22 страница26 марта 2024, 15:11

Gedanken

Так странно и глупо все это. Я чувствую, что что-то грядет. Вернее, часть моя чувствует это, а я полноценно—нет. Мне и смотреть-то боязно на его морду. Как будто я такую уже видел. С кем-то видел. Именно ее. И самое главное то, что лучше бы этого отродясь не случалось ни тогда, ни сейчас.
В Польске все было совсем по-другому: делал, что хотел, и смятения никакого не чувствовал, а в Лербине до дрожи паскудно даже просто глядеть в окно: на эти страшные барельефные склепы и улицы, и в голову начали переть всякие дурости, типо этой операцией. Для чего только? Для страха пущего? Перевернулось все с ног на голову. Трясет как припадочного, и уже ничего не интересно, что там будет с Титовым, только другая моя часть, недокуневская, продолжает задуманное давным-давно. Иной раз думаю: лучше бы Пакрутин меня пришиб, чтобы просто я уже не дополз до этого конца сраного и одна часть с другой не побратались. Знать не знаю и не хочу, как это со стороны мне вроде за третьего придется наблюдать. И мне ли уже тогда?

Очень жаль, что Гогман так и не смог стать заменой Катьки. Сейчас было бы меньше мороки.
Нета хороша. Возможно даже девственница. Возможно даже тяготеет к Титову просто потому, что он не немчук и против власти. Чудо, что ее не охомутали правительственные жуки в начале войны; верно, иверка она только отдаленно, а может вообще не иверка, просто взяла показательный псевдоним. Опропагандированная дура. Это хорошо, что сейчас им не до нее и вообще до всех, кто как она или просто из иверков, однако пройдет лет пять-шесть и таких горемык в Немчинии не останется ни одного. А может и во всем мире.
Нужно уговорить ее остаться у меня.

Сегодня осмотрел Нету. Сказал, что ей нужно вести себя осторожнее, а помочь ей в этом может мое дело. Новое лицо.
Она испугалась. Начала говорить, что это глупости и ей вовсе не будет страшно, если она попадется на крючок нациков, ведь радеет она не за себя, а за общее дело. Я в свою очередь сказал, что для общего дела нужен каждый и, если всех по одному просто начнут излавливать как белок, верно никакого общего дела не состряпается. Она молчала очень долго. Я добавил, что все-таки готов ей помочь, готов сам стать таким же борцом за права иверков как она сама, при условии жесточайшей конспирации. Она кажется поняла меня, отбросила глупые отговорки и дала добро на осмотр. Кто бы что ни говорил, на это женщины падки.
Нета подходит на роль питателя, несмотря на видимую слабость. Она переживет это, думаю. Хотя мне уже все равно. Осталось совсем чуть-чуть, потом я ломанусь куда-нибудь подальше и там тихонечко умру. Мне уже сейчас понятно, что после Этого никакая жизнь не будет реальной: все обратится в ничто, даже не в ад, потому что ад я переживаю сейчас, ожидая с минуты на минуту его смерти. В Лербине я понял, что он должен умереть. Иной раз я счастлив, что Пакрутин промахнулся и выбил мне глаз. При другом стечении обстоятельств я никогда бы не возвратился сюда и не понял, чего в действительности мне хочется. Фетиш мой почил в бозе. Право, мне даже удивительно, откуда он вообще появился.

Когда Титов обедал, я сидел по-турецки на полу, облокотившись о сидушку пустого стула, и смотрел на него. Одновременно было грустно и приятно. То ли приятно оттого, что грустно, то ли грустно оттого, что приятно. Мне нравится, когда люди много едят, а потом медленно полнеют. И здесь мне тоже нравилось, но как-то по-другому. В Недокунево и Польске было не так.
Между делом я сказал, что он может больше не ходить встречать клиентов, если не хочет. Я намекал ему слишко явно о том, что теперь еда важнее жалованья и что в общем-то теперь никакого правительственного жалованья не будет, а сам он станет находиться в этот доме бесплатно и делать, что вздумается внутри него полностью за мой счет.
Он ничего не ответил. Это неудивительно. Когда говорят, что можешь делать все, что угодно, значит, совершенно точно, от тебя ждут, чтобы ты делал что-то определенное. А на это отвечать нечего. Люди с таким просто смиряются.
Я улыбнулся ему, сказал, что он начал хорошо набирать вес. Скоро придется покупать новую одежду. Глянул со значением на его вздувшийся живот между просветами пуговичек.
Опять была тишина. В последнее время все стало слишком тихим. Кричать некому.

