МАДОННА У ЛЕСТНИЦЫ
Кардинал-канцлер церкви Родриго Борджа, перед уходом на вечернее представление Плавтовой комедии о привидении, просматривал кое-какие письма и документы. Когда в комнату неслышно вошел слуга, тоже испанец, чтобы доложить о приезде кардинальского сына, епископа пампелунского дона Сезара 1, Родриго быстро положил свою тучную руку на письма и не захотел слушать. Слуга исчез за занавесью, отделяющей тяжелые двери комнаты, и в коридоре покорно передал епископу, что кардинал-канцлер еще не вернулся с совещания от его святости. Опять воцарилась тишина, но тишина ватиканских залов была необычная. Ватиканская тишина угнетала, душила, и надо было быть, по крайней мере, папским слугой, чтобы дышать в ней свободно. Собственно, это была даже не тишина, это было - молчанье. Тишина говорит, тишина бывает звучная, громкая, у тишины есть свои тональности и свои отголоски, - только молчанье в самом деле немо, беззвучно, пусто. Днем, когда светло, в Ватикане было молчанье, а тишина - только ночью. И эти ватиканские тихие ночи были столь же известны, как тяжесть дневных часов. Тихие ватиканские ночи были всегда полны звуков, унылого протяжного шороха и стона, продолжительного свиста, шипенья и причитанья ветра, - это проникало во все щели и окна, по забывчивости или нерадивости не закрытые слугами, наполняло залы и галереи, но говорилось об этом только среди стражи, а не духовных особ.
1 Имеется в виду будущий Цезарь Борджа.
Теперь было молчанье. До ночи оставалось еще много времени. Молчал обширный зал, полный гобеленов и росписей, молчали искусно расшитые ткани, молчали стены, как умеют молчать только они, молчал драгоценный резной стол с высокими подсвечниками, молчали отложенные документы и то бережно хранимое письмо, молчал кардинал-канцлер в глубоком кресле, молчали его руки, глаза и тучное смуглое лицо, только мысли его не молчали, но слышал их он один.
Дон Сезар вернулся! Они, конечно, увидятся друг с другом вечером на Плавтовой комедии - и этого довольно. Комедия о привидении! Глаза Борджа застлала тень задумчивости. В последнее время дон Сезар выбирает такие странные минуты для своих посещений... Кардинал медленно придвинул к себе письмо, развернул его и еще раз перечитал. Письмо было превосходно написано флорентийским доверенным, каноником Маффеи из Санта-Мария-дель-Фьоре, и кардинал удовлетворенно улыбнулся. Замечательный, неоценимый человек этот каноник! Все его сообщения отличные, надежные и всегда хорошо комментированы, - одно удовольствие читать! Конечно, на Пизанское архиепископство он напрасно рассчитывает, - тут уж он чересчур хитер. Его служба во Флоренции неоценима, но зачем же хитреца вдруг ставить в архиепископы. Кардинал Родриго читал, и глаза его блестели от волнения. Между тем в письме речь шла только о будущем урожае, о хозяйственном положении, о хлебе и вине, а под конец немного о вопросах веры, - и все это словами совсем обычными, будничными. Кардинал Родриго не спеша дочитал письмо, тщательно сложил его, спрятал и опять погрузился в размышления. Вот сообщение, за которое его святость дал бы тысячу дукатов, но его святость о нем не узнает, так как гораздо ценней тысячи дукатов именно то, что оно его святости пока неизвестно... Так вот отчего молодой кардинал Джованни Медичи отложил свой отъезд в Рим! Каноник Маффеи еще ни разу не подводил, и вот что он пишет: Лоренцо Маньифико при смерти, но, болезнь его тщательно скрывают. Безумный Савонарола целиком овладел общественным мнением, и в городе открыто говорят о французах как о справедливом возмездии божьем. А Лоренцо умирает. Его канцлер, этот Бернардо Довицци Биббиена, поспешно обучает старшего Лоренцова сына Пьера приемам медицейского правления... Вот что написано в этом бесценном письме!
Стало смеркаться. Кардинал-канцлер все сидел, погруженный в мысли, хоть пора уже было на вечернее представление комедии о привидении.
