17 страница31 мая 2024, 16:03

Чужой дом

— Чтоб вас также к дьяволу в котлы вели, особенно утырков ваших мелких, поня'л?—сплюнул под ноги немчукв Аврелий.—Суки. Сажайте, сажайте меня, одни сажали, другие сажали, да только хрена с два я кому дался. Мне это все уже даже не интересно, попытки ваши несчастные, знаю, что выберусь. Обосретесь вы еще, товарищи.

— Нихт шпрехен.

Немчук почти обиженно подергал бровями, но матерного ничего не сказал, а только сдержанно указал на дверь

— На квартиру приглашаете?

Немчук в этот раз совсем ничего не ответил. Аврелий погрозил ему кулаком, сам не зная зачем, косо посмотрел на винтовку и шагнул внутрь.

Немчук ушел, закрылась дверь. Аврелию немного взгрустнулось, все-таки от туповатого немчука что-то где-то разило младенческой инфантильностью, которая отчасти свойственна человеку, а тут, в камере,—тлен, да моча с говном. Свет яичный струится внутрь со смрадом, гоняет пыль по комнате табунами; стоят в ряд двухэтажные лежанки, почему-то пустые, а может и просто люди на них так сроднились с этой камерной желтизной и прелью, что сами стали невидимы на простынях, ушли в бессознательное, совсем как Машка тогда, на званом с Бирюлевыми.

Продрав глаза, Аврелий, разобрал какого-то скелетика на нижней койке справа, тихо-тихо уткнувшегося носом в стену.

— Дядька, че молчишь, как неродной, принимай гостя в свой терем.

Скелет упал на спину, помолчал, будто собирая внутри себя кишки, широко распахнул глаза.

— А я вас знаю, да...,—с расстановкой выкатил из себя слова тощак.

— Тьфу ты, еще один знакомый что ли? Страна ого-го какая, а натыкаешься в ней на своих, как в пчелином улье. Первый раз тебя, дядь, в глаза вижу, обознался ты, може?

— ...Да,—все еще продолжал человек, вытягиваясь по струнке от каждого слова,—вы детей учили...учили истории.

Аврелий вздохнул и сел туда же, где лежал мужчина, похлопал его по плечу.

— Тоже недокуневский? Диво, дядь, диво. Так поглядишь, и все люди, какие встречаются, наши подчистую, всех пораскидало, все на глаза лезут, уже и деваться куда не знаешь. Оно разве так бывает?—Аврелий мягко улыбнулся.—Куда ни сунься, все свои. И приятно на душе, потому как Недокунево наше, видать, с лица земли стерло, и странно до одури. Хотя и странно то уже не столько, сколько могло бы быть год назад, два. Другое чувство. Мне плен теперь до фени. Немчуки бесят, но и к ним привыкаемо. Глупые они, как пробка чисто, поорать на них только способно, от души отлегает, а так, фактически, навоз, никчемные все до последнего. Одного их кокнуть надо, мелкого, там другие сами скиснут со временем, теперь уже скоро, даже несмотря, что под столицей стоят. Стояние—дело преходящее. Постоят, постоят, кукиш увидят—и повернут.

Мужчина на кровати застонал, пополз рукой по груди, начав сдирать с нее осклизлую грязь, которая наросла от нечистоплотности, и толкать себе в рот.

— Хоть убей, не помню тебя,—Аврелий встал и от нечего делать заполз на свободную лежанку, выбрал смеха ради верхнюю, вспомнить, как в детстве всегда стремился забраться повыше.—Сторожем был, конюхом, кем? Эк тебя потрепало, неужели немчуки смогли такое?

Но мужчина не ответил. Аврелий бросил попытку дознаться. Гиблое это дело, вызнавать о том, чего и в помине больше нет.

Мужчина еще повертелся на кровати, собрав спиной простынку, надрал с тела катышек и по-собачьему сполз на пол. Аврелий сверху смотрел на него, как на зверюшку. Мужчина забился в угол, в котором, покашляв, снял штаны и присел на карачки, расставив далеко посинелые икры. Просидел так с десять минут без толку, потом тихонько заплакал.
На недокуневского сородича Аврелий поглядел с жалостью, после чего крепко заснул, но спал недолго. Разбудил его все этот же тощак, забравшийся на верхнюю лежанку. Хрипя как бульдог, он ногтем тыкал в плечо Аврелия.

— Ублажьте, баринушка, у вас кожа другая, толстая, а я уже две недельки ничего в рот не брал.