Спустился к привезенным из Польски аквариумам. Все рабочие, все гудят по-прежнему и наполняются исправно за десять минут. Живые, тихо дышат, большие кошки.
Подключал шланги. Уже Лербинские, красные как кровь. Удивительно, как все в Лербине еще не утопло в этом агонистическом мороке.
Нета все еще боится, но эфемерное присутствие идей ее сообщества вселяет в нее что-то вроде непоколебимой уверенности в розовое будущее Немчинии. Кроме того, ей нравится, что рядом с ней мы: я и Титов—и если со мной она сдержанна, как со старым хреном, и почти не говорит, то Титов для нее стал хорошим другом. Они болтают о своих делах, но я их специально не слушаю—достаточно взглянуть на их лица. Им не понятны мои планы, оттого они погрузились в заунывно-ностальгические пряности, за которыми стираются в пыль все прочие мелочи, кажущиеся мне, при столь долгом ожидании и обстановке, долгожданными и дикими, а им обыкновенными. Порой мне хочется быть таким. Ну то есть совсем ватным, даже когда кругом дурдом, бесовство.
Это мило, что они ничегошеньки не знают.

Мы спустились с Нетой к аквариумам. Мне пришлось в двух словах объяснять, что сейчас будет. Она не слушала. В глазах вода. О чем-то трепалась с Титовым все это время и теперь пропускает мимо ушей мои слова, а потом наверняка завизжит как сука, когда поймет что к чему перед самым Делом. Но это не сегодня.
Перед аквариумом я повторил ей снова. Она тупо пробежалась взглядом по аквариуму, по мне. Ничего не поняла. Тогда я в очередной раз сказал ей, что перед операцией сперва нужно подготовить организм медицинскими процедурами. Всего-то искупнуться в почти что артезианских водах. За такое добро сливки общества сейчас отвалили бы половину своего богачества.
Наконец в нее начало вливаться озарение и она перестала смотреть на меня как на говорящую чурку. Не помню, что плел ей, но она в конце концов разделась донага и залезла туда. Я попросил ее закрыть глаза, а после этого всунул под нос хлороформ и в рот трубочку с маслом. Перед Делом ее организм действительно нужно подготовить. Пусть поплавает. Не понимаю, как можно вообще слушать Титова дольше пяти минут.
Запустил машины и прикорнул в углу.

Поднялся к Титову в комнату вместе с обедом. Решил заодно, что при таких делах подниматься и спускаться по лестнице, а опричь этого еще и идти в обеденную залу, представляется слишком затруднительным и главное ненужным.
Он меня понял. Томительно-сладко из-за того, что он все-все понимает и как будто даже одобряет. Я присел на кровать с подносом. Жалко, небольшой. Но таких небольших с теперешнего дня станет больше, и это прекрасно. От дурманящего понимания захотелось опять каких-то откровений, как в ту ночь с поэмой, и я уже начал с полюбовным тщанием перебирать в голове все свои сочинения, большие и малые, глядя не без улыбки на то, как Титов начинает есть. Но тут пришла Нета. Они видно условились, а мне об этом известно ничего не было. На миг стало неуютно и даже захотелось провалиться отсюда куда-нибудь подальше. Я не был готов.
Из головы все разом выветрилось. Я сполз с кровати и, поглядывая искоса на Нету, засобирался в коридор. Она улыбалась и ей было весело. Титову тоже было весело.
Я выскочил вон оттуда, отплевываясь от своих же мыслей, а в комнате Нета сказала, что это все крайне мило и что также разносили еду в Лербинском главном театре на премьере Ревизора.
Я чуть не покатился с первой же ступеньки вниз носом вперед. Я помнил ту премьеру.

