Глава 37
Я стою у бани и зажимаю рот, дыша неадекватно часто. Единственное, что уточнила у Бена перед тем, как спрятаться:
— А остальное? Он выдумал остальное? Про то, что Берти... что Йосеф...
— Не выдумал, — мужчина прикрыл глаза, — Я сам слышал, как она о бесконечности говорит. Так что не выдумал. Он мне в бане про это рассказал, когда я его от литров крови отмывал. Но, кажется, в его голове это стерлось — естественно, там шока хоть ковшом черпай.
Почему я реагирую до слез? Потому что мне жаль. Потому что мне больно. Потому что размер работы приумножился. Я и раньше то не ведала, как это разгрести, а тут добавился новый бардак, величиной с остров.
Не уверена, что именно этот факт указывает на наличие у Эспена отклонений в голове — любой другой, кроме этого. Так бывает, я наслышана: психика подменяет страшное на что-то нейтральное, а порой воспоминания и вовсе стираются. Жертвы насилия часто забывают, что их насилуют, а потом бац, через лет тридцать, что-то щелкает — и картинки восстанавливаются. Ему действительно нужно было цепляться за что-то. И он идеализировал свою сестру, которая была демоном воплоти.
Какой же это кошмар.
Я злюсь на Берти. И, в то же время, не злюсь. Разве виновата она по-настоящему? Ее в бане рожала ненормальная мамашка, а потом били и не кормили — там полный сдвиг по фазе. Банально головой ударили об полку, когда на свет вытаскивали. В одиннадцать лет еще и член совали. Эспену просто повезло хотя бы частично сохранить рассудок. В их семейке это что ни на есть чудо.
Он не меня обманывает, как выставляет Бен. Он обманывает себя. И что случится, когда истина вскроется? Как он отреагирует, узнав правду? Наркотическим передозом не ограничится. Совсем упадет, и даже я не подниму.
Опять же: какой кошмар.
Меня добивает и то, что я вижу его очертания вдалеке. Сидит на земле, склонив голову, и, судя по всему, слезы вытирает. Как я пойду туда теперь? Когда знаю, по кому именно он убивается? Берти не заслужила чьей-либо ярости, никто, слава Богу, не был в ее шкуре, но я на этом этапе ярость испытываю. Хочу вернуться в прошлое и прижать маленького Эспена к себе, увести подальше, ласкать и заботиться. За что с ним так? Перед кем этот котенок так провинился? Если Господь есть, почему он уготовил ему такую судьбу?
И как его лечить? С чего начать? Я не понимаю. Я напугана.
Однако он напуган сильнее. Ему холодно, какая бы погода не царила. Так что я морщусь и встряхиваюсь, прежде чем сорваться к нему, по полю, сквозь воздух синих оттенков, ведь солнце только готовится взойти. Роса мочит ноги, трава царапает голую кожу, а я несусь, выжимая из легких кислород, окруженная бесконечными просторами, спотыкаясь из-за сланцев огромного размера. Мое сердце гудит, волосы развеваются назад. Я знаю, когда-то он бегал здесь так же — подальше от гнева отца или для того, чтобы почувствовать свободу в условиях заточения. Я знаю, как ему было сложно. Как он был брошен. Но отныне иначе. У него есть я. Этого недостаточно, но это лучше, чем ничего.
Я ему помогу. Я справлюсь и руки не опущу.
Эспен резко поворачивает голову из-за шума, созданного по моей вине. Я вижу мокрые глаза и преодолеваю последнее расстояние между нами, прежде чем свалиться к нему, впечататься в грудь, заползти на колени и притянуть за затылок к своему плечу — он тут же всхлипывает и судорожно обвивает меня предплечьями. Его колотящиеся руки бродят по моей спине, как в бреду, а из горла сочатся хныканья, вперемешку с разбитыми благоговениями моего имени:
— Рив, Рив, Рив...
— Я с тобой, я здесь, — заверяю, задыхаясь, выцеловывая мокрый висок, — Я рядом, мой котенок. Я рядом с тобой. Вдвоем нестрашно.
— Вдвоем нестрашно, — хлипко соглашается он, — Я не один.
— Не один, — наспех киваю, продолжая перебирать мягкие волосы, ласкать губами, обещать, тихо тараторить, — Никогда не будешь один. И никто больше не обидит. Ты со мной. Никто тебе не навредит.
Он тихо воет и не выдерживает: опускается назад, на спину, захватывая меня с собой в высокую осоку. Мы рушимся туда вместе, недалеко от могилы или ее подобия, прижимаясь так, как прижимаются родные люди, не видевшие друг друга двадцать лет. Нас окружает темно-зеленая растительность: ее высота чуть выше моего тела, что лежит на теле Эспена. Наши щеки примыкают, а неумолимые руки цепко держатся за вещи, до онемения пальцев. Я не в курсе, реален ли этот миг, возможно, я до сих пор лежу в постели и брежу какими-то видениями. Ни разу не переживала такую порцию боли: от нее кости становятся ватными, отчего все воспринимается сном под температурой. Я за него болею. Я его терзание на себя забираю, и им же давлюсь.
