21 страница25 марта 2024, 21:52

Огарок

— Ну гляньте же, гляньте, не время сейчас бродить по изнанке, а то внутренности от трения соскоблятся,—жужжал на ухо не то Ханс, не то кто-то другой. Аврелий только что пытался выбраться на люди из грязно-липкого сумрака внутри себя, полегоньку впитывая происходящее, и потому в ответ успевал лишь невпопад похрюкивать. Ему все казалось, что он прыгает на кочках в немчуковском драндулете, а за окном выделывают коленца дымовые круги из трубки водилы.

— Слоны топают ногами, р-р-раздавят,—в этот раз рыкнули по-росски, громко и капризно.

— Раздавят, да еще как раз-...

Аврелий тряхнул головой и поднес горячие растопыренные ладони к лицу.

— ...давят. Да-а...

— Ну-у, глянь же.

Говорили настойчиво. Говорили с надрывом, но Аврелию все не было понятно, откуда этот говор доносится, и из-за этого он щупался по безвременью, как щенок без титьки, покуда его не ткнули носом. Наконец Аврелий посмотрел прямо, открыл глаза. Впереди стояло зеркало, большое, в пол. Такие даже во времена позолоченной аристократии в домах практически не держали: все они франтили в антикварках под половыми тряпками.

— Ну-у-у.

Ханс съежился, поднял плечи до ушей, одной рукой вцепился в сидушку стула, другой виновато залез под повязку, облизывая сухие губы. Давно уже кусала его за пятки одна мыслишка, да все не было ясно, с какой стороны ее подмять, чтобы в конечном счете прийти к согласию с тем, что это породило, и тем, что, по идее, должно было статься. А согласия в голове Ханса было мало, и он сам такого факта, пожалуй, чуть-чуть боялся.

Не вытерпев, мальчишка подался вперед и сплошь по-немчински начал пороть:

— Так как вы натура совсем не творческая и тонкость искусства понять не способны, всего, конечно, и тут вы не осознаете, но...дело вот в чем. Я ведь хотел чувства, красок, а тогда, когда все было так близко...

— Это...че...—Аврелий вцепился до белых костяшек в подлокотники и, скрипя позвонками, нагнулся к зеркалу еще ближе.

— Один момент... Так вот, в тот раз этой краски не случилось, чувства, то есть, не было, а потом мне представилась возможность порефлекси...

— Это ты, что ли, сделал?

— Секунду, это все...

— Ты, значит...это...

Ханс пискнул, извернулся на месте и заскочил за стул, подальше от тяжелой руки Аврелия. Коляска хрястнула спицами, подпрыгнула, но не сдвинулась с места, и сам Аврелий, посиневший, как утопленник, супротив воли, откинулся обратно на спинку.

— Ти-ихо.

Поднявшись с карачек, мальчишка неловко высунул нос наружу.

— В-вам,—Ханс перешел на росский,—вообще нельзя волноваться данный момент, шов еще не крепко, будет растяжка, нужно терпеть немножко и-и...

Ханс показал на нарисованных слонов по стенам.

— Смотреть лучше сюда. Так будет хорошо. Успокаивать,—тут вдруг мальчишка прыснул со смеху и, сжав кулачки, медленно опустился на пол, не переставая хихикать.

***

И повсюду здесь были эти слоны на желтых стенах—к которым Аврелий уже худо-бедно приохотился, как, в общем-то, и ко всему прочему—зиряли со своих постументов тупыми, икорочными глазками. Аврелий, глядя на них, даже прикинул, что у Ханса ему лучше; чем бегать от него по свету, последнюю нитку с одежы обдирая, попроще станется жить в тепле, одетым, обутым, накормленным...разрезанным на кусочки, под другой личиной... Нет, было это другое, Аврелий чувствовал. Но препятствовать не мог. Как не мог никогда дать в нос графьям в университете за ушную серу в алгебре. Все же оставалось ему только мучиться головой из разу в раз, по существу катясь во мглу на салазках с Бесовой горы уже без страха, с раболепным покорством—пущай. Поморщился. Духами от него разило как от бляди портовой, и дубовый лак сковал башку до скрипа в ушах.
Клиентка какая-то должна была прийти, Ханс велел ждать, встретить и проводить. Обязанность, значит, такова была у Аврелия. Тиуном поблудным мыкаться среди слонов и встречать ненавистные хари немчуков у дверей с такой же лаковой харей.

