Глава 35. Один в свете софит
Базель дышал лихорадкой Евровидения, его арена пульсировала, как сердце, готовое разорваться от напряжения. За кулисами воздух был густым, пропитанным запахом лака для волос, металлического привкуса электричества и едва уловимого аромата духов, которые напоминали Лукасу о Еве, словно ее тень все еще витала здесь, где ее не было. Тесные коридоры гудели, как улей, техники сновали с кабелями, ассистенты выкрикивали команды, а софиты пробивали тьму резкими лучами, отбрасывая на стены зловещие тени, похожие на призраков несбывшегося. Лукас стоял в углу, его силуэт выделялся среди суеты, как одинокий маяк в бурю. Его светлые волосы прилипли ко лбу, а глаза, некогда теплые, теперь были затянуты пеленой боли, как зимний шторм, готовый обрушиться на берег. Он крепко сжимал микрофон, а пальцы дрожали, будто этот кусок холодного металла был единственным якорем, удерживающим его от падения в бездну. Его сердце билось в такт барабанам, которые уже звучали на сцене, но в груди пульсировала не музыка, а острая рана, как осколок стекла, вонзившийся в самую глубину его души. Ева. Ее имя жгло его, оно было клеймом, отдаваясь эхом в голове, как нота, которую он не мог спеть, но не мог и забыть.
Журналисты окружили их, как стая хищников, почуявших кровь. Их камеры мигали, а микрофоны нацеливались, как оружие, готовое выстрелить вопросами, которые Лукас боялся услышать. Они сыпались один за другим, резкие, настойчивые, как удары молота по наковальне: «Где Ева? Почему она не выступает? Что с ее здоровьем? Правда ли, что у нее ларингит?» Каждый вопрос был как нож, вонзающийся в его сердце, напоминая о ее записке, о ее словах «Прощай, Лукас», о ее взгляде, полном боли и предательства, который он не мог стереть из памяти. Лукас открыл рот, чтобы ответить, но слова застряли, как кость в горле, его сердце сжалось, будто кто-то затянул на нем петлю. Его взгляд был пустым, словно он смотрел сквозь толпу, в пустоту, где должна была стоять Ева с ее гитарой, с теплой улыбкой, с голосом, который был для него домом.
— Лукас, что ты можешь сказать о состоянии Евы? — крикнула журналистка с ярко-красной помадой, ее голос пробился сквозь гул, и Лукас почувствовал, как его тело напряглось, как струна перед разрывом. — Это правда, что она не вернется к группе? Как вы справитесь без нее?
Его пальцы сжали микрофон так сильно, что металл впился в ладонь, оставляя красные следы. Он хотел крикнуть, рассказать правду, что Ева ушла, потому что Яунас и лейбл вырвали ее из их музыки, как ноту из партитуры. Но прежде, чем он успел выдавить хоть слово, Виктория шагнула вперед, ее каблуки цокнули по бетонному полу, как выстрелы. Ее улыбка была отточенной, а глаза пустыми, как будто она не видела в Еве человека, а только проблему, которую нужно замазать.
— Друзья, давайте успокоимся, — сказала она, ее голос был гладким, как шелк, но в нем не было ни капли искренности. Она подняла руку, останавливая поток вопросов. — Ева, к сожалению, заболела. Острый ларингит, серьезное повреждение голосовых связок. Врачи настояли на полном покое, чтобы она могла восстановиться. Мы все желаем ей скорейшего выздоровления и благодарим за вашу поддержку. А теперь дайте ребятам сосредоточиться, они готовятся выложиться на полную ради Литвы и всех вас.
Журналисты зашумели, их голоса слились в какофонию, но Виктория уже оттеснила их, как пастух, загоняющий овец, ее движения были уверенными, но механическими. Лукас смотрел на нее, и в его груди закипал гнев не на журналистов, а на эту ложь, которую она разбрасывала, как конфетти на торжественных мероприятиях.
Ларингит. Повреждение связок. Эти слова были как насмешка над болью Евы, над ее уходом, над тем, как он позволил Яунасу превратить ее мечту в пепел. Он ненавидел Викторию за ее равнодушие, за ее деловую улыбку, за то, как легко она стерла Еву из их истории.