Вы знаете, существует бесчестное количество цитат о любви. Но я не слышала ни одну, которая бы описала то, что между нами сейчас, идеально. Поэтому рискну сочинить сама, хотя вообще не поэт. Не судите строго.
Главный страх влюбленных — прекратить существовать друг для друга. Это невыносимо — когда тебя всю жизнь преследует отсутствие человека. И если кто-то из нас сдастся, если кто-то исчезнет — этот миг в летней траве будет тем мигом, который ты вспоминаешь в два часа ночи и рыдаешь от тоски громче.
Я обнимаю его так, что меня бульдозером с тросами не оттащить. Мужчин жалеть — себя не уважать. Да, я в курсе. Тем не менее я не могу не жалеть его, ведь я люблю. До тряски, до скрежета, до вопля — вот так Эспен мне нужен. Он меня ранит и убивает, но без него себя представить не могу. Не хочу себя без него представлять. Он — единственный человек, который забрал мое сердце. Первое сильное чувство. И я знаю, что имею силу воли для того, чтобы уйти, если он нанесет мне больший урон. Однако я так же знаю, что этот уход разнесет меня в щепки — потом не собрать даже осколки, они крайне мелкие.
Я не отношусь к нему, как к какой-то программе, которую нужно усовершенствовать. Суть в том, что я хочу, чтобы ему стало лучше, не потому, что тогда мы сможем полноценно и приятно быть вместе. Я хочу, чтобы ему стало лучше, потому что я желаю ему счастья — независимо от того, есть ли я в его жизни или нет.
Я не стремлюсь построить дом для себя. Я стремлюсь построить дом для него.
Размышляю обо всем этом лишь потому, что с каждым днем все сильнее и сильнее боюсь не успеть спасти его. У Эспена действительно много причин для деструктивного поведения — и я ощущаю себя беспомощной. Травмированное детство его не оправдывает, но оно многое объясняет. Все, вплоть до сестры, были с ним жестоки.
Он не заслужил. Не заслужил. Он ничем не заслужил.
Ты не способен просто взять и заставить человека жить. Ты можешь лишь предложить ему помощь и терпеливо ожидать, что он выберет настоящее, а не прошлое. Это разбивает меня. То, что я — не решение проблем. Я лишь хлипкая возможность, воспользоваться которой он не знает как. Борется, что-то пытается, и все равно ломается. Эспен подтверждает мои выводы:
— За что ей такая участь? Тут должен лежать я. Не она. Тут кто угодно должен лежать, кроме нее.
Я согласна, что одиннадцатилетней девочке не место в могиле. Но я подавлена из-за подбора слов. И это рвется самостоятельно, быстрее, чем я бы обдумала, в приступе эмоций.
— Если бы там лежала я, а не Берти... тебе было бы легче?
Его всхлип застревает в горле. Я обливаюсь холодным потом, застываю и хочу ударить себя со всей мощи. Это несправедливый вопрос. Он вышел из подсознания: с проверкой на то, хочет ли он все-таки быть в том ужасе или со мной. Но я не имела права. Так не делается. Мне стыдно. Поэтому собираюсь извиниться, рассыпаться в оправданиях, вот только Эспен цепляет мой подбородок пальцами и тянет к своему лицу, произнося беспокойное, строгое, прямо в глаза:
— Ривер, ты ненормальная? Я умру сам, если выбор встанет, тебя я ни за что не погублю, Ривер, не смей, ты мне важна, ты в сердце у меня, не меньше, чем сестра, по-другому, но не меньше, я тебя люблю до безумия, я просто обращаться с этим не умею, но я научусь, так что, черт, не думай такое дерьмо!
Подождите. Вы не поняли.
Он говорит это мне в глаза.
Глаза в глаза.
Эспен смотрит мне в глаза.
Я хлопаю ресницами, таращась в зеленый пигмент, пока он таращится в мой серый без капли смущения или страха. Не понимает. Не замечает. Отчет в происходящем не отдает. И продолжает слезно-гневную тираду:
— Я в курсе, что ты чувствуешь себя ужасно из-за меня, я знаю, Рив, я тебя измотал за эти дни, я себя вел, как мудло последнее, но не надо считать, что ты для меня не значима, даже если я творю херню или пренебрегаю тобой, то это не отменяет того факта, что я за тебя жизнь свою отдам, и не потому, что жить не хочу, а потому, что ты — самое лучшее, что этот мир в целом мог получить, хотя он тебя вообще не заслуживает...
— Эспен...