Значит, Лоренцо тяжко болен и долго не протянет. Горько, наверно, готовиться к смерти, когда у постели стоят две тени: слева Лодовико Моро, справа этот безумный Савонарола! А Лоренцо всегда знал, что делает. Это был умный человек и многое предотвратил, - при его помощи я заключил мир с Неаполем, несмотря на то, что Иннокентий сумасбродно желал продолжать войну; при его помощи я уничтожил французскую партию как раз в то мгновенье, когда Иннокентий готов был уже влезть в западню; при его помощи я уничтожил влияние делла Ровере, хотя Иннокентий находился всецело под их руководством; при его помощи я заключил договор с Урбино, хотя Иннокентий точил на них зубы; он помирил меня с Орсини, как раз когда их вражда была мне опасней всего, - это был добрый человек, и мне надо бы помолиться, чтоб смерть его была легкая, и, несмотря на присутствие тех двух теней, я все-таки помолюсь за Лоренцо Маньифико...
"In nomine Patris et Filii et Spiritus sancti, amen. Misericors Dominus et justus et Deus noster miseretur" 1. Тот раз, когда мне пришлось хуже всего, после смерти Каликста, а Орсини обложили Ватикан и весь город своими войсками, чтобы не мог бежать мой дорогой брат Педро Луис. "custodiens parvulos Dominus, humiliatus sum et liberavit me" 2, я тогда договорился с кардиналом Барбо, которого за это потом на конклаве так поддерживал, что он папой стал, он, бывший Барбо, а потом уже Павел Второй; тогда мы все трое Педро Луис, Барбо и я - переоделись водоносами и прошли по римским улицам среди Орсиниевых солдат, "convertere animam meam in requiem tuam, quia Dominus beneficit tibi" 3, дошли мы до ворот Святопавловских и благополучно вышли из города, но бедный Педро Луис через шесть недель умер у меня от лихорадки в Чивита-Веккиа, - я этого семье Орсини никогда не забуду, месть моя притаилась и ждет, "quia eripuit animam meam de morte, oculos meos a lacrimos, pedes meos a lapsu" 4. Потом я вернулся в Рим. Были два претендента на тиару: самый богатый из всех кардиналов - француз д'Эстутвилль, архиепископ руанский, и этот щупленький гуманист сиенский, кардинал Пикколомини, - мы сидели на конклаве бледные, растерянные, "placebo Domino in regione vivorum" 5, губы сжаты, глаза закрыты, тишина, гнетущая тишина,
1 Во имя отца, и сына, и святого духа, аминь. Милостив господь и праведен, и милосерд бог наш... (лат.)
2 Хранит господь простодушных, я изнемог, и он помог мне (лат.).
3 Возвратись, душа моя, в покой твой, ибо господь облагодетельствовал тебя (лат.).
4 Ибо избавил душу мою от смерти, очи мои от слез и ноги мои от преткновения (лат.).
5 Буду ходить перед лицом господним на земле живых (лат.).