«Хоть бы она так по швам однажды не разошлась, с этого одноглазого станется пришить хуй ко лбу. А, може, так и лучше. Напугать немчуков до усрачки, чтоб мальчишке повеселей зажилось».

На улице позвонили. Аврелий про себя закордонную бабенку обозвал нехорошим словом и пошел открывать.

В парадную быстро ввалилась светловолосая немка в черном платье в облипочку. Она немного суетливо осмотрела то, куда прибыла, перебросила сумочку в другую руку и свободной пригладила задницу. Потом только посмотрела на Аврелия и оскалилась белейшими зубками.

— Проходите.

— А тут теперь вы? Я в прошлый раз ходила, вас не было.

— В прошлый раз вы больно страшненькая были, вот я и не вышел,—скривиться не получилось, потому что кожа на лице задубела. Беспощадно хотелось съязвить на тему хансовых терапий для лербинцев.

«И срать, и спать с одним лицом придется».

Немка сощурилась, всматриваясь в лицо Аврелия, но ничего там не увидела и потому только неопределенно улыбнулась, вместе с этим продолжая водить плечиками под платьем.

— Вы знакомый мистера Ханса, да?
Простым смертным в его доме работать не позволяется. Ах, как, к слову, он себя чувствует после того ужасного случая? Я слышала, что он быстро реабилитировался, но все-таки это очень волнительно...

«Кто еще тут реабилитировался быстро, да чтоб также потом тряслись над душой».

— Сюда проходите.

— Где вы познакомились?—у немки, казалось, горели глаза от одного упоминания патлатого мальчишки. Она все пыталась вылезти вперед и вставить словечко.

— Там, где лиса и заяц друг другу «спокойной ночи» желают. Заходите в кабинет.

Аврелий безапелляционно указал немке на дверь. Дама была хорошенькой, бесспорно, только Аврелию сейчас было не до нее; с женщинами у него никогда не ладилось, а сейчас тем более страшная пустота колоколом гундосила внутри на каждом шагу, и не получалось ее заглушить даже деланными ругательствами—все равно утроба понимала, что капкан захлопнулся, причем захлопнулся гораздо больнее и крепче, чем в Польске.

Немка вдруг подошла ближе и протянула маленькую белую ладошку.

— Меня зовут Нета.

Аврелий вздрогнул. Имя было иверкское. На руку он посмотрел только мельком, по загривку пробежались мурашки.

— У вас очень приятный акцент. Я бы подумала, что вы из Баварии,—немка, или иверка, или черте знает кто еще неловко убрала руку, не дождавшись ответа, и тут же спряталась в кабинете Ханса.

Аврелий остался один. Сначала подошел к окну, потом передумал и уставился на себя в зеркало, висевшее рядом. Его родные волосы от липкой мазни как у упыря стали совсем чернющие; с лица осыпалась штукатурка.

«Маракуша какая-то, и ведь ходят так, небось, во всем Лербине. Мо-ода».

Хмыкнул, взглянул, наконец, в окно на растаявшие улицы, по которым шныряли туда-сюда автомобили, люди, ничейные псы, извалянные в грязи. За границей тлела война, исход которой был уже решен в пользу немчуков, потому что Росс, оказывается, пал, а здесь все жили по-настоящему: мужиков уже не гнали на фронт, вояк встречали со счастливыми слезами; одна страна примкнула к Немчинии, другая, третья, газеты уличные кричали о победе. Обломки первых годов военного времени догорали в углу, вымаранные из памяти, как что-то дикое и ненужное. Куда исчезли тысячи иверков, на что оказались брошены миллионы людей посреди окровяненных руин?

«Ведь это только сейчас все так чинно. Притрутся к мысли о победе, начнется поножовщина хуже прежнего. Начнется режим. Нациков из правительства не выперли, потом возвернутся вдесятере нацики с фронта, а монарха в этой империи навоза и так уже со всех сторон огородили кольями».

«Да и хер с ними».

