Глава 28
Особняк стоял пустой. Старый, выгоревший, с покосившимися ставнями и следами прошлой жизни, разорённый в беспорядочной спешке — торговцами, грабителями или просто временем. Он возвышался среди красных сосен, окружённый заросшей тропой и выжженной, жухлой травой, которая больше не стремилась к солнцу.
Инхао выкупил его под чужим именем. Сделка прошла тихо, без интереса со стороны местных. Никто не хотел жить там — ходили слухи о заклятиях, проклятиях, смерти. Но именно это устраивало его. Месяц ушёл на ремонт. Он сам правил балки, перекладывал крышу, очищал стены от старой крови, выскребал магические печати с нижних перекрытий. Подвал — самый нижний уровень дома, куда не проникал ни свет, ни звук — был отремонтирован особым образом. Туда не ступал никто, кроме него самого. И — иногда — Ливея.
А потом — тишина. Крыша над головой. Тёплые печи. Замки на окнах, крепкие, как обещание. Дом, в котором не было никого, кроме них двоих.
Они жили, как пара. Без громких слов. Без признаний, которые звучат как клятвы. Но каждый день был признанием.
Спали на одной постели, прижавшись друг к другу, как будто это было единственное, что удерживало их на земле. Они целовались до рассвета — не торопливо, не как в спешке, а так, будто каждый раз был первым. Или последним. Ласкали друг друга с трепетом, со всем доверием и всей хрупкой нежностью, на которую были способны. Без страха. Без вины. Просто — были рядом.
Они ели с одного стола, часто — с одной миски. Ливей приносил еду, пел под нос, пока готовил, подсовывал ему под руку ломтик фрукта и смеялся, когда Инхао морщился. А по утрам он приходил с чаем. Ставил чашу рядом, садился на край кровати и улыбался. Обязательно говорил что-нибудь глупое — какой-нибудь бред про сны, про улицу, про то, что во дворе снова завелся кролик.
Инхао смеялся. Он действительно смеялся. Не из вежливости, не от усталости. Он смеялся, потому что не мог иначе. Потому что с Ливеем рядом всё становилось легче. Потому что это был свет — не внешний, не магический, а тот, который был только в нём. Внутри. И только с ним.
Он не думал тогда о будущем. Потому что впервые не боялся его.
Он создавал амулеты — уже не для защиты, не для украшения, не для продажи на рынке под видом безобидных оберегов. Эти амулеты были другими: тяжёлые, тёмные, будто выкованные из ночного пепла. В их сердцах — не камни и не нити, а шёпот. Каждое изделие дышало искажённо, будто поглощая воздух из самой души того, кто его носил. Некоторые из них имели прорези — узкие, почти незаметные. Под ноготь, под царапину. Для крови. Для активации, связанной не с волей, а с болью.
Он оживлял мёртвых.
Не целиком. Не души — это было бы слишком нестабильно. Он брал то, что можно было контролировать: сухие кости, чёрные ногти, изгрызенные шрамы оружия. Он собирал их с полей сражений, с разрушенных храмов, из забытых склепов. Укреплял магией. Заливал чёрнилами символы и связывал кости в единое: бойцов. Солдат без памяти. Без жалости. Без страха.
Он писал чертежи рун, которые никто не должен был видеть. Ни учителя, ни жрецы, ни хранители запретных разделов. Эти руны были неописуемы простым языком. Они извивались сами по себе, оставляя пятна на бумаге, будто та плакала. Он знал, что делает невозможное. Знал, что, если кто-то найдёт хоть одну страницу — ему не жить. Но и останавливаться не собирался.
Армия собиралась в тени. В подвалах, в катакомбах, в покинутых шахтах. Он размещал их далеко — по цепи, по кругу. Активировал по одному, чтобы не было следа. Чтобы никто не понял, пока не станет поздно.
Он не торопился. Он ждал. Не даты, не приказа, не знамени. Он ждал момента, когда станет ясно: пора. Когда даже самое страшное станет меньшим из зол.
Ливей был рядом.
Он не задавал вопросов, когда находил Инхао, стоящего по колено в земле, с окровавленными ладонями и усталым, почти пустым взглядом. Он просто подходил, снимал с себя верхний халат, накидывал на его плечи, брал за руку и уводил в дом, молча. Он не спрашивал, откуда запах гари по ночам, почему амулеты в подвале гудят, как пчёлы, почему из-под пола иногда слышится глухое биение, будто сердце.
Он поддерживал. Держал за плечо, когда Инхао не мог стоять после особенно тяжёлого ритуала. Протирал его лоб, когда от напряжения у того шла кровь из носа. Приносил воду, угощал фруктами, смеялся тихо и искренне, стараясь сделать их жизнь хоть на час нормальной. Прикрывал ритуалы, если проходящие путники приближались к особняку: шёл навстречу, отвлекал, улыбался, болтал ни о чём. Делал так, чтобы никто не догадался, что в этом доме растёт не семья, а безмолвное восстание.
Они не говорили о том, что было в столице. О той ночи. О том, как пахла кровь в храме, где Инхао в последний раз смотрел в глаза императору. О том, сколько им это стоило — выжить. О том, как долго Ливей шёл, не оглядываясь, через равнину, думая, что больше никогда его не увидит. Они молчали. И в этом молчании было гораздо больше, чем в словах.
Они не говорили и о другом. О том, как каждый из них — по-своему — лёг под власть, которую потом сбросил. Они оба знали, что такое унижение. И оба — выбрались. Ценой всего.
Теперь у них был дом. И война. И любовь. Всё — сразу. Всё — в одном дыхании.
Следы старой боли почти затоптали. Они не исчезли — просто ушли глубже, затёрлись в слоях повседневности, уступили место другим ощущениям. Вместо шрамов — поцелуи. Вместо воспоминаний — прикосновения. Длинные, терпеливые, почти отчаянные. Они прятались друг в друге, как в убежище, искали забвения в каждом взгляде, каждом вздохе, каждом касании, будто если обнять крепче — можно стереть всё, что было до этого.
Ливей снова смеялся. Не так звонко, как раньше, но по-настоящему. Шутил, рассказывал чепуху, крутился в прихожей с чашкой в руке, напевая ярмарочную песенку, слова которой, казалось, знал только он один. Порой надевал чужой плащ и делал вид, что он посол из далёкого южного княжества. Говорил с придуманным акцентом, делал важный вид, и каждый раз Инхао смотрел на него, как на солнце. Говорил, что тот дурак. А потом долго держал его за руку. А ещё позже — гладил волосы, когда Ливей засыпал у него на груди, легко дыша, как будто всё было в порядке.
Инхао не спал. Смотрел в потолок. Слушал, как дышит рядом. Помнил.
Он знал — это не продлится вечно. Ничто не длится. Ни счастье, ни боль. Ни даже любовь, если её оставить без опоры. Он знал, что они живут в отсрочке. Что прошлое обязательно настигнет. Что это — временное затишье перед бурей, которая давно собирается где-то в вышине.
Но он позволил себе жить. Пока.
Потому что мстить можно только тогда, когда знаешь, за что. Когда сердце — не мёртвое. Когда есть, что терять.
А пока Ливей был рядом — пока он смеялся, дышал, держал его за пальцы во сне — мир всё ещё держался на месте. Всё ещё был жив.
Целый год Инхао ходил по полям, где недавно умирали люди. Он не говорил им ничего. Не просил прощения, не читал молитв, не клал монеты на веки. Не замирал в скорби, не склонял головы. Он просто приходил — и собирал.
По ночам. Когда ветер тянулся за полами его плаща. Когда небо лилось дождём, и шаги хлюпали в чёрной болотной жиже. Он шёл, как тень, через сырые луга и овраги, сквозь траву, в которой блестели отброшенные латы и выскользнувшие мечи. Проходил там, где ещё пахло кровью и железом. Где собаки только начинали рыть ямы под телами. Где птицы не успели склевать глаза.
Он не выбирал. Не искал лиц. Не сверял гербов. Забирал всех. И павших с оружием в руке, и тех, кто умер, сбежав с поля боя. Женщин с развороченными животами. Детей с испуганными лицами. Заклинателей с обугленными пальцами. Наёмников, воров, стариков. Никто не был чист. Никто не был избавлен.
Он вытаскивал тела из грязи. Рядом вспухал туман. Костяные пальцы выпрямлялись. Из гнилых лёгких снова поднималась ци. И дождь, бесконечный дождь, обмывал их, как будто хотел смыть всё человеческое, что в них ещё оставалось.
А он — оживлял. Без слов. Без пощады.
Лес за особняком стал другой. Он уже не был частью природы — скорее, чем-то чужим, надломленным, заражённым. Он дышал: по ночам из-под корней тянуло влажным паром, и воздух дрожал, как от скрытого жара. Он шевелился: в ветвях не было ветра, но они всё равно качались, будто деревья переговаривались между собой на языке, которого не знал никто из живых.
Если подойти достаточно близко, можно было услышать, как под землёй что-то ворочается. Как будто корни деревьев были не корнями, а пальцами. Как будто мхи шептались с костьми, как будто под слоем листьев затаились не черви, а остатки голосов. Травы стонали — не от ветра, а от памяти. Камни сочились влагой, как будто плакали.
Сотни тысяч. Вставших. Ждущих.
Не все ещё были вызваны наружу — но все уже чувствовали зов. Ци скручивалась в почве. По ночам вспыхивали красные искры над землёй. Костяные силуэты дрожали в глубине чащи.
Люди не знали, что именно происходит. Но чувствовали. Тонко, на уровне инстинкта — как зверь, учуявший ловушку. Особняк, когда-то купеческий, светлый, гостеприимный, теперь стоял как чёрное пятно на краю провинции. Без огней. Без вывески. Без звука.
Его не упоминали в селениях. Не спрашивали дорогу. Не передавали слухов. Торговцы перестали даже пытаться добраться до ближайших трактов — кареты просто разворачивались раньше, будто лошади сами чувствовали опасность. Сборщики податей, посланные с проверкой, исчезали. Сначала по одному. Потом группами. Их ждали недели, потом — хоронили без тел.
Особняк стоял. И ждал.
А лес — рос. Живой. Мёртвый. И больше не человеческий.
Инхао больше не прятался. Ему больше не нужно было. Тень, в которой он жил, превратилась в его обитель, а страх — в его знамя. Он перестал быть человеком, перестал быть изгнанником. Он стал силой.
Имя, когда-то звучавшее в стенах Империи как проклятие, теперь не произносили вовсе. Только шептали — осторожно, на границе слуха, как заклинание, которое может обернуться бедой. Его давно никто не видел, но это не мешало ему быть везде. В рассказах тех, кто выжил. В ритуалах, написанных на чёрном пепле. В сожжённых деревнях, где не осталось ни тел, ни душ. В рычащих голосах мертвецов, блуждающих в тумане.
Он стал тем, кого не ищут. Потому что если ты ищешь Инхао — значит, уже опоздал.
Старейшины в столице спорили, жив ли он ещё. Кто-то настаивал: убит. Кто-то говорил — нет, он просто сошёл с ума. А кто-то молча выжигал на стенах сигиллы защиты, зная, что ни одна из них не остановит того, кто пришёл не с мечом, а с целой армией мёртвых.
Он стал символом.
Он стал местью.
Он стал тенью прошлого, в которую Империя когда-то загнала мальчика с мягкими руками, добрым сердцем и талантом, которого испугалась.
Теперь она боялась его по-настоящему.
