Глава 29
Инхао не чувствовал, как в нём что-то ломается. Не щёлкает, не трескается — а разваливается без звука, как горящий шёлк. Без сопротивления. Без предупреждения.
Он стоял на выжженной земле. Под ногами — пепел, обугленные балки, чёрные пятна там, где ещё недавно были жизни. Воздух был густым, в нём стоял вязкий запах гари, дыма и мертвечины. Всё вокруг дышало смертью — даже тишина.
На его руках лежал Ливей.
Инхао не моргал. Не шевелился. Он даже не дышал — будто организм сам решил больше не тратить сил. Руки держали, крепко, до боли в пальцах, как будто если ослабить хватку, тот исчезнет окончательно.
Ливей был лёгким. Слишком. Словно всё, что наполняло его — унесло ветром. Как будто в нём не осталось ни крови, ни голоса, ни жизни. Только пустая оболочка, тень, застывшая в нелепой тишине.
Его волосы были растрёпаны, одежда залита кровью. Сначала горячей, потом вязкой, теперь холодной. Она уже впиталась в ткань и кожу, будто пыталась забраться внутрь. Инхао чувствовал её, но не придавал значения. Всё, что имело значение, было в его руках. Всё, что он когда-либо держал с осторожностью, будто Ливей мог растаять, если на него дунуть.
Теперь Ливей исчезал даже без этого. Уходил из пальцев, из взгляда, из времени.
Всё, что осталось — зола. Пепел на плечах. Осыпавшиеся лепестки жизни. Обугленные руины того, что они делили. Крики умерли раньше тел. Последние следы боли растворились в воздухе, и теперь над миром витало только одно: тишина.
Не молчание — тишина. Та, что приходит после крика, после мольбы, после слёз. Безнадёжная, тяжёлая, полная отчаяния.
Инхао не молился. Не звал. Не проклинал.
Он просто держал.
Потому что если отпустить — всё кончится. Совсем.
Инхао посмотрел на его лицо.
Неживое. Бледное, как фарфор, будто вылепленное рукой слепого мастера, который никогда не знал, как выглядит жизнь. Лицо, которое он знал наизусть — до каждой линии, до каждой родинки, до тени от ресниц — теперь было пугающе чужим.
Спокойное. Слишком спокойное. Не как во сне, не как в забытьи, а как у тех, кто уже не вернётся. Ни вздоха, ни подёргивания век, ни дрожи в уголках губ. Всё остановилось. Всё замерло. И казалось, если протянуть руку — лицо рассыплется в пыль.
И вдруг Инхао понял, с такой страшной ясностью, что на миг ему стало холодно до дрожи в костях: именно эта тишина — самая ужасная в его жизни.
Не гул темницы, не беззвучный шёпот каменных стен, что давили на него в одиночестве.
Не дыхание страха, когда он стоял перед троном, не зная, переживёт ли следующий миг.
Не голос Императора, обернувшийся приговором.
Нет.
Вот эта — тишина без Ливея.
Без ответа.
Без «я с тобой».
Без «всё пройдёт».
Без «ещё чуть-чуть».
Без надежды.
Без будущего.
Без смысла.
Потому что в этой тишине не было места даже боли. Только пустота. Звенящая, звенящая, звенящая — так, что закладывало уши. Как будто весь мир выдохнул... и забыл вдохнуть.
И теперь всё, что осталось — это руки, которые не знают, как отпустить.
И тело, которое уже не тёплое.
И взгляд, в котором больше никто не отвечает.
Он пошёл.
Не оглядываясь. Не замирая. Не спрашивая себя, зачем. Потому что зачем — умерло. Захлебнулось в крови, сгорело в огне, рассыпалось прахом.
Никто не остановил его. Ни мёртвые, что лежали с вывернутыми руками под обломками ворот. Ни живые, что дрожали в тени развалин, пряча лица, как будто ужас мог отступить, если его не видеть. Ни остатки его армии, испачканные в саже, сбитые с ног, бессмысленные, как игрушки после войны. Ни один взгляд не поднялся на него. Никто не решился сказать ни слова. Даже те, кто когда-то клялся следовать за ним до конца.
Он был один. Один в пустом городе, где крыши сгорели, улицы треснули, небо почернело. Один — с мёртвым телом в руках и живым криком внутри, который не вырывался наружу, потому что голос уже давно сгорел вместе с дворцом.
Он шёл босиком. Ступал по пеплу, по горячим углям, по обломкам, что вспарывали ноги, оставляя кровавые следы. Но он не чувствовал боли. Не замечал, как кожа рвётся. Как кровь течёт тонкими линиями, сливаясь с пылью. Всё внутри было уже мертво, и тело просто двигалось — по инерции, по привычке, по воле того, чего больше не было.
Он нёс Ливея. Не как раненого. Не как погибшего. А как последнюю истину, как последний смысл. Прижав к груди, будто от этого можно было бы снова запустить сердце. Будто можно было вернуть тепло, если просто не отпускать. Если просто идти.
Как знамя — из порванной плоти.
Как сердце — сорванное с жил и всё ещё бьющееся в ладонях.
Как приговор — без слов.
Он шёл сквозь мрак, и мрак отступал не потому, что его боялся, а потому что был тем же самым, что и он. Он и тьма больше не отличались. Они были едины — обугленные, молчаливые, уставшие.
Света не было.
Звуков не было.
Боги не отзывались.
Небо над ним было пустым, выжженным, серым до судорог. Ни ветра, ни дождя, ни даже птиц. Только пепел, кружащийся в воздухе, словно прах миллионов безымянных. Он оседал на плечи, на волосы Ливея, на руки Инхао, делая их почти одного цвета.
Словно смерть пыталась стереть разницу.
И он шёл. Потому что если остановиться — рухнешь. Растворишься. Исчезнешь, как всё остальное.
Он шёл туда, где его не ждали. Туда, где больше не было империи, ни трона, ни войны. Туда, где можно было сгинуть — и никто не позовёт. Где не будет ни слов, ни взглядов, ни «почему».
Он шёл, потому что всё, что он когда-то спасал, всё, за что боролся, всё, за что умирал — умерло первым.
И оставило после себя только тишину.
И тело на руках.
А потом он закричал.
Не сразу — нет. Этот крик долго копился в нём, рос, сжимался в горле, как ком, как узел, как гвоздь, вбитый изнутри. Он копился с каждым шагом по пеплу, с каждым капающим вздохом, с каждым мгновением, когда Ливей не открывал глаз.
И когда он всё же вырвался — это был не крик человека.
Это был звук, от которого вздрагивала сама земля. Низкий, хриплый, рваный, как если бы горло было разорвано изнутри. Не было в нём слов. Не было просьбы, не было мольбы. Только боль. Чистая, обнажённая, нечеловеческая.
Он выл. Как зверь, которого лишили смысла жить.
Как чудовище, загнанное в угол, которое уже не борется — только умирает.
Как тварь, которую вытолкнули из света и закрыли дверь.