— Нет, — дергает своей головой, не отпуская мою, не разрывая зрительный контакт, горькие слезы катятся к зелени, а пухлые губы подрагивают, — Мне больно от того, как тебе со мной больно, как тебе трудно. Больно от того, что ты такие мысли имеешь, будто я бы тебя не выбрал, будто ты хуже кого-либо, хуже Берти. Это я заставляю тебя так себя чувствовать. Ты меня в хорошее тянешь, а я упираюсь, я Берти слушаю, и это мой выбор, да, но я не могу выбирать иначе, ведь я не могу от нее отказаться, не могу отказаться от сестры, но я понимаю, что должен, если ты со мной, если ты мне себя доверяешь, я должен это беречь, а в итоге гублю, но я просто, я просто, я запутался, Ривер, я запутался, прости меня, Ривер, — хнычет, вибрируя в центре груди, на которой я нахожусь, бегает по моим глазам своими, — Я когда-нибудь... когда-то я буду тебе подходить хотя бы немного, я постараюсь, я очень постараюсь...
— Эспен, ты мне в глаза смотришь, — перебиваю шепотом, и он резко затыкается.
Я не помню, что он там нес, о чем говорил, все, на чем я зациклилась — взгляд, который он не отвел ни на секунду за эти две минуты пылающих реплик. Можно было бы не сообщать ему, но я не удержала себя от того, чтобы показать, что именно он делает, даже если это обернется панической атакой. Он должен знать, что у него получается выходить на светлую тропу.
Эспен раскрывать рот, медленно моргая, все так же прикованный ко мне, и судорожно переспрашивает:
— Ч-что?...
Он перестает глотать. Перестает колотиться. Сосредотачивается исключительно на своем подвиге, в опаске и растерянности, анализируя находу. Прекрасное лицо наполнено тотальным неверием. Я аккуратно киваю, повторяя тихое и переполненное:
— Ты смотришь мне в глаза, котенок. Тебе не страшно. Ничего плохого не видишь. У тебя получилось.
Я скорее убеждаю, чем констатирую истину, ведь не знаю наверняка, что он испытывает. Эспен не знает тоже: мнется, заговорить не в силах. Лишь приподнимается на одной руке, окольцовывая меня второй так, чтобы мы сели, и глаз не расцепляет. Всматривается бесконечно, выглядя, как ранимый щенок. Я обнимаю его за шею, не имея представления, что будет дальше — разорвется ли он в истерике или оттолкнет по неведомой причине. Эспен избегал зрительного контакта с подросткового возраста. Я полагаю, ему иногда приходилось смотреть на собеседников-учителей в интернате, но потом он шел себя резать. Ручаюсь, что так и было.
Любимый суицидальный придурок, который, оказывается, все-таки поддается моему строгому лечению.
Я просто надеюсь, что он увидит себя отважным. Эспен мог пихнуть меня в стену и уехать за наркотиками, но он не поступил так — орал, ругал, проклинал, и тем не менее слушался. Шесть лет были для него одинаковыми, а тут появилась я, и ему пришлось менять правила собственного мира, подстраиваться — это сложно. Но вот он здесь, чистый, не под веществами. Не отворачивается, голову не прячет, не жмурится.
Не знаю, как это воспринимается кем-то, но для меня Эспен Аберг сегодня герой. Естественно, я не забыла магическим образом о его вчерашней выходке. Я лишь говорю про конкретную вещь.
— Я смотрю тебе в глаза, — говорит безликим тоном, я не улавливаю определенную эмоцию, пока на нем не расплывается задыхающаяся радость, в которой он повторяет заливистое, — Ривер, я смотрю тебе в глаза!
Я сейчас заплачу.
Его голос похож на голос ребенка, который встретился с мамой спустя год разлуки — мужчина заикается и улыбается. Из меня вырывается слабый писк неожиданности, когда он вдруг мягко валит меня на спину, нависает сверху и шумно выдыхает. Он нежно держит меня за щеки, не отлепляя глаз. С него текут слезы — одна из них разбивается о мои приоткрытые губы. Солоноватый привкус омывает рецепторы, до сей поры хранящие одно только страдание. Но теперь появляется надежда. Вера. Облегчение. Особенно, после шатких воодушевленных слов:
— Мне не больно. Представляешь? Мне совсем не больно, Рив.
Я улыбаюсь ему, поднимая ладони, что были раскиданы по траве, и дотрагиваюсь влажных щек. Вытираю сырость и скромно хвалю, дабы ничего не нарушить:
— Я тобой горжусь, мой котенок. Очень горжусь. Ты молодец.
Давайте мы отметим и то, что он говорит об отсутствии боли, находясь рядом с могилой Берти — чудо, не иначе. Пожалуй, тот мой тупой вопрос, из-за которого мужчину прорвало на речи, был не таким уж и бесполезным.