С братом он встречался редко. Не потому что не хотел — просто так было проще. Без объяснений, без лишних слов, без взгляда, в котором всё ещё плескалась горечь разлуки. Раз в два, иногда в три месяца Хеи Тао, рискуя всем, пробирался в чащу. Не заходил глубоко — слишком много слухов, слишком много теней, слишком сильный страх. Но к обрыву у ручья, где в старые времена мальчишки гоняли стрекоз и ловили светляков, он приходил. И иногда там ждал Инхао.
Тао остался прежним. Всё тот же прямой, тяжёлый, резкий. Волосы собраны в пучок, губы поджаты. Одежда учеников светлой школы — только чуть изношенная от дальних дорог. Упрямый лоб, высокий, хмурый. Взгляд — прямой, колющий, без сантиментов. Он не умел врать. И не терпел лжи от других.
— Ты собираешь армию, — сказал он однажды. Говорил сразу, без вступлений. — Я не слепой.
Инхао не ответил. Просто стоял у воды, глядя, как в мутной глади отражается багровый закат.
— Ты теперь не человек, — продолжил Тао. — Я слышал, как крестьяне говорят: «Не ходи на север — там Владыка Молчаливых». Они думают, ты демон.
Инхао чуть склонил голову:
— Пусть думают.
Тао шумно выдохнул, будто сдерживал всё это слишком долго.
— Инхао... Я помню тебя другим.
— Другим я был до того, — произнёс тот спокойно, почти бесцветно, — как мать умерла у меня на руках. До того, как ты отвернулся, потому что светлая школа оказалась важнее семьи. Ты не видел, как умирал отец. Ты не видел, что со мной сделал Император. Ты ничего не знаешь.
— Тогда расскажи, — резко перебил Тао. Голос срывался, но он не смолчал. — Расскажи хоть раз, мать твою, почему ты хочешь сжечь мир. Зачем тебе эти мертвецы? Почему ты больше не человек?
Инхао молчал долго. Смотрел на него. И было в этом взгляде что-то страшное — не ярость, не угроза, а бездна. Пустота, в которой когда-то жила любовь.
— Потому что Император разрушил всё, что было во мне живого, — сказал он. — И потому что у меня больше нет ни жалости, ни веры.
Тао опустил голову. Долго стоял в тишине. А потом — тихо:
— Но у тебя остался Ливей. Ты всё ещё носишь это имя в голосе, когда не думаешь. Я слышал.
Он поднял глаза. Прямо, без защиты:
— Он жив?
Инхао не ответил сразу. Его взгляд скользнул по воде, по чёрной глади ручья, в которой отражалось небо без света — только пепельные облака, будто закат там давно умер. Он стоял неподвижно, как изваяние, будто даже дыхание застыло в груди.
Тао отвернулся. Его плечи дрогнули — едва, как при внезапном порыве ветра. Но он быстро выпрямился, как всегда: стойко, сдержанно.
— Я не одобряю тебя, — сказал он. — Но ты мой брат.
Он замолчал на мгновение, собираясь с силами, а потом закончил:
— Если ты пойдёшь войной — я буду между тобой и им. И если ты дойдёшь до трона — тебе придётся пройти через меня.
Инхао повернулся. Глаза его были спокойны, почти усталые. Он покачал головой:
— Не тронь того, кого я люблю, — сказал он. — И я обойду тебя. Но если встанешь между мной и ним — я забуду, кем ты мне был.
Тао долго молчал. Его губы дрогнули, но он не сказал сразу ни слова. Лишь после долгой, тяжёлой паузы, словно признание давалось через силу, он выдохнул:
— Значит, ты всё-таки стал чудовищем.
Инхао медленно выдохнул. Не с гневом, не с болью — с тем покоем, который приходит, когда внутри больше нет иллюзий.
— Нет, — тихо сказал он. — Я стал тем, кем должен был стать. Тем, кого они сами вырастили в себе — под окнами, за стенами дворца, на улицах, где никто не слушал крик. Они посадили это семя. Я — просто позволил ему вырасти.
После того разговора Тао ушёл. Молча, не обернувшись. Тяжёлые шаги растворились в траве и сосновой подстилке. Ни прощания, ни угроз, ни обетов. Только тишина — окончательная, как выжженное поле.
А Инхао остался. Постоял немного у обрыва, вслушиваясь в журчание ручья — и повернул обратно. Вглубь леса, туда, где не светили звёзды, где даже птицы давно молчали.
Он вернулся к костям. К подвалу, где хранились сосуды с прахом. К амулетам, тлеющим чернотой на трофейных шёлках. К чертежам, покрытым засохшей кровью. К полуночной ци, шепчущей из-под земли, как старуха из сказки, нашёптывающая имена забытых мертвецов.
Он вернулся к шепчущей тьме.
Снова склонился над телами. Снова оживлял, собирал, укреплял, звал — не по имени, а по боли. Его армия не знала лозунгов. Только жажду возвращения.
Он знал, что день встречи с Императором близится. Ещё немного — и всё сойдётся в одну точку: имена, кровь, путь, месть, Ливей.
И когда он придёт — у него за спиной будет не войско, а целый мёртвый мир. Мир, в котором каждый шаг — проклятие, каждое дыхание — суд, и каждое сердце бьётся лишь потому, что Инхао ещё не разрешил ему замолчать.
Ливей сидел у озера, в тени ив, и складывал письмо. Лист за листом, под шорох ветра, под плеск воды у берега. Тонкие полосы бумаги пропитаны были ароматом ладана, в чернилах — примесь пепла и стирающейся эссенции, так что прочесть можно было только в правильном порядке: с юго-западного угла, под светом луны, когда чернила проявлялись на одно дыхание.
Он писал, как учили — ровно, сдержанно, будто всё это было просто донесение, а не предательство.
Он писал, что Инхао готовит наступление на столицу через две недели.
Хотя точно знал — через шесть дней. В ночь с пятого на шестое. Под прикрытием тумана.
Он отметил, будто армия мёртвых нестабильна.
Что на болотах некоторые тела рассыпаются, что магия слабеет.
Хотя сам не раз видел, как эти тела вставали снова, даже с половиной черепа. Видел, как оживлённые младенцы — безмолвные, страшные — шли рядом с павшими генералами и не падали.
Он написал, что Инхао уязвим к светлой ци.
Что в нём есть слабость, брезгливость к чистому, страх перед печатями.
Хотя совсем недавно видел, как тот одним движением руки разорвал луч света и швырнул жреца в землю, будто сухую тряпку.
Ливей писал, как надо. Как требовалось. Он делал всё, что должен был. Всё, чего от него ждали. Но в каждой строчке было искажение. Каждое слово оборачивалось не ложью, нет — а защитой. Искажение не ради обмана, а ради того, чтобы дать Инхао шанс.
Он писал, как шпион. Но любил — как тот, кто всё ещё верит, что, если придёт день суда,
он всё-таки встанет не перед Императором — а перед ним. И попросит прощения. Если останется, кому прощать.
Когда письмо было готово, он вызвал птицу и вложил свиток в капсулу. Серебристая почтовая птица с вырезанным клеймом Империи на клюве вздрогнула на руке, словно чувствовала вес предательства. Потом расправила крылья и улетела — стремительно, уверенно, как и положено дворцовой почтовой птице.
Он смотрел ей вслед. Долго. Пока она не исчезла в небе.
Его лицо было спокойно. Даже безмятежно. Как маска. Как будто он просто завершил обычную обязанность, как будто внутри — пустота. Но внутри пустоты не было. Внутри всё трещало, ломалось, разрывалось на части, как будто сердце сжали в кулаке и давили — медленно, с наслаждением.
Он помнил договор. Помнил всё. Он помнил слова:
«Будь рядом с ним, следи. И когда настанет час — сообщи».
Он помнил, как Лан Гаохуэй говорил это тихо, почти нежно. Почти с жалостью. Как будто знал — этот приказ выжжет Ливея изнутри. И всё равно отдал его.
Он помнил, как дрожали его руки потом, когда он впервые вернулся к Инхао с улыбкой. Как смотрел ему в глаза и врал.
Как пытался убедить себя, что это правильно. Что это единственный путь. Что, если он сможет направлять его, удерживать, быть рядом — всё не сгорит. Всё не рухнет.
Он согласился. Потому что хотел спасти Инхао. Потому что верил — если тот дойдёт до конца, то сгорит. Сгорит в своей мести, в своей армии мёртвых, в тьме, что он вылепил из боли.
А Ливей не хотел смотреть, как он сгорает. Он не хотел умирать сам, следом.
Он хотел остановить его. Хотел защитить. И не заметил, как сам стал ловушкой. Как стал ножом, вбитым между рёбер.
Теперь письмо было отправлено. Птица исчезла. И он стоял — один — у края воды, и не знал, кого он предал больше: его, себя, или то прошлое, где они просто держались за руки и мечтали дожить до весны.
Каждый раз, отправляя весть во дворец, Ливей задерживал дыхание. Его пальцы дрожали, когда он писал: не через шесть, а через десять дней. Не с востока, а с севера. Не шестьдесят тысяч, а сорок. Не армия, а отряд. Он стирал и переписывал, чертил новые даты, вычеркивал имена. И каждый раз сердце замирало, потому что он знал — он лжёт. Сознательно. Последовательно. С холодной решимостью того, кто боится слишком сильно, чтобы просто стоять в стороне. Он менял всё, что мог, смягчал, глушил, искажал, будто этими незначительными искажениями можно было переписать реальность. Как будто, если чуть-чуть потянуть время, чуть-чуть замедлить механизм — всё решится само, всё повернётся иначе, и конца не будет.
Как будто этим мог отдалить — не только войну, но и приговор. Как будто этим мог... спасти. Его. Себя. То, что между ними ещё тёплое.
Но он знал: долго это не продлится. Император не дурак. У Лан Гаохуэя глаза слишком острые, разум — слишком цепкий. Он почувствует. Он начнёт сомневаться. Он проверит. А потом — сделает ход. Без жалости. Без колебаний.
И тогда придёт невесть что — расплата, кара, следующее условие. Или, может быть, последнее.
Ливей поднялся. Тело было лёгким, как после долгой исповеди, но внутри — только тяжесть. Он пошёл обратно к дому, медленно, по знакомой тропе, среди сухой травы и пыльных следов. Дом встретил его тишиной. За тяжёлыми дверями пахло кровью, маслом, свежей тушью.
Инхао работал над новой печатью.
Он сидел на коленях, по пояс раздетый, спина в изгибе, как струна. Кожа — в тонких, изломанных линиях чернил, будто он сам стал свитком, на который вписали проклятие. Пальцы — в крови, и неясно, своей ли. Волосы сбились в узел, на висках — пот. Губы сжаты. А в глазах — то, что всегда заставляло Ливея дрожать: решимость, не знающая страха. Решимость идти до конца.
Он стоял в дверях и смотрел на него — так, как смотрят на того, кого любят до боли. А потом... как на того, кого вот-вот предадут.
И в груди снова вспыхнуло это мучительное:
«Когда он узнает — не простит. Он не сможет. Он возненавидит меня».
Но следом пришла мысль упрямая, мрачная, цепляющаяся за последнюю надежду:
«Но, может... если я искажу ещё один отчёт. Ещё один. Если выиграю ему хоть день, хоть утро... он успеет. Он победит».
День нападения приближался.
И с каждым новым утром Инхао становился другим. Это происходило не резко — как вода, стекающая по склону, медленно, но неумолимо, он утекал из самого себя. Уже не тот, кто когда-то сидел с Ливеем на краю постели и, смеясь, слизывал липкий сладкий рис с ложки. Не тот, кто в темноте касался его щёк дрожащими пальцами, будто боялся, что воспоминание исчезнет, если не удержать его кожей. Он был холоднее. Гораздо. И не потому, что хотел казаться сильнее, — просто всё тёплое внутри него словно вымерло, как угли в костре, на который слишком долго не подкидывали дров. Он стал тише. Даже дыхание его почти не слышалось, как у зверя, затаившегося перед прыжком.