Это не был голос воина, не голос заклинателя, не голос мужчины. Это был голос потери. Голос распада. Он рвал воздух на клочья, срывался, хрипел, разбивался в кашель и снова поднимался, как пламя, которое не может потухнуть, пока не сожжёт всё.
Крик пробежал по улицам, по обломкам, по пеплу. Он ударил в стены, в обугленные карнизы, в пустые окна. Он затихал эхом в развалинах, как будто сам город отвечал — как будто всё, что осталось, вторило этой боли.
И не было никого, кто мог бы его утешить.
Не было руки, что дотронулась бы до плеча.
Не было голоса, что прошептал бы: «Я рядом».
Только пепел в глазах. Только мёртвое тело в объятиях. Только небо, с серой пустотой, глядящее сверху — немое.
А он всё кричал. И не мог остановиться. Потому что если замолчать — тогда наступит по-настоящему. Тогда исчезнет и голос, и тело, и он сам. И не останется ничего.
И тьма отозвалась.
Без слов, без предупреждения — будто ждала. Слишком долго. Слишком жадно. И теперь, когда последняя завеса была сорвана, когда последние оковы сорвались с души, она поднялась — стремительно, как буря, как ураган, как разлом под землёй.
Чистый поток тёмной ци взвился от его ног, расползаясь кольцами, трещинами по земле. Воздух задрожал, затрещал, застонал. Камни начали вибрировать. Пепел поднялся в вихри, затмевая небо.
Он не шептал формулы. Не вычерчивал печатей. Пальцы не двигались, губы не открывались, зрачки не дрожали от концентрации. Всё это было уже не нужно. Это было бы слишком мало.
Он больше не колдовал.
Он был заклинанием.
Целиком. До последней жилы, до каждой сломанной кости, до каждого пульса в иссечённом горле. Он сам стал магией — плотью боли, дыханием утраты, криком, от которого дрожали измерения.
Вся его боль, весь его гнев, вся его любовь, которую отняли — всё вырвалось наружу.
Без контроля, без намерения, без пощады. Поток, что не знал преград, не знал цели, не знал различия между врагом и другом. Это была стихия, что родилась в сердце, разорванном до основания.
Тьма кинулась вверх, ввысь, в стороны. Словно небо треснуло — и из трещины вышло то, что так долго спало. Земля под ним покрылась сеткой теней, воздух стал вязким, тяжёлым. Мир менялся. Мир дрожал.
Он стоял в центре всего — грязный, изрезанный, окровавленный, с мёртвым телом в руках. И из него рождалась сила, которой он никогда прежде не знал.
Сила, чьё имя было горе.
Сила, чьё имя было любовь.
Сила, чьё имя было: «Вы не имели права».
Небо померкло. Облака встали дыбом, как чёрная шерсть у зверя, чуявшего приближение бойни. Они вращались в глухом безмолвии, будто сам воздух задержал дыхание. Свет ушёл, не за горизонт, а будто внутрь себя, оставив после себя мертвенную серость, в которой не было ни утра, ни вечера — только угасание.
Линии ци в земле начали трещать, как сухожилия, натянутые до предела и внезапно рвущиеся с мясом. Из трещин сочилась чёрная дрянь — не мрак, а нечто хуже: чувство, что сама земля больше не принадлежит живым. Всё, что было сплетено веками: потоки энергии, лей линии, артерии мира — развязывались в судорогах. Мёртвый жар поднимался от почвы, дышал в подошвы, обжигал пятки, и казалось, что сама смерть ползёт снизу вверх.
Магические круги, встроенные в столицу с древнейших времён, лопались один за другим, словно струны арфы, натянутые до безумия. Каждый раз воздух вздрагивал, как от удара кнутом, и в ответ из подземелий раздавался глухой рев — голодный, древний. Сигиллы вспыхивали мертвенным светом и исчезали, как глаза умирающих. За каждым таким разрывом шёл тонкий, едва уловимый звон — как стекло, что лопается в груди.
Барьерные печати вспыхивали и гасли. Одни мигали в отчаянии, другие — словно взывали о помощи, но помощь не шла. Пылающие глифы выжигали стены, рассыпаясь пеплом. Воздух наполнился запахом палёного мана и плоти, когда защитные круги превратились в горнило, где расплавлялись последние остатки порядка.
Земля дрожала.
Но это уже не был страх — это была капитуляция.
А потом пошла волна.
Не проклятие — чистый удар. Ни слов, ни намерения. Ни боли, ни милости. Просто суть разрушения, обнажённая до кости, как лезвие, которому не нужен гнев, чтобы убивать. Волна не неслась — она шла, как рок, как неизбежность, давя пространство само по себе. Воздух перед ней скукожился, треснул, взвыл.
Чёрная, слепящая сила снесла крыши, башни, улицы. Камень превратился в пыль, металл — в жидкость, а тела — в следы на стенах, которых уже не было. Город, веками стоявший, с горделивыми шпилями и неприступными бастионами, не был повержен — он был забыт, вымаран из ткани мира. Разом. Без остатка. Без шанса.
Всё, что оставалось от столицы, было выжжено до корней. Даже эхо исчезло — некуда было ему отразиться. Земля парила, будто её варили изнутри, и духи, веками хранившие покой предков, выли в беззвучии, растворяясь вместе с теми, кого когда-то защищали.
Храмы — осыпались. Колонны священного знания, тексты, выгравированные в камне и памяти — стерты, как пепел с ладони. Сами боги, если они и были, отвернулись или пали вместе с верующими.
Дворец — обрушился окончательно. Стены, видевшие коронации, предательства, тайные указы и древние союзы, теперь легли грудой шлака. Корона, что веками переходила из рук в руки, расплавилась в чёрной луже среди щебня.
Колонны империи — рассыпались в прах. Не архитектура — символ. Не просто камень, а сама мысль о порядке, о структуре, о власти над хаосом — исчезла. Империя, что простиралась на тысячи вёрст, стала ничем за один удар.
Тишина после этого не была покоем. Она была поражением.
И в ней зародилось что-то новое.
Что-то ужасающее.
Среди всего этого стоял он, Инхао.
С телом Ливея на руках. Без веса. Без дыхания. Просто оболочка, ещё тёплая, но уже пустая, как сломанный сосуд. Его пальцы всё ещё вцеплены в ткань её одежды, но хватка уже не защищала — она удерживала воспоминание, пытаясь не дать ему рассыпаться в том же пепле, что застилал всё вокруг.
Пепел оседал ему в волосы. Медленно, как снег, но каждый хлопьяк обжигал, оставляя на коже сажу, в которой было больше душ, чем праха. Он не стирал его. Он позволял ему ложиться слоем, будто надеясь, что скроется под ним, исчезнет вместе с теми, кого уже нет.
Кровь стекала по ногам. Чужая? Его? Он не знал. Он не хотел знать. Всё смешалось — мясо, пепел, грязь, остатки жизни. Всё вязкое, липкое, обволакивающее. Как исповедь умирающего мира, выливавшаяся по ступням и уходившая в землю, которой уже было всё равно.