— Это я... я теперь смогу тобой любоваться всегда, Рив! — лепечет, то ласкаясь об мои заботливые руки, то наклоняясь, чтобы всмотреться в глаза ближе и пристальнее в припадке любви и любопытства, — Ты понимаешь, моя маленькая? Я смогу с тобой хоть куда, хоть как. Всегда-всегда знать, что ты чувствуешь — понимать лучше. Говорить тебе вещи важные так, как правильно. А еще, еще, — он окутан открытыми возможностями, они сыпятся на него внахлест, отчего улыбка на мне не проходит, — И я смогу тебя любить, брать, смотря в глаза. Ртом тебя ласкать и не опускать веки, за тобой наблюдать, за твоими эмоциями. Я смогу, Ривер, я смогу, я так этого хотел, это получилось!... — мои брови забавно сводятся, и он прикусывает язык, приподнимая плечи в уязвимости, — Ну, я имею в виду... если ты меня простишь когда-то, что, во многом, зависит от меня, разумеется.
Ладно, возможно, я переборщила, когда назвала его ребенком. Мысли-то совсем не детские: не о машинках и мороженом...
Но я не могу отнять у него настрой, поэтому подбадриваю, зачесывая беспорядочные шоколадные локоны:
— Если ты постараешься, это настанет. Обязательно. И я голову не запрокину: только на тебя смотреть буду. Обещаю.
Прости, Берти, что оскверняю твое место захоронения, но ты не злись, ладно? Позволь мне дать твоему брату то, чего он заслуживает, — любовь и покой.
На Эспене растягивается ухмылка: она граничит с остаточными слезами. Он доволен и горд собой — это то, на что я молилась ранее. Чтобы у мужчины были успехи, чтобы он их отмечал.
Я готова испечь ему торт, без прикола. Повар из меня никчемный, но я справлюсь ради такого повода.
— Только на меня. По-другому не разрешаю, — командует, бережно наглаживая мою щеку большим пальцем, и я бы цокнула, но он меняет тему, когда склоняется и чутко шепчет, зависая над моими губами, — Ты красивая. Самая красивая. Я так счастлив, что могу видеть это чаще, Рив.
Я хочу поцеловать его — так сильно, как никогда прежде не желала. За головой Эспена расстилается мирное синее небо: на нем не иссяк намек на звезды. Солнце вот-вот взойдет, ослепив жаром, внеземная атмосфера пропадет. Но я ее запомню. Сохраню, чтобы прокручивать вновь и вновь перед сном.
— Если продолжишь в том же духе, я прощу тебя уже сейчас, — шутливо ворчу, и сердце сжимается, когда его глубокие глаза секундно соскальзывают к моему рту.
Эспен закусывает губу и недолго думает, после чего мотает носом и слезает с меня — валится на бок, притягивая к себе, побуждая занять то же положение. Наши грудные клетки прижаты друг к другу. Зрачки опять соединяются. Он заправляет мои волосы с одной стороны, чтобы открыть взору лицо полностью, и непросто шепчет:
— Нет. Не сейчас. Хочу, чтобы простила, когда добьюсь. Хочу добиваться тебя, как мужчина.
Я пытаюсь сохранять сердцебиение хотя бы на отметке сто двадцать. Эспен забыл, что норма — восемьдесят. Ведет меня своими хриплыми высказываниями к инсульту, без сострадания. Его длинные ноги сплетаются с моими, а шершавые пальцы рук в шрамах касаются челюсти и шеи в ненавязчивых ласках. Я думаю, что наши глаза скоро высохнут от того, как долго мы пялимся друг на друга, но никто не против — оба мечтали о такой свободе. Когда вокруг тебя сплошные шипы, ты ликуешь даже от того, что садовник выстриг хотя бы одну ветку.
— Например? — сглатываю, ведь конкретно не вникаю в его планы.
Он, будто был готов к пояснению: безотлагательно начинает.
— Первое — осознать ошибки. Признать вину всецело, — я вскидываю брови, таращась на то, как он копошится в черепе, выкладывая инструкцию ответственным тоном, — Второе — не искать себе оправданий. Третье — показать, что готов меняться, и действительно меняться. Четвертое — проявлять уважение, быть терпеливым, заботиться. Пятое — не потерять прогресс в своем становлении, не подвести тебя, когда и если ты захочешь дать мне шанс. Еще важно постоянно поддерживать, стать надежным...
— Эспен, ты только что зачитал мне вызубренную инструкцию с чата GPT? — мягко прерываю, косясь на него с недоверием.
Серьезно. На нем вырисовывается что-то по типу «о нет, она поймала меня...». Он ежится, а следом робко бормочет:
— Ну... она плохая? Я учил и под.пункты...
Господи, как он может быть одновременно котенком и мудаком? Буквально: в один час Эспен — олицетворение пушистого комочка; в другое час — воплощение дьявола. Как ужиться с его контрастами и перепадами температуры? Сейчас моя душа обливается теплом, а завтра, не исключено, замерзнет от азота, которым мужчина меня обдаст.