Когда шли в этот раз в подвал, я уже смотрел на Нету иначе. С горем пополам удавалось мне находить в себе крохи сдержанности, чтобы ненароком не сказать сейчас лишнего, не сделать ничего резкого. Любопытство меня пересилило. Я спросил про премьеру, напрягся, когда увидел на ее лице сначала добросердечное узнавание, привязанное к недавней шутке, потом тень, за которой начало возгораться нечто страшное, о чем, пожалуй, знали доподлинно только те, кто были тогда после звонка в вестибюле, а в самом конце какое-то звериное недоверие ко всему, от которого ее симпатичное лицо перекосилось и стало знакомым. Мне стало ясно, что она все знает.
Она знает. Она все знает. Быть может присутствовала при том.
Я ведь помнил совсем мало. Мы пошли вместе: папа, мама и я. Все потому что меня с младенчества тянуло к театральщине, несмотря на отцовы уроки, и одна моя дальняя-дальняя тетка, ныне покойная, по этому поводу в шутку называла меня Артамоном, как одного росского человека.
На том ряду сидело много всяких людей, которые мне не нравились. Папе они тоже не нравились. Мама молчала и только невесело улыбалась; я видел это, но ничего не говорил, потому что до мозга костей был одурманен этой чертовой постановкой, постановкой, на которую собралось столько странных людей. Они все сторонились нас.
Я ничего не помню после.
Не помню, почему маму забрали. Только вестибюль и холод внутри, будто туда засунули ледник. Несколько дней спустя Росс объявил войну Немчинии и тогда отец вообще вывез меня из Лербина.
Нета. Я сам не заметил, как сжал зубы перед ней, стараясь не заплакать. Ее лицо не менялось, все еще было перекошено и знакомо так же, как новое лицо Титова.
Я толкнул ее. Она оступилась и грохнулась с лестницы.
Затащил ее кое-как в аквариум. Больше она из него не вылезет вплоть до самого Дела.

— Что ж, новая фройляйн при дворе стала неугодна, барин?
Разодрать всех в клочья. И Титова тоже. Как пить дать они обо всем сговорились заранее и строят против меня козни. Тем раньше я начну Дело. Дураки. Все они дураки.

— Вы помните, чем закончилась пьеса?
— Стайка мелкопоместных дуралеев вдруг решила, что возмездие обойдет их стороной, но...
— Но оно их настигло. Это было ясно с самого начала, но почему люди смеялись? Смеялись всю премьеру?
— Драма легко становится комедией, когда отделяешь ее от себя.

Сегодня встал пораньше и тут же пожалел, что не притащил к себе с кухни какое-нибудь ведерко. Сдавило кишки до чертиков и вдруг захотелось блевать. Где-то в городе очень долго гудит мигалка, все никак не заткнется, по мокрым улицам ездычат катафалки.
— Аврелий Франкович, приготовьтесь, мы сейчас будем спускаться.
Сам я спустился гораздо раньше него. Нета все еще болталась в аквариуме, но мне отчего-то казалось, что глаз ее приоткрыт и пристально смотрит в мою сторону. Затолкал хлороформ. Оббежал все шланги, проводочки, лампочки, проверил стул, наступил с дуру в тазик и чертыхнулся, когда его металлический гогот разорвался по всему подвалу. Все было так, как в Недокунево, кроме аквариума. Там с Катькой нам пришлось соригинальничать, а Аврелий всего этого за Тарасом не видел.
Поднялся наверх, где меня уже ждал Титов. А ведь лыжи вострить ему все равно некуда. Помог ему спуститься и заодно удостоверился окончательно в том, что он готов.
Титов устроился на стуле, только раз взглянув на Нету. Не отпускает меня беспокойство по поводу того, что они о чем-то сговорились, чего мне непонятно, и вот теперь либо Нета, либо Титов сейчас подымутся со своих мест и обрушат мое Дело. Но я все возился нарочно со шлангами и ничего не происходило. Титов равнодушно смотрел исподлобья. Образовал связь, заткнул ему рот. Начал.

Ханс убежал далеко вперед, и мама, придерживающая на ходу юбки, осталась позади, среди совершенно одинаковых лаковых болванчиков с лемурьими глазами, которые смеются натужно и сипло, как игрушки. Ханс не знал, что началась война. И не знал, что Немчиния в первые же дни напоролась на союзнические штыки. Ему только не нравились эти лица, ведь премьера была долгожданная, родная, величественная, как мириад огней над входом, как тысяча колонн вокруг и пушистые красные ковры под ногами, и хотелось соотвественно жизни и веселья, безумства и игривых плясок среди этого мира, о котором Ханс до того знал только из книжек, а люди кругом ничего не понимали и отчего-то злились.
И мир вдруг потух.
— Сядь ровно и смотри, как сейчас откроют занавес.
Ханс наивно открыл рот, вытянулся в струнку, стараясь углядеть за головами кусочек сцены, замер в тот миг, когда занавес дрогнул и начал разъезжаться. Мама легонько взъерошила его волосы.

Загудели моторы. Я впился в него глазами, и тут же оно пошло по каналам, по шлангам, эта сумасшедшая работа, которая вот-вот—один глоток, второй, третий—окажется внутри него и порвет, порвет, порвет.
Разъехались штаны, рубашка. Это больно, но он проживет еще какое-то время за счет Неты.
Капли пота. Падают, стекают, гладкая розовая кожа, как у свиньи. Все больше. Лопается ткань. Пузо уже не вмещается на ногах и блестит под лампами как кружок колбасы.
Мне и самому стало жарко. Подставил тазики под него, гляжу с благоговением на пот. Опять сексуальное влечение, а ведь я думал, что теперь это все выдумки и не по-настоящему, но, черт, хочется.