Магия хлестала по венам, как яд. Без узора, без заклинания, без воли. Она грызла его изнутри, ломала рёбра, выворачивала суставы, сжигала нервы, но он держался. Не потому что был сильным. Потому что не мог отпустить. Потому что если он отпустит — Ливей исчезнет, и тогда не останется ничего. Даже боли.
Он дрожал.
Не от страха. От пустоты. От того, что больше не было смысла. Оттого, что магия, плоть и разум больше не совпадали — как зеркала, разбитые в разное время, но отражающие один и тот же крик.
Он больше не чувствовал себя живым.
И, возможно, этим он и остался.
Единственным, кто не умер — потому что уже не был человеком.
Он вспомнил всё.
Как Ливей шептал по ночам: «Я здесь» — когда магия терзала его сны, когда вены горели от ритуалов, а сердце стучало, как барабан войны. Его голос всегда был тихим, неуверенным — но в нём была сталь. Он не клялся, не обещал. Он просто был. И этого хватало.
Он вспомнил, как тот прикрывал его, когда он оживлял первого мертвеца. В темном склепе, где воздух был тяжёл, как грех, и каждый символ на полу пульсировал от бездны, Ливей стоял у двери — меч в одной руке, страх в другой. Но не дрогнул. Ни разу. Даже когда мертвец пошевелился. Даже когда Инхао вырвал часть души, чтобы запустить сердце, которое не должно было биться.
Он вспомнил, как Ливей врал в донесениях. Как подменял даты в реестрах ритуалов, чтобы скрыть запретные действия. Как рисковал собой, своей жизнью — и никогда не потребовал ничего взамен.
Как не оставлял — никогда, несмотря на страх.
Даже тогда, когда видел, кем становился Инхао.
Даже когда магия чернела у него в пальцах.
Даже когда тени за ним становились гуще, чем сам свет.
Инхао вспоминал.
Как смотрел на него, не веря. Слишком долго, слишком мучительно. Ища в каждом взгляде подвох, предательство, сомнение.
Как отвернулся, когда Ливей впервые сказал: «Я боюсь, но я с тобой».
Как ушёл из тронного зала. Без слов, без причины, без оглядки. Просто потому, что не мог поверить, что любовь может нести свет даже в его тьму.
Теперь он стоял, и всё это жгло сильнее волны.
Сильнее магии.
Сильнее смерти.
Потому что хуже предательства — только верность, осознанно отвергнутая.
И больше некому было его простить.
Инхао упал на колени.
Пепел поднялся волной, будто земля вздохнула вместе с ним — тяжело, мёртво, с пыльной тоской. Колени хрустнули о обожжённый камень, но он не чувствовал боли. Он чувствовал только вес — не тела, а вины. Вес, что несли не мышцы, а душа.
— Ты же был со мной, — выдохнул он, и голос его треснул, как истончившийся лёд. — Ты не предал. А я всё равно не спас.
Он целовал Ливея в лоб — холодный, как зола. В веки — опущенные навсегда. В губы — мёртвые, сухие, но всё ещё хранившие форму его имени. Он шептал слова, которые когда-то были заклинаниями, но теперь стали проклятиями — не на врагов, а на себя. Каждое было ножом, вогнанным в грудь без цели вытащить.
Он звал тьму. Звал не как маг — как сын умирающего мира, у которого ничего не осталось. Он умолял, сквозь кровь и пепел, чтобы она пришла и забрала всё — сердце, силу, память, разум. Всё.
Но она не забирала.
Она только росла.
Росла с каждым словом, что срывались с губ. С каждым рыданием, что не смягчались даже ветром. С каждым шагом, который он делал по выжженной земле, сжимая в руках того, кого уже не мог спасти. Она ползла изнутри, как болезнь. Обвивала кости, душила мысли, насыщалась его болью, как зверь — горячей плотью.
— Заберите меня, — шептал он. — Заберите меня вместо него.
Он не должен был умереть. Он... был светом. Он был последним.
И даже теперь, когда всё исчезло — всё, кроме этой уродливой, вечной, чужой темноты — Инхао всё ещё искал справедливость. В ненависти, в жертве, в отчаянии.
— Вы не имели права... — прохрипел он, и голос его исчез в пепле, как и всё остальное.
Но тьма не отвечала.
Она только слушала.
И она осталась.
Он кричал. Не звуком — сущностью. Его крик был трещиной в воздухе, разломом в самой ткани тишины. Он рвал небо, как когтями, изнутри, и оно отзывалось — не эхом, а чёрным плачем.
Он рыдал. Словно ребёнок, потерявший мать. Словно зверь, потерявший стаю. Словно проклятый, который впервые понял цену магии. Рыдающий не за себя — за другого. За того, кто верил, кто держал, кто светил сквозь ужас.
И небо плакало вместе с ним — чёрным дождём. Смолой. Плотной, липкой, как ци из преисподней. Она не стекала — она цеплялась, обволакивала, въедалась в кожу, как вина, как память, как безысходность. Земля под ногами задыхалась, умирая второй раз — на этот раз от слёз.
Сотни, тысячи мертвецов стояли вокруг.
Они были его творением. Его армией. Его победой.
Но даже они казались мёртвыми по-настоящему, рядом с тем, кто больше не мог называть себя человеком.
Инхао опустился в пепел. Медленно. Без силы. Без сопротивления. Как щепка, что перестала бороться с потоком. Его дыхание стало беззвучным. И даже магия в нём стихла, не смея шевелиться.
Он больше не хотел идти.
Не потому что не мог — он мог поднять бурю, воскрешать целые армии, повелевать тьмой. Но к чему? Зачем? Ради кого? Всё, ради чего он начал — теперь лежало у него в руках. И не дышало.
Потому что он выиграл.
Но проиграл всё.
Тело Ливея было лёгким.
Пугающе лёгким. Как будто оно уже не принадлежало этому миру. Как будто в нём не осталось ничего земного — ни веса, ни звука дыхания, ни запаха кожи. Только форма, только след, только память. Ливей уже был где-то там, за границей, за пределами — в том месте, откуда не возвращаются. А то, что осталось... было почти слишком чистым, слишком совершенным, чтобы быть настоящим.
Но Инхао не отпускал.
Он не мог.
Его руки давно одеревенели, стали мёртвыми, как руины вокруг. Пальцы побелели от напряжения, жилы натянулись, будто удерживая не тело — мир. Он держал не Ливея. Он держал последний узел, связывающий его с тем, кто он был. С тем, ради чего всё начиналось.
Он наложил на тело печать.
Не боевую. Не защитную. Не клятву.
Тонкую, сдержанную, хрупкую, как дыхание на морозе. Она была сплетена из темной ци, вырванной из его собственного сердца, и из любви — той, что не успел сказать вслух. Та, что осталась в жестах, взглядах, в словах, сказанных слишком поздно.
Печать не давала гнить. Не позволяла телу разрушаться, рассыпаться, исчезнуть, стать прахом, как всё остальное. Это было его первое заклинание — не чтобы разрушать, не чтобы властвовать. А чтобы сохранить.
Ливей лежал у него на руках, как будто спал.