Мне так плохо от того, что я не могу поцеловать его в этот момент.
— Она замечательная, — негромко уверяю, дотрагиваясь щеки, на что он сразу накрывает мою ладонь и жмет ее ближе к своему лицу, — Но когда ты успел? Ты ведь был... здесь, — нехотя подчеркиваю.
Эспен не впадает в расстройство: он не забыл, где мы находимся, неподалеку от чего лежим. Это радует меня: то, что его ум ясный, в отличие от предшествующий дней. Он незамысловато кивает, разрешая себе поднести мою ладонь к губам, дабы оставить легкий поцелуй, от которого по моему позвоночнику бегут мурашки.
— Я не смог уснуть, — стыдливо сознается, — Полез искать информацию. И потом, — впервые отводит взгляд, потому что... стесняется, — Потом написал тебе кое-что. Решил наконец-то что-то делать, не откладывать. Я написал письмо. Оно... эм. Это сопливо, наверное, хотя не мне о соплях говорить... Я отправился сюда, чтобы зачитать его Берти, чтобы рассказать, что ты у меня появилась, но не вышло... Мне совестно стало, опять переключился. Начал траву убирать, прибираться чуток, ведь Бен не прибирается... Потом ты пришла. Как-то... как-то так.
Эспен написал мне что? Он и письма? Романтические письма и капитан базы Эйприл? Ага... а единороги тут случаем не пробегали, пока я мирно дремала? Так, просто спрашиваю...
И он не понесся к сестре при первой возможности. Сначала занялся нами, нашими отношениями.
Занялся настоящим, а не прошлым.
Хотя я не могу утверждать, что Эспен не откладывал тяжелую встречу с покойной, не заменял это чем-то более приятным, так что судить трудно. Тем не менее он не забил на обещание исправиться: работает, несмотря на обстоятельства. Это показывает, что ему правда важна наша связь. Что он правда кается за грехи. Мне не перестанет быть страшно за то, что я всего-лишь наивная девчонка, которая ведется по щелчку пальцев, которую дурят, а она и глазом не ведет. Однако я предпочту побыть такой сегодня, нежели поставить под сомнение чистоту его намерений.
Он поглаживает мою талию, прослеживая движения собственных пальцев, боясь получить отворот-поворот или насмешку. Я обретаю дар речи и развеваю его тревогу:
— Это прекрасно, я мечтаю его прочесть. Ты же мне покажешь, котенок?
Незаконно ли брать его данным ласковым обращением? Определенно против правил. Эспен мигом наполняется нуждой, готов за мной последовать в любую сторону. Но, если это его утешает, я не прекращу.
Он сует руку в карман черных треников и достает сложенную бумагу, протягивая ее в стремлении быть услышанным, понятым, с благодарностью, что я принимаю. Мне хочется развернуть и не хочется — все вместе. Это меня влюбит глубже, привяжет крепче, руки и ноги скует, подчинит. Сам факт того, что он сделал что-то подобное — уже размазывает. Вспоминая то, каким он был в начале знакомства, это утро не кажется мне настоящим.
Надеюсь, там изложено чистосердечное о любви к мультикам про розовых бегемотиков, а не о любви ко мне — либо я реально откинусь от остановки пульса.
— Я буду прибираться дальше, хорошо? — неловко произносит, — Порви его, если оно идиотское. Пожалуйста.
Он приподнимается на татуированной руке и собирается сместиться к заросшей могиле в метре от нас, но я сажусь и хватаю его за запястье, принуждая взглянуть мне в глаза еще разок. Эспен сконфужено поддается, замирая на своих коленях. В его выражении читается позор. Какой дурак.
— Эспен, я ни за что не порву его, ясно? — толкую чуть сердито, — Мне нужна твоя откровенность. Мне нужен ты, — его брови изламываются, будто он — самая абсурдная «вещь», которую только можно хотеть, — Ты мне нужен, — твержу истину, — Иначе не была бы я рядом. Хорошо?
Он бродит по мне стеклянным взглядом и выдает совсем глухое:
— Я не понимаю почему, Рив, — голос смешивается с шелестом травы, — Я у тебя отнимаю все. И я даже не красивый для того, чтобы ты держалась за меня из-за внешности. Отвратительный. Я... ни в чем не хорош.
Стоп. Некрасивый?
Он где тут дуб нашел? Откуда рухнул? В лес ходил? Это что за чушь несусветная? Я без преувеличения не видела никого более привлекательного — подмечала миллион раз. Неужели он действительно не оценивает себя здраво? Я получала от него колебания самооценки раньше, но не так, как сейчас — он заявляет о каком-то «уродстве» неподдельно.
Я, вероятно, в дурдоме.