Тени под глазами уже не были следами бессонных ночей — они стали частью его, вросли в кожу. Это тьма под кожей, которая пульсировала тихо, уверенно, как второе сердце. Тьма, которую он не гнал. Не стыдился. Она питала его. Жгла изнутри. Меняла.
Он больше не носил цвета. Никаких синих, белых, золотых нитей — всё это осталось в прошлом, в той жизни, которую он вычеркнул. Только чёрное. Не траур. Не показное. Чёрное — потому что на нём не видно крови. Потому что каждый раз, когда он возвращался с ритуала, её становилось больше. Потому что легче молчать, когда ты весь — как ночь.
Он больше не убирал волосы. Когда-то он связывал их, ловко, как заклинатель, как светлый ученик. Теперь — нет. Длинные, прямые, тёмные, как вуаль, они ниспадали на плечи, на рот, скрывали лицо, когда он склонялся над чертежами, полными резких линий и знаков, от которых слабело сердце. Они защищали его. От взгляда. От памяти. От себя.
Его руки почти всегда были в чернилах и крови. Он забывал их отмывать. Или не считал нужным. Ладони шершавые, с трещинами. Под ногтями — сажа, плоть, сгустки засохшей ци. Иногда они дрожали, когда он не спал двое суток. Но он не жаловался. Просто продолжал.
Голос его стал редким. Не потому что он не хотел говорить. А потому что в словах больше не было смысла. Что могло выразить то, что он чувствовал, если это больше не укладывалось ни в гнев, ни в боль, ни в молитву?
Он не злился. Не проклинал. Он готовился. И это было страшнее.
Иногда он стоял у окна по несколько часов, глядя в лес. В тот самый, где под мхом, под корнями, под камнями уже шевелились тысячи. Их он разбудит, когда придёт время.
Иногда он засыпал, не раздеваясь, прямо в подземной зале, на холодном полу, у круга рун, где воздух звенел от ци и едва ощутимого запаха тлена. И никто не приходил его будить. Потому что теперь он принадлежал этой тьме. Целиком.
Ливей смотрел на него. И боялся. Не того, что пришло с темной ци, не бесчисленных оживлённых воинов под домом, не теней, ползущих по углам даже в полдень. Нет. Он боялся того, что Инхао исчезает. Что человек, которого он когда-то целовал под ветками персикового дерева, который смеялся, уронив на себя чашку риса, который стеснялся говорить о любви — исчез. Осталась только оболочка. Такая знакомая снаружи — те же руки, те же глаза, те же губы. Но внутри... внутри, как будто кто-то засыпал всё золой, пеплом и гвоздями. Оболочка, наполненная мстительной, неостановимой силой, жаждой расплаты, оглушающей решимостью. И чем больше Ливей смотрел, тем меньше узнавал.
Он пробовал. Много раз. В разное время. С разной интонацией. Иногда — с надеждой. Иногда — с упрёком. Иногда — почти со слезами. Уговаривал. Говорил. Шептал, когда Инхао лежал рядом и, казалось, слушал.
— Ты почти победил, — шептал он, касаясь его щеки. — Ты выжил. Мы живём. У нас есть дом. Есть дни, когда ты улыбаешься. Этого разве недостаточно?
И каждый раз Инхао смотрел на него — без злобы, без ярости, но с такой холодной уверенностью, что у Ливея всё внутри сжималось.
— Я дышу, — отвечал он спокойно. — Но Лан Гаохуэй жив. Это значит, что всё ещё не кончено.
И Ливей замолкал. Не потому что соглашался. А потому что чувствовал: любые слова разобьются о этот голос, как о камень. Потому что понял — больше нечем достать до сердца, которое раньше билось под его ладонью. Потому что слов больше не было.
В тот вечер, когда до рассвета первого дня наступления оставалось двое суток, Инхао стоял у алтаря в подземелье. Воздух дрожал — не от жары, не от ветра, а от той тьмы, что вибрировала, словно пелена, между мирами. Огонь не горел. Лишь сырость, камень, слабый отсвет — и свет живого черепа, подвешенного в центре зала на тонкой нити из душ.
Он чертил новую печать. Ритуал был долгим. Опасным. Всё его тело было в напряжении: руки чуть дрожали от концентрации, губы сжаты, плечи — как струны, готовые порваться. Ци искрилась в воздухе, как молния, затаившаяся перед ударом. Каждая черта требовала безошибочности, каждое слово — точности, каждый вдох — сдержанности. Всё должно было сойтись. Иначе... иначе не воскреснут те, кого он призывает. Иначе он не дойдёт до трона.
Он был один. Почти.
Ливей спустился тихо. Босиком, без лампы, без звука. Не знал, что скажет. Не готовил слов — разве можно подобрать слова к тому, кто на пороге гибели, на грани чудовищности, кто уже почти утратил лицо прежнего себя?
Он подошёл и увидел: как сжаты губы у Инхао, как пальцы оставили следы крови на руне, как спина исписана свежими символами, будто кожа — только ещё одна печать. Увидел, как дрожит плечо. Как не мигают глаза. И просто шагнул ближе.
Обнял его сзади. Осторожно. Медленно. Плотно. Как обнимают не любовника — как обнимают любимого, который может рассыпаться от одного неловкого слова.
И поцеловал. Сначала в шею — там, где пульс. Потом в висок — туда, где болит. Потом — в губы. Глубоко, не торопясь. Не страстно, а будто... прощаясь. Как будто это был последний поцелуй на свете. Как будто они стояли уже не в подземелье, а перед обрывом, и дальше — только пустота.
Инхао дрогнул. Его плечи вздрогнули, дыхание сбилось. Он не ответил сразу — не отстранённо, а будто... забыл, как. Но потом — сжал Ливея за талию, впился в него руками, уткнулся носом в волосы. Вдохнул. Словно пытался запомнить запах. Словно искал доказательство, что тот — здесь, настоящий, живой.
И впервые за много недель, когда из его уст звучали только команды, чары и угрозы, — в голосе Инхао не было стали.
— Я всё ещё здесь, — сказал Ливей. Не дрожащим голосом, нет. Уверенно. Твёрдо. Потому что если уж что-то и оставалось у него — это правда. — Я рядом. До конца.
Инхао провёл рукой по его щеке. Осторожно. Словно не верил, что может это сделать. Словно боялся, что обожжёт. Или исчезнет. Потом шепнул:
— Не смотри на меня так... Я уже не тот, кого ты любил.
И Ливей улыбнулся — с болью, с теплом. Губы дрогнули, голос сорвался, но слова были как якорь, как клятва:
— А я всё равно тебя люблю.
И это было правдой. Без остатка. Без спасения. Без прощения. Но — правдой.
Они долго молчали. Не потому что не знали, что сказать, а потому что каждое слово теперь было бы предательством. Потому что правда жгла — на языке, в груди, между пальцев. Потому что стоило только произнести хоть одно «завтра» — всё бы рассыпалось.
Инхао не сказал, что завтра ночью он вызовет Сеть Призыва — древний ритуал через кровь предков, через проклятие мёртвых. Не сказал, что к рассвету стены столицы треснут, как глиняные чаши под гневом богов.
А Ливей не сказал, что в последний отчёт снова внёс ложь. Что снова переписал даты, размыв контуры бедствия. Что снова — в который раз — дал Инхао ещё один день. Ещё одну ночь. Ещё одну надежду, которой не будет.
И каждый из них знал — знал до боли, до скрежета зубов, до кома в горле: ещё немного — и всё рухнет. Не в битве. В них самих.
Но пока всё не рухнуло — они держали друг друга. Молча. Крепко.
В темноте, где не было будущего.
Только сейчас.
Только дыхание.
Только сердце под ладонью, которое всё ещё билось — упрямо, не вовремя, назло.
Они шли без звука. Не трубили в роги, не били в барабаны. Ни знамен, ни песен, ни боевых кличей. Только шаги — глухие, тяжёлые, нескончаемые. Шаги тех, кто не нуждается в отдыхе, не знает боли, не ведает страха. Монотонный ритм, от которого звенело в ушах, будто сама земля начинала подвывать от напряжения. Впереди — живые. Те, кто выбрал Инхао не из верности, а из отчаяния, из безысходности, из последней, вырванной из гниющей реальности надежды. Те, кого он поднял из ям и болот, чьи души были сломаны до того, как он их нашёл. Те, кому он дал не спасение — но цель. Те, кто не мог больше жить — но могли умирать за него.
Заклинатели с выжженными зрачками, убийцы, чья совесть давно сгнила в тишине. Отверженные. Люди, ставшие сосудами. Они шли в масках — гладких, лишённых черт, будто сами отказались от личности. Амулеты висели на их шеях, как обереги из кошмаров: зубы младенцев, пепел старцев, засушенные пальцы, зашитые в кожу. Их мечи были кривые, не по форме, а по сути: осквернённые, запаянные рунами запретных школ, которых больше не существует. Потому что те, кто их знал — сожжены, стёрты, затоплены. Они шли первыми — молча, без колебаний, как стражи у края бездны, готовые шагнуть первыми, если их господин велит.
А за ними шла тьма. Настоящая. Бессловесная. Могильная. Позади тянулась армия, не нуждающаяся в голосах. Их не нужно было вдохновлять — их уже раз убили. Они не боялись — у них больше не было разума, только приказы. Сотни тысяч. В изломанных, почерневших от времени доспехах. Без имён. Без прошлого. С одним будущим — разрушением. Тела, собранные как мясные мозаики: голова мальчика с пустыми глазницами, грудная клетка старика с простреленными рёбрами, руки женщины в браслетах, бёдра воина с обрубками жил. Их не соединяла плоть — их связывала воля. Страшная, нескончаемая, тёмная, как беззвёздное небо.
Они не шли — они двигались, как чума. Как вторая смерть. В их движении не было жизни, только механика, только приказ. Магическая ткань, которой их покрыли, не трепетала. Она висела, тяжёлая, как мокрая саванная ткань, как память о похоронах, которые никогда не кончались. Ни один из них не говорил. Ни один не плакал. Некоторые были без нижней челюсти, у других — вместо глазниц светились печати, скрученные в знаки запрета. От их шагов дрожала земля. Под их тяжестью трескались камни. Прогибался ландшафт. Старые дороги исчезали под их ногами, как будто сама земля не хотела их запомнить.
Трава вянула. Не гнила — умирала на корню. Сухая, выжженная, пепельная. Воздух тух, как в закрытой гробнице. Становился тяжёлым, затхлым, гнилым. Люди, стоявшие слишком близко, начинали кашлять — потом задыхаться. Потом — молчать. Птицы улетели за три дня до марша, почуяв приближение. Звери уходили из лесов, даже самые голодные — не приближались. Не потому что боялись — потому что знали. В их мире таким не было места. В этом шествии не было жизни. Оно несло не войну, а забвение. Не гнев — а кару.
И никто не мог их остановить. Потому что даже боги не отвечали на молитвы той ночью.