— Кто говорит? Где?—сквозь сон пробормотал Аврелий, еле разлепив веки, и тотчас же нос к носу столкнулся с голодным лицом соседа, трясущим над ним мослами.

—Окстись, соплеменник, у тебя с голодухи мозги набекрень случились.

— Не жадничайте? Зачем жадничать?—гнул свое тощак.

— Слышь, что я тебе говорю? Занимайся там своими делами, а меня не трожь.

Беседа заходила в тупик. Аврелий начинал сердился и уже собирался подняться на локтях, чтобы как следует тюкнуть мужика по носу, как мужик сам унюхал неладное. В коридоре неожиданно завопила немочка, видно подзывая к себе тощака, потому что на окрик он спрыгнул вниз, хотел привстать, но от слабости тут же грохнулся носом о бетон прямо в ноги пришедшего немчука.

— Шнелле, шнелле,—засуетился над лежачим немчук.

Мужика увели, и Аврелий остался один. Тосковал о соседе недолго. Свой не свой—все эти понятия давно канули в Лету; нет сейчас Недокунево, нет его флигелька, нет больше прежней жизни и прежних людей. Пусть ведут мужика, куда им вздумается, сам нарвался, не вытерпел, а ему, Аврелию, ничего другого не остается, как жить дальше. Вдруг вспомнился Петро.

«Куда повели его? Опять неладное, то свои забирали, то немчуки, а с немчуков станется херню учудить. Тогда что-то не так волновался, сейчас—другое».

В тюремном закутке все было какое-то тоскливо пустынное, нелюдимое, будто кроме Аврелия и того мужика никого никогда здесь не существовало: одна пыль плясала в свете из окна и кровати стояли устланные, как двухэтажные гробики. Мертвецки тихо, только изредка, из далекого-далекого мира донесется раз звук мотора или лязг чего-то металлического.


— Вставайте, товарищ, ночной сон закончился.

Женский голос попал в мозги, переплелся со сном, и на душе стало приятно. Забывается во сне все мирское, трансформируется в глубокие подсознательные миры. Но женщина, видно, попалась не совсем подсознательная, по крайней мере на благо ночной фантазии работать ей не хотелось. Она чем-то громко щелкнула, и по ногам Аврелия прошлась остужающая боль.

Аврелий вскочил с места. Мороз от щелчка превратился в жгучее ломотье.

Подняв глаза, Аврелий увидел Катьку, подумал, что опять чудится, но ноги болели, а значит щелканула она по-настоящему.

— Катя?—почти с рабской покорностью спросил он. Никогда Аврелий не думал, что так часто и с таким наивным детским счастьем он будет видеть ее рядом с собой и любить, тогда как там, на вокзале после Кракова, решил, что ну ее в баню.

— Какая я тебе Катя? Звать меня фрау Герда,—на чистом росском ответила фрау.

Аврелий оглядел Катьку с головы до пят; прослушав сказанное, еще раз про себя отметил, как она удивительно похорошела: полненькую фигуру обтягивал глянцевый черный костюм с большими серыми пуговками-кнопками, сдобные бедра распирали юбку. На гладком лице остро блестели два пронзительных голубых зрачка, черные волосы гордо лежали на плечах, как монашеское покрывало. Екнуло сердце. Сказал бы кто, что Аврелий лежал с ней в одной кровати—не поверил бы. Слишком разило от Катеньки живой женской прелестью.

— А имя Катя чем плохо?—задумчиво спросил Аврелий.

Но Катя отвечать не собиралась. Она нахмурилась, сложила руки в черных перчатках под грудью и строго приказала:

— Мальчики, хватайте.

Тут же из-за нее выскочило четверо, пятеро, семеро мальчишек в идеально выглаженных черных костюмчиках, которые делали из них взрослых карликов. Глаза каждого горели, как головешки в печи. От таких мордах дрожь пробила до загривка. Аврелий узнал в одном Пакрутина. Выглядел тот в забугорном кителе совсем как молодой немчук. Был там и Бикунев, который держался немного в стороне.

Аврелия стащили на пол. Он не слишком сопротивлялся, чувствовал, что пока стоит послушаться. Встал смущенно напротив Кати, но ребята не дали ему опомниться и, повалив на колени, поставили к двери спиной. Тут же у каждого в руках что-то зашуршало, и Аврелий запоздало подумал о плохом.

— Двадцать раз за то, что не с первого раза понимает, как следует обращаться к фрау.

Свистнули в воздухе плети.