— Эспен, прости, пожалуйста, но это бред сумасшедшего, — проговариваю невпопад, а он хмурится, — Тебя в модельном агентстве нарасхват фотографы разберут. Я знаю, что ты не смотришь в зеркало, но не будь глупым, прошу, — он в прямом смысле заливается краской, у него щеки пылают, — То, что тебе внушили те ублюдки — ложь. Ривер Акоста, которая не желает тебе вреда, обещает, что ты очень красивый. Послушай ее, пожалуйста, ладно?
Я намеренно игнорирую другую часть его высказывания. «Отнимаю все», «ни в чем не хорош» — мне нечем это прокомментировать. Я не могу пахать на то, чтобы объяснять ему, какой он милый, когда он, объективно, не мил вообще. В этом нюансе Эспену придется грести своими веслами. Он не прекратит ранить меня, если я буду говорить, что мне ничуть не больно.
Он заводит руку, почесывая затылок, и застенчиво улыбается. Ему впервые выписали такой большой комплимент? А хотя чему я удивляюсь... ставлю мысленную заметку: одаривать его подобным чаще. Пусть лучше зазнается. Мне не жалко, если красавчик будет убежден в том, что он красавчик.
— Ладно... — невнятно отзывается и отворачивается с ворчанием, — Все, читай. Давай. До встречи. Я тебя люблю короче.
Я выпускаю воздух, поджимая губы от того, как невинно он реагирует, и отпускаю его руку, прежде чем приземлить зад на помятую растительность. Эспен же возвращается к могиле: если бы там не лежал средних размеров камень, я бы и не узнала о захоронении. Памятник не поставить, вроде как: тогда кто-то узнает про девочку, которой не существовало. Я бы не отказалась увидеть фотографию Берти. Мужчина говорил, что берет уроки у Аманды, чтобы научиться рисовать сестру. Но у него не получается, истерика накатывает. Возможно, если нарисую я, ему станет легче? Закроет один из множества гештальтов. Я помогу, чем смогу.
Но не помогу себе: с первых строк письма дыхание перехватывает, внутренности щемит. Старенькая бумага, отысканная в ящиках Бена, показывает мне совершенно новую грань Эспена — внимательную.
«Я не писал писем, Ривер. Это — мое первое. Не исключаю, что опять облажаюсь, но я попробую. Ты лежишь на постели, а я сполз на пол и включил фонарик на телефоне, чтобы ручкой по листу попадать. Задумался о том, что мы постоянно говорим лишь обо мне и крайне мало говорим о тебе. Поэтому решил изложить здесь не свое терзание, а свою любовь, рассказать тебе о тебе, как бы странно это не звучало. Потому что ты заслуживаешь всего лучшего на свете, и ты точно заслуживаешь больше, чем кто-либо, чтобы о тебе писали, чтобы тебя замечали. Надеюсь, мои слова идиота не расстроят тебя сильнее — я не умею выражаться верно, могу напортачить и здесь. Если хоть что-то пойдет не так, прекрати читать. Со мной так регулярно: я не хочу делать тебе плохо, но все равно делаю. Ненавижу себя за это дерьмо. Но, опять же: здесь не обо мне. Здесь о тебе. Возможно, ты думаешь, что я эгоист, каких сыскать нельзя — это неправда. Я просто не умею жить ради кого-то живого. Я умею только умирать ради того, кто давно мертв. Дай мне время научиться. Пожалуйста. Я докажу, что это того стоило.
Я не рассказал тебе вслух, поэтому напишу здесь: в рамке, на моей тумбочке, которую ты видела поначалу, которую я позже запрятал — там не Берти. Там ты. Я своровал фотографию у Ханса, с доски, когда тебя показывали капитанам. В тот же вечер купил рамку и вставил в нее твое лицо. Зачем? Не знаю, честно. Не подумай: я не делал чего-то пошлого. Ни за что. Я просто лежал на постели, повернув голову, и смотрел на юную курсантку, которая совсем скоро прибудет на базу. Это успокаивало и волновало. Мне жаль, что я был таким кретином. Жаль, что не понял, как влюбился в тебя с первого взгляда. Если бы осознал раньше, все было бы гораздо легче.
День нашей встречи настал. Я читал твою характеристику. Узнал, что ты слишком ответственная. Потому сбежал со стрельб раньше, чтобы ты под дождем меня не ждала, чтобы не мерзла. А ты задержалась. Я разозлился. Целых две недели на тебя таращусь неустанно, в мыслях крутишься бесконечно, а тут ждать заставляешь — решил, что чувство мое точно неправильное, оно обязано быть противоположным, чувств вообще быть не должно. Но увидел тебя — и рассыпался. Хорошо, что был в очках. Там дураку понятно, сколько любви в глазах появилось. Твой голос меня расщепил. Я тут же окунулся в свои первые за долгие годы мечты: слышать, как ты говоришь со мной по утрам. Обнимать тебя. Быть рядом. Это в голове не укладывалось. Совсем на меня не похоже.
