15 страница25 марта 2024, 19:55

Младенец

Когда Вере сказали, что Катерина и Сашка односельчане отца, она только всплеснула руками и усадила их за общий стол, слегка пожурив за молчаливость. К Сашке она отнеслась с особенным вниманием, обложила марципанами на раскрашенных тарелках, утерла рот салфеткой, когда тот измазался в шоколаде, и тюкнула, смеясь, один раз по носу просто так. Сашка в ответ только виновато крыл ресницами глаза, под нос бормотал «спасибо, тетя», как скороговорку.

Мужчины на это смотрели со сдержанным умилением, слушали, как Вера рассказывает о муже, ушедшем на фронт добровольцем.

— И не пойму, если у него отгул, зачем под пули? Пусть другие идут стреляться, а он в героя решил поиграть, крестиков наделать... Управление государственное ни к черту...—заметил вдруг Аврелий, нанизывая ветчину.

Петро встрепенулся и страшными глазами посмотрел на него, сразу скидывая раздумчиво-скользкую пелену отрешения. Потом спохватился, отвернулся и незаметно для всех погас.

— Я это к тому,—виновато начал Аврелий,—что если партийный, то ить пусть ворочает делами в партии, там, по поводу капитуляции Немчинии договаривается, втором союзническом фронте, а на мясо пущай остальные...Ведь подохнет-то за просто так...

Разговор перевели на другое.
Слово взял Диоген и долго вещал о партии, войне, на которой ни одной ногой не был, о пропаганде, арестованном Петро и том, как искал лазейки; стуча тяжелыми ладонями по столу, что-то наглядно демонстрировал, улыбался сам себе, подражал Кирмолаю. Говоря о партии, снова натянуто-дружелюбно обратился к Петро с агитационными речами:

— Петр Андреевич, вступите в партию! С меня слово взяли, Петр Андреевич, а сегодня слово взяли—завтра сердце вымут. Вы уж, правда, хорошенько подумайте, пока я им время потяну, ведь за царя думать (про себя, конечно) можно и будучи партийным!

Тогда же Сашка собрал на вилку салатец, а когда Диоген опять шурнул по столу своими лапищами, опрокинул на пол помидор с сыром. Волнуясь, как коловерть, он чуть не заплакал, но Вера быстро ему взъерошила волосенки и сказала:

— Ой, тяпа-растяпа, с кем не бывает. Я в твоем возрасте еще хуже была,—и улыбнулась отцу.

От партии, к неудовольствию красного, как рак, Диогена, разговор отошел. Снова заговорили о селе. Вера обратилась к Катерине.

— Как же вы, в самом деле, ничего не сказали? Небось знали, что я Петра Андреевича дочь?

— Знали,—Катерина сложила руки на коленях и беззастенчиво впилась глазами в Веру.—Не хотели беспокоить. Так бы пришлось о Недокунево рассказывать, о папе вашем, мы ж не знали, сказано вам иль нет, а там, страсти господни, ходют слухи, что немцы уже в сельских домах прячутся, окружают. Нам деваться было некуда, сослали всех в столицу, и я тут же вспомнила, что Петр Андреевич про вас говорил и дом ваш. У Сашеньки друзей в город тоже отправили, они шустрые и, туда-сюда, быстро узнали, где вы квартируетесь. Так нашли мы пристанище, радости-то было сколько, думали уже, что с голым носом останемся посередь столицы...

— Другие мальчики почему не решили у меня остаться? Я бы позволила, задаром хоть.

— Не захотели. У них свои места и подработки отыскались, а Сашенька у нас просто самый стеснительный.

Потянулись густые, как смоль, разговоры о Недокунево, в которых подбивали Аврелия что-то рассказать, а он, Аврелий, только обтекаемо вещал со слов крестьян то, что все и без того знали. Говоря, кидал он на Петро обеспокоенные взгляды, которые так и просили, что нужно поговорить с глазу на глаз, но Петро их не видел, общаясь с Верой о пустячках. Под конец уже столования, он встал и пошел курить на улицу. Аврелий немного обождал, потом пошел тоже.

— Долго там не стойте, замерзнете,—сказала ему вслед Вера.

Зябко поежившись, Аврелий шагнул на темную улицу. Огонек цигарки ало тлел, разгоняя едкий дымок по воздуху. Петро заметил Аврелия и, положив ему руку на плечо, сказал, как будто за что-то извиняясь:

— Туман такой в голове, расстались мы с тобой больно суетно... Рассказывай, где был, что видел.