Инхао шёл в центре. С чёрным плащом, распущенными волосами и амулетом из зубов, вырезанных из челюстей врагов — каждый отполирован до блеска, каждый кричал о смерти, которую уже никто не вспомнит. Его шаги не оставляли следов — не потому что он был лёгким, а потому что сама земля отказывалась запоминать его. Плащ тянулся за ним, как дым после пожара, как вуаль на похоронах мира. Волосы спадали на плечи и грудь, сливаясь с тьмой, которой он дышал, которую нес в себе, которую уже не отличить от его сущности. Он не говорил. Он уже всё сказал. Мир услышал его много дней назад — когда сгорели последние святилища, когда осыпались ритуальные башни, когда реки потекли вспять, потому что даже вода не хотела быть рядом. Он шёл сквозь тьму, как её острие. Над ним — мрак. Не небо, не облака, а нечто вязкое, тяжёлое, давящее, как злоба умерших. Под ним — тень. Слишком плотная, чтобы быть просто отбрасываемым светом. Это была тень того, кем он стал. И каждый его шаг был словом приговора. Неслышным, но окончательным. И те, кто шёл позади, слышали. И те, кто ждали впереди — услышат. Даже если будет уже поздно.
Позади него — Ливей.
Он шёл медленно, как будто каждое движение отзывалось в сердце болью. Молча, не поднимая глаз, с лицом, в котором не осталось ни юности, ни ярости, только тихая, цепкая решимость. В широком рукаве, ближе к запястью, он нёс последнюю весть от Императора — запечатанную, неразвернутую. Печать пульсировала тёплым светом, будто знала, что её содержание способно разрезать эту ночь пополам. Но он не прикасался к ней. Не рвал, не разворачивал, не читал. Он не хотел знать. Не хотел считать часы — два дня, один, может, полдня — какая разница, если всё уже идёт к финалу, от которого не сбежать. Пока он ещё мог идти рядом, пока его шаг не отставал, пока тьма не отделила их окончательно — он шёл. Потому что любовь, даже сломанная, всё ещё держит крепче, чем страх. И пока он был рядом, он оставался собой. Хоть каплю. Хоть на шаг. Хоть на вдох.
Столицу видно было с холмов. Она всё ещё казалась живой — искрилась золотым светом от башен, рябила развевающимися флагами, строилась в аккуратные ряды домов и улиц, будто не чувствовала приближения ужаса. Последние отблески солнца лежали на куполах, как благословение, как напоминание о порядке, о традиции, о чём-то вечном. Но это было ложью. В этом сиянии — только беспомощное упрямство. Страх, закованный в церемонию.
Инхао стоял, высоко, над городом, и смотрел. Молчал. Его глаза не отражали огней — они были чёрные, как ночь, которая уже спустилась по его плечам.
— Сегодня, — произнёс он наконец, и голос его не поднялся, не сорвался в крик — только прошёл сквозь поле, сквозь тела, сквозь души, как клинок. — Начнётся то, что нельзя будет остановить.
Он поднял руку. Медленно.
И весь мир замер.
Воздух дрогнул. Трава прижалась к земле. Где-то за спиной хрустнула кость под чьим-то шагом — и тут же стихла.
А потом — всё, что было связано с небом, отозвалось: магия, судьбы, дыхание.
И рухнуло.
Осада началась на рассвете.
Но рассвета не было.
Первые лучи солнца не смогли пробиться сквозь мрак, что поднялся над мёртвой армией Инхао.
Не небо встретило их — а бездна. Она шевелилась, пульсировала, жила своей жизнью. Густой, тяжёлый, как туман, этот мрак был соткан не из влаги, не из пара — а из воли. Из желания. Из древнего зова, которому никто не мог противиться.
Он душил. Он вползал в лёгкие, забивал глаза, пробирался под кожу.
Над городом исчезли очертания стен. Башни поблекли, а золотые купола посерели, будто покрылись пеплом. Солнечные печати — те, что веками защищали ворота столицы, — потускнели и начали трескаться, одна за другой, как тонкий лёд под подошвой.
И с первым хрустом — затрещали сердца.
Потому что стало ясно: это не просто армия. Не просто бой.
Это было — возвращение. Ответ. Приговор, идущий с юга, с севера, со всех сторон, где когда-то лилась кровь.
Инхао пришёл за ней. За памятью. За долгом. За правдой, которую не захотели слушать.
И теперь он говорил.
Каждый шаг его войска отзывался глухим эхом в стенах города.
А в тишине — только один звук: шаг. Ещё шаг. И ещё. Без пощады. Без усталости. Без конца.
Ворота столицы были закрыты. На стенах стояли заклинатели, стрелки, мастера печатей. Их мантии колыхались на ветру, лица были побелевшими, пальцы — сцеплены до судорог. Они знали, что идёт. Видели дым за горизонтом, чёрную волну, ползущую по земле, чувствовали, как дрожит воздух, будто сама почва сопротивляется приближению. Император знал. Он готовился. Заточил магию в стены, усилил барьеры, вызвал старейшин, начертал на троне символы защиты, от которых ещё тысячу лет назад отказывались как от слишком жестоких. Он готовил город к обороне. Готовил людей к смерти. Но никто не был готов к тому, что пришло.
Потому что это не была армия — это была ночь, сжимающаяся кольцом. Не крики боевых отрядов, а тишина, под которой трескались камни. Не барабаны, а глухое, неостановимое топотание тысяч ног, что не знали боли. Ни одна стрела не свистела — воздух был слишком густым. Ни одно заклинание не горело ярко — свет тускнел, угасал, будто сам отказывался существовать рядом с тем, что надвигалось.
Мёртвые ударили первыми.
Не стремительно — не нужно было спешить. Они не знали усталости, не чувствовали страха, и потому время для них было всего лишь декорацией. Они шли волнами. Неостановимо, без крика, без гнева. Только движение. Только цель.
Первая волна — тяжёлая, гулкая, как удар набата. Восстановленные рыцари, в починенных, но всё ещё зловонных доспехах, некогда служившие самому Императору. Их глаза были пусты, но руки крепко сжимали мечи. Щиты из кости лязгали в унисон. Их шаги звучали, как похоронный марш — медленно, ритмично, неотвратимо.
Вторая — хрупкие, как пепел, тени с иссохшими лицами, исписанные древними письменами. Их руки были спутаны цепями из заклинаний, а на спинах — рунные сосуды, в которых шевелилось что-то дымное, живое, голодное. Они несли смерть не клинками, а прикосновением. Там, где ступали они, гасла магия. Разрушались барьеры.
Третья волна — сшитые из разных кусков монстры. Шесть ног. Три головы. Без глаз, но с обострённым, ужасающе точным чувством присутствия живого. Они двигались, будто чуяли дыхание, будто слышали биение сердца. Их тела неслись сквозь защиту, ломали линии, разрывали живое пополам — не яростно, а методично. Как мясники. Как палачи.
Императорская армия стояла.
Они кричали заклятия, стреляли стрелами, запускали огненные шары, печати, молнии. Пыль и пламя взрывались в воздухе. Некоторые мертвецы падали. Их разносило. Их сжигали. Их топили в потоках магии. Но в тот же миг — они поднимались. С обугленной плотью. С оторванными руками. С пустыми ртами, в которых уже не было языка, но было одно слово: идти.
Потому что Инхао стоял за ними.
Он не был генералом. Не был героем, не был богом. Он был тенью в человеческом облике, той самой ночью, что наступает, когда солнце больше не встаёт. Он не носил короны. Только чёрный плащ, длинный, тяжелый, как саван. Только амулет на груди, сплетённый из костей, что звенели глухо, как предсмертные голоса. Волосы развевались, как дым, а глаза... глаза были чёрными омутами, в которых погасли все звёзды.
Он не командовал. Не кричал. Он не нуждался в словах — слова оставляют надежду.
Он просто поднимал руку.
Спокойно. Как будто отдавал приветствующий жест. Как будто звал домой.
И там, где до этого лежали мёртвые, вставали новые.
Сломанные шеи выпрямлялись. Отсечённые руки срастались. Слепые черепа снова поворачивались к стенам.
И они шли.
Шли, как вода из треснувшей плотины, как смола, вытекающая из сердца земли.
Сотня становилась тысячей.
Тысяча — стеной.
И эта стена шла вперёд — неумолимо, без конца.
Кричали люди. Падали заклинатели. Барьеры гасли, как лампы, в которые перестали верить. Лучники выбрасывали луки и бежали, забывая, что от этого не убежать. Тени накрывали их — и не было ни крика, ни крови. Только тишина. Ужасающая, нечеловеческая. Тишина между последним ударом сердца и первыми шагами в чужой воле.
Инхао не смотрел на лица. Он знал: все они — уже давно часть одной реки. И каждый, кто падал, становился новой ступенью. Ступенью в лестнице, выложенной из трупов и предательства, из боли и гнева, из забытых имен и сожжённых храмов.
Лестнице, ведущей к трону. К тому, кто когда-то посмел назвать себя владыкой живых. Но сейчас — ждали мёртвые. И шли не ради победы. Они шли, чтобы мир запомнил:
есть вещи, страшнее смерти. И имя одной из них — Инхао.
Со стен слетали заклинания — огненные, ледяные, режущие воздух лучами чистой ци. Небо раскололось от всполохов, башни дрожали от силы древних артефактов. Мастера света, жрецы, старейшины — все, кто ещё мог стоять, вызывали защиту предков, активировали реликвии, что веками хранились для «часа последнего». Вспыхнули огненные рвы, зашипели плетения, вспыхнули небесные символы над стенами — золотые, слепящие. Башни словно зацвели щитами, расправили лепестки света, отчаянно пытаясь оттолкнуть тьму.
Но армия Инхао не замедлила шаг. Она шла сквозь жар. Сквозь свет. Сквозь молитвы, крики, приказы. Потому что не знала, что такое боль. Не знала страха. В её груди не было сердец, способных заколотиться. В её телах — ни единой капли крови, которую можно было бы пролить.
Она знала только цель. Сломать столицу. Уничтожить трон. И сжечь саму идею порядка, которую возвёл Лан Гаохуэй на костях чужой жизни.
Ни молитвы, ни магия, ни чудеса, сбережённые для конца света, не могли остановить тех, кто уже прошёл сквозь него.
С южной стены раздался удар. Резкий. Хриплый, как лопнувшая струна. За ним — треск, не похожий на звук разрушающегося камня. Трещала не кладка, не металл — трещало само пространство, как зеркало, поймавшее искажённый свет. Волна прошла по воздуху. Сквозь облака. Сквозь щиты. Сквозь души. И с ней — звук. Тонкий, затяжной, жуткий. Песнь Костей. Ритуал, чьё имя вымарывали из хроник Первой эры. Запрещённый. Преданный забвению. И всё равно — звучащий.
Он не был громким. Он был вездесущим. Он был внутри. Как будто кости внутри груди начали вибрировать в унисон. Как будто каждый позвонок вспомнил, что когда-то уже умирал.
Песнь тянулась. Как музыкальный стон, как дыхание мертвецов, как голос праха, отказывающегося быть мёртвым. Скрежет, жалоба, мольба и приказ в одном. И её не заглушить — она не в ушах. Она в теле. В крови. В уме.
Стражники на стенах начали падать. Не от меча. Не от стрелы. Просто — падать. Некоторые — мертвыми, с лицами, искаженными не болью, а пустотой. Некоторые — живыми, но с пустыми глазами, словно оторвались от себя. Кто-то начал кричать, рвать с себя доспехи, биться лбом об камень, стараясь «вытряхнуть звук». Но звук оставался. Потому что это была не песня. Это была команда.
— Он уничтожает разум, — прошептал один из старших магов обороны, дрожа. Пальцы его посинели, обвисли, будто уже начали умирать. — Не телом берёт, а душой. Душой...
А на вершине тронной башни стоял Император. Один. Он смотрел на поле битвы, как на пьесу, давно утратившую интригу. Он не двигался. Его глаза были пусты, как высохшие колодцы. Он знал. Он ждал. Он видел.