Я догадывался, зачем тебя пригласили. Поначалу считал, что все же, по большей части, плевать. А когда ты ко мне обратилась, когда руку задрала для приветствия воинского, посмотрела на меня преданными глазами лани — я принял, что не допущу исхода той миссии во что бы то ни стало. Потому грубил. Убивал. Нет мне оправдания, Ривер, я не оправдываюсь. Я виноват. Снова: хотел как лучше, а выходило ужасно. Это не имеет смысла, но все-таки напишу, что каждый раз, когда заставлял тебя бегать или отжиматься, я себя презирал. Прошу, поверь, что я бы отдал все на свете, чтобы изменить те дни. Чтобы мне тогда вправили мозги.
Ты рассказала мне про парня, который смеялся над твоими рисунками. Мы тогда сидели в машине, я грел тебе ноги — это было слишком интимно, как-то по-родному, с учетом того, что меня в принципе воротит от мысли о контакте с чьими-либо пятками. Но твои я трогать хотел — нет, это не возбуждало. Это создавало какую-то особенную связь. Когда любишь, тебе человек противен быть ни в чем не может — вот, что я пытаюсь донести. Я наслаждался этим моментом, пытался выведать у тебя то, что на душе. И, услышав ту историю, меня скрутило от несправедливости. Я хотел тебя защитить от того, что уже давным-давно прошло. Поэтому позвонил куда надо и сделал так, чтобы тот урод не устроился на нормальную работу. Мне не жаль. Он заслужил. Нельзя тебя обижать. Никому нельзя, Рив. Это не геройство, у меня есть подозрения, что ты меня еще и осудишь за такой поступок. Я лишь хочу передать, что, если в моих силах позаботиться о том, чтобы тебя не обижали, я позабочусь. То же самое произошло с Синчем: я сочинил план, и мы с парнями сделали все, чтобы его выперли с базы. Меня в дрожь ярости бросает от того, что кто-то тебе вредит. От того, что сам творю с тобой, меня трясет не меньше. Когда позвонил Рику, на трассе, когда услышал, что телефона у тебя нет, меня правда вырвало на обочине из-за мерзости проступка. Я за это до конца жизни просить прощения у тебя в ногах буду.
Было много мгновений с тобой, которые меня вознесли. Например, когда когда мы закрылись ото всех в ванной, на штаб.квартире, перед миссией. Я тебя к себе притянул, коснулся, а ты между ног моих встала, хрупкая и перепуганная — я умер, Рив. Умер не так, как умираю ежедневно. Я умер от того, как на секунду стало хорошо. Нет, не потому, что тебе плохо — от этого все саднило, кидало в безысходность. Я просто представил нас вдвоем. Я имею в виду: только мы. И нет никого больше. Ты в моих руках, мы мыться собираемся, целоваться лениво, а потом делать какую-то хрень, которую делают влюбленные — это скрутило жгутами и начало преследовать. Мечта, что реальность будет такой. Без моей войны с прошлым, без моей войны в настоящем, по работе.
Мне нравится, как ты шутишь. Твой юмор. Порой он злил, не спорю, но преимущественно я на него молюсь. Ты без фальши. Искренняя. Что-то бубнишь, не обдумав, и это прекрасно. Обожаю, как смущаешься после своих фразочек нелепых. Шути, пожалуйста, чаще. Говори все, что на уме — я уверен, что многое ты утаиваешь, считаешь полной ересью. Мне эта «ересь» нужна. Я в нее влюблен. Я люблю тебя.
Мне нравятся твои волосы. Нравится, как они пахнут. Слабой сладостью, оттеночно. Я обожаю, когда они раскиданы по моей подушке, пока ты спишь. Каждый раз, когда мы ночуем вместе, Рив, я так или иначе стопорюсь на этом и любуюсь: даже если ломает от нехватки кокаина. На минуту мой мозг концентрируется на этой детали. Я бы хотел, чтобы не только на минуту. Я бы хотел не думать о порошке. Я попытаюсь, Ласточка. Мне очень стыдно от каждого предложения здесь. Совестно писать это, после того, что сделал. Пожалуйста, разорви письмо, если все это слишком неправильно.
Пока ты читаешь, я, наверняка, посматриваю за твоими эмоциями. Не собираюсь играть в игры, нет, конечно. Но могла бы ты отвлечься на чуть-чуть и сказать мне какое-то слово, если дошла до этих строк? Я реально до жути напуган...
Я не дочитываю предложение и резво поднимаю голову, непрерывно смахивая слезы ладонью. Эспен отрывается от выдергивания травы, бросая ко мне встревоженный взгляд — он является свидетелем моих слез последние десять минут, и, пожалуй, оттого напуган мощнее. Поэтому прочищаю горло и лепечу:
— Истеричное куни, — мужчина морщит лоб, приоткрывая рот, а я добавляю, — Я подумала об этом, когда ты предложил целовать меня, пока ем кашу. Тебе было плохо, но ты хотел удовлетворить меня. И я пошутила в мыслях, что ты будешь плакать и работать языком — вместе. Вот, юмор. Делюсь. Сам попросил. Истеричный кунилингус.