Как ни хотел Аврелий сейчас все высказать, набрякшее, без изукрас, сплелись на языке слова комом и застряли. Не знал он, с чего начать. Почел долгом перво-наперво обличить перед Петро Ханса, описать увиденное тогда в подвале, но быстро спохватился, вспомнив слова усатого солдата, о том, что застукали Петро с Хансом во флигельге, да и как тогда Петро ему не поверил, так и сейчас не поверит, хоть кол на голове теши, даже если бы знал доподлинно, чем Ханс ворочает. Разозлится за бестолковство, отчитает, как ребенка, а там еще всучит в вину невзначай что-то из прошлого, мол, погляди, сам ты был не лучше; и поймешь, что глупость, и все равно застыдишься.

«Уж я с людьми такого не вытворял»,—вскипая, в который уже раз подумал Аврелий, но про Ханса решил смолчать до времени.

Без былого желания, угрюмо, начал он рассказывать о том, как пленили его немчуки, как он с ополчением оттуда бежал, о родителях... На родителях Аврелий запнулся, беспомощно посмотрел на Петро, но у того лицо было темно, только летел в небо дымок, да горела искорка на конце цигарки.

— Ну, чего замолчал? Несчастье? Пленили их?

«Пленили, как же, хоть бы пленили и то было бы лучше».

Отвращение сковало ему горло, бессилие и гадливость покоробили от мысли, что мать сама кинулась на отца. Петро, вот, со своей семьей живет душа в душу, жена его, хоть и была до неправдоподобного бела и скучна, все же относилась к нему с таким же уважением, каким и сам Петро ее обхаживал. Вера их—красавица, на людях блестит, как медный таз, умеет в деликатное обхождение и тонкие науки. В общем человек во всех отношениях приятный, и, если бы не Никола, по женской части абсолютно чистый. Аврелий, впрочем, видел, что на ней это знакомство совсем не отразилось, а вдаваться глубже не имел никакого желания и сноровки.

Впервые за долгое время Аврелий снова почувствовал, как фактически далек он в духовной простоте и моральных нравственностях от Петро, как узок в своих размышлениях, беден деньгами, беден душой, беден сочувствием к человеку. Петро смотрит на него свысока, слушает с равнодушием. Жалеет его, как собаку, не как человека. Вот и мать с отцом вгрызлись друг другу в шеи, чисто шавки; он сам чуть было не обломал матери хребет. А сколько таких случаев было в прошлом?

С унылым спокойствием Аврелий почувствовал внутри себя истлевающий неожиданно скоро огонь миролюбивого сочувствия. Вспомнил, как ехал в поезде, ломая себе голову, как сидел за столом перед Петро и ждал подмоги, как вышел на крыльцо, полный решимости, и...растерял вдруг всю надежду влет. Чужим показался Петро. Аврелий посмотрел на него снова, начал:

— Мать отца рубанула, ножом.

— Как?!,—выдохнул Петро с проклюнувшейся живостью, крепко сжал костлявыми пальцами плечо.
Тут уже взбеленился Аврелий.

— Рубанула, тварь, и рубанула, они же, блять, повернутые на всю катушку. Не знал, что ли, как будто? Или интеллигентность предположить не позволила? Не успел я ниче сделать, а потом и вообще решил, что выродкам этим не жисть, так они сами, видимо, докумекали, начали грызться. Мать я за все еще напоследок приложил как следует, плохо, что не убил в конец. Лучше оба бы свелись в могилу, черти. Тут люди воюют, какое-то, блять, дело делают, а они с жиру бесятся, с ума сходят, у-у, подонки. Жалел я поначалу, да зря похоже. Сволочи.

— Горе-то какое, родители твои...—опустил руку Петро.

— Да поделом, что родители! Неужель ты понять не можешь мое положение? Не можешь, как же, жена твоя не мать моя была, и на тебя из-за угла не плевалась, и Вера—не я, с вами всегда была и нравилось ей даже. Не понять тебе, а я сначала тоже, как ты, не понимал, но сейчас рассудил, что собаке собачья смерть и баста. Не родители они мне, так только, гниды. Обидно, что жалел и на тебя надеялся, а на кого ж я надеялся, когда тебе такая фантасмагория, как мне графский титул? Не жалеть нужно, а давить гнид, и дальше жить.

Аврелий махнул рукой и отошел.