Глаза закрыты. Губы едва тронуты воспоминанием о дыхании. Даже цвет лица был живой, тёплый, если не знать... если не чувствовать этой тишины, этого отсутствия ритма, этой пустоты, звенящей сильнее крика.
Инхао смотрел на него — долго, бесконечно.
Он знал, что нельзя держать мёртвых.
Знал, чем заканчиваются такие попытки.
Но всё равно держал.
Потому что сердце Ливея больше не билось.
А его — билось только для того, чтобы помнить это.
Пепел всё ещё оседал с неба. Не спеша. Мягко. Словно снег, но горячий, хриплый, пахнущий смертью и магией. Он ложился на плечи, на волосы, на закрытые глаза Ливея — как саван, как последний поцелуй мира, что умирал вместе с ними. Город стонал. Трещал, скрипел, кашлял дымом из проваленных улиц. Каменные глыбы продолжали рушиться под собственным весом, словно даже мёртвые стены отказывались жить в таком мире. Ветер рвал обрывки знамён, трепал их, как выдранные из глотки крики — символы, которые больше ничего не значили. Империя была пеплом, история — обугленной страницей, память — руинами.
Далеко, за пределами обрушенного дворца, всё ещё продолжалась бойня. Мёртвые — те, кого он поднял, кто был связан с ним древнейшими узами и самой болью — громили последние отряды сопротивления. Как слепая волна, оставшаяся без хозяина. Без смысла. Без цели. Без конца.
А он снова пошёл. С телом на руках. Шёл по улицам, которых больше не было. Мимо башен, превратившихся в прах. Мимо лиц, испуганных, замерших в вечной гримасе ужаса. Шёл сквозь дым, сквозь гарь, сквозь ужас. Ни один мертвец не тронул его. Ни один не преградил путь. Они чувствовали: тот, кто идёт сейчас, — это не маг. Не повелитель. Не человек. Он — пустота, внутри которой покоится тело. Последнее, что имело значение. Последнее, за что стоило жить. Теперь — просто груз. Священный. Невыносимый.
И он нёс Ливея. Потому что не знал, как положить.
Пока не увидел его.
Хеи Тао. Брата по крови. Брата по клятве. Брата, который отнял у него последнее, что делало его человеком.
Он стоял среди руин, как осколок прошлого, забытый в гробнице. На пересечении двух улиц, превратившихся в мёртвые артерии, прорванные, изломанные, выжженные дотла. Под ногами — щебень, обломки, трупы, впитавшие в себя магию, ставшую гнилью. Позади — обрушенные фасады, где когда-то жили люди. Теперь — лишь декорации смерти.
Он опирался на меч. Лезвие было сбито, треснуто, грязное от крови — чужой, своей, неважно. Сам Хеи Тао выглядел так, будто побывал внутри бури: лицо иссечено ожогами и магическими царапинами, кожа обуглена, губы — рассечены, один глаз едва приоткрыт. Он дышал тяжело. Но стоял. И был жив. Жив после всего. После волны. После разрушения. После предательства.
И он видел. Он видел, как Инхао идёт к нему. С телом в руках. С глазами, в которых больше не было ни света, ни гнева — только пустота, страшнее любого проклятия. С походкой обречённой тени, что пересекает пространство, не чтобы победить, не чтобы спросить, не чтобы судить. А просто — потому что другого пути уже не осталось.
Инхао остановился.
Между ними повисла тишина. Неуверенная. Плотная. Живая. Такая, какую не тронул даже апокалипсис.
Он смотрел на Хеи Тао.
И в этом взгляде было всё. Всё, что не было сказано. Всё, что было разрушено.
Тао медленно поднял взгляд. Не резко — с болью, как будто сам акт зрения причинял ему страдание. Но он поднял. Он посмотрел. И он видел.
Он видел, что брат несёт. Видел лицо — не просто мёртвое, а хрупко-святое, оберегаемое руками, переплетёнными магией и отчаянием. Видел веки Ливея, прикрытые с нежностью. Видел, как ци обволакивает тело, не давая ему исчезнуть. Видел, кого он лишил жизни.
И он не отвёл глаз.
Инхао прошёл ещё несколько шагов. Медленно. Будто каждый шаг ломал его изнутри. Будто он ступал не по земле, а по воспоминаниям. Он не смотрел на Тао — только на камень, на который сейчас опускал тело.
Колонна, некогда державшая своды дворца, теперь была надгробием. Он уложил Ливея осторожно. Словно боялся потревожить сон. Словно хотел дать ему последнюю малость покоя — в мире, где покоя больше не существовало.
Пальцы дрожали. Он всё ещё держал ладонь Ливея до последнего, пока не отпустил. И только тогда выпрямился.
И в его глазах была бездна.
Не ярость. Не месть.
Пустота.
Та, в которой исчезает всё — даже смысл слов, даже боль.
— Это ты, — произнёс он глухо. Голос сорвался, как осыпающийся пепел. — Это ты столкнул его.
Каждое слово — приговор.
Не обвинение. Констатация.
И воздух, будто стал плотнее между ними.
Как перед бурей.
Как перед казнью.
Тао сжал пальцы. Костяшки побелели, кожа треснула на шрамах, и из старых ран проступила кровь. Он не смотрел в глаза Инхао — пока говорил, будто каждое слово резало изнутри.
— Это был приказ. Последний. Я...
— Ты знал, кого трогаешь, — перебил Инхао. Голос был ровным, как клинок. — Ты знал, как он мне дорог. Ты знал — и всё равно.
Тао молчал. Только дыхание — тяжёлое, рваное. Он стиснул губы, но слова всё же вырвались, хрипло:
— Я думал, что если избавлю тебя от него — ты не дойдёшь до конца. Что ты остановишься. Что...
— Что убьёшь во мне сердце? — Инхао шагнул ближе. Один шаг. Но будто мир сдвинулся. — Так и вышло.
Он стоял теперь так близко, что воздух между ними дрожал, как струна.
Тао хотел что-то сказать. Слова метались на губах, срывались в дыхание, гасли в горле. Но он не успел.
Инхао больше не был человеком.
Он был волной. Штормом. Безымянной яростью древних богов, о которых молились, дрожа, но никогда не надеялись услышать ответ. Он был грозой, которая не ждала молнии — сам был ею. Он не кричал. Не произносил заклятий. Он просто протянул руку.
И вся темная ци, скопившаяся за годы — годами боли, жертв, предательства, отчаяния — вырвалась наружу. Не в виде рун. Не в печатях. Не в сложных формулах. В чистом, голом, невыразимом гневе.
Тао не успел ни поднять меч, ни отступить.
Удар обрушился, как небесный камень. Его сбило с ног, бросило в землю с такой силой, что кости хрустнули, кожа вспорола камень, а воздух выплеснулся из лёгких. Земля под ним вспучилась, треснула, будто сама пыталась отшатнуться.
Он захрипел. Руки дрожали, пытались найти опору. Он хотел встать. Хотел сказать. Хотел что-то исправить. Хотел... понять.