Эспен расширяет глаза и застывает, прежде чем уголки пухлых губ тянутся к верху. Он пытается не проронить смех, но все так абсурдно, что это невозможно — по полю звучит раскат хохота.
По полю, на котором он всю жизнь рыдал.
Так беззаботно мужчина смеется со мной второй раз. Первый был в лесу, тоже из-за шутки — я про Синча высказалась. Эта мелодия — рай для моих перепонок. То, что я прочла и прочту — погибель для моего нутра. Но об этом начну рассуждать позже.
— Я хочу истеричное куни сейчас, — реально клянчит, выпуская воздух из легких, поистине облегченный, — Можно унести тебя подальше и посадить на лицо? Со стороны это будет выглядеть, будто ты просто сидишь в траве...
— Заткнись, умоляю, — пищу и кладу письмо на колени, чтобы закрыть уши ладонями, — Я не фанатка того, чтобы между моих ног роняли слезы. Так что пусть это останется нереализованным, прошу.
Он произносит что-то, что я отказываюсь воспринимать, так как не убираю руки с ушей. Мотаю подбородком, утихомиривая желание поцеловать его, наперекор всем противоречиям, и читаю дальше.
Я реально до жути напуган. Чувствую себя недоразвитым, хотя такой я и есть в каком-то плане.
Должен признаться еще в одной вещи: однажды приходил к тебе ночью, в общежитие. Мы тогда поругались в очередной раз из-за меня. Я хотел извиниться, что-то объяснить. Зашел по своей ключ-карте. Ты спала. Я встал у постели и мялся, не понимая, что опять творю. Проснулся Рик. Посмотрел на меня, вздохнул и попросил не устраивать такие скримеры ему, если мы с ним поругаемся. Я смекнул, что тебе, наверное, не по себе будет, если глаза откроешь и увидишь меня в балаклаве посреди ночи. Поэтому ушел. Прости, что я такой странный.
Я не обещал, что это письмо будет иметь структуру, так что тема снова изменится. Я хочу написать о том, что ни разу не слышал, как ты смеешься во весь голос, громко. Причины ясны: со мной вечно хуево. Я придумаю способ развеселить тебя до приятной боли в животе. Возможно, наряжусь в костюм гнома — не удивляйся, если увидишь меня зеленым, с горшком золота в руках. Это я так пытаюсь добиться твоей радости, Рив.
Наша первая близость, Ривер... я это не опишу. Просто знай, что для меня все было фантастикой. Чем-то неадекватным. Ты — самая красивая женщина во всем мире и не только мире. Я люблю каждый миллиметр твоего тела. Но еще больше я люблю твое сердце, то, как оно для меня открыто было. Никогда не забуду. Навечно со мной. Одна ты.
Утром, после того, как между нами все случилось, я вышел на пробежку. Случайно встретил Роя Уилсона. Мы с чего-то остановились поговорить — наверное, я просто старался не уехать за порошком, поэтому отвлекал себя как мог. Он скучает по родителям — поделился этим. Я попросил рассказать о них что-то: для меня незнакома идея полной семьи. Рой затараторил о том, как отец и мать друг друга любят. Миссис Уилсон на каждый праздник, помимо покупного подарка, вышивает мужу какие-то надписи на футболках или худи — а тот носит их, не снимая. Мистер Уилсон цветы домой приносит ежедневно. Рой сказал, что это вошло у отца в привычку, после свадьбы. Я о цветах раньше не размышлял. Опомнился. Пошел собирать, ведь путь до магазина долгий. Срывал по стебельку. Как закончил, вернулся на базу. Пересекся с парнишкой из отряда Снида — он как-то пренебрежительно посмотрел на то, что у меня в руках. Поэтому я отложил «букет» и разбил его лицо об асфальт. Мне было неприятно. Он посмел высмеять заботу о тебе. Получил по заслугам.
Это послание получилось долгим. У меня есть еще много слов, Рив, но я оставлю их на потом: чтобы идти к цели возмужать до того уровня, когда смогу говорить тебе все чувства в лицо, не робея. Напоследок поделюсь еще кое-чем. В Норвегии часто говорят: «Det storste beviset pả kjærlighet er tillitt». Это переводится, как: «Величайшее доказательство любви — доверие». И я хочу быть тем, кто твоего доверия заслуживает. Я приложу все усилия, моя маленькая.
Очень тебя люблю. Прости меня, если что-то написал не так. Скучаю по тебе, хотя ты лежишь рядом.
Твой идиот и мудак
Эспен Аберг».
