлому, которое теперь возвращается частями, как разорванные письма без конвертов?
Я просто молча смотрел на девушку.
На её спокойное лицо, на бинты, на бледные пальцы, вытянутые поверх покрывала. И не мог понять, чего ждал.
То ли, чтобы она очнулась.
То ли, чтобы всё снова исчезло.
То ли, чтобы наконец вспомнить — и тогда уже никогда не забыть.

В коридоре слышались чьи-то встревоженные голоса. Детские всхлипы, сбивчивые фразы, цокот обуви — всё слилось в нервную симфонию. Похоже, большая семья.
Когда дверь палаты приоткрылась, и в проёме появились мужчина, женщина и двое детей, я медленно обернулся и взглядом прочитал их — и всё сразу стало ясно. Это были её родные. Отец, мать, брат и сестра.
Но сильнее всего меня удивило не это.
А то, как они вдруг застыли.
На пороге, будто наткнулись на нечто невозможное.
Они смотрели на меня, как на призрак.
Я встал, порывисто, будто хотел оправдаться одним этим движением.

— Здравствуйте. - выдохнул, растерянно кивая взрослым.

Молчание. Ни одного слова.
И в этом молчании было всё — недоверие, испуг, растерянность.
Я не помнил этих людей. Но по глазам их подумал: я исчез, предал, ранил. И пусть память молчала, стыд почему-то поднимался внутри, будто кипящая вода в чайнике — до звона в ушах.

Словно чужак, я накинул на плечо рюкзак. Уже сделал шаг к двери, как кто-то — кажется, брат — пробормотал удивлённое:

— Ого...

— Прошу прощения... — Мой голос предательски дрогнул. — Я вас оставлю.

Я сжал губы, уже почти на пороге.
И вдруг, тяжёлый мужской голос позади:

— Егор, постой. Ты куда?

Я остановился.
Обернулся.

— Мне нужно... Домой.

Глупая, нелепая отговорка.
Особенно когда та, ради кого ты там сидел, лежит перед тобой — в бинтах, под капельницей, между прошлым и неизвестным.

Я видел, как Павлиновы переглядывались между собой, молча, не зная, что сказать. Скорее — пытаясь понять, как меня остановить.

— Егор, почему ты перестал ходить к нам в гости? — вдруг спросила девочка и тут же бросилась ко мне с объятиями.

Я машинально приподнял руки, растерянный. На моём поясе повис ребёнок, лицо её было совершенно незнакомо — но, видимо... обнять нужно было.
Неловко, медленно я обнял малышку, поглядывая то на неё, то на родителей больной девушки.

— Ты же сам знаешь, что тебя теперь не отпустят, — усмехнулся отец Тани, наблюдая за этой сценой.

И, кажется, я вновь сдался.
Словно внутри что-то оборвалось и одновременно сложилось — я смотрел на ребёнка, на Таню в постели, на её родителей, и вдруг понял: возможно, им не нужны были никакие объяснения. Возможно, они просто были рады моему появлению. Пусть и призрачному. Пусть и так поздно.
Я опустил взгляд на темноволосую, кудрявую девочку. Она подняла лицо и с такой чистой улыбкой смотрела в мои глаза...
Наверное, это пробудило во мне ту самую, прежнюю любовь к детям — и я не смог сдержать улыбку.
Осторожно, с теплотой, я поправил выбившуюся прядь, убрав её за ушко этой незнакомки.

— Останься с нами! — затянула Дина, сестра Тани, а следом к ней присоединился и младший брат Захар.

Мальчик тоже подбежал и обхватил меня, вцепившись с такой силой, что я едва не покачнулся. Усмехнувшись, я обнял и его.
И выдохнул.

— Хорошо. — просто сказал я.

— Мы рады видеть тебя вновь, Егор, - вдруг обратилась ко мне Диана, мама Тани, медленно подходя к койке дочери и поправляя на ней одеяло. Её движения были неспешными, почти сценическими, в них чувствовалась привычная элегантность. — Знаешь, что я тебе скажу? - она обернулась, и я встретился с её взглядом, всё ещё держась за плечи детей. — Вашу любовь ничто не может унять. И твоё присутствие здесь — лучшее тому доказательство.

— Согласен. Точно спешил домой? - с усмешкой добавил Давид, отец Тани. Он выглядел серьёзным, но теперь на его лице появилась тёплая тень улыбки. — Мы ведь так и не поблагодарили тебя... За то время, когда ты был рядом с Таней. - он уточнил. — Ну после того, как её машина поцеловала. Ты ухаживал за ней лучше всех. Мы тогда и правда не могли быть рядом с ней так часто, как хотелось бы.