трудные это были выборы, никто из нас не хотел первым назвать имя, "ad Dominum, cum tribularer, clamavi et exaudivit me" 1, я встал, и все вытаращили на меня глаза, встал и торжественно объявил: "Я голосую за кардинала сиенского!" И этим подтолкнул остальных, мне доверяли, начали подниматься один за другим и повторять то же, наконец встал и д'Эстутвилль, посинев от злости, и сказал, что голосует за Пикколомини, и я невольно засмеялся, оттого что он еще до выборов обещал место канцлера церкви своему земляку, кардиналу авиньонскому, - его еще не избрали, а уж он раздавал и мое хотел отдать. "Domine, libera animam meam a labiis iniquis" 2, и так-то был избран этот сиенский, Пий Второй, а тот никогда мне этого не забывал, "Domine, libera animam meam a lingua dolosa" 3, счастливое время! Но Пий не умел по-настоящему править, он все думал о крестовых походах, мечтатель, пока не умер в Анконе, напрасно ожидая христианских кораблей. Он не подходил к нашему времени и, бывало, сердился на меня, все писал мне письма о кардинальском достоинстве, выговаривал и корил, потому что этот Мантуанский пес сообщал ему, что я никогда не ложусь в постель один, но я ему за это потом отплатил, - ночь была лунная и стоило не так дорого, терпеть не могу подлые языки наушников, "quid detur tibi, aut quid apponatur tibi ad linguam dolosam? Sagittae potentis acutae cum carbonibus desolatoriis" 4, - потом пришел Павел Второй, мой милый кардинал Барбо, мы шли с ним тогда, переодетые водоносами, по улицам Рима; Павел Второй был разумный человек, не мешался в мои дела, - счастливое было время; потом я устроил избрание Сикста, потому что верил еще делла Ровере, - "heu mihi! quia incolatus meus prolongatus est" 5, - a потом - Иннокентий. Мы уже приготовились воевать друг с другом, кардинал Джулиано делла Ровере и я, наши дворцы были укреплены, наши войска уже бились на улицах, мы оба пришли на конклав, решившись раз навсегда рассчитаться друг с другом, но кардиналы колебались, слишком долго колебались, так что появился третий кандидат - Асканио Сфорца, брат Лодовико Моро, и четвертый - кардинал арагонский, сын неаполитанского короля, потом отравленный; и вот выбирайте
1 Ко господу воззвал я в скорби моей, и он услышал меня (лат.).
2 Господи! Избавь душу мою от уст лживых (лат.).
3 Господи! Избавь душу мою от языка лукавого (лат.).
4 Что даст тебе и что прибавит тебе язык лукавый? Изощренные стрелы сильного, с горящими углями дроковыми (лат.).
5 Горе мне, что я пребывал на чужбине (лат.).
между Неаполем и Миланом - кто будет в ближайшие годы диктовать церкви? Мы сидели бледные и растерянные, сжав губы - "habitavi cum habitantibus Cedar" 1, закрыв глаза, тишина, гнетущая тишина, никто не решался первым назвать имя. Но потом кардинал Джулиано, видя, что ему не победить, повторил мой прием на выборах Пикколомини, - вдруг поднялся и проголосовал за кардинала Чибу. За ним стали подниматься остальные и с великим облегченьем голосовали за смущенного кардинала Чибу. Наконец, и мне пришлось проголосовать за кардинала Чибу, и Джулиано смеялся надо мной, - я хорошо видел, как он смеялся, - и таким образом тогда был избран Иннокентий "multum incola fuit anima mea" 2, но я не был побежден, не сложил оружия, этот Джулиано рано смеялся, - я тотчас начал упорный бой с семейством делла Ровере, освободил папу от их влияния, и Джулиано делла Ровере перестал смеяться; я разрушил злосчастную политику Иннокентия против Неаполя, и Джулиано уже не смеялся; Лоренцо Маньифико оказал мне твердую и верную поддержку, "cum his, qui oderunt pacem, eram pacificus" 3, я вел крупную игру, очень крупную, я разрушил миланские происки, разрушил французские происки в Ватикане, разрушил в корне замыслы делла Ровере, "ессе non dormitabit neque dormiet, qui custodit Israel" 4, дойдет очередь и до Джулиано, - напрасно он от меня скрывается; я не буду до самой смерти только канцлером, через неделю после своего приезда в Рим я стал нотариусом апостольского престола, через шестнадцать месяцев - доктором церковного права, хотя другим на это требуется пять лет, в тот же год - кардиналом, в тот же год - легатом святого престола, в тот же год подчинил церкви Асколи, в семнадцать лет стал канцлером церкви и пребываю им вот уже тридцать четыре года; при мне сменились четыре папы, а я остаюсь им, а теперь пора. "Dominus custodit te, Dominus protectio tua, super manum dexteram tuam" 5, пора подыматься выше, дальше и выше, Иннокентий правит слишком долго, и смешно правит - "Dominus custodit te ab omni malo, custodiat animam tuam Dominus, Dominus custodiat
1 Жил у шатров Кедарских (лат.).
2 Душа моя поникла (лат.).
3 С ненавидящими мир я был в мире (лат.).