— Он пришёл, — сказал Император тихо. Голос не дрогнул. Ни страха. Ни гнева. Ни чуда.
— Слишком поздно.
Во дворе перед воротами Ливей стоял среди пепла. Ветер разносил серую золу — она оседала на его плечах, на волосах, на губах, будто сама земля плакала пепельными слезами. Крики глушились, звуки боя шли будто издалека, сквозь вату. Он не сражался. Не командовал. Не пытался остановить ни себя, ни кого-то ещё. Он просто стоял. И смотрел, как рушится город.
Каменные львы у ворот были разбиты. Знамёна Империи — сожжены. Улицы, по которым они когда-то вместе шли, держась за руки, были усеяны мёртвыми. Площадь, где он смеялся, поцеловав Инхао впервые на людях, заливала кровь. И в этот момент Ливей понял: никто не победит. Ни Инхао. Ни Император. Ни армия. Ни маги. Никто. Всё уже проиграно. Потому что то, что должно было быть местью, стало концом. То, что должно было быть освобождением, стало проклятием.
Он видел, как Инхао поднимал руки — и небо темнело, как чёрный купол, из которого не выбраться. Видел, как мертвецы взбираются по стенам, как карабкаются друг по другу, ломая себе пальцы — только чтобы дотянуться до живого. Видел, как падают знакомые — те, кого он знал по именам, чьи руки держал, с кем делил хлеб, кто верил в лучшее. Видел, как всё это случается — и не мог отвернуться.
И всё равно любил. Даже сейчас. Даже тогда, когда больше не знал, кого он любит: человека, или проклятие. Существо, которое некогда держало его за руку и говорило: «я выживу ради нас» — или тень, в чьих глазах осталась только цель. Но любовь не исчезла. Она просто стала тише. Без крика. Без надежды. Как пепел, что сыпался с неба.
Во дворе перед воротами Ливей стоял среди пепла. Ветер разносил серую золу — она оседала на его плечах, на волосах, на губах, будто сама земля плакала пепельными слезами. Крики глушились, звуки боя шли будто издалека, сквозь вату. Он не сражался. Не командовал. Не пытался остановить ни себя, ни кого-то ещё. Он просто стоял. И смотрел, как рушится город.
Каменные львы у ворот были разбиты. Знамёна Империи — сожжены. Улицы, по которым они когда-то вместе шли, держась за руки, были усеяны мёртвыми. Площадь, где он смеялся, поцеловав Инхао впервые на людях, заливала кровь. И в этот момент Ливей понял: никто не победит. Не Инхао. Не Император. Не армия. Не маги. Никто. Всё уже проиграно. Потому что то, что должно было быть местью, стало концом. То, что должно было быть освобождением, стало проклятием.
Он видел, как Инхао поднимал руки — и небо темнело, как чёрный купол, из которого не выбраться. Видел, как мертвецы взбираются по стенам, как карабкаются друг по другу, ломая себе пальцы — только чтобы дотянуться до живого. Видел, как падают знакомые — те, кого он знал по именам, чьи руки держал, с кем делил хлеб, кто верил в лучшее. Видел, как всё это случается — и не мог отвернуться.
И всё равно любил. Даже сейчас. Даже тогда, когда больше не знал, кого он любит: человека, или проклятие. Существо, которое некогда держало его за руку и говорило: «я выживу ради нас» — или тень, в чьих глазах осталась только цель. Но любовь не исчезла. Она просто стала тише. Без крика. Без надежды. Как пепел, что сыпался с неба.
Когда ворота пали, Инхао шагнул в город. Не торопясь. Не повелевая. Просто шёл — как приговор. Как стихия, которую невозможно остановить. И всё, что когда-то было сердцем Империи, её гордостью, её кульминацией — превратилось в бойню. Мостовые, по которым шествовали праздничные процессии, были залиты кровью. Площади, где пели ораторы, хранили крики умирающих. Храмы, в которых просили защиты, тонули в пепле.
Когда южные ворота рухнули, удар прошёл сквозь стены, как землетрясение. Воздух содрогнулся, небо содрогнулось, сами печати — некогда нерушимые — треснули, будто осознавая, что даже магия не вечна. Пыль взвилась к небу, глотая свет. Каменные блоки, веками державшие в себе силу, упали, как кости древнего зверя, безжизненные, беспомощные. Под ними — тела. Кровь. Руки, всё ещё стиснутые в заклинательных жестах.
И в проёме, полном дыма и огня, показались они. Первые ряды мертвецов. Плечо к плечу. Без слов. Без дыхания. Они неслись, как прилив. Пустые глазницы, черепа, пробитые в битвах, тела, сшитые из обрывков жизни. Некоторые ещё были в имперской форме. У кого-то на поясе висел знак прежней верности. Но это уже не имело значения. Они не помнили. Им не нужно было помнить. Их мечи не сверкали — они гасли, как всё вокруг.
Инхао шёл за ними. Его чёрный плащ тащился по пеплу. Его волосы развевались, как дым. В руке не было оружия — оно было в нём самом. Он не спешил. Он знал, что торопиться уже некуда. Каждый его шаг был решительным, как удар в колокол. Глухой. Неотвратимый. Каждый шаг отзывался в земле, будто город сам чувствовал: конец вошёл в него.
Он больше не скрывался. Ему больше не нужно было скрываться. Всё, чем он стал — весь ужас, вся ненависть, вся любовь, обернувшаяся болью — всё это шло с ним. Вокруг него — мёртвые. Внутри него — мрак. За ним — бездна. И впереди... впереди осталась только цель. Трон. Имя. Император. Тот, кто разрушил. Тот, кого теперь ждала расплата.
Столицу нельзя было просто взять. Её нельзя было сломать одним ударом, растоптать одной армией. Она держалась. Билась. За каждый двор, за каждую арку, за каждый пролом в стене. Улицы — лабиринт, капкан, ловушка. Узкие переулки запирались невидимыми печатями, мостовые взрывались под ногами, крыши рассыпались стрелами, арки — проклятиями. Сверху — огонь, снизу — ледяные шипы. Всё пространство города превратилось в организм, раненый, но ожесточённый, готовый сожрать любую ногу, ступившую внутрь.
На крышах и арках ждали. Стреляли. Кричали. Лучники метили в глаза. Маги чертили заклятия — ритуалы запрещённые, отчаянные. Алхимики бросали горшки с огнём, что не умирал даже в воде. И всё это обрушилось — на мертвецов. На первую волну. Копья света, шипящие сети, плети пламени. Некоторые падали. Горели. Тлели. Исчезали, хрипя в тишине. Но в этот же миг из-за их спин выходили другие. Новые. Старые. Заново поднятые. Или вызванные из глубин. Неостановимая чёрная масса. Живые застыли бы от ужаса. Но эта армия страха не чувствовала.
Некоторые из них были чудовищами: тёмные конструкции из кости, глины и крови, сшитые из десятков тел. Их невозможно было узнать — ни лиц, ни форм, только гниющее месиво, слепленное волей тьмы. А некоторые... были детьми. Погибшими давно. В сожжённых деревнях. В забытых селениях. С глазами, в которых не было зрачков, и голосами, которые больше не умели плакать. Инхао не выбирал. Он не делал различий. Он поднимал всех.
Столичные войска сражались. Рвались на помощь. Маги гибли, защищая проходы, алхимики сходили с ума от собственной смеси, генералы кричали до хрипоты, до крови. Печати гремели, барьеры вспыхивали, алхимический огонь слизывал всё подряд — стены, тела, надежды. Крики стояли такие, что сами улицы дрожали. Но всё это не останавливало армию.
Дворцовая стража вышла из внутренних врат. Последний бастион. Их доспехи сияли, их щиты отражали не только стрелы, но и слова проклятий. Их клинки были выведены из метеоритного железа, напитаны молитвами четырёх династий. Они были тем, что всегда стояло между Императором и смертью.
Но не всё можно было отразить. Не Инхао.
Он стоял на мостовой. Среди мрака, среди гари. У разбитой статуи Дракона. Символа династии Лан. Колоссальный артефактный зверь, некогда охранявший врата, сиявший в ночи, принимавший клятвы и венчания. Теперь — лежал в прахе. Без головы. С распоротым брюхом. Каменная кровь на плитах, обломки когтей, будто сломанные мечи.
Инхао смотрел на него. Не с триумфом. Не с гневом. С холодной, чёрной, бездонной уверенностью. Всё, что было — умирало. Всё, что могло стоять против него — уже лежало в пыли. И всё, что оставалось — это идти дальше. К центру. К трону. К тому, кто однажды дал ему второй шанс. Чтобы теперь встретить свой последний.
Инхао разложил перед собой амулеты. Их рёбра светились, словно в них ещё пульсировала жизнь тех, кого он пожертвовал ради силы. Ветер рвал его волосы, пропитанные пеплом и потом. Кровь стекала по его руке — густая, горячая, почти чёрная от ци, и капала на камень, будто каждая капля сама знала своё место. Он писал заклинания прямо на плитах мостовой. Голыми пальцами. Кровью. Каждый знак жёг кожу, каждый символ шептал из другого мира.
Когда он закончил — трещина под его ладонью затрещала, медленно, с хрустом, будто сама земля пыталась застонать от боли. И из неё вышел Тварь-Призывник. Она не шла — она выползала, как кошмар из бездны, как живое заклинание, как отголосок древнего колдовства, о котором не писали даже в запрещённых хрониках. Сгорбленная. Выше любой башни. Шея — вытянутая, как бич. Шесть рук, как щупальца. А там, где у неё должно быть лицо, — только гладкий шрам, пересекающий череп, как закрытая дверь в ад. Её кожа дымилась, будто обугленная снаружи, и каждый её шаг вызывал под ногами клубы чёрного дыма.
От дыма мертвецы начинали двигаться быстрее. Они рванулись, как единый организм. Без слов. Без криков. Как голод.
На стенах маги задыхались. Падали. Печати рвались прямо в руках. Щиты трескались, будто сделаны из стекла. Даже те, кто готовился к последнему дню, не были готовы к этому.
Инхао шёл. Шёл через внутренние улицы Дворцового квартала. Мимо фонарей, некогда зажжённых в честь праздников. Мимо домов, где пили чай и читали стихи. Он не оглядывался. У него не было нужды. Всё, что было позади, уже принадлежало ему. Он шёл как жнец сквозь пшеничное поле — мрачно, неостановимо, неминуемо.
На каждом перекрёстке его встречали. Кто-то с копьями. Кто-то с печатями. Кто-то просто с отчаянием в глазах, с беззвучной мольбой: «Остановись». Но он не останавливался. Он проходил их всех. Одним жестом. Одним взглядом. Иногда — ни тем, ни другим. Просто шагом. И люди отступали, или умирали. Или оба сразу.
Стены дворца дрожали. От магии. От шагов. От ужаса, что полз по ним, как лёд по воде. Город уже горел. Не только внизу — вверху тоже. Купола полыхали, словно небо отказывалось терпеть. Пепел падал, как снег. Трупы покрывали улицы, как мостовую.
И тогда один из генералов столичной гвардии, с лицом в саже и кровью, отрубив очередному мертвецу руку, обернулся. Увидел его. Увидел Инхао.
Он не закричал. Не дал приказ. Он просто побежал. Потому что узнал. Потому что все узнали. Потому что имя Инхао больше не значило ничего. Потому что теперь это было только оно — не человек, не демон, не бог. А конец.
До этого, на южной площади, там, где когда-то молились за урожай и мир, перед разрушенным Храмом Восходящего Света, произошла одна из самых страшных битв за всю историю Империи. Площадь ещё хранила следы прежней красоты: разбитые колонны, мозаики, залитые кровью, обугленные фрески, на которых едва различимы были лики святых. И среди всего этого — Инхао.