Вдали гремела фабрика нитх, ставшая в военное время изготавливать оружие. Рядком стояли симпатичные кирпичные домики. До Лербина ни одна держава не добралась, оберегла от падения, зато сам Лербин играючи кого только не снаснильчал: пальцев на руках не хватит.
Аврелий опустил голову. Хотелось на это что-то ответить, закричать, нахмуриться, но брови не сходились и губы на уголках окаменели. Петро кинул, парней кинул. Правильно в молодости кляли пидором: от осинки не родятся апельсинки.

И все-таки настроения здесь бродили другие. Масонско-элитарные. А Аврелий чего-то подобного не чуял давным-давно и по ним, как по призраку обрыдлого роскошества, соскучился. Хотелось, как ни крути, при всей своей грязной ереси вспомянуть торжественность нового бытия, окунуться с головой в прорубь, раз уж на дворе дубак. И стыдно, и совестно, но Аврелий до теперешнего момента и так передумал свою вину, свою бедовость до такого суглинка, что на радостях сгинул в заднице еще большей, чем тогда, когда все это обмусоливал. Скребли на душе кошки, но Аврелий на них не глядел. По опыту выходило, что надо было перестать. Поплыть по течению, пристать к какой-нибудь паршивенькой заводи и остаться там. Сделанного не воротишь, а несделанное, тепленькое, еще пока не остыло в руках. Вот хотя бы с девки начать. Зря он так ее попервоначалу отгородил.

«Да что девки. У меня до сей поры одна Катька и в башке, и в теле была. Легла не сама, а по наущению. Рожей не вышел, ни чем не вышел».

Опомнился, матюгнулся.

Прошло с час или около того, и немка вышла в коридор, растерянная еще больше, чем когда без толку на весу продержала свою маленькую ручку. Она оглянулась на Аврелия, стоявшего у окна, взглянула в глаза и вдруг понимающе кивнула.

— Простите, но вы ведь вовсе не из Немчинии?

— С чего вы взяли?

— У немчинцев сейчас совершенно другие глаза.

— Я просто газет не читаю,—Аврелий попытался улыбнуться, снова не вышло; лихорадочно просеял в голове мысли, оглохшие от звенящей тишины, и постарался говорить возможно мягче.

Вместе они спустились этажами к парадной, но немка, по всей видимости, уже охолонула и всю дорогу по лестнице шла как призрак, пропуская ступеньки, так что в конце концов Аврелий дошел с ней до двери под руку. Там она попрощалась и растворилась в летнем вечере по ту сторону баррикады, словно видение, только недолго цокали по мощеной дорожке ее каблуки.

***

Ханс нацепил на вилку очередной кусочек мяса, промакнул его в соусе, от которого оно в деликатном ореоле свечей, стоящих тут же, в подсвечнике, заблестело, как драгоценный камешек. Соус набух с краев, и пару тяжелых каплищ бухнулось обратно в тарелку.

— В общем, я... я, наверное, сам не знаю, чего хочу. То есть, у меня есть общая идея, но,—мальчишка блестящими глазами проводил еще одну каплю,—она имеет свойство меняться довольно часто, по неясным мне причинам...

— Давай,—Ханс приставил ко рту Аврелия вилку с мясом.—Пока придется соблюдать умеренность.

— Короче говоря, я проанализировал сам себя и сделал вывод о том, что мастурбация на мужиков, которых еда раздувает в,—последние слова Ханс выдавил по-росски,—в дерьмо, реально возбуждает. И я хотел устроить с вами как Тарасом, при этом так, чтобы это были именно вы как вы есть характером и при всем при том с лицом немчука, которое у вас есть сейчас, но ни Катька, ни Петро на роли питателей не пошли. Вам везет невероятно. Но рано или поздно везение заканчивается—не так ли?

— Тьфу, бля-я-я.

Аврелий выхаркнул на стол мясо.

— Тихо, тихо. Я это к тому, что зачастую мы не имеем представления о том, что именно является триггером в этом процессе и каковы источники возникновения этого триггера. Мозг работает сам по себе, генерируя из оголенных обрывков воспоминаний низшее мировосприятие и как только эти воспоминания оказываются задействованы, мировосприятие начинает преобладать над первопричинами и они стираются из памяти. Мы больше их никогда-никогда не вспоминаем. Это обычное дело, и вообще нельзя зарекаться о том, что нам нравится или нет в данный момент.