4 Не дремлет и не спит хранящий Израиля (лат.).
5 Господь - хранитель твой, господь - сень твоя с правой руки твоей (лат.).
introitum tuum et exitum tuum, ex hoc nunc et usquae in saeculum. Amen" 1.
Так помолился я за Лоренцо Маньифико, усердно помолился за него, боже, услышь молитву мою, и воззвание мое да взойдет к тебе. Все это, боже, молитва моя за Лоренцо Маньифико, "in nomine Patris et Filii et Spiritus sancti. Amen" 2, пора уже, пойду.
1 Господь сохранит тебя от всякого зла, сохранит душу твою господь, господь будет охранять вхождение твое и выхождение твое отныне и вовек. Аминь (лат.).
2 Во имя отца, и сына, и святого духа. Аминь (лат.).
В тот вечер ученики стоика и профессора Римского университета гуманиста Помпония Лета ставили во дворце кардинала Асканио Сфорца Плавтову комедию о привидении, а так как ожидалось присутствие самого Помпония Лета, наплыв был огромный. Маленький, уродливый, совершенно лысый, сгорбленный с пергаментно-серым лицом, сильно заикающийся, Помпоний Лет был самой желанной особой в Риме. Его расположение оспаривали друг у друга кардиналы и князья, а слава его давно перешагнула границы Италии. Но он относился ко всем и ко всему с пренебрежением, мечтая лишь о дружбе с Сократом либо с Диогеном и не зная только, кого их них предпочесть. Он жил одиноко в скромном домике на Эсквилине с двумя дочерьми - Нигеллой и Фульвией, одинаково безобразными, сгорбленными, с пергаментно-серым лицом, мечтающими о дружбе с Адонисом или Аполлоном и не знающими лишь, кого из двух предпочесть. Он был побочным отпрыском княжеской семьи Сансеверино, но об этом родстве своем не говорил, презирая титулы, богатство и почести, и, обладая такими познаниями в античной литературе, как никто другой в Риме, проводил ночи напролет над редкими рукописями, выше всего на свете чтя и ценя философское спокойствие. Обе его дочери, тоже обладавшие совершенным знанием античной литературы, не смыкали глаз вместе с ним, ценя выше всего философское спокойствие, хоть в глубине души немного завидовали Проперциевой Кинфии и Катулловой Лесбии. Лет не знал зависти, не знал желаний, не знал любви, - а знал Тацита, Вергилия, Аристотеля, Платона, так же как Сафо, Гомера, Ксенофонта, Анакреона и всех остальных. Ученики набивались в его аудиторию еще до полуночи, а он только на рассвете спускался с Эсквилина, погруженный в раздумье и еще более сгорбленный, повторяя в уме какой-нибудь трудный текст, разбором которого занимался с вечера. Весь Рим знал Помпония Лета, самый отъявленный изверг и головорез, последний грабитель не посмел бы занести нож над этим стариком, который, всегда безоружный, покачивая на ходу своим тусклым фонарем, шел пасмурным римским рассветом в аудиторию, где, освободившись в порыве восторга от своего заикания, нередко доводил слушателей до слез вдохновенным чтением отрывков из трагедии Эсхила или Софокла. Весь Рим знал Помпония Лета, и если тот обещал быть на празднестве, это было такое событие, с которым не могло бы сравниться посещение неаполитанского короля.