— Лукас, — Аланас положил руку ему на плечо, его голос был тихим, но настойчивым, как будто он боялся, что Лукас сорвется прямо здесь. — Не делай этого. Сохрани это для сцены. Там ты сможешь сказать все.
Лукас повернулся к нему, его глаза сверкнули, как лезвие, но он кивнул, стиснув зубы так сильно, что челюсть заныла. Он знал, что Аланас прав, сцена была его последним шансом, единственным способом выплеснуть боль, которую он не мог выразить словами. Но эта боль была такой огромной, такой всепоглощающей, что Лукас боялся, что она разорвет его на куски прямо перед миллионами зрителей. Он закрыл глаза, и перед ним возник ее образ - Ева, сидящая на полу студии, с гитарой в руках, ее волосы падают на лицо, а голос дрожит, когда она напевает их песню. Он видел ее глаза, полные веры в него, в них, в их мечту. И он видел, как эти глаза потухли, когда она узнала правду, когда он предал ее своим молчанием, как трус, прячущийся за завесой своих светлых волос.
— «Катарсис» на сцену! — голос режиссера сцены вырвал его из воспоминаний, как выстрел, эхом отразившийся в его голове.
Лукас открыл глаза, его дыхание было рваным, словно он бежал через бурю. Аланас и Йокубас стояли рядом, их лица были напряженными, но в их глазах не было той агонии, что разрывала его. Они были частью группы, но не частью его сердца, как Ева. Они не знали, каково это петь песню без нее, в пустоте, где ее голос должен был звучать.
Они вышли на сцену, и свет софит ослепил группу, как удар молнии, выжигающий все, кроме боли. Толпа взревела, тысячи голосов слились в единый гул, который пульсировал, как сердце арены, но для Лукаса этот звук был далеким, звучавшим эхом за горизонтом. Он встал в центре сцены, его ноги дрожали, пол под ним грозил провалиться. Микрофон в его руке был тяжелым, словно он держал не металл, а всю тяжесть их с Евой мечты, которая рассыпалась, как песок.
Музыка началась, первые аккорды их песни, той самой, которую они писали ночами, сидя в студии, споря об аранжировке, смеясь над его неуклюжими аккордами, касаясь струн одной гитары. Но теперь голоса Евы не было, и Лукас чувствовал, как пустота в его груди становится невыносимой, как черная дыра, поглощающая все, что он любил.
Он начал петь, его голос был надломленным, но в нем была такая сила, такая агония, что толпа затихла, словно завороженная. Каждое слово было как крик, как мольба, как признание, которое он не успел сказать Еве. «Ты не бойся, я плачу лишь в снах, я плачу только в твоих снах...» — он пел эти строки, глядя в пустоту перед собой, но в его сердце они были для нее. Он пел, как будто Ева могла услышать его, простить, вернуться. Его глаза блестели, но он не позволял слезам пролиться, не здесь, не перед миллионами, не перед камерами, которые жадно ловили каждый его жест. Лукас пел для Евы, вкладывая в каждую ноту свою вину, свою любовь, свое отчаяние, как будто эти звуки могли долететь до Вильнюса, до ее сердца, которое он безжалостно разбил.
В то же время в Вильнюсе, в своей маленькой квартире, Ева была как загнанный зверь, неспособный найти покой. Телевизор был включен, звуки Евровидения заполняли комнату, но она не могла смотреть на экран, каждый аккорд, каждый голос ведущих был как удар по ее нервам. Она встала с дивана, ее ноги дрожали, пол под ней качался, как палуба тонущего корабля. Ева ходила по комнате, ее шаги были неровными, как ритм песни, которую она пыталась вырвать из своего сердца. Электрогитара в углу смотрела на нее с укором, ее струны молчали, как ее собственная душа, истерзанная предательством.
Ева хотела выключить телевизор, оборвать этот поток звуков, которые разрывали ее, но что-то внутри держало ее, как цепи, не позволяя сделать этот шаг.