Против него вышли Двенадцать Солнечных — элита светлой школы, последний щит Империи. Их доспехи сияли, будто вылиты из света. На каждом — по три артефакта: обереги древних храмов, клинки, выкованные в Горах Рассвета, цепи, что могли стягивать саму тьму. Их песни — псалмы защиты и очищения — разносились над площадью, как удар колокола. Свет, исходивший от них, сжигал землю. Он не оставлял тени. Он не терпел лжи, страха, проклятия. Он не терпел таких, как Инхао.
Они окружили его.
Их лица были бесстрастны. Чистые. Они верили в победу. Они были рождены, обучены, благословлены, чтобы остановить именно такое зло. Их цепи раскалились докрасна, вращаясь в воздухе. Печати вспыхнули. Клинки дрожали от силы, готовые рассечь любое проклятие.
Инхао не отступил. Не поднял рук. Не вызвал чудовищ.
Он просто поднял голову.
Глаза его не отражали света. Ни одного блика. Как два колодца без дна.
И он прошептал одно слово. Никто не расслышал его. Никто и не мог. Это слово не принадлежало этому миру. Оно пришло из бездны, из глубин, где рождаются страх и молчание.
В тот же миг тьма разошлась кругами — от его тела, по воздуху, по земле, по сердцам.
Они не успели ничего.
Ни ударить. Ни закричать. Ни осознать.
Свет исчез, будто его и не было. А потом исчезли и они.
Всё, что осталось — это пепел. Серый, тонкий, лёгкий, как прах в урне. Он осел на разбитые плиты площади. Лёг на щепки бывших колонн. Осел на плечи Инхао.
И ещё остался след. Округлый, обожжённый, отпечаток взрыва, в котором не было ни огня, ни звука. Только пустота.
Инхао не дрогнул.
Он не обернулся. Не посмотрел, что стало с Двенадцатью Солнечными.
Он прошёл сквозь пепел, как сквозь дым после молитвы. Шёл к Дворцу. Шёл туда, где ждал трон. Шёл туда, где закончится всё.
Ливей, шедший следом, теперь молчал. Он не чувствовал ног — только огонь, разливающийся в груди и в позвоночнике, как яд. Каждый шаг отдавался эхом в голове, как звон похоронного колокола. В глазах — ад: не аллегория, не образ, а настоящий, зыбкий, гниющий. Он видел, как рушится столица — его город мечты, его некогда новый дом, его воспоминания. Как сжигаются дома, в которых он когда-то пил чай. Как улицы, по которым он бегал, заливает кровь.
Он видел, как люди кричат — высоко, пронзительно, разрывая горло. Как матери держат мёртвых детей. Как дети тянутся к телам, которые уже не встанут. Видел, как падают башни. Как трупы, обгорелые, переломанные, без глаз, рвут живых. Рвут воинов, которые ещё час назад смеялись, дышали, возможно были ему друзьями.
И всё равно он шёл.
Потому что любил.
Даже сейчас. Даже в этом.
Потому что за той бездной, в которую превратился Инхао, всё ещё было сердце. Был человек. Был тот, кого Ливей держал за руку на берегу, кого обнимал в тишине ночи, кого знал лучше, чем себя.
А Инхао не оборачивался.
Он чувствовал его — тёплое, пульсирующее присутствие позади. Но не мог смотреть.
Потому что знал: если он сейчас обернётся — если хоть на мгновение задержит взгляд на Ливее, если позволит себе сомнение, слабость, боль — то всё рухнет. И всё, ради чего он шёл этим путём, все жертвы, весь ужас, весь мрак — станут напрасными.
А он больше не мог позволить себе падать.
Он уже однажды упал. И мир не протянул руку.
Теперь он сам — этот мир.
И он добьётся конца. Даже если за этот конец придётся отдать всё, что когда-то делало его живым.
Дворец пал быстро.
Слишком быстро — для символа Империи, выстроенного не просто из золота и камня, а из веры.
Из легенд. Из памяти.
Башни, что веками не знали ни пожара, ни вражеской руки, треснули под звуком шагов. Арки, под которыми проходили только императоры, рухнули, завалив мозаики с изображениями бессмертных предков. Потолки, расписанные заклинаниями света, опали, как сухие листья.
Слишком легко — для места, которое должно было быть неприступным.
Которое должно было защитить.
Внутренние кольца обороны сдерживали, как могли. Заклинатели последней стражи вызывали шторма, ливни света, стальные вихри. Алхимики взрывали фонтаны ядовитого пламени. Генералы гибли на глазах у своих учеников. Но всё было тщетно. Всё это ломалось. Гибло. Поглощалось.
Инхао шёл, как тень.
Неуязвимый не потому, что его нельзя было ранить, а потому, что он стал чем-то, что не боится боли.
Он пробился почти в одиночку. Сквозь каменные пластины, завязанные печатями, через залы, где воздух сам сражался, — он шёл и шёл, с каждой каплей крови, с каждым шагом унося с собой часть того, что ещё звалось человеческим.
А Ливей остался позади.
Среди мёртвых. Среди дыма. Среди крови, липкой, свежей, горячей, как внутренности зверя.
Он не мог идти дальше.
Его ноги дрожали. Не от страха. От непонимания. От того, что весь этот путь, от первого дня до нынешнего ада — был на его глазах. Что это не сон. Не кошмар. Не забытая легенда.
Что он всё ещё любил. И что любовь не спасла никого.
Не остановила ничего.
Он знал — в тронном зале будет конец.
И знал: он туда не дойдёт.
Потому что всё, чем он был, всё, во что верил, всё, за что держался — осталось на этой площади.
Похоронено под телами.
И если он ступит дальше — он больше не будет Ливеем.
В Зале Созвездий пахло гарью и ладаном.
Этот запах проникал под кожу, заполнял лёгкие, будто сама история дворца горела медленно, благовонно, с дымом, насыщенным отчаянием.
Мраморные колонны, когда-то выточенные по меридианам неба, были треснуты, как рассудок тех, кто верил в вечность Империи. Свет падал сквозь дыру в крыше, освещая рваные занавеси багряного шёлка — те самые, что развевались над торжествами и казнями. Теперь они валялись в пыли, в них путались мёртвые. Рука безымянного стража, сжавшая меч, выглядывала из складок ткани, как предостережение.
И даже здесь, в самом сердце власти, жили тени.
Они скользили по стенам, отзывались на дыхание Инхао, шевелились, будто давно ждали своего господина.
Он вошёл без охраны.
Он не нуждался в ней.
Плащ, тяжёлый, как ночной кошмар, волочился за ним, не оставляя следов на плитах, но оставляя дрожь в воздухе.
Лицо его было спокойно. Не хищно, не гневно — просто тихо, как предгрозовое небо.
Император Лан Гаохуэй встал с трона.
Но не из достоинства.
Не из протокола.
Из страха. Того самого страха, что ползёт из глубины позвоночника, который невозможно объяснить — только почувствовать.
Он смотрел на Инхао, как смотрят на мираж, ставший плотью.
— Ты пришёл, — сказал он.
Голос был сухой.
— Я всегда шёл к тебе, — ответил Инхао.
И в этих словах не было упрёка. Ни ненависти. Ни радости. Только истина, произнесённая вслух после долгой тишины.
Они не спорили.
Не кричали.
Никакой речи, никакого величия — только конец.
Император попытался двинуться. Его рука скользнула к запястью — к золотой фляге, артефакту Последней Защиты, который мог бы остановить любую тварь, любой огонь, любую тьму.
Но он не успел.
Инхао поднял ладонь.
В этом движении не было злобы. Только спокойствие, величие и смерть.
На миг замерло всё. Даже вой снаружи стих — будто сама война прислушалась.
Он не произнёс заклятия. Ему не нужно было.
Шёпотом. Не словом — намерением. Волей, кованой из утраты, крови и пути.
И ци Императора вырвалась из его тела.
Без вспышек. Без взрывов.
Она просто покинула его — выдохом, пеплом, шелестом.
Тело дрогнуло. И рухнуло.
Как кукла. Как символ, в который перестали верить.
Как власть, у которой больше нет зрителей.
Инхао не подошёл ближе.
Он смотрел.
И, впервые за долгое время, в его глазах мелькнула тень чего-то, что когда-то было... сожалением.
Но она исчезла.
Поглощённая тенью плаща.
Снаружи — хаос. Город полыхал от крыш до подземелий. Пламя пожирало улицы, переулки, площади, будто само время решило сгореть вместе с Империей. Люди бежали, крича, плача, молча — лица вымазаны в саже и крови, глаза — пустые, лишённые надежды. Они выбегали из домов, бросали всё, что делало их людьми: вещи, детей, клятвы, память. Некоторые падали на колени посреди улицы, молясь давно забытым богам. Другие пытались укрыться в подвалах, за запечатанными дверями, в глиняных погребах, где когда-то хранили рис. Кто-то мчался к пристаням, к лодкам, к обломкам барж, надеясь уплыть — но даже река, обвивающая столицу, стала чёрной. Не от воды, не от пепла — от мёртвых тел. Они плавали лицом вниз, сцепившись руками, как стража, что не отпускает никого. Дым застилал небо, превращая день в сумерки. Птицы не пели. Собаки выли. Всё рушилось: здания, стены, вера, имперский порядок, память о справедливости. Всё ломалось под ногами — как будто сама земля устала держать этот город. А в самом центре, как остов мира, стоял он — Инхао. Без короны, без доспехов, без знамен. Только плащ. Только тень. Уже не человек. Уже не мститель. Уже не жертва. Он был больше — как буря, как проклятие, как воля времени. Всё, что в нём было от плоти, подчинялось одному — дойти до конца.
Было почти тихо. Мир догорал — не с криком, а с затухающим эхом, будто сама реальность больше не могла выдерживать вес произошедшего. Где-то далеко гремели взрывы: последние рубежи падали, заклинатели сгорали в собственных печатях, башни рушились, словно устав от вековой гордыни. Но здесь, в сердце Империи, где когда-то вершилась судьба тысяч, всё замирало.
Солнечный свет, чуждый и неуместный, пробивался сквозь дыру в куполе разрушенного зала, окрашивая воздух в выцветшее золото. Он ложился на пыль, на развороченный пол, на кровь, разлитую по мозаике, будто кто-то расплескал вино на чужом пиру. В этом свете багряные пятна казались живыми. Они текли не наружу, а внутрь — в трещины, в камень, в прошлое.
На стенах висели лоскуты алых знамён. Когда-то их держали с гордостью. Теперь они напоминали кожу, сорванную с мёртвого тела. Трон — символ всего, что когда-то значило власть — расколот. Его спинка в виде дракона, некогда возвышавшаяся над всеми, теперь лежала на боку, золотые шипы вросли в пол, как зубы, вырванные в бою. Даже металл казался уставшим.
Инхао сидел на ступенях трона. Не как победитель. Не как узурпатор. Не как бог. Он сидел как тот, кто дошёл до конца. Сгорбленный, молчаливый, будто каждый позвонок в его спине помнил цену. Его руки свисали по бокам, ладони раскрыты, пальцы — в застывшей корке засохшей крови. И кровь была не только в бою. Он помнил, откуда каждая капля. Он чувствовал её вес.
Он не шевелился. Не смотрел по сторонам. Его взгляд упирался в одну точку — на ступенях, или в воздухе, или в самом себе. Ни на что. Или на всё сразу. Всё, что было — и всё, чего больше не будет. Тронный зал дышал, как раненный зверь. А Инхао — уже не дышал. Не надо было.