Зал кардинальского дворца уже полон. На покрывающих стены драгоценных тканях были вытканы целые картины - на темы не библейские, а античные. Здесь кентавр Несс переносит Деяниру через бурный поток, а беотийский герой Геркулес уже натянул лук с огненной стрелою; там Библида рыдает об улетевшем сновиденье и грешной любви, которую нагота ее делала прелестной и сладостной; вон там добрые старички Филемон и Бавкида сидят за столом, беседуя в трогательном согласии, а вон Эней выносит на спине своего отца из горящей Трои; там, дальше, - прекрасная Дидона кончает с собой из-за отвергнутой любви. Там, в самом низу, противно осклабился Тифон, которого боги одарили бессмертием, не дав ему вечной юности, - плача, сморщивается он все сильней и сильней, превращаясь в цикаду. Здесь - девственная Ирида отстраняет рукой вставшие на ее пути Сновидения, там Эсак обнимает нимфу, подгоняемую страхом, как он подгоняем любовью. А там Мелеагр убил дикого вепря для прекрасной аркадской девы, а вон там Пенелопа вышивает с таким усердием, словно собирается покрыть произведениями своих рук эти стены. Балдахины над креслами - александрийские и пурпуровые, стулья покрыты искусной резьбой и щедро позолочены. В углу зала две прекрасные статуи Киприда и прикованная к скале Андромеда, - драгоценные находки в земле. Всюду княжеская и кардинальская роскошь, Асканио Сфорца получает огромные доходы - и с Миланского герцогства, и со своих многочисленных церковных угодий. Здесь присутствовала почти вся курия и множество знати, - шитые золотом, парчовые камзолы, изукрашенные бриллиантовыми застежками и золотыми цепями, мешались с пурпуром кардинальских мантий. Здесь было много женщин, сияющих, ласкающих улыбками, каждая - живой сонет любви. Женщины любили Плавта и пренебрегали трагедиями Софокла. Амфитриона пришлось повторить трижды, и герцогиня падуанская нарочно приезжала в Рим, чтоб посмотреть.
Была здесь Адриенна да Милла, испанка, двоюродная сестра кардинала Родриго, которую в Риме называли также его сводней, - высокая, стройная, блистающая испанской, знаменитой аранжуэцкой красотой, презрительно насмехающаяся над тем, как ее называют, хоть все знали, что каждая женщина, перед тем как лечь в постель кардинала, проходит через ее апартаменты и во всем следует ее указаниям и советам. Адриенна сидела, наклонившись к Маддалене Медичи, флорентийской лилии, супруге папского сына Франческо Чибы, родившей около года тому назад, после крайне тяжелой беременности, сына, который был затем торжественно окрещен канцлером церкви Родриго Борджа, в сослужении восьми кардиналов. Адриенна что-то говорила ей, улыбаясь своей взволнованной, обворожительной улыбкой. Справа от нее была одиннадцатилетняя дочь кардинала - Лукреция Борджа, сияющая великолепием тяжелых золотых волос, гибкая, тонкая, с высокой грудью, с такими светлыми голубыми глазами, что их называли белыми, с округлыми щеками и маленьким подбородком, тихая и прелестная, увенчанная тяжелой прической, словно золотым облаком. Со смехом рассказывая о вчерашнем бале у кардинала дель Понте, где был также принц Зизим, одетый тунисским варваром, ее держала за руку самая близкая ее подруга, шестнадцатилетняя Джулия Фарнезе, с недавнего времени - новая любовница Лукрецина отца - кардинала Родриго. За год перед тем она, пятнадцатилетняя, вышла замуж за семнадцатилетнего князя Орсо Орсини, сына Адриенны да Милла и Лодовико Орсини, владельца Базанелло, и теперь делится между супружеским ложем и ложем шестидесятилетнего кардинала, которого зовет дядей. Семнадцатилетний Орсо Орсини знает об этом, но не ропщет. Не так давно Орсини помирились с могущественным Борджа, и роптать не приходится. Ему семнадцать, и он не особенно огорчен, - к тому же здесь присутствует, наездом в Риме, сполетская дворянка Паола делла Каза, которая дарит забвенье и грудь которой пышней, а объятия искусней, так что в родительских приказах не роптать нет особой надобности. Шестнадцатилетняя жена его и любовница кардинала-канцлера церкви Джулия Фарнезе - так прекрасна, что ее зовут в Риме просто Ла-Белла - и не надо ничего прибавлять, всем понятно, о ком речь. И этого достаточно для супружеской спеси. А Паола делла Каза прекрасна по-другому, более искушенной женской красотой.