Инхао подошёл.
Смотрел сверху. Долго.
Без гнева. Без сожаления.
Холодно. Как смотрят на прах, который сам когда-то разжёг пламя.
— Ты был моим братом, — сказал он. Голос звучал ровно, как клинок, воткнутый между рёбер. — А стал палачом всего, что у меня осталось.
— Я хотел... спасти тебя... — выдохнул Тао. Кровь стекала из уголка губ.
— Ты убил меня. В тот же миг, как убил его.
И Тао посмотрел ему в глаза.
В последний раз.
И больше ничего не сказал.
Инхао опустил руку.
Без жеста. Без слов. Просто — опустил.
Как закрывают книгу, которую больше не смогут перечитать.
Чёрный шлейф тьмы, тягучий, плотный, как раскалённая смола, сорвался с его пальцев. Он не вспыхнул — он сжёг. Без вспышки, без света, только с глухим, удушающим звуком, как будто само пространство застонало от того, что его заставили быть свидетелем.
Всё, что было Тао — плоть, кости, суть, имя — растворилось в этой тьме. Исчезло. Без остатка.
И на пепле остался только серый след. Тонкий, невыразительный. Как будто здесь не умер человек. А просто стерли память о нём.
Последователи стояли вдалеке.
Они не приближались — не потому что не осмеливались, а потому что не могли.
Магия вокруг него была слишком плотной, слишком живой. Она пульсировала, как чёрное сердце мира, отравляя воздух, заставляя их дрожать, даже если они ничего не чувствовали телом.
Они видели. Видели, как он сжёг Тао. Видели, как не моргнул. Видели, как мрак послушно скользнул обратно к его ногам, как зверь, который больше не прячется — потому что его никто не осмелится загнать в клетку.
Раньше они преклонялись. Перед его силой. Перед его знанием. Перед его волей, способной повелевать жизнью и смертью.
Теперь — они боялись.
Он стал не просто магом. Не просто вождём. Не просто темным заклинателем, что обращал в прах армии и возводил из праха новых.
Он стал тенью.
Нечто, что ходит среди людей, но не принадлежит им.
И каждый из них понял — внезапно, глубоко, на уровне крови:
Это больше не Инхао.
Имя умерло вместе с телом Ливея.
Он — без остатка тьма.
Инхао вернулся к телу Ливея.
Тот лежал, странно неестественный, словно только что оставил разговор на полуслове. Губы ещё чуть приоткрыты, взгляд застывший, но всё ещё живой — как у человека, которого прервали, не дав договорить самое важное. Но он уже ничего не скажет.
Инхао медленно опустился на колени. Он провёл рукой по волосам Ливея, осторожно, словно боялся окончательно разрушить ту хрупкую связь, которая ещё оставалась между этим телом и тем, кем Ливей был когда-то. Пальцы дрожали.
Он поднял его снова на руки.
— Прости, — сказал он тихо. Губы едва шевельнулись, но звук прозвучал ясно, будто воздух сам донёс его до ушей окружающих. — Я опоздал. Я всегда опаздывал.
И пошёл дальше.
Шаг за шагом, как будто каждый шаг давался с боем. Ливей был лёгким, таким лёгким, как становятся все мёртвые. Не было тяжести тела — была тяжесть другого рода: вина, сожаление, страх, усталость, целая жизнь промахов и ошибок.
Один.
За спиной остались те, кто всего час назад стояли рядом, плечом к плечу. Теперь они были словно тени, потерявшие голос, лицо и волю. Никто не пошёл следом. Ни один.
Не потому что испугались. Не потому что не знали, что делать дальше. Просто в этот момент Инхао стал чужим даже для них. Стал тем, кого уже нельзя было догнать. Чужой среди своих. Последний, кто ещё держался за то, что давно умерло.
Тишина раздалась вслед за ним, долгая, вязкая, как затаённое дыхание. И только звук его шагов оставался живым.
Мавзолей был построен за три дня.
Три дня — ничто для мира, привыкшего к медленному течению великих дел. Целый город тратил бы на подобное поколениями. Камень за камнем. Сменялись правители, умирали мастера, рождались новые, и снова клали кирпич на кирпич, поднимали своды, ставили леса, разбирали и снова строили. Век за веком.
Но Инхао повелел — и мёртвые пошли.
Они шли медленно, как и положено мёртвым. Их шаги были тихими, будто земля сама не решалась донести звук. Они шли, подчиняясь приказу, простому, как удар молота: строить.
Как каменщики. Как кузнецы. Как носильщики. Как строители.
Кто-то ещё сохранил в пальцах привычное движение. Кто-то лишь повторял жесты по памяти, чужой или собственной, стёртой временем, оставшейся только как привычка тела. И всё равно каждый знал, что делать.
Они не разговаривали между собой. Не пели рабочих песен. Не ругались. Не кричали друг другу «держи!» или «подай!».
Молчаливо. Без сна. Без отдыха.
Их лица были пустыми. Глазницы провалившимися. Или наоборот — глаза, наполненные мутной пеленой, смотрели сквозь время, сквозь стены, сквозь самих себя.
Они поднимали колонны из чёрного обсидиана — гладкие, как замёрзшая вода. Каждый такой столб весил столько, что живой рабочий умер бы под ним, даже не успев вскрикнуть. Но мёртвые не чувствовали тяжести. Они поднимали, двигали, ставили на место, подгоняли углы с точностью ювелиров.
Инхао стоял и смотрел.
На стены ложились редчайшие печати, вытянутые из забытых архивов, найденные в глине, отпечатанные на остывших слитках металла. Их приносили те же мёртвые, вытаскивая из развалин, словно вытягивая кости из мёртвого тела мира.
Они приносили из руин то, что ещё хранило былую силу. Осколки небесного стекла, обжигающие пальцы даже мёртвых. Листы золота с рухнувшего трона, смятые и переплавленные. Даже пепел из старых храмов, собранный ладонями, пересыпанный в сосуды из костей.
И всё это — ради одного.
Ради памяти о том, кто был.
Ради того, чтобы мёртвому было куда вернуться.
Чтобы смерть больше не казалась окончательной.
Мавзолей рос, и вместе с ним росла тишина. Тишина тяжёлая, как судьба тех, кто не успел сказать последнего слова.
Мавзолей стоял одиноко. Одиноко — и этим всё было сказано. Ни домов вокруг, ни стен, ни улиц — только руины, груды пепла, оплавленные остовы зданий. Всё, что когда-то было столицей, теперь лежало распластанным у его подножия, как армия, павшая ниц перед победителем.
Он возвышался над этим мёртвым городом, как последний выдох после проклятия. Не крик, не мольба, не прощание. Только тишина после сказанного вслух страшного слова. Как след дыхания на стекле, исчезающий, но оставшийся в памяти.
Он был прекрасен. Не той красотой, что ласкает взгляд, зовёт прикоснуться, заставляет восхищённо затаить дыхание. Нет. Он был бесчеловечно прекрасен.