Они выходили последними, когда схлынула уже основная волна зрителей и вестибюль стал девственно чист. Отец ушел звать автомобиль, и Ханс, прыгая по белым квадратикам плитки, шел за матерью в торжественной тишине. В каких-то подсобках еще шептались и переглядывались, но это было так незаметно средь всего остального, что Ханс даже не предполагал, что кто-то в театре все же остался.
— Милая, постойте.
Мама остановилась. Ханс оступился и заскочил за ее спину, подальше от вдруг напугавшего его голоса.
— Милая, а вы ведь иверка?
Один из зрителей подошел к матери, ведя под руку молодую лербинку. Жирный палец зрителя поднялся в воздух и нарисовал какую-то показательную дугу. Никто ему не ответил, но он, кажется, и без того знал ответ.
— Что ж, а вы знали, что иверков с теперешнего дня нельзя принимать в общественных учреждениях? М-м?
В этот раз палец как будто шутливо пригрозил.
Мама молчала, но Ханс почувствовал, что рука ее стала мертвенно-холодной и маленькой, совсем как у ребенка.
— Может, она не понимает?—немка засмеялась.
— Ах, не понимает?..

Машина разрывается на части. Я вдруг почувствовал как по лбу стекает наполнитель.
Он и ел, и хрипел, умирая. Шея раздулась, соски расползлись по бокам.
Сейчас все взлетит к чертям.
Слизал с его подбородка эту болтанку, оттого что в горле пересохло и перед глазами плывет.
Скоро я вспомню.

Мама пошатнулась, как веточка, и припала на ногу. Ее ударили звонко по щеке.
Немка вскрикнула и захохотала истерически, будто ее режут. Зритель рыгнул от буфетного пойла и кинулся всем телом вперед, рыча так, что под сводами заиграло шабашное эхо. Завертелось перед глазами, и, не ведая, куда бежит, зажмурившись, Ханс юркнул зрителю наперерез, но немка тут же схватила его за волосы и дыхнула в лицо спертой алкашной вонью.
Зритель уже повалил иверку на пол, сам упал на колени, не удержавшись на ногах, и принялся лупить ее, задыхаясь в собственном воротничке, перехватившем жирную шею.
Кто-то из подсобки крикнул полицию.
Мама почему-то молчала.
— Из-за вас, вороватых иверков, мы как псы позорные провалили наступление. Во всех газетах трезвонят о том, что иверки продались Антилии и за их лихие деньжата сдают наши склады.
— Эти голозадые шлюхи за коммунистов готовы продать родину!—Немка оторвалась от Ханса и, падая со своих же каблуков, вцепилась в спину провожатого.
Ханс закричал.
— Бить таких вот шпицрутенами! Бить и бить без передыху, семь раз в неделю! Ты,—зритель повернулся к Хансу,—не иверок и не немчинец. Немчук! Таких по два раза на дню бить для профилактики, скажи так папке своему. Он-то, небось, теперь к ней не сунется!—повернулся к немке.—Умно он сделал, а? Не знал, как отделаться, а потому привел сегодня в театр. Ха-ха. Каков! Не будь он чокнутым фанатиком, я б руку ему пожал.
Что-то сломалось. Пьяные морды поплыли перед глазами. Ублюдки.
По ступенькам застучали полицейские каблуки. Ханса к матери не пустили.

— Папа-а-а! Папа! Сделай что-нибудь, забери ее! Папа! Папа!
Ханс орал отцу на ухо, пытался вырваться из его крепких рук, но бестолку. Они уезжали из театра в спешке.
— Па-па!
— Замолчи! Сейчас к маме нельзя, а завтра мы заедем к ней непременно в отделение. Устаканься. Сядь на место, быстро!
Ханс проглотил слезы и забился в кожаный угол вонючей тарахтелки, которая катила по темному, умирающему Лербину.
Ханс ненавидел сейчас отца особенно. Дрожащими пальцами он размазывал по лицу сопли, а в голове представлялось, что зритель с каждым новым ударом задыхается все больше, надувается как шарик, сопит и кашляет, а потом, надутый до предела, с треском лопается. Это Хансу понравилось. Он хихикнул в рукав, представил это снова, умилился и, судорожно икая от слез, перехвативших горло, продолжил смеяться.

22 страница26 марта 2024, 15:11