Так нашёл его Ливей.
Он вошёл в зал, где тени скользили по стенам, как воспоминания. Его шаги были едва слышны на расколотом мраморе. Он не нёс оружия. Не прятал лица. Не произнёс ни звука. Шёл медленно, почти с благоговением, будто боялся спугнуть нечто хрупкое — или подойти слишком близко к тому, что уже мертво, но ещё дышит.
Инхао даже не повернул головы. Только губы дрогнули, и из горла, пересохшего от дыма, поднялся голос — охрипший, глухой, будто говорящий изнутри колодца.
— Всё кончено, — сказал он. Ни торжества. Ни сожаления. Только истощение.
— Да, — отозвался Ливей, почти шёпотом, как будто любое громкое слово могло обрушить остатки этого мира.
Инхао втянул в себя воздух, будто он больше не принадлежал ему.
— Я убил его. Лан Гаохуэй мёртв. Он ничего не успел сказать. Ни проклятия. Ни приказа. Даже не крикнул. Просто... исчез.
— Я знаю, — снова сказал Ливей.
— Столицу не спасти, — продолжил Инхао, и каждый слог его будто вытекал с кровью из раны. — Всё разваливается. Порядок, улицы, власть. Всё, что держалось на страхе и лжи... гниёт. Люди бегут. Но им больше некуда. Всё горит. Всё тонет.
Он замолчал. Тишина повисла между ними, как саван. Только гул далёких разрушений и шелест пепла в руинах.
— Я отнял у них всё, — прошептал Инхао, и в этих словах не было гордости. Только ледяное, тупое осознание. — Как он когда-то отнял у меня.
Ливей стоял в нескольких шагах. Его дыхание сливалось с ветром, проникающим сквозь сломанный купол. Он смотрел на того, кто когда-то держал его за руку, смеялся с ним на мосту в деревне, шептал ему слова любви в холодных ночах. Теперь перед ним был кто-то другой — и всё тот же.
Он хотел подойти ближе. Опуститься рядом, на ступени, потрескавшиеся от времени и тьмы. Просто сесть. Просто быть. Без слов, без смысла, без оправданий. Чтобы Инхао почувствовал — он рядом. Ещё жив. Ещё с ним. Ещё любит.
Даже сейчас.
Он уже сделал шаг, уже почти подошёл — ещё один шаг, и он бы сел рядом, просто коснулся его плеча. Но в этот момент мимо прошёл один из молодых воинов.
В чёрной маске, в длинной кровавой накидке, весь пропитанный дымом и чужой смертью. Он двигался быстро, почти по инерции, как привидение среди руин. Но вдруг - остановился. Обернулся.
Скользнул взглядом по Ливею — резко, почти хищно, будто что-то в нём не совпадало с остальным миром. Будто он ждал увидеть ложь.
И прошептал, так, чтобы слышал только он:
— Он предатель. Он доносил. Именно из-за него тебя поджидали на южном перевале.
Сказал — и пошёл дальше, не дожидаясь ответа, не оборачиваясь. Словно сбросил камень в воду. Словно выполнил долг.
Слова повисли в воздухе. Не как обвинение — как ржавые занозы, вонзившиеся под кожу. Медленно. Без крови. Но так, что дыхание застряло в горле.
Инхао не сразу отреагировал.
Сначала — ничего. Как будто не услышал.
Но в той тишине, уже с надломленным дыханием мира, он вдруг поднял голову. Медленно, очень медленно, будто шею тянуло вниз.
И повернулся к Ливею.
Глаза были сухие. Пустые. Без света, без тени. Только ровная, чёрная гладь, в которую не отражалось уже ничего человеческого.
Он смотрел в них долго. Не мигая.
И в этот взгляд невозможно было выдержать. Он не был жестоким. Он не был злым. Он просто... видел. Всё.
— Правда? — спросил Инхао.
Обычный голос. Почти нежный. Почти тихий. Как будто спрашивал, шёл ли дождь.
Но тишина после него была как обвал. Как осыпавшаяся в гробу земля.
Ливей открыл рот.
Хотел заговорить сразу — но голос не вышел.
Губы дрогнули. Он закрыл рот, как будто слова были ножами, и каждый грозил поранить не только Инхао — но и его самого.
Сердце сжалось. Будто внутри что-то сломалось, обрушилось, как рухнувшая башня — не снаружи, а в самом сердце.
Он знал, что может солгать. Сказать, что всё ложь. Что провокация. Что всё ради спасения. Что он не знал.
Он мог выбрать спасение.
Но не стал.
— Да... — прошептал он. Голос царапал горло, будто он выговаривал это кровью. — Сначала... да. Это был приказ. Я должен был наблюдать. Передавать.
Инхао не шелохнулся.
Ни мускул. Ни дрожи. Только тишина.
Ливей сглотнул. Воздух в зале был тяжёлым, как перед бурей, как перед криком — но не было крика.
— Но потом всё изменилось, — сказал он. Уже громче. Уже с надрывом, будто просил услышать, понять, не проклясть. — Я врал. Я подменял донесения. Я путал следы. Я хотел... чтобы ты выжил. Я не мог иначе. Я... не мог...
Голос сорвался. Он не заплакал — слёз не было. Но что-то внутри уже лопнуло, как тонкая струна, натянутая слишком сильно.
Он стоял. Открытый. Безоружный.
А перед ним — Инхао.
Тот, кто не был уже человеком.
И в этот момент Ливей знал: всё зависит от одного взгляда. Одного слова.
Или его отсутствия.
Инхао встал. Не резко. Без гнева. Просто выпрямился — и в этой простоте было что-то страшное. Что-то окончательное. Он стоял спиной к развалинам трона, к мозаике, к руинам. Лицо неподвижно. Плечи — прямые.
— Ты говорил, что всегда будешь рядом.
Он не повысил голос. Он не дрожал.
— А сам всё это время держал меня на прицеле.
Ливей шагнул ближе.
— Я... я боялся. Если бы сказал, ты бы ушёл. Или убил. Или...
— Я бы поверил, — перебил Инхао. — Потому что любил.
Он отвернулся.
Не закричал.
Не ударил.
Не созвал тьму.
Просто отвернулся. И ушёл внутрь зала, где стены были треснуты, и пламя всё ещё слабо полыхало под арками.
В его спине не было ни ненависти, ни боли.
Была пустота. Глухая, как тишина после грома.
— Ты мог бы сказать, — тихо добавил он.
Ливей стоял, как камень. Он чувствовал, как что-то внутри ломается. Тихо, без звука — как трещина по тонкому стеклу, растущая изнутри. То, что он так долго хранил. То, во что он верил, несмотря ни на что: в прощение, в возможность, в «ещё не всё потеряно». Его пальцы дрожали. В груди было так пусто, будто кто-то вырвал оттуда сердце.
— Я боялся потерять тебя, — прошептал он, и голос едва долетел до слуха.
Инхао остановился. На секунду. Сжал пальцы. Почти незаметно. Ветер тронул его плащ, завёл волосы за плечо. Он не обернулся.
— А теперь ты всё равно потерял, — сказал он, ровно, спокойно, без упрёка.
Как приговор, который уже давно был вынесен, просто никто не решался его озвучить. И шагнул вглубь, в темноту, туда, где стены Зала шептали пеплом, где копоть лежала, как саван, где не было больше ни трона, ни света, ни надежды. Ливей остался стоять. Один. Среди развалин их общей жизни.
На улицах всё ещё шёл бой. Глухие удары, вспышки заклятий, крики раненых сливались в один безликий шум — далёкий, как эхо ушедшей войны. Но главное — уже случилось. Империя пала. Не под натиском мертвецов, не от запретных ритуалов, не от артефактов, обугливших небо. Она пала в тот миг, когда Инхао произнёс: «А теперь ты всё равно потерял». И вместе с Империей — рухнуло что-то в сердце самого Инхао. Что-то глубоко личное, незаметное со стороны. Что-то, что не кричит, не требует, не защищается. Что-то, что просто есть. Или было. Он сам, быть может, до конца не понимал, как это называется. Но теперь знал — потому что чувствовал пустоту, оставшуюся вместо него. Это было доверие. Простое. Живое. Такое, что строится годами, а рушится за один взгляд. За один шёпот. За одно промедление с правдой. Огромные врата Тронного зала медленно закрывались за его спиной, скрипя, как закрывающаяся гробница. За ними оставался Ливей — в бледном солнечном свете, среди пыли, обломков и тишины. Он всё ещё стоял, не в силах пошевелиться. Он даже не плакал. Слёзы были бы спасением. А сейчас была только пустота — выжженная, звенящая. Он выгорел изнутри одной фразой.
Ты всё равно меня потерял.
Снаружи столица горела, и рухнувшие кварталы заполнялись гулом, не похожим на крики живых. Это было не отчаяние, не мольба о спасении — это было дыхание новой эры. Гниющее. Хрипящее. Безликое. Оно шло отовсюду: из разломов мостовых, из окон, обвисших под весом дыма, из трещин в стенах храмов и башен. Это было нечто большее, чем просто армия — это было существование без воли. Без вождя. Без цели.
Тёмная армия Инхао перестала быть послушным инструментом. Она просто была. И шла. Плоти не требовалось приказов. Ей не нужен был смысл. Она двигалась, потому что её создали, и потому что мир больше не сопротивлялся.
Но кое-кто в этой столице ещё держал слово.
Последний приказ Императора Лан Гаохуэя был кратким. Без риторики, без эмоций. Сухой, точный, как лезвие.
Он отдал его лично Тао — своему выжившему оружию. Последнему полководцу, кому ещё можно было доверять. Тао стоял перед ним, молчаливый и мрачный, и в этот момент даже его тень казалась уставшей.
Император говорил спокойно, почти как если бы обсуждал поставку провизии или смену караула.
— Если я паду, если Инхао победит... — он посмотрел на Тао устало, — Ливей должен умереть.
Тао не задал ни одного вопроса. Он не стал спрашивать "почему", хотя знал, что мог бы. Он видел, как рушится династия, как сгнивает всё, что они называли властью. Но он всё равно кивнул.
И теперь, когда дворец валился, как гнилая арена на дне покинутого театра, Хеи Тао шагнул вперёд.
Он пришёл исполнять приказ.
Ливей спустился по оплавленным ступеням. Плечи опущены, дыхание сбито. Всё, что он знал, всё, что он хранил — разбилось. Тронный зал остался за спиной, как разбитый сосуд, больше не хранящий смысла. А впереди был только дым. Только обломки. Только последствия.
Он почти не заметил приближение. Только почувствовал, как земля под ногами содрогнулась — от тяжёлых, уверенных шагов. Словно не человек шёл, а что-то закованное, неостановимое.
— Нашёл, — сказал голос.
Он обернулся.
Тао. Хеи Тао.
Он стоял перед ним — высокий, мрачный, закованный в окровавленные доспехи. Лицо обожжено, левый висок порван, глаза налиты кровью, как у человека, который больше не верит в пощаду. И не ждёт её ни от себя, ни от других.
— Ты, — выдохнул Ливей. — Ты был рядом с ним. Он тебе доверял.
Тао не ответил. Ни жестом, ни словом. Только шагнул ближе. Без меча в руке. Только с приказом в сердце.
— Это... из-за Императора? — спросил Ливей.
— Да, — сказал Тао. — И из-за него тоже.
Он схватил Ливея за плечо. Не с ненавистью, не с яростью — но так сильно, что косточки заныли под пальцами, а в плечо стрельнула боль. Ливей не сопротивлялся. Только смотрел — в лицо человека, который когда-то был братом другому. Который знал, что такое предательство. И цену долга.