Присутствует и жена римского префекта, герцогиня де Монтефельтро и де Coppa, co своей сестрой Агнессой, женой Фабрицио Колонна, герцогиней ди Тальякоццо, обе в золоте. Здесь - Коломба Вителли, княгиня из Читта-ди-Кастелло, чьи красивые, тонкие руки увенчивали и обнимали когда-то голову величайшего кондотьера Эразмо да Нарни, по прозванию Гаттамелата. Здесь Ипполита, принцесса Пармская, до того светловолосая, что возникло подозрение, не переняла ли она чары от какой-нибудь колдуньи, так что из-за красоты своих волос ей пришлось даже держать ответ перед судом Святой инквизиции. Здесь Висконти и княгиня д'Эсте, здесь принцесса Моденская. Налицо и три знаменитейшие римские красавицы - патрицианки да Мазатоста, Тартарри и Катанья - ослепительные в своей красе, непревзойденной со времен римских цезарей. Здесь великое множество дворянства - Сурди, Веттори, Кардуччи, Кресченци, Галуцци, Ильперини, Барбарини, де Анджелис, Пихи, Убальдини, Колонна, Скапуцци,- каждое имя горит как звезда.
Вон стоит, беседуя с князем Ченчи, испанский посланник с многочисленной свитой своих дворян, победитель под Рондой, весь в черном, с орденской лентой алькантарского комтура, важный, седой, - воин, теперь облаченный в бархат, самый высокомерный из грандов, который один имеет право пристегивать меч католичнейшему инфанту испанскому, когда тот отправляется на войну. Сейчас он поглощен беседой с князем, который тихонько подозвал неаполитанского посланника. Французский посланник, с гасконской непринужденностью повернувшись к ним спиной, в окружении своих дворян, из которых каждый, в пику испанцам, хвастливо выставляет напоказ свои фландрские кружева, шутит с кардиналом Баллуо и его свитскими прелатами. Венецианский посланник разговаривает с посланником египетского султана так тихо, что неаполитанские дворяне встревожились. Великий магистр иоаннитов кардинал д'Обюссон громко смеется шуткам двух венецианских нобилей насчет прекрасной Катарины. Как всегда, алчно и сладострастно смотрит на женщин желтый как лимон посланник монгольского хана. И полно, полно дворян, главным образом, испанских, так как испанцы все больше входили в моду. И полно римских князей и патрициев, только Помпония Лета до сих пор нет, и поэтому ждут. Помпоний Лет, стоик, гуманист и профессор Римского университета, презирает эту раззолоченную чернь, друзья ему - только Сократ и Диоген. Помпоний Лет всегда заставляет себя ждать. Он точен и аккуратен только на лекциях, но не на празднествах. Наверно, забыл о времени над каким-нибудь редким текстом, который старается разобрать.
Но дочери его Нигелла и Фульвия, сгорбленные, с пергаментно-серым цветом лица, обе присутствуют, - сидят в креслах, крытых голубым шелком, строго и чопорно глядя прямо перед собой, сложив на коленях иссохшие руки в кружевных перчатках. Вокруг шумит и пылает роскошь, льстивые слова мужчин, сверкающие белые руки и пахнущие кровью губы женщин, обещаемые на лету поцелуи, ласки на расстоянии; горячий воздух насыщен до отказа этими дразнящими, мерцающими взглядами, желаньями, воздушными обетами, - только они две сидят, застывшие, чопорно глядя перед собой и тоже стараясь относиться к окружающим с презреньем, мечтая лишь об Адонисе да об Аполлоне и не решаясь остановить свой выбор на том или другом.
Присутствуй хоть сам папа, Помпоний Лет все равно опоздал бы. Антисфен презирал славу и почести, в глазах Главкова сына Хармида благоволение власть имущих было ничто. Смешным казалось всякое преклонение Протагору, и самый знаменитый из софистов, Гиппий, твердил, что только раб и собака умеют лебезить от чрезмерного почтения и что у того, кто так делает, собачья или рабская натура. Презирал почести Солон, презирал почести Горгий, не унижался до преклонения перед власть имущими философ Гераклит, и высмеивал такое преклонение сын Софрониска, презирал эти чувства галикарнасский мудрец, - а профессор Римского университета Помпоний Лет вдруг не стал бы презирать? Да присутствуй хоть сам папа, он все равно опоздает, разве только вот на Великие Панафинеи опаздывать бы не стал.