Ханс положил на стол вилку, поморщился от ее металлического блямка об окаем тарелки и откинулся на спинку стула, глядя, хитро сощурившись, как Аврелий потихоньку млеет на своем месте и заваливается набок.

— Я не стал углубляться в первопричины. Но решил, что обязательно последую своему внутреннему желанию. Мы ведь, в конце концов, для этого и живем. Чтобы следовать своим желаниям. Просто разными путями. Смахивает на гедонизм, но у меня наслаждение единого толка, а в остальном я могу себя ограничивать.

— Мне казалось...что вся эта пластическо-хирургическая ебота б-была для того...чтобы я не шибко маячил здесь, на глазах немчуков, со своей мо-ордой...

Ханс на это ничего не ответил, только стянул повязку, которая натерла ему ухо, болезненно зажмурился от того, что и ухо теперь от ранения, перешитое на десять медных скреп, протяжно и остро напоминало о пальбе, затих у себя на стуле, растворившись в тишине залы. Аврелий уже заснул; клюнул носом и свалился в сон, не поняв даже, как это по-существу произошло и, наверняка, продолжив пересуды внутри себя уже с самим собой. Ханса пробрало до костей. Он тоже боялся. Боялся того, что дорога, по которой он идет, ведет его в какое-то страшное, изуверское пекло, и после него закроется занавес, начнется длинная, молчаливая минута, на всем протяжении которой и зрители, и актеры замрут, как статуи, с искаженными, ничего не понимающими лицами. И так ничего и не поймут. Потому что эта минута уже никогда не закончится, и зрители из театра, как и актеры со сцены, никуда не уйдут. Как тогда мама. Она тоже не вышла из театра в тот день. Осталась там навеки, чтобы в какие-то мгновения возникать в голове, оживать и умирать снова.

Ни раньше, ни сейчас Ханс этого не понимал. Постановки можно было разбирать по кусочкам, как пазлы, сидеть у камина и, вдыхая терпкие ароматы хвои, говорить о книгах, как о частичках собственной души, обособленной и умеющей говорить для тех, кто умеет слышать чуть-чуть больше, чем все остальные. Но ни мама, ни папа не умели слышать людей, а Ханс это делал на уровне примитивно-обобщительном. Люди менялись слишком стремительно, и души их обретали другие формы, а потому по кусочкам, по пазликам их разобрать было невозможно; кусочков просто не существовало, был единый тяжелый пласт, в котором одно из другого, а другое из третьего проистекали на каких-то молекулярных уровнях. Для таких вещей нужны были другие мозги. Другие воспоминания. Другое прошлое.

Политика для Ханса была практически пустым звуком, за исключением тех случаев, когда он в ней нуждался сиюминутно, чтобы реализовать свое желание. Вот и немка эта приходила к нему уже не первый раз со словами о том, что нужно что-то делать, с кем-то объединяться, против кого-то выступать. Ханс этого не хотел. Он даже не понимал, о чем она говорит. Ему просто нужно было сделать одно дело, а после он сам как-нибудь незаметно убежит далеко-далеко, совершив что-то вроде возмездия, которое его мозг сформировал из маленького кусочка: деспотичного, беспощадного, омерзительного кусочка.

Ханс подтянул к голове ноги, сонно взглянул на Аврелия; в голове заколобродили вновь шишиморы-мысли, бестолковые, как зипуны из Росса, в ночи. Как было Хансу теперь подступиться? Катьке он из признательности выделил аквариум с тем недокуневцом, но вот на Аврелие эта технология уже доподлинно не сработала бы. Проходили и с Петро, обломали рога. Нужна была женщина, и Ханс, как в тот раз, взялся бы снова переговаривать с Катькой, но той, будто на зло, уже и на свете не было. Пришла вдруг на ум сегодняшняя немка, светленькая и приставучая, как амброзия. Небось, придет еще разок со своими мудреными речами допытываться какой-то справедливости для иверков, которых во всем Лербине осталось меньше, чем пальцев на руках, и там-то ее и ухватить.

А политика и слова не скажет. Тут-то Ханс лучше любого прочего понимал, что иверков в Немчинии не жалуют. Значит, дозволено.

Мальчишка опустил голову; не видно ее теперь стало между коленями. И не было понятно, то ли он тоже заснул, то ли тихонько, в сумраке плачет. А свечки догорали.

21 страница25 марта 2024, 21:52