Она остановилась у окна, ее пальцы дрожали, когда она коснулась холодного стекла, как будто оно могло защитить ее от музыки, от воспоминаний, от Лукаса. Но экран телевизора за ее спиной ожил, и камера показала его крупным планом. Лицо Лукаса заполнило экран, и Ева замерла, дыхание остановилось, как будто кто-то выдернул из нее воздух. Его глаза, некогда такие теплые, что могли растопить лед в ее сердце, теперь были полны настоящей боли, он выливал на сцену всю свою душу, разорванную на куски. Она знала этот взгляд, Ева видела его в ту ночь после полуфинала, когда он обнимал ее, когда его руки дрожали, а голос шептал: «Ты всегда будешь моей». Но теперь в его глазах была не любовь, а агония, как будто он пел не для толпы, а для нее, через тысячи километров, через ее гнев, через ее прощание.
Музыка нарастала, фраза «Ты не бойся, я плачу лишь в снах, я плачу только в твоих снах...» сорвалась с его уст, каждое слово вырывалось из него с кровью. Ева почувствовала, как ее грудь сжалась, кто-то выкачал из комнаты весь воздух. Его глаза, блестящие от сдерживаемых слез, смотрели в камеру, но Еве казалось, что они смотрят на нее, через экран, через расстояние, через все, что их разделило. Она видела, как его губы дрожат, как он стискивает микрофон, как будто боится, что его голос предаст его, но он продолжал петь.
Еве стало трудно дышать, ее сердце билось так сильно, что казалось, оно разорвет грудь. Она рванулась к окну, распахивая его настежь, и холодный вильнюсский ветер ударил ей в лицо, но он не мог заглушить эту боль, этот крик, который рвался из ее души. С улицы доносились звуки, соседи, собравшиеся у экранов, подпевали Лукасу, их голоса сливались с его, как волны, окружавшие Еву со всех сторон. Она прижалась лбом к холодной раме, ее дыхание было рваным, она тонула в этом море звуков, в этой песне, которая была их с Лукасом, но теперь принадлежала только ему. Слезы текли по ее щекам, как дождь, который не мог смыть эту агонию. Она ненавидела его за предательство, за молчание, но еще больше она ненавидела себя за то, что все еще любила его, за то, что его голос, его боль, его крик находили отклик в ее сердце.
Лукас на сцене дошел до финальных строк, его голос сорвался в крик, полный такой муки, что толпа замерла, боясь дышать. «Tavo, tavo, tavo...» — он выкрикивал эти слова, словно они могли долететь до нее, через тысячи километров, через ее гнев, через ее записку, через все, что он разрушил. Он закрыл глаза, его грудь вздымалась, будто он только что пробежал марафон, и в этот момент он выглядел не как звезда Евровидения, а как человек, потерявший все, что любил.
В это время Ева надрывно закричала, этот звук вырвался из самой глубины ее души, словно она отвечала на его боль, на его мольбу. Ее крик смешался с ветром, с голосами соседей, с эхом песни, которая разрывала ее сердце на куски. Она упала на колени перед открытым окном, ее руки дрожали, сжимая подоконник, словно он был единственным, что удерживало ее от падения в бездну. Слезы текли по ее лицу, Ева чувствовала, как ее сердце разрывается между гневом и любовью, между желанием забыть его и тоской, которая не отпускала. Она хотела выключить телевизор, оборвать эту связь, но ее рука замерла над пультом, пальцы отказывались подчиняться.
Песня закончилась, и толпа в Базеле взорвалась аплодисментами, их рев был как гром, сотрясающий арену. Но Лукас стоял неподвижно, его голова была опущена, он не мог вынести этого триумфа, который был пустым без Евы. Камера задержалась на его лице, и Ева увидела, как его мокрые и блестящие глаза смотрели в пустоту, и в этот момент она почувствовала, как их сердца, разделенные расстоянием, бьются в одном ритме песни, их мечты, их любви, которую они оба потеряли.
Она осталась на коленях, дыхание было рваным. Ветер из открытого окна трепал ее волосы, но он не мог унести эту боль, тоску и связь, которая все еще жила в ней, несмотря на все. Ева смотрела на экран, где Лукас уходил со сцены, его силуэт растворялся в свете софит, и шептала, будто он мог услышать: «Почему, Лукас? Почему ты не сказал мне правду?».