Я слушал их — и не понимал ни слова.
Словно смотрел фильм, в котором я должен был играть главную роль, но сценарий забыл.
Всё звучало искренне, трогательно, даже нежно... Но абсолютно чуждо.
Внутри всё скручивалось от неловкости — я едва удержался, чтобы не сказать вслух: «Я даже вашу дочь не помню...»
Это было бы слишком.
Слишком абсурдно. И уж точно — не вовремя.
Я просто чуть улыбнулся. Медленно снял рюкзак с плеча, словно принимая вызов: остаться. Остаться — и, похоже, заново знакомиться с её родителями.

— Да... Мы... Здорово тогда проводили время.

Их взгляды пересеклись. Я заметил, как родители переглянулись с лёгким удивлением, словно мои слова прозвучали немного... странно. Не туда. Не в тему.

— Радует, что ты так позитивно вспоминаешь те дни, - сказала Диана, сев рядом с дочерью. Её голос стал мягче, тише. — Не каждый бы выдержал её характер. Особенно тогда. Но ты ведь приходил каждый день. Упрямо. Даже когда она отвергала тебя.

Я всё слушал — и чувствовал, как всё внутри сжимается.
Я и правда не знал, о чём они.
И чем дальше, тем больше понимал: моё невежество — не просто пробел. Это пропасть.

— Как у тебя дела? — решил встрять отец, не отрываясь от рутинных, почти домашних движений. — Почему ты всё же здесь? С ней?

Давид говорил, медленно раскладывая вещи Тани по больничным полочкам, аккуратно, как будто в чужом месте пытался сохранить её привычный порядок. Мама встала со стула и без слов присоединилась, привычно и молча, как делают это люди, прожившие вместе всю жизнь.
Я сел на пустую койку рядом. Просто наблюдал за их заботой — почти болезненно трогательной. За их движениями, в которых было всё: тревога, нежность, страх. Дети снова подсели ближе ко мне, прижались, как будто не хотели отпускать. Я улыбнулся. Машинально. Молчал.
И не знал, что сказать.
Опять выдумывать? Лепить фразы из воздуха, рискуя в очередной раз сказать не то, что было на самом деле, и снова словить косые взгляды?

Какое же это странное чувство — когда твоя жизнь, вроде бы твоя... Но все вокруг знают её лучше тебя.
А ты сидишь, как на спектакле, где тебя все ждут в финале, а ты даже реплики свои не помнишь.
Я просто поджал губы. И снова — солгал?

— Я... Хорошо, - выдавил я в страхе, закрывая на секунду глаза. — А насчёт Тани... - выдохнул, не зная, как подобрать слова. Вдруг я скажу что-то не то? Вдруг она потом будет оправдываться за меня? — Мы... Случайно встретились, - хмыкнул и поднял на него взгляд. — Я гулял в том же парке, что и она.

Удивительно, но они поверили.

— И как это там говорится у вас, у молодежи... - отец застыл на месте, вспоминал фразу, — Искра, буря, безумие? - усмехнулся сам себе, складывая продукты в ящики.

— Как вы и говорили... Это не унять, — сорвалось у меня прежде, чем я понял, что сказал.— А потом вот... - я отвёл глаза. — Поскользнулась. Упала.

— Да... - тихо протянул он, глядя на Таню долгим взглядом, полным недосказанности. — По-моему, в тот раз у неё та же нога пострадала, да? - неожиданно посмотрел прямо на меня.

Я замер. Он вспоминал ту самую аварию... О которой они говорили минутами ранее. А я... Я не знал, не помнил. Только смотрел и молчал, надеясь, что пауза сама растворится.
Но нет.

— Или нет?

Я сглотнул и, чтобы хоть как-то завершить это зависшее в воздухе ожидание, сказал:

— Да... наверное, - но тут же отступил. — Не помню уже...

— Ну ладно, - вздохнул мужчина, слегка потерев шею. — Кстати, насчёт больницы. Как твоё здоровье? Мы как-то от Тани слышали, что ты лежал.

Не на шутку. Я будто захлебнулся внутри. Хотел провалиться сквозь землю. Может, стоит наконец просто сказать правду? Может, всем стало бы легче, если бы я перестал плести эту тонкую, изматывающую паутину лжи?

— А... - пауза зависла в воздухе. — Я... На обследовании лежал.