— Ну, я рассказал, что хотел,—посмотрев на оранжевое окошко гостиной, он сурово нахмурился.—Ты только сам не паскудничай, о Верке подумай, какой нахер монархизм, вступи в партию и дело в шляпе, а то, я гляжу, тебе с этой нервотрепкой глаза замутило.

— Не могу, Реля, всю жизнь не по правде метался, а сейчас уже к чужому обратиться невозможно.

— В партию не можешь, значит, а с Хансом спутался? С немчуком спутался? Он родной тебе что ли, чужей всех чужих будет, а туда же. Сволота это еще большая, чем мать с отцом, и ногами по-прежнему землю попирает. По спине как бы резанул ему плетью, чтобы кишки высыпались.

— Он, говорят, тебя спас,—Петро потушил цигарку и попытался удержать Аврелия, воротившего нос к дверям.—Ты никак на меня в обиде? Обожди маленько, только этого мне не хватало...

— Пошел я, пошел, дай пройти. Ханс тебе голову замудрил, а ты ему и веришь. Таких спасителей на кресте верх тормашками нужно распинать.

Ворвался в дом, прошел в гостиную чернее тучи и увидел, как сидит под лампой и смотрит на конфеты.

— А у вас тут совсем не так, как в Недокунево, тетя. У вас вкусно. И тепло еще.

— Да что ты такое говоришь,—улыбнулась Вера, а краем глаза, тем временем, ловко учуяла, как дверями мелькнула тень, узнала Аврелия.

— Папа где?—спросила, но осеклась под гневным взглядом.—Поссорился? Аврелий!

Аврелий ее посторонил от себя и шикнул:

— Дурак твой отец, вот что я скажу.

***

Глубокой ночью Аврелий коптил лампу в спальне и, протирая пальцами глаза, от скуки читал апокрифы, которые нашел тут же, в шкафу.

«Зря я на него накинулся. Знал же, что ему, может, горшее моего, многое он теряет, а я давно все свое растерял по дороге и как бобыль еще перед ним заявляюсь, будто есть чем мне руководствоваться. Негожее дело сморозил, как мальчишка, правда. Извиниться надо, утром, как следует; в такое время, говорил, херней страдать не по регламенту, и сам же ей страдаю. Настроение и себе и другим испоганил, Верка-то, тоже, небось, обиженная ходит ни за что ни про что. Все Ханс проклятый, на глазах не кажет, а нервами все равно играется, бесовское отродье. С Петро помирюсь, а дальше уж как-нибудь сам, своими мозгами».

Аврелий положил книжку к графину, на обложку очки и, помаргивая, посмотрел в окно на пустую улицу. Вдруг особенно сердечными показались ему сельские леса и дома, защищенные акрами нехоженных дремучих чащ, невспаханных, давно обросших сорняком полей, по которым прокладывали мальчишки тропы и наперегонки бежали без оглядки. А раньше, когда интернат еще только урезонивался, возил его на поля Петро, возил, усадив прямо в телегу, направлял гладкую от пота лошадь извилками, пригорками, по пути рассказывая о столице, и маленький Релюша во все это время высоко подскакивал на буграх, ойкал и огромными глазами смотрел на небо, которые не пряталось теперь за елочными пиками. Сажал его Петро на лошадь, а потом и сам Аврелий на них забирался, мерил лошадиными ногами переходы между Недокунево и Сходниково, взмочаливая коней до желтой пены, спал, когда совсем уж валилась с ног животина где придется, просыпался с рассветом и гнал домой к мамашке под палки. Ну а кого не били? Почесался, наплевал и снова улизнул к конюху за какой-нибудь лошадкой, а там ищи свищи ветра в поле, назло путешествовал по нескольким селам сразу, чуть не до города.

Улыбнувшись, Аврелий отошел от окна, приготовился спать, пока не забрезжило над крышами, но услышал, как за дверью скрипнула половица, и покрылся гусиной кожей. Однажды так караулил его за дверью Ханс с ножиком, пырнул его потом в ногу. В дверь слабенько постучали.

— Кто это?

В спальню прошмыгнула Катерина, улыбаясь, как шутиха, широко и насмешливо. Прикрыла дверку.

— Черт тебя привел сюда?

Катерина обидно вздохнула, Аврелий пошел к ней навстречу, немножко сторонясь, чтобы в уличном свету ясно видеть лицо ее, располневшее от Веркиных харчей.

— Обижаешься? Не спишь что-то который час, а я все слышу трескотню лампы и, дай, думаю, зайду, побалаболим,—ловко развернулась спиной к стене Катя и села на самый краешек постели.