Красотой, в которой не было места человеку. Красотой, которую разум не мог объяснить, а сердце — принять. Красотой, за которой скрывалось что-то иное, большее, чем просто мастерство рук и знание архитекторов.
Бездна и небо сплелись в его формах.
Грани, линии, изгибы — всё казалось одновременно простым и непостижимым, будто кто-то взял законы геометрии и исказил их, заставил подчиниться неведомым ритмам. Свет ложился на него под странными углами. Тень собиралась в местах, где её быть не должно. Он будто менялся, стоило только отвести взгляд.
И казалось — это не люди строили. Будто сам повелитель загробного мира воздвигал его. Не в память. Не ради славы. Не ради того, чтобы рассказать потомкам о потерянных героях. А в любовь.
Любовь, непонятную живым. Любовь, в которой нет утешения. Только вечность. Только боль, принятая как единственная возможная форма связи.
И над всем этим — холодное, равнодушное небо. Без солнца. Без птиц. Без ветра. Только мавзолей. Только он. Один.
Инхао сам обмывал тело Ливея. Он не позволил другим прикасаться. Ни живым, ни мёртвым. Только сам. Только своими руками.
Воду он приносил собственноручно — прозрачную, холодную, как последний взгляд перед смертью. Каждый жест был точным, размеренным, почти ритуальным. Как будто он заново изучал тело, которое знал всю жизнь, открывал знакомые линии пальцев, изгиб плеч, форму ключиц, словно боялся забыть хоть что-то.
Он наложил защитные печати.
Не для величия. Не для славы. Только ради одного: чтобы пыль не касалась его кожи. Чтобы ни один миг времени не посмел забрать тепло. Чтобы ресницы не слиплись. Чтобы лицо не утратило человеческого.
Чтобы Ливей оставался Ливеем.
Он очищал его руками, осторожно отмывал кровь, высохшую, тёмную, словно следы чужого зла, которое никак не хотело уходить. Каждый раз, касаясь, он замирал, будто ждал, что тот вздрогнет, вдохнёт, скажет: «Хватит, щекотно, оставь.»
Но тело было тяжёлым и неподвижным.
Он знал каждую рану. Заживлял следы падения. Кожа стягивалась медленно, неохотно, подчиняясь не только силе Инхао, но и самому миру, который больше не хотел помогать.
Он затягивал рассечённые ткани плоти, пальцами, дыханием, печатями, словом.
И всё время молчал.
Когда тело стало чистым — не как стекло, не как мрамор, а как человек, — он переодел его. Не в саван, не в броню, не в погребальные доспехи.
В тёмно-синий халат. Тот самый, который они хранили для особых случаев. Материя лёгкая, податливая, но плотная, глубокая, как предрассветное небо. Вышивка серебром — тонкая, без излишков, только старые знаки, которым они оба когда-то учили друг друга.
Рукава были длинны, как у царственных жрецов, как у тех, кто стоял между миром и тайнами.
Инхао расчёсал ему волосы, длинные, светлые, чуть спутанные. Расчёсывал долго, медленно, словно вспоминая каждый локон, каждую прядь, когда-то касавшуюся его руки ночью.
И связал волосы лентой.
Той самой лентой — с ярмарки. Той, которую Ливей когда-то сам дарил ему в юности, смеясь, притворяясь, что это шутка. Но это не была шутка.
Инхао завязал аккуратный узел, и только тогда позволил себе выдохнуть.
Не прощание.
Подготовка. Чтобы встретить вечность достойно.
Он окружил тело артефактами.
Не случайными, не просто мощными — теми, что хранил при себе годами. Каждый из них был связан с каким-то моментом его жизни: найденный в забытой гробнице, выменянный у безумного старца, отобранный у врага, выкованный собственноручно в ночи, когда страх не давал спать.
И теми, что только что создал.
Прямо здесь. В пыли. В тишине разрушенного мира. Сухими, уставшими руками, с растрескавшимися губами, с головой, гудящей от усталости. Рисовал символы, ковал новые амулеты, вырезал из обломков древнего металла новые формы, вплетал в них всё, что знал о жизни и смерти.
Амулеты на защиту. Чтобы ничто чужое не подошло близко.
Амулеты на чистоту. Чтобы дух не запятнался тленом.
Амулеты на пробуждение духа. Чтобы голос мог найти дорогу назад.
Амулеты на сохранение связи между мирами. Чтобы дверь не захлопнулась, даже если все силы мира будут против.
Он рисовал печать на лбу — точную, изломанную, как нерв на грани срыва.
Он начертал руны на ладонях. Старые знаки, что оставляют следы даже после смерти.
Он вложил под язык пластинку чёрной яшмы, холодной, как дно реки, где заканчиваются все пути. Камень для сохранения имени. Камень, чтобы голос мог снова обрести форму.
И этого было мало.
Каждый вечер он вырезал новый сигил. Каждый вечер — новый. Не повторялся. Как будто боялся, что повторение — это признание поражения.
Каждую ночь он жёг благовония.
Горечь трав стояла в воздухе, как вкус утраты. Запах дыма въедался в кожу, пропитывал волосы, просачивался в ткани, врезался в память.
Он вызывал предков.
Он взывал к теням.
Он призывал души всех, кого оживлял прежде. Все те, кому он вернул дыхание, даже ненадолго. Все те, кого он поднимал из гробниц, из курганов, из воды и праха. Он звал их всех, один за другим, голосом, уже сорванным, уже не похожим на прежний.
Только чтобы кто-то из них подсказал, как вернуть его.
Но всё было напрасно.
Сигилы не отзывались. Ни один. Даже самые сильные, даже те, что прежде шептали в ответ, едва чернила касались бумаги, теперь оставались глухими, как камень. Их линии тускнели, словно истирались прямо под пальцами. Пламя благовоний колыхалось без смысла, без направления, как дыхание того, кто не знает, зачем живёт.
Артефакты гасли. Искры угасали в их сердцах. Металл холодел. Камни становились просто камнями. Чары стекали с них, как дождь с мёртвой земли, не оставляя даже следа.
Душа не шла.
Не чувствовалось даже тени её приближения. Ни сны, ни голоса, ни случайные движения воздуха — ничего. Пустота. Как будто весь мир сговорился, чтобы забрать Ливея туда, куда не ведёт ни одна дорога, даже самая тёмная.
Инхао начал чертить круги по новой.
Снова и снова. Пальцы уже дрожали, иногда кровь проступала сквозь натёртую кожу, но он не замечал. Заново рисовал руны, заново складывал слова, искал новые пути, новые сочетания. Отказывался верить, что нельзя, что поздно, что конец.
Он не спал.
Он не ел.
Он не говорил.
Только круги. Только руны. Только золой исписанные стены мавзолея, переплетённые строчки, в которых не осталось даже смысла — только надежда, которая не умеет умирать.
И весь мавзолей пропитался этим.
Не гневом. Не яростью. Не вызовом судьбе. А бессильным, мучительным желанием. Тонким, как шрам. Острым, как игла, которую воткнули прямо в самое сердце, но не вытащили. Желанием, от которого невозможно было сбежать. Любовью, которая стала проклятием. Не потому, что хотела зла. А потому, что не могла отпустить.