— Таня говорила, с тобой что-то серьёзное случилось. - нахмурился он, будто взвешивая мои слова.

— Да с мениском проблемы, — выдохнул я, стараясь держать лицо. — Операбельная история.

Допрос этот длился недолго, но оставил после себя ощущение вывернутости — будто внутри меня вскрыли шкаф с чем-то спрятанным и просто молча посмотрели.

Но я навсегда запомнил слова её отца:

«Ты всегда можешь обратиться к Богу. Если тебе тяжело — просто воззови Его Имя. И если тебе нужна поддержка — я рядом».

Я вежливо и благодарно улыбнулся. Кажется, Давид был верующим человеком. В этом было что-то... Чистое. Светлое. Необъяснимо мотивирующее.
Его слова не звучали назидательно, в них не было ни давления, ни навязанной веры. Лишь спокойная искренность. Как будто он и правда чувствовал: я надломлен. И был готов в любой момент подставить плечо — не спрашивая, не осуждая.
И я не понимал, откуда в нём эта чрезмерная доброта. Почему ко мне. За что.
Ведь он знал не всё, но знал достаточно, чтобы иметь право отвернуться, как мне казалось.

Я ошибался.

Позже Таня очнулась. Её голос, всё ещё уставший, но живой, заставил всех буквально встрепенуться. Она начала говорить с родителями, и я, чувствуя, что это их момент, встал и решил купить ей цветы.
Ведь они говорили мне о том, что после моего исчезновения в её комнате так и лежат засохшие красные розы. Я даже не сразу понял, о чём речь, пока не вспомнил — она ведь уже упоминала те цветы в нашу первую встречу. Внутри что-то нехотя щёлкнуло.

И когда я вернулся, родителей уже не было. Медсестра сухо сообщила, что приёмный покой скоро закроется, и у меня остался всего час.
Я вошёл с цветами. И когда она увидела их, её глаза сразу засветились знакомым, добрым светом. Говорила, как любит их, как любит меня... Как с тех пор, как я их дарил — другие просто не радовали. Ни пионы, ни тюльпаны. Никто не дарил такие. И вообще, никто больше не был таким.
Я сел рядом, наблюдая, как её пальцы скользят по лепесткам. Таня говорила, а я просто слушал.

— Но не стоит, - сказала она вдруг. В голосе была не грубость — а нежность, почти страх. — Я помню, как ты уже сидел так... Вот так же, у моей койки.

И как потом оказалось... Даже стоял на коленях. Я слабо улыбнулся, взял её за руку. Смотрел на ту, что снова начала волновать моё сердце, как будто мы только что встретились впервые.

— Мне не сложно.

— Тебе никогда не было сложно... - она сжала мою ладонь. — Но я правда... Не заслуживаю твоего внимания.

— Почему ты так считаешь? - я усмехнулся, растерянно, почти по-детски. — Всё как раз наоборот. - сел удобнее, глядя куда-то сквозь неё. — Мне неловко. Перед тобой. За то, как я... Просто исчез. Ни слова. Ни объяснения. Ничего...

Но она резко оборвала мои слова:

— Остановись. - она качала головой, отводя глаза. — Просто... Остановимся на том, что это моё мнение.

Я не понимал. Что она сейчас чувствует? Почему говорит это? Что скрывает? Почему будто подводит черту?
Внутри всё закрутилось: те слова, которые я выкрикивал матери, — «Я ненавижу её!», воспоминания о порезах, о боли. Всё снова всплыло, резко, как холодная вода.
Я опустил голову, не в силах ни на неё смотреть, ни на свои руки.
Просто замолчал.
Я кивнул. Смирился. С её мнением. С её правдой. С этой тишиной, которая теперь была между нами.
И крепко держал её руку, как будто в этом касании было то единственное, что всё ещё соединяло нас.
И вдруг что-то оборвало эту тишину. Всхлип — такой неожиданный, срывающийся, как нерв. Её рука резко стала горячей... и также резко выскользнула из моей ладони.

— Они говорят, что у меня порваны связки, - прошептала она, словно не мне, а в пустоту.

Я посмотрел на Таню. Она плакала. Скрывала это — но не могла скрыть.
Я тяжело вздохнул и тут же сел ближе, поспешно взяв её руку обратно:

— О, Таня... - прошептал я. — Ты восстановишься. Главное, что ты жива.

