Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Прости...
Нираги сугуру
Она стояла передо мной — мелкая, ободранная, с этими своими дикими, заплаканными глазами, в которых горела такая чистая, неразбавленная ненависть, что у меня внутри все переворачивалось. Меня трясло. Не от холода — этот блядский ветер на крыше я вообще не чувствовал. Меня колотило от того, как сильно мне хотелось ее уничтожить. Или спасти. В моей башке эти два понятия уже давно слились в одно сплошное, кровавое месиво.
«Зачем целовал там, внизу?! Чего ты от меня хочешь, черт тебя дери?!» — ее крик ударил мне прямо в перепонки, срывая последние хлипкие замки, которые я так старательно вешал все эти дни.
Чего я хочу?
Я хотел содрать с нее эту маску гордой сучки. Хотел, чтобы она перестала смотреть на меня так, будто видит насквозь всю ту гниль, которую я прячу под кожей. Я хотел заставить ее замолчать. Навсегда. Самым эгоистичным, самым грязным способом.
«Я хочу, чтобы ты исчезла из моей головы, Кано», — мой собственный голос показался мне чужим, сорванным хрипом какого-то смертника.
А в следующий миг мир просто перестал существовать.
Я рванул ее к себе здоровой рукой, наплевав на то, что у нее там трещат ребра, наплевав на свою сломанную руку, которая отозвалась глухой, ноющей болью. Мне было насрать. Я просто впился, впечатался в ее губы, как безумный, дорвавшийся до воды в пустыне.
О, Боже.
Это был не поцелуй, это был блядский взрыв сверхновой прямо у меня в черепе. Внизу, у бара, это была злость, попытка доказать, кто здесь хозяин. Но здесь, на высоте птичьего полета, под этим мертвым небом Токио... меня просто накрыло цунами. Ее губы — соленые от слез, разбитые, со вкусом железа и дешевого виски — были самым лучшим, самым правильным, что я когда-либо пробовал в этой гребаной жизни. Внутри меня взревел дрессированный зверь, которого слишком долго держали на цепи.
Я стонал ей прямо в рот, теряя остатки контроля, сходя с ума от того, как жадно, с каким безумным отчаянием она начала мне отвечать. Ее пальцы вцепились в мои волосы на затылке, оттягивая пряди, и эта боль только подстегивала, выжигая дотла. Меня вело, штормило. Я сжимал ее талию здоровой рукой, вдавливая ее хрупкое, избитое тело в себя, желая буквально растворить ее в своих венах, стать с ней одним целым, чтобы больше никогда, никогда не чувствовать этой удушающей, сучьей пустоты внутри.
Она так сладко, так сумасшедше подалась навстречу, полностью отдавая себя этому моменту. Это было так возбуждающе, так остро, что у меня перехватило дыхание. Вся ее напускная броня, все ее «ненавижу» — все сгорело в этом огне. Я чувствовал, как ее сердце колотится о мою грудную клетку, как бешеная птица. И в этот момент я был готов сжечь Пляж, Шляпника, Агуни, весь этот мир к чертям собачьим — только бы этот поцелуй не заканчивался. Ей было больно, я знал, я чувствовал, как она вздрагивает, когда я слишком сильно сжимал ее ушибленный бок, но она не отстранялась. Она горела вместе со мной. Два поломанных, извращенных куска мяса на краю крыши.
Мой язык исследовал ее рот, я кусал ее губы, пьянея от этого вкуса, от этого тепла, которое заполняло мою черную, сгнившую душу. Мне хотелось большего. Мне хотелось сорвать с нее эту майку, вмять в этот холодный бетон и брать ее снова и снова, пока мы оба не сдохнем от недостатка кислорода. Это было блядское блаженство. Чистый, абсолютный кайф, от которого подкашивались колени.
И именно в этот момент, на самом пике этого гребаного экстаза, в мою раскаленную голову ударила мысль. Холодная, трезвая и острая, как хирургический скальпель.
Что ты творишь, ублюдок?
Перед глазами прокрутился кадр из подвала: ее бледное лицо, ее страх и то, как она смотрела на меня, когда я орал на сектантов. Она ведь выжила. Она осталась жива в этом лабиринте, она спасла меня сегодня, всадив пулю в башку штурмовику. Она... она была живой. Настоящей.