Аврелия не били уже давно. Последний раз доставалось лет в девятнадцать за то, что родительские деньги на учебу он подчистую профинтил в столичном кабаке вместе с десятком других таких же местечковых графьев. Но и тогда боль разила по спине не сильно. После пирушки горечь раскаяния еще не сразу доходит до мозгов, вот и плеть свистела где-то возле уха, а что там до боли—сердцу дела не было. Поболит и заживет, как на собаке. Сейчас же озверевшие щенки хлестали так, будто выбивали из ковра вековую пыль. Аврелий сперва терпел, но потом надломилось, и он сквозь зубы начал хрипеть, хватаясь за стоявших рядом ребят. Те быстро сменялись другими, другие третьими, словно в одной камере их было человек сто, и продолжали цепко держать Аврелия. Катенька была непреклонна. С обеих сторон его удерживали по трое, а остальные все хлестали и хлестали. Аврелий с остекленевшими глазами попытался встать на ноги и разметать к чертям этих шелудивых собак, но кто-то нахально стеганул его по щекам. Из глаз посыпались искры, потом хлестать перестали.

Тишину прервала Катенька, властным голосом начавшая проповедовать снова:

— Еще двадцать за непростительную грубость по отношению к нашему досточтимому Хансику.

Мальчишки взорвались победным разноголосьем и снова схватились за плетки. Отхлестав все двадцать, повернули Аврелия лицом к Кате. Под единственным лучиком света исполосованная спина неестественно-грубо засверкала клубничными рубцами.

Катя опустилась перед Аврелием. Хищно улыбнувшись, спросила:

— Пойдешь в услужение к Хансу?

Лицо Катьки приятно лоснилось сытостью, Аврелий это видел и чувствовал. У него же спина горела, как проклятая. Ни шевельнуться, ни дыхнуть, легкие точно пробило сквозной, только с усилием выплюнул:

— Да пошел-ка твой Ханс лучше козе хуй пилить.

Катя сочувственно опустила глаза к полу, будто знала, что так оно и будет, поднялась, поправив на заду собравшуюся юбку. Щеки ее вдруг покрылись шелковым, как у младенца, румянцем.

— Еще...двадцать.

— Да повесить его за челюсть на столбе фонарном, падлу,—взорвался Пакрутин, у которого от усердия взмок китель и теперь лип к телу на груди.

Но Катя лишь покачала головой.

Третья двадцатка выпила из Аврелия все соки. Он лежал носом в пол, безвольно суча руками по чужим ногам, получал по лбу тупоносыми ботиками, корячился от толстых ударов, сдиравших кожу; во рту крошились зубы. Шестьдесят ударов кряду Аврелий не выдержал. Обмочился. Обмочился, словно какая-нибудь сопливая девка после трех ударов скалкой по ляжкам. Мальчишки кругом ржали, как кондрашкой хваченые, и изредка, прыская в кулаки, лупили плетьми рядом, добиваясь, чтобы Аврелий вздрогнул; бурчал что-то про виселицу Пакрутин, усевшись на лежанке.

Катька разом всех успокоила и, ткнув кнутовищем плечо Аврелия, со значением произнесла:

— Петро уже за нас, так и знай,—развернувшись на каблуках, она позвала за собой парней.—Ты подумай, хорошо подумай, мы завтра еще придем.

***

Они приходили и завтра, и послезавтра, ну а когда поняли, что Аврелий своего мнения не переменит, решили уморить голодом. Раз в несколько дней подсовывали куски хлеба и стакан ржавой воды, потом, как черти, ходили искушать залестными словами о Хансе. Сперва Аврелий отмахивался гневными посылами, потом понял, что сил на то, чтобы шевелить языком, уже нет и просто встречал «хансовчан» колючим долгим взглядом из темного угла. Хансовчане его за это вяло били по ребрам, которые гремели от ударов, как расстроенный клавесин.

Аврелий сильно исхудал и оброс тюремной ветошью. Ханса проклинал до тех пор, пока не стал забываться. Голова с каждым разом тяжелела и куда-то заваливалась, так что держать ее прямо получалось редко, руками. Но и в руках теперь правды не было.

Выход нашелся простой и безыскусный: Аврелий стал валяться в бреду днями напролет, видя один сон про то, как сидит вместе с Петро, Веркой, Катей, Бирюлевыми, родителями, даже Николой, на кладбище, под оградкой, поигрывает в картишки, а на них все падает и падает пушистый крупный снег. Окутывает мягкими хлопьями, присыпывает сидящих, и потихоньку-полегоньку превращает людей в бесформенные кручи. Сидишь в этом коконе и наслаждаешься холодом, снег тает прямо на тебе и, стекая по лицу, попадает в рот. Пьешь воду из Эдема.