— Тебе легко говорить! - сорвалось с её губ, и голос дрогнул, срываясь почти на крик. — Ты можешь играть в футбол! А я никогда больше не смогу танцевать! - этот рев, наверное, услышала вся больница.

Я поджал губы. Веки налились тяжестью. Я чувствовал её горе — всем телом, каждым мускулом, каждой клеткой. Я будто бы знал это чувство. Может, потому, что оно где-то во мне тоже жило. Где-то глубоко, вместе с травмами, с памятью, с потерей. Мениск, боль, нужда в операции.

Я наклонился, обнял её, крепко прижав к себе, и тихо прошептал:

— Мне не легко... - сказал я, убирая с её лица мокрые пряди, что прилипали к щекам. — И память возвращается. Обрывками. И теперь я понимаю, почему мне больно бегать. Почему после тренировок я не могу нормально встать на ноги.

Я выдохнул, почти шёпотом:

— Проблемы с коленом... Которые, возможно, я никогда не смогу до конца решить. И теперь ещё эта память... Врачи говорили, что она может не вернуться полностью. Я многое, возможно, так и не вспомню.

Она чуть успокоилась. Смотрела прямо в мои глаза — долго, пронзительно. И в этом взгляде я видел боль. Но уже не только свою. В нём было и сочувствие, и что-то большее — почти жалость, почти нежность. Её губы дрожали, из глаз снова катились слёзы. Рука скользнула к моей щеке — и осталась там. Теплая. Живая.

— Ты и вправду полный идиот, Костров, - прошептала она.
Я не обиделся. Я даже усмехнулся — грустно, еле заметно, кивнул, поглаживая её руку, всё ещё лежащую на моей щеке. И она уже не плакала. Она просто смотрела. Словно нашла во мне кого-то знакомого, кого-то близкого по боли.
— Танец был моей жизнью, Егор... - шепнула она вновь.

— А у меня была память, - тихо ответил я. — Ты — без сцены, я — без прошлого. Но... - я задержал дыхание, сжал её руку крепче. — И ты, и я... Мы ещё восстановимся. Частично, но живые. Мы живём дальше, слышишь? Ты будешь ходить. Это главное.

— Даже подумать не могла, что у тебя что-то с ногой... - вздохнула она. — Как же ты... Как ты бегал? Как бегаешь?

— Есть много вещей, о которых мы молчим. - хмыкнул я, чуть отстраняясь.

— Хотя... - она поджала губы, усмехнулась. — Я помню один момент, за который мне немного стыдно. Ты тогда сидел на стадионе с больной ногой, попросил воды, а я... Я облила тебя.

Я рассмеялся. Повернулся к младшей.

— Как ни странно... Его я тоже помню.

И мы разговорились. Долго. Словно не было ни этих больничных стен, ни гнетущих диагнозов. Просто разговор — увлекательный, лёгкий, почти счастливый. О её родителях, о прогнозах её диагнозов, о воспоминаниях. Пока время не разлучило нас.
Я ушёл, так и не вспомнив о розах. Тех самых, красных, что она когда-то хранила, иногда даже засушивая. Решение подарить ей новый букет не вернуло ничего. Ни одного кадра из прошлого. Ни одного ощущения.

Я шёл своей дорогой. Читал сообщения от родителей — они волновались, ждали с тренировки. Плющин звал гулять. Я снова всё пропустил. Пропустил людей, которых, кажется, когда-то называл самыми близкими.
Шёл до метро в наушниках, в голове — тяжёлые мысли, воспоминания. Печальные. Те самые порезы, которые остались на запястьях — как шрамы. По дороге до станции я поднял рукав. Убедился. Сердце бешено застучало. Они были. Не исчезли.
И резко опустил рукав, глубоко вдохнул, посмотрел вперёд.
И снова — одно воспоминание, цепкое, будто выброшенное из глубины:

Ночной звонок Саше.
Ближе к четырём утра. Я не мог дышать, сердце било в груди, как в капкане. Набрал его номер.

— Ты спишь?
— Нет. Теперь нет.
— Останься на линии, ладно? Просто... Не вешай трубку.

Мы молчали. Минут сорок. Просто слушали, как дышим. И никогда больше не вспоминали об этом.
Моменты. Звонки. Порезы.
И всё это — как чёткое доказательство:
Нет никакой гарантии, что когда ты упадёшь, ты закричишь от победы...
А не от боли.
От невыносимой боли.
Как самоуверенный мальчишка,
который думал, что всё под контролем.

Ты закричишь от боли.

8 страница17 июня 2025, 14:40