Он сидел у гробницы. Долго. Иногда казалось, что вечность началась именно здесь — с этого сидения, с этой тишины, с этого холода, что пропитывал кости медленно, но неотступно.
В прохладе зала, где всегда горел синий огонь. Он пылал ровно, без колебаний, как неподвижное пламя замёрзшего времени. Его питали ритуальные чернила, редкие, пахнущие железом и солью, смешанные по старым формулам, которые знали только маги и безумцы. Синий свет ложился на лицо Инхао, делая его черты чужими, полупрозрачными, будто он уже наполовину был по ту сторону.
Он держал Ливея за руку. Пальцы были холодны, но форма знакома. Даже мёртвое тело всё ещё было телом того, кого он любил. Ладонь, которая когда-то сжимала его пальцы в темноте, осторожно, будто боялась случайно причинить боль. Он запоминал это ощущение заново, потому что боялся забыть.
Он целовал эту руку. Сначала осторожно, потом жадно, как жаждущий прижимается к воде, которая уже становится ядом, но отказаться не может.
И шептал.
— Я бы пошёл за тобой, — говорил он, не отводя взгляда. — Знаешь, я бы пошёл. Без колебаний. Без страха. Всё бросил бы.
Он улыбался тогда, коротко, болезненно.
— Но ты бы не хотел. Ты бы снова сказал: «Живи».
Он закрыл глаза, сжимая пальцы мёртвой руки чуть крепче.
— Я живу. Как ты просил. Но не умею.
Голос ломался. Не от слёз — их уже не было. Просто от усталости, от беспомощности, от этой невыносимой тишины, в которой слова падали, как камни в пустой колодец.
— Вернись. Просто вернись. Я не прошу света. Не прошу прощения. Только тебя.
Эти слова он повторял десятки раз. Десятки. Сотни. Слова, с которых стирается звук, как у камня стираются края под ветром. Каждую ночь. И каждую ночь — ни разу не услышал ответа. Только эхо своих собственных слов. Только пустоту, что смотрела на него из-под век Ливея.
И с какого-то дня он начал забывать, как выглядит утро. Свет утра — чужой, страшный. Слишком живой. Слишком похожий на насмешку. Здесь осталась только ночь. Только холод. Только мольба, что тянулась бесконечной нитью, которую нельзя было оборвать.
Иногда в зал приходили его последователи.
Не часто. Они боялись тревожить. Боялись не потому, что он мог разгневаться — нет. Они боялись тишины, что стелилась вокруг него, как дым. Боялись того, кем он стал. Или тем, чем он становился.
И они никогда не подходили близко.
Не смели. Не осмеливались даже шагнуть за границу света, отбрасываемого синим пламенем. Останавливались у тени колонн, как странники у обрыва, за которым только бездна.
Они оставляли еду. Иногда аккуратно завёрнутую, как будто приносили её не человеку, а идолу. Хлеб. Фрукты. Мясо, покрытое тонким слоем соли, чтобы дольше хранилось. Но еда оставалась нетронутой. Дни шли, запах менялся, гнилость вползала в эти дары — но никто не убирал их.
Они приносили документы. Приказы. Сведения о войнах, о восстаниях, о земле, которая требовала правителя, о тех, кто ещё ждал, кто надеялся.
Он не читал.
Печати на свитках растрескивались от времени, чернила тускнели, нити, связывающие страницы, осыпались, но он даже не протягивал руки. Для него всё это было дальше, чем самые далёкие звёзды.
Он остался здесь.
В этом зале. Среди синего огня. Среди пепла благовоний. Среди умирающих рунических кругов, что пересекались на полу, как забытые тропы мёртвого города.
Со своим мёртвым солнцем.
С телом, которое было для него началом и концом. С человеком, которого когда-то звал по имени, шутил с ним, спорил, касался, целовал. Теперь — только шёпот. Только просьбы. Только тишина в ответ.
И вся эта роскошная гробница — чёрный обсидиан, серебро, печати, небесное стекло — была теперь не храмом, не крепостью, не дворцом.
А только одним.
Гробницей для бога.
Бога, которого он когда-то любил человеком.
На семнадцатую ночь он лег рядом с ним.
Не сидел, не стоял — именно лёг. Осторожно, будто боялся потревожить мёртвого, словно сон ещё может быть хрупким, а тело — живым. Он уложил голову рядом, так, чтобы чувствовать даже не тепло — его давно уже не было, — а просто вес, просто присутствие. Просто — рядом.
И шепнул:
— Тогда пусть и я умру. Чтобы быть ближе. Чтобы не разделяла даже эта тонкая граница дыхания.
Он говорил это спокойно, без истерики, без крика. Тихо, как молитву перед тем, как шагнуть в воду.
Но смерть не пришла.
Не откликнулась. Даже не шелохнулась рядом. Только огонь продолжал ровно гореть в чашах, только руны продолжали отслаиваться от стен, только воздух оставался таким же холодным.
Инхао стал слишком сильным, чтобы умереть просто так.
Его собственная сила удерживала его здесь, как цепь, как кандалы, выкованные из всех заклинаний, что он произнёс за жизнь. Его магия держала его, как наказание, как обратная сторона власти. Смерть больше не была дверью. Только стеной. Он мог бы убить мир — но не мог убить себя.
Теперь ему оставалось только одно.
Жить.
Жить с пустотой внутри, которая становилась тяжелее с каждым вдохом. С болью, которая уже перестала быть болью, а стала просто привычным фоном, как слабый гул ветра за закрытым окном.
Жить, превратив любовь в храм.
А храм — в проклятие.
Потому что любовь, застывшая, остановленная, обернулась клеткой. Она перестала быть жизнью, перестала быть движением. Осталась только форма. Тень.
И больше ничего.
Прошло несколько месяцев.
Мир, который когда-то пылал огнём и славой, теперь словно укрылся под тяжёлым, затяжным сумраком. Этот мрак не рвался вспышками, не кричал бурей — он опускался медленно, словно густая пелена, затягивающая всё вокруг, поглощая жизнь, надежду и цвет.
Пламя его воли угасло. Не внезапно, не как взрыв, а постепенно — как костёр, который под проливным дождём теряет яркость, пока остаётся лишь едва тлеющее пламя, угасающие искры и холодный дым.
Инхао больше не управлял армией. Он не отдавал приказов, не рисовал сигилов, не проводил ритуалов, не вёл за собой людей. Власть медленно ускользала из его рук, растворяясь в пустоте, оставляя лишь одинокого человека среди руин.
Он жил — или, точнее, доживал — в тишине собственного мавзолея. В тени собственной вины, которая нависала над ним, словно тяжёлый камень, не давая ни вдохнуть, ни уйти. Эта вина была тяжелее цепей, которые держали его тело.
Каждый день он приходил к Ливею.
Садился рядом с гробницей — среди холодного блеска обсидиана и мерцающего синего огня — и осторожно, будто боясь разбудить забытый сон, проводил пальцами по щеке мёртвого.