А кто я? Я — Сугуру Нираги. Палач Пляжа. Мразь, которая расстреливает людей ради забавы. Психопат, у которого руки по локоть в крови. Я уничтожаю все, к чему прикасаюсь. Рано или поздно я сорвусь. Я сделаю ей больно. Не так, как сейчас, не в порыве страсти — я сломаю ее по-настоящему. Превращу ее в такую же изуродованную, мертвую изнутри тварь, как я сам.
Эта привязанность, эта ненормальная, больная любовь, которая прорастала во мне вопреки всему, — она была ядом. Для нее. Если я не остановлюсь сейчас, если я пущу ее под кожу еще глубже, я ее убью. Или она станет моей самой уязвимой точкой, из-за которой сдохну я сам. На Пляже нельзя любить. На Пляже любовь — это смертный приговор, выписанный карандашом.
Эта мысль отозвалась во мне такой дикой, неистовой, нечеловеческой болью, словно мне без наркоза выдирали сердце вместе с ребрами. Изнутри поднялся глухой, звериный вой, который застрял в горле комом. Мне нужно было остановиться. Сам. Прямо сейчас. Принять решение за нас обоих и отрезать эту нить раз и навсегда.
Сказать, что это было тяжело — ничего не сказать. Это стоило мне всех оставшихся сил, всей моей гребаной воли. Каждая мышца в моем теле сопротивлялась, вопила, требуя продолжать, плевать на последствия, утонуть в ней. Мне мешало все: ее пальцы в моих волосах, ее прерывистый вздох мне в губы, ее тепло, которое въелось в мою одежду.
Я буквально отдирал себя от нее по живому, с мясом, с кожей. Словно рвал собственные сухожилия.
Я резко отпрянул, разрывая поцелуй. Здоровая рука отпустила ее талию так быстро, будто я обжегся о раскаленное железо.
Мир вокруг завертелся с бешеной скоростью. Грудь ходила ходуном, легкие горели, словно я наглотался битого стекла. На моих губах остался ее вкус — горький, сладкий, окровавленный.
Рэн покачнулась. Она стояла передо мной, хватая ртом воздух, ее волосы были растрепаны, губы распухли и блестели от нашей слюны и крови. А глаза... Господи, ее глаза. В них было столько растерянности, столько шока и этой обнаженной, беззащитной боли, что мне захотелось выстрелить себе в висок, лишь бы не видеть этого. Она смотрела на меня и ждала. Ждала, что я скажу, что я сделаю. Она была полностью открыта, без своей привычной агрессии. Сломанная. Из-за меня.
И эта картина добила меня окончательно. Внутри меня что-то с треском лопнуло, оставляя после себя только выжженную, черную пустыню. Боль от осознания того, что я только что сделал, была настолько невыносимой, что меня едва не вывернуло прямо там, на бетоне. Я сам. Собственными руками. Разрушил то единственное чистое, что возникло в моей никчемной жизни. Я оттолкнул ее. Навсегда.
Маска безразличия, которую я попытался натянуть на лицо, казалась тяжелой, многотонной плитой. Лицо свело судорогой. Я смотрел на нее сквозь пелену подступающего безумия, понимая, что обратного пути нет. Я должен быть для нее монстром. Так ей будет легче выжить.
Мои губы дрогнули. Слово, которое я никогда в жизни никому не говорил, слово, которое казалось мне признаком слабости, сейчас мертвым грузом упало из моего рта.
— Прости, — мой голос прозвучал как шелест сухих листьев. Глухо. Мертво. — Просто... прости...
Я увидел, как ее зрачки расширились еще сильнее, как по ее щеке покатилась первая горячая слеза. И это было выше моих сил.
Я резко развернулся, не давая себе ни секунды на размышления, потому что знал: если останусь еще на мгновение — упаду перед ней на колени и буду умолять вернуться. Шатаясь, едва удерживая равновесие от подступающей к горлу тошноты и дикой боли в сломанной руке, я почти побежал к двери. Железная ручка обожгла пальцы.
Я толкнул дверь, ворвался в темный лестничный пролет и с силой захлопнул ее за собой.
Звук удара металла о металл эхом разнесся по бетонной коробке. Я прислонился спиной к закрытой двери, сползая по ней вниз, и зажал рот здоровой рукой, чтобы не закричать во весь голос от этой разрывающей, сумасшедшей боли. Внутри меня выло и бесновалось чудовище, которое я только что запер в клетке вместе со своей сломанной, вывернутой наизнанку любовью.
Я оставил ее там. Одну. На ледяном ветру. В полном, абсолютном шоке.
И это было самое лучшее и самое страшное, что я мог для нее сделать.


Комментарии