Хансовчане не вытерпели и переманили Аврелия силком. Тот, в бреду, и в ус не дул, а Катенька, обозленная, приказала мальчишкам взять Аврелия и доставить, куда следует.

***

Снилось в этот раз, что Аврелий едет в телеге, на козлах подпрыгивает тот мужик из ополчения, с которым они вместе сидели за одним столом и мусолили прошлое, а имени его уже и не вспомнить. Силился что-то наскребать из памяти, но нет—чистый лист. Спросил, куда едут. Мужик сказал, что к родителям. Аврелий подумал и спросил, к каким же это родителям, если их нет, а мужик на это только липуче отсмеялся. Как, мол, нет, если живые-здоровые, устраивают прием на сотню гостей, а его все нет и нет, маменька бушует, отец с досады раньше времени откупорил пьянку.

Телега встала на дыбы, наехала на камень и раскололась надвое. Аврелий дернулся и проснулся. Он лежал на какой-то длинной сидушке, кругом—спокойно потряхивает, будто и до сих пор едет телега, на теле выглаженный костюм, кожа обмыта и не трескается от шелупни. В желудки помуркивает, просится есть. Перед глазами, как у повешенного, под столом маленько подрагивают ноги в узких мужских туфлях.

Выпучив глаза, Аврелий кое-как поднялся на локте, посмотрел выше столика перед сидушкой, на которой лежал. Напротив сидел Ханс и смотрел в окно. Аврелий невольно сам покосился. За окном дорога, округлые деревца стоят убористыми кучками, одно за другим, потом вдруг поле, зеленее ботвы, а там, вдалеке, откуда-то страшные, присыпанные снегом шапки гор. Ни в жисть Аврелий гор не видел.

Он ехал в поезде. Вместе с Хансом. Были бы силы, стукнул его прямо здесь. Ханс заметил, что Аврелий проснулся, и с улыбкой сказал:

— Фот и хорошо. Я говорить фрау Герда, штобы она не сильно застафить фас голодать, но она упрямая. Я попрошить ее принести ешть. Немного.

Словно в подтверждение, дверь в купе открылась и зашла Катя с подносом. Сиреневое платьице до колен ей не шло. Поставив поднос, она ушла, ни разу ни на кого не посмотрев.

Аврелию принесли тарелку соленого бульона с редкими кубиками картошки и ломоть хлеба. В животе урчало, голову мутило, хочешь-не хочешь припадешь к еде как миленький. Неловко взявшись за ложку, Аврелий отхлебнул. Ханс на него старался не смотреть. Делал вид, что разглядывает дорогу за окном, иногда рукой приглаживая чистые расчесанные волосы.

Тарелка с недопитым бульоном грохнулась на пол.

— Какой нешшастье. Фрау Герда,—Ханс исподлобья осмотрел Аврелия, но больше ничего не сказал. Катенька пришла, убрала останки тарелки и протерла пол, но один осколок Аврелий все-таки запрятал под ботинок. Когда Катенька ускакала в коридор, он сделал вид, будто наклоняется к обуви. Взял осколок еще не окрепшими пальцами острием вперед и подался с ним к Хансу. Но Ханс только похлопал глазами и со святым спокойствием в голосе приказал:

— Стоп.

Аврелий так и застыл с этим несчастным осколком, сопя, как локомотив; со стола, на котором он в пылу сгреб под себя скатерть упала на радость Катьке салфетница и железный подстаканник.

— Сядьте.

Аврелий сел. Осколок бесполезно теплел в сжатой ладони, но теперь уже и сам Аврелий не знал, что ему с ним делать. Мальчишка в чистом костюмчике, белозубо улыбаясь, не давал проскочить и самой маленькой убийственной мысли. Осколок упал к салфетнице и подстаканнику.

Ханс миролюбиво положил свои маленькие худые ладошки поверх руки Аврелия.

— Я федь шосдатель фсего шущего, наифный Афрелий, ф этом несчастном городе N. А знаешь, кто ты ф этот спектакль? Я федь могу ф любой момент напрафить тебя по сфоей фоле, но просто фыжидать сценарий.

Ханс встрепенулся и прилип к окну. Глаза его сверкали и от удачной речи, и от того, что, судя по всему, они подъезжали к станции.

— Наш дом, наш дом!

Домов в низине было много. Поезд выруливал в поля, глубже в чужую, выдуваемую редкими пряными ветрами страну.

17 страница31 мая 2024, 16:03