— Ты ведь знал, что рано или поздно это произойдёт, — добавил Тао. Голос его был ровным, будто он объяснял что-то самоочевидное. — Ты был его слабым местом. Значит, ты должен умереть. Так будет правильно.
— Он уже всё потерял, — прошептал Ливей. Слова давались с трудом, будто в горле что-то застряло — не то пыль, не то горечь. — Зачем забирать и это?
— Потому что он должен стать тем, кем решил. Без возврата, — ответил Тао. Без злобы. Без нажима. Почти по-братски. Словно знал, что делает больно, но всё равно обязан.
Он потащил его вниз, сквозь сломанные колонны, по прогорклым коридорам, где когда-то висели гобелены, а теперь оставались только обугленные следы. Мимо зала, где ещё валялись тела последней гвардии — золотые щиты, разбитые маски, растоптанные флаги. Мимо закопчённых дверей, сквозь пепел и щебень. Исковерканные статуи тянулись в небо, как обломанные пальцы.
Наконец они вышли к развалинам храма. Он стоял полуразрушенный, без крыши, с трещинами в стенах, но арка, ведущая в сторону мёртвого сада, ещё держалась. Ветер тянулся сквозь неё, проникая во всё, оставляя за собой сухой шелест.
Тао остановился.
Внизу, между изуродованных, опалённых деревьев, медленно двигались мертвецы. Их было сотни. Может, тысячи. Они не издавали звуков. Не рычали. Не шептали.
Но земля, по которой они шли, больше не была землёй.
Только пеплом. Только прахом того, что было.
— Прощай, — сказал Тао.
И толкнул его вниз.
Это не было жестоким ударом — скорее, финальным прикосновением. Как закрыть дверь. Как поставить точку.
Ливей полетел. Ветви рвали одежду, как когти. Камни царапали кожу, оставляя тонкие, алые полосы на шее, на лице, на руках. Воздух вырвался из лёгких от удара, и всё слилось в гул и боль. Он упал между корней — в самое сердце гниющего сада, где всё было тронуто смертью.
И в тот же миг — тишина.
Мёртвые головы повернулись.
Не все сразу. Сначала один. Потом другой. Потом десятки.
Словно кто-то дал знак. Словно они услышали дыхание.
Они почувствовали живое.
Почувствовали его.
Тела начали шевелиться. Медленно. Тяжело. Как старые машины.
Но они двигались.
Их лица не были злыми — они не были лицами вовсе. Просто гладкие маски. Иногда — с намёком на рот. Иногда — с пустыми глазницами. Но чаще — без ничего.
Они шли.
Их руки — вытягивались, хватались за воздух, цеплялись за обломки.
Шаги — глухие, мягкие, но неумолимые.
Ливей отполз назад.
Сквозь боль. Сквозь страх. Он чувствовал, как всё внутри холодеет. Как с каждым сантиметром становится труднее дышать.
Но он не закричал.
Он смотрел, как один из них опустился на колени, другой вытянул шею, а третий задел его пальцами — прохладными, как вода из глубокой могилы.
Крик сорвался с губ не сразу.
Он пришёл только тогда, когда первая рука вцепилась в его ногу. Когда пальцы сжались, как крючья.
Когда стало ясно — никто не остановит их.
Инхао стоял на одном из верхних балконов дворца — высоко, почти под самым небом. Ветер бил в лицо, таскал полу его плаща, раздувал пряди волос. Он прислонился к расколотому зубцу арки, когда увидел, как из северной галереи выходит человек. В тени закопчённой кладки, среди пепла и разрушений — фигура была будто вырезана из прошлого.
Тао.
Инхао узнал его мгновенно. Даже спустя столько . Даже сквозь разрывы дыма, сквозь гарь и искажённое пространство разрушенного дворца. Он узнавал эту походку: прямую, уверенную, не подвластную ни усталости, ни боли. Спину — будто высеченную из стали. Не изменившуюся с тех времён, когда они ещё были братьями.
Но рядом с ним...
Инхао вдохнул резко. Воздух в груди стал густым, как смола. В горле стало тесно, будто что-то прорвалось — пленка, которая прежде защищала.
Ливей.
Он шёл рядом с Тао, медленно, почти неуверенно. Его плечи были опущены, голова чуть склонена, движения — сдержанны. Он не сопротивлялся. Не боролся. Не кричал. Не пытался вырваться. Просто шагал — как будто всё уже знал.
И именно это — молчаливое согласие, эта обречённая тишина — испугали Инхао сильнее всего.
Он напрягся, оттолкнулся от камня. Пальцы выскользнули с края зубца, ноги дернулись, готовые сорваться с места. Он хотел кричать. Хотел бежать вниз — через залы, через завалы, по лестницам, по коридорам, по мозаике, что он сам залил кровью.
Но всё случилось слишком быстро.
На краю обрыва — там, где под балконом раскинулся бывший сад, теперь покрытый пеплом и ползущей армией мёртвых, — Тао остановился.
Всё в нём было холодным. Спина — прямая. Плечи — как скала. Всё — как приговор.
Он развернул Ливея к себе. Сказал что-то. Слишком тихо, чтобы Инхао мог услышать с такой высоты.
Может, прощание.
Может, объяснение.
Может, ни слова — только взгляд.
А потом — шаг.
И толчок.
Ливей рухнул вниз.
Инхао закричал.
— Нет! — вырвалось из его горла, хрипло, с болью, которой не знал даже ад. Голос был уже не голосом, а раной — рвущейся, срывающей плоть, ломающею воздух. — Ливей!
Но было уже поздно.
Слишком поздно.
Ливей падал.
Падал, как будто его тело не имело веса. Как будто с него сняли не только плоть, но и судьбу. Как будто он уже был тенью, от которой мир отрёкся. Его волосы развевались в воздухе, как сорванные ленты. Одежда трепетала на ветру. Тонкие руки были раскинуты в стороны, как у сломанной куклы.
Он не закричал.
Он не закричал.
Он просто смотрел вверх.
На него.
На Инхао.
И в этом взгляде — пронзающем, бесконечном, в этом последнем миге — было всё.
Всё, что было.
Всё, что не сказано.
Всё, что потеряно.
Они встретились глазами — на одно сердце, на один укол. Время остановилось. Рухнули стены. Пропала магия. Исчезла кровь, исчез дым, исчез даже Тао, стоящий на краю.
Был только он. И был Ливей.
Лицо, обращённое к свету.
Глаза, в которых не было страха.
Только... прощание. Или любовь. Или и то, и другое.
И потом — темнота.
Мрак, как занавес.
Как шепот.
Как конец.
Он добрался туда с чудовищной скоростью — будто не нёс тело, а вёл за собой гибель. Опережая не только пыль и ветер, но и собственных солдат, собственную плоть, саму реальность, он рвал пространство заклятьями, скакал по разломанным уступам, не замечая, как сгорают заклинания на коже, как камни рвут подошвы, как кровь из рук течёт чёрной водой.
Когда он достиг дна оврага, мир вокруг был уже другим. Земля — мёртвой, сожжённой, чужой. Истоптана сапогами и следами падения. Воздух гудел, как перед бурей — только бури уже не было, был лишь конец.
Мёртвые расступились перед ним. Не из страха, не по приказу. Они просто чувствовали: он пришёл не повелевать. Он пришёл — прощаться.
Шёл, не опуская взгляда, не дыша, не живя.
Он не спешил — потому что боялся того, что найдёт.
И когда увидел — всё в нём оборвалось.
Ливей лежал между корней древнего, мёртвого иероглифического дерева, скрючившегося в камне, словно замершее слово. Его тело казалось лёгким — слишком лёгким. Так лёгким, будто мир уже начал его забывать. Лицо было бледным, ресницы трепетали, как снег на ветру.
Грудь поднималась... едва. Почти незаметно.
Глаза были открыты, но тусклые — как звёзды перед рассветом, который не наступит. Он слышал шаги. И когда Инхао упал рядом на колени, скользя в пепле и крови, Ливей посмотрел.
Попытался улыбнуться. Почти получилось.
— Прости, — прошептал он. — Я знал... что когда-нибудь... это всё догонит нас.
— Тише. Не говори, — Инхао схватил его за руку, сжал, будто сила его пальцев могла сдержать ускользающую душу. — Я тебя вытащу. Я подниму тебя. Я могу. Я... я обещаю...
— Нет, — ответ был слишком тихим, но внутри него — вся тяжесть вечности. — Не надо.
Ты уже оживлял мёртвых. Не делай это со мной.
Инхао застонал. Не голосом — сердцем.
— Я не могу без тебя.
— Можешь, — Ливей снова улыбнулся, уже ускользая. — Но ты просто не хочешь.
Губы его дрожали. Глаза стекленели. Грудь поднималась всё реже.
Мир вокруг сжимался, тускнел. Деревья больше не шептали, огонь не трепетал, и даже тьма казалась тише.
А Инхао — всё держал его руку. Всё повторял заклятья под дыхание. Всё надеялся, хотя уже знал: Ливей уходит. И никто больше не вернёт его назад.
— Я люблю тебя, Инхао...
— Не говори «любил».
— Я не говорил. Я люблю. Сейчас.
Пауза зависла между ними, как тонкий лёд над прорубью. Не ломалась. Только дрожала.
Губы Ливея дрогнули, сжались. Он едва дышал. Веки тяжело опустились, потом вновь приоткрылись. Он смотрел — прямо, честно, как всегда.
— Если... если не будет другого выхода... я буду ждать, — прошептал он. — Там.
На том берегу.
Инхао сжался. Его ладонь скользнула к груди Ливея, к тому месту, где ещё билось сердце — слабое, заплутавшее, уставшее. Он наклонился, коснулся лба губами, щекой прижался к виску. Потом — к губам. Потом — к щеке, где ещё оставалось тепло. Он шептал:
— Прости меня. За всё, Ливей. За доверие, что не удержал. За свет, который потушил. Прости, что не смог раньше, что не понял...
— У нас было всё, — перебил его Ливей. — Пусть и... мало.
Он улыбнулся — едва-едва.
Улыбка потрескалась на губах, как иней под солнцем.
Последний вдох вошёл в его тело, как звук далёкого прибоя. А потом — только выдох.
Как ветер. Как прах.
Как признание, что не успело дойти до конца.
А потом — ничего.
Инхао остался, прижавшись лбом к его лбу.
Никаких слов.
Никаких слёз.
Только пустота внутри — такая тяжёлая, что под ней гнулся даже камень.
Инхао долго сидел над его телом. Дольше, чем мог бы кто-либо. Дольше, чем позволяли законы войны, времени, мира.
Он не замечал, как ползёт вечер. Как медленно солнце скрывается за обгоревшими крышами. Как меркнут краски, и золото на горизонте гаснет, уступая место серому.
Мёртвые молча отступили в лес. Никто не отдавал приказа. Они просто... ушли. Они чувствовали: теперь их повелитель больше не зовёт.
А Инхао сидел. Руки его были пусты. Глаза — сухие. Все слёзы ушли вместе с последним дыханием Ливея.
Осталась только тьма. Не ци. Не магия. А та — другая. Глубокая, бездонная, что приходит тогда, когда не осталось смысла.
Он аккуратно вытер кровь с губ Ливея. Словно боялся причинить боль. Потом наклонился, закрыл ему глаза. Пальцы дрожали, но не от слабости.
Он прошептал:
— Никто тебя не тронет. Даже я. Никогда.
А потом — медленно, как будто вставая не с земли, а из-под неё, Инхао поднялся. И воздух вокруг стал тяжелее. Плотнее. Темнее.
Мир затаил дыхание.