Он говорил с ним, шептал слова, которые никто другой не услышит.
— Я не виню тебя, — говорил он с тихой болью. — Ты делал всё, что мог.
И иногда казалось, что даже стены мавзолея слушают, даже камни, что когда-то держали тайны, впитывают эти слова.
— Я тоже, — словно отвечал сам себе он, — но оказалось, этого было мало.
Тишина вокруг словно вздыхала вместе с ним.
— Ты был светом, — продолжал он, — а я — тем, кто этот свет сжёг.
Словно последний обрывок правды, который оставался между ними — горький и горящий в сердце.
Он не плакал.
Слёзы давно высохли, превратились в горькую соль, застрявшую на языке, в тяжесть, сжимающую грудную клетку, словно камень, который нельзя выкинуть и невозможно спрятать. В них не было облегчения — только пустота, застывшая внутри.
Он просто сидел.
Молча, неподвижно, словно стал частью мавзолея, одной из его холодных колонн, укутанных вечным синим светом. Иногда он начинал говорить — тихо, словно боясь нарушить тишину, которую построил вокруг себя.
Рассказывал, как идёт дождь.
Как тяжёлыми каплями ударяется об обветшалую крышу, как стекает по разбитым камням, как делает всё вокруг мокрым и серым, будто пытаясь смыть воспоминания.
Как птицы больше не возвращаются к руинам.
Как исчезают, улетая туда, где ещё звучит жизнь, где ещё есть свет и надежда. Здесь — в этом мёртвом городе — не для них дом.
Как последователи перестали говорить с ним взглядом.
Они приходили, но теперь между ними стояла невидимая стена. Взгляды становились холодными, отстранёнными, как у прохожих, которые не знают, кому молиться и за что бороться.
А потом он уходил.
Медленно поднимаясь, оставляя пустоту и тишину за собой, уходил прочь от гробницы, от мёртвого солнца, от этого безмолвного мира.
Но возвращался снова на следующий день.
И снова садился рядом. И снова держал руку. И снова шептал слова, которые не могли изменить ничего, но были единственным мостом между жизнью и смертью, между памятью и забвением.
Он начал слабеть.
Не от ран — тело оставалось крепким, словно выкованное из камня и стали. Слабость пробиралась изнутри, откуда-то глубже, из самой сути его существа — из воли, которая медленно, но верно таяла, словно свеча, догорающая в холодном ветре.
Он делал это сознательно.
Он сам ослаблял себя. Перестал питаться — каждый приём пищи становился тяжёлым испытанием, которое он избегал. Нарушал дыхание — умышленно, сбив ритмы, оставляя лёгкие жаждать воздуха, который казался чужим. Разрушал внутренние потоки энергии — те тонкие струи ци, что когда-то наполняли его силой и жизнью, теперь превратились в хаос и застой.
Темная ци в его теле бродила, как остынувшее вино.
Мутная, вязкая, безжизненная. Раньше она была пульсом, движением, огнём — теперь же превратилась в тяжёлую лужу, бесплодную и бессмысленную, лишённую цели и направления.
Он не подпитывал себя.
Не искал восстановления, не искал исцеления. Его тело было лишь сосудом, пустым и уставшим, которое он не спешил наполнять новой энергией.
Он ждал.
Ждал того момента, когда тело наконец само подчинится смерти — когда мышцы ослабнут, дыхание замедлится, сердце перестанет биться.
Если душа уже давно была мертва.
Если там, где когда-то жил огонь, теперь осталась только пустота — холодная, тёмная, бесконечная.
В тот день шёл дождь.
Настойчивый, прямой, холодный — как невидимый барабанщик, неумолимо отбивавший ритм на стеклах и крышах. Капли разбивались об окна, стекали длинными струями по каменным дорожкам, бились о садовые фонари, заполняя воздух монотонным шумом, который звучал одновременно успокаивающе и тревожно.
Инхао сидел за столом в своей комнате.
Тот самый стол, за которым когда-то с горящими глазами писал печати, вычерчивал сложные схемы и рисовал мир — целый мир, рожденный из праха и магии. Теперь он казался чужим, холодным, пустым, словно памятником давно ушедшей эпохе.
Он молча смотрел в окно.
Его глаза следили за каплями дождя, которые стекали по стеклу, идущим вниз, и вниз, словно пытаясь унести с собой всё, что осталось внутри.
На столе лежали старые бумаги — чертежи ритуала, который он больше не собирался завершать.
Символы и линии, вычерченные когда-то с такой тщательностью и верой, теперь были покрыты пылью забвения. Эти чертежи — остатки надежды, что угасла вместе с огнём в его душе.
Над ними горела свеча.
Тускло, едва не гасла, её пламя дрожало, словно сопротивляясь безжалостному ветру, который проникал сквозь щели и трещины. Эта свеча — маленький огонёк в большой темноте, символ его последнего тепла, его последней борьбы с наступающим мраком.
Он поднял руку.
Словно невзначай, без сознательного усилия — и подсвечник на столе качнулся, покатился и со стуком упал на пол.
Пламя вырвалось из него и коснулось бумаги.
Сначала мягко — как прикосновение теплой руки, почти с любовью, почти с сожалением. Огонёк нежно обвил один угол листа, затем плавно перебрался на второй, медленно охватывая всю стопку.
Пламя стало тёплым, ласковым, тихим, словно оно не желало разрушать, а лишь освещать последние страницы.
Он не шелохнулся.
Не сделал ни шага, ни вздоха, ни движения, чтобы остановить этот пожар. Огонь взметнулся вверх, перепрыгнул с бумаги на край его рукава, потом на грудь, на волосы, впитываясь в ткань и кожу, разливаясь жаром.
Он оставался неподвижен.
Безмолвный, как статуя, поглощённый чем-то гораздо более глубоким, чем страх или боль. Его взгляд оставался пустым, как будто он уже давно вышел из тела и наблюдал со стороны, как огонь пожирает всё, что когда-то было его надеждой и смыслом.
Он чувствовал только слабый жар — словно кто-то осторожно обнял его сзади, прижал к себе так же, как когда-то делал Ливей. Это было тепло, не боль, тепло тихой поддержки, нежного прощания.
Боль не пришла. Тело не дрогнуло, не сопротивлялось огню, не пыталось убежать. Всё, что можно было сжечь — уже было сожжено давным-давно, оставив лишь пустоту и хрупкую тишину.
Он закрыл глаза. И наконец почувствовал, что становится лёгким. Лёгким, как перо, уносимое ветром, как дым, растворяющийся в бескрайнем небе.
В этом пламени не было проклятия. Не было ярости и страха, не было гнева и разрушения. Было лишь возвращение — тихое, неизбежное, как дыхание самой жизни.
Возвращение к кому-то.
К тому, кого он так и не смог отпустить, кто жил в каждом его вздохе, в каждом отблеске памяти.
К свету, который он когда-то затушил своими руками, но который, несмотря ни на что, всё равно продолжал ждать его — на том берегу, там, где не существует ни времени, ни боли, там, где любовь не умирает.