— Пороть тебя надо, бесовка.

А в голове промелькнуло крамольная мысль: «Неспроста притопала, да, може, не гнать пока?». Затемнилась Катерина спиной к окну, но чувствовалось и так, что та щерит маленькие зубы то ли от издевки, то ли уже серьезно, ожидая, пока догадается Аврелий сесть рядом. Аврелий сел.

— Думаешь, последний раз что ли, поэтому решила?

— Смерть нашему Недокунево, а город тако-ой большой, разойдемся ведь как в море корабли.

— Ну, начала пургу какую-то нести, кто тебя таким словам научил?—удивился Аврелий, а сам уже, про себя распаляясь, щипнул Катерину за бок.

— Сама научилась.

Катерину Аврелий не простил, но и сейчас побрезговать отчего-то не решился; показалась она такой же родной, как и виденные им недавно поля и леса, нахлынули скопом разношерстные думки о том и о сем, где был флигилек и была Катя, которая каждая утро готовила ему кофей, справляла в школу, хозяйничала по дому. У Верки она отъелась, начала сверкать масляными щеками, налитыми, как дыньки, грудями, приятно бугрящимися под кофточкой, часто беспричинно улыбалась, и облизывала язычком мокрые тонкие губы.

— Похорошела ты удивительно, не узнать прямо.

Заплясал под пальцами огрубевший от ласки сосок, потянулись губы к бледной коже. Катерина игралась волосами Аврелия, большим пальцем гладила брови, виски; другую руку положила поверх ладони Аврелия, отпустила и, пожевав без того красные губы, по-лисьи дыхнула на ухо:

— Открой пошире,—не успел Аврелий  оборотиться, как властным движением Катя схватила его за челюсть снизу и протолкнула внутрь скользкую, как головастик, капсулу, а потом, долго не раскидывая мозгами, животно-расчетливо поцеловалась. Долго не разжимались в ласках, пока Аврелия не замутило и в голове не начал назревать наркотический угар: в руках сначала мял вагину, затем вагина неожиданно обрюзгла, запузырилась и теперь это не вагина, а снова Катькина грудь, накаченная маслом, которое уже и держаться внутри не может и по соску течет на пупок. Чувствовал Аврелий, что под ладонями растет грудь, жиреет, капает ему на лицо пенящееся масло, как, бывало, в паху у лошади после долгого скаку. Он, маленький, между ног сидит у Катьки, носом тыкаясь в горячие соски-розочки, пьет это масло, у которого на языке нет вкуса, но стоит ему протечь до кишок—обжигает внутри, бурлит, разливает по животу какой-то невообразимо пряный цветочный душок аж до глотки и через нос выходит икотными парами.

— Ты похуде-ел за это время и не стыдно? Все труды насмарку,—заливалась Катя, чеша затылок Аврелию.—Ребеночек неко-ормленный! Хансик не обрадуется.

— К-как пох-худел?

Стерлось из головы Аврелия, кто такой Ханс; сейчас он ребенок лет пяти, сосет масло из мамкиной груди, жиреет не по возрасту. Катя тоже толстеет: груди набрякли, полиловели, плоский живот опух и вытаращился бугром вместе с пупком; быстро обрюзгла Катерина, перенасытилась маслом, которое начало покапывать из вагины, мешаясь со слизью, но продолжала разрастаться и прижимать к себе Аврелия, тяжело сопела и мотала головой, за которой ухлестывал толстый сахарный подбородок. Аврелий на Катьку уже не смотрел, сам глотал за обе щеки. Приятно тяжелело в животе и хотелось больше, еще, еще, чтобы потянули бока к низу, загудел пупок, начал свербить желудок, агонически пузырясь и отдавая куда-то под сердце.

— Маленький-маленький, да удаленький, всех ровесников перерос, разжирел, на животике уже не застегивается рубашка; обленишься и от груди отрываться не будешь, будешь сидеть на кроватке, а я кормить; ходить разучишься, ножки станут как перезревшие хлеба, откажутся держать. Спать на кроватке, кушать на кроватке, писять на кроватке, ой и хорошо, взаправду будешь толще всех на свете.

Тяжело отвалился Аврелий от высохшего соска и срыгнул. Тут наскоро передумал и потянулся по-новой, а груди уже не было, Катька его бросила; делать нечего, кое-как Аврелий привалился на бок и начал сосать палец.

15 страница25 марта 2024, 19:55