Время шло, ожидание становилось томительным, но никто не роптал. Кардиналы, герцоги и прелаты, князья и посланники, комтуры и римские бароны, цвет дворянства и патрициев, - все ждало, когда Помпоний Лет вспомнит о них. Никто не посмел бы подать знак, чтоб начинали, пока нет стоика. И кардинал Асканио Сфорца опять приказал принести вина и сластей, но тотчас вслед за этим послышались три удара в подмостки, присутствующие вздохнули с облегчением, - значит, Помпоний Лет пришел и начинается представление. Само собой, в присутствии Помпония Лета играть можно было только на греческом или латинском.
Комедия о привидении!
Довольно уж этих утомительных благочестивых мистерий, довольно театра святых и мучеников, не вызывающих в душе ни набожных чувств, ни чувства прекрасного. Язык их - варварский, неочищенный, положения - смехотворные. Это собрание не могло бы расшевелить вид пелен Христовых, даже пропитанных кровью, как было недавно в Сиенском театре: кардиналы знали бы, что это кровь ненатуральная, она могла произвести впечатление только на простонародье, но подобное зрелище ничего не даст утонченной, классически образованной душе. Одна только грубая чернь могла в благоговейном изумлении забыть о действительности - не прелаты. Христос сошел во ад, но картина кишащих у адских врат дьяволов рассмешила бы кардиналов. Кроме того, в чистилище были бы только души ветхозаветные, библейские, и получилось бы скучно, - не было бы ни Ахилла, ни Платона, ни Сенеки, ни Одиссея, а главное - Елены Спартанской. И было бы больно ушам от барабанной латыни молитвенников, - но уже уговаривают святого отца назначить наконец комиссию по реформе Часослова, чтоб вычеркнуть оттуда эти смешные наставления отцов, написанные устарелым языком, - тусклым, бесцветным и безуханным, не имеющим ничего общего с латынью упоительных стихов Горация и Овидия... Довольно этих мистерий! Ни Иосиф и его братья, ни даже, пожалуй, жена Потифара, ни Лот, вышедший из земли Сигор, ни, пожалуй, дочери его, ни, в конце концов, наверно, даже ангелы, сходящие к дочерям человеческим, увидев, что те прекрасны, не позабавили бы кардиналов и римских дворян, ни свит посланников, и все это было бы совершенно неуместно среди жемчугов, золота и тканых обоев. Но персонажи Плавта и Теренция были здесь старые знакомые, весь этот сброд прожженных мошенников, вымогателей и сводников - все это было написано словно вчера. Римские паразиты, приживальщики и угодливые слуги, дочки, с радостью отдающие свою девственность за наслаждение и драгоценности, обманутые старики и моты-сыновья, которые ждут не дождутся их смерти, хвастливые воины, побивающие турок за столом в римских тавернах, вот зрелище! Сам Зевс сходит с Олимпа, для того чтоб обмануть Амфитриона и спать с его женой, сам Зевс; и все это на прекрасной, классической латыни, латыни, упорядоченной Помпонием Летом, профессором Римского университета и стоиком, на языке, богатом и очищенном, - и даже, если лишь немногие кардиналы знают латынь, все-таки - какое зрелище!
Комедия о привидении!
На сцене стоит Феопропидов раб Грунион и бранится с паразитом Транионом. Стоит, расставив ноги, и, отчаянно размахивая руками, кричит:
Покамест любо и возможно, пей да трать
Добро, да сына развращай хозяйского,
Прекраснейшего юношу! И день и ночь
Разгулу предавайтеся да пьянствуйте,
Подружек покупайте...
Не это ли хозяин поручил тебе,
Когда в чужие страны уезжал от нас? 1
1 Плавт Тит Макций. Привидение, акт 1-й, сц. 1-я.
Начинается занятно. Кардинал-канцлер внимательно слушает, слегка наклонившись вперед. Ему интересно. Он - в пурпуре, потому что некогда было переодеться в светскую одежду. Время от времени на толстых губах его мгновенно появляется и исчезает довольная улыбка. Неподалеку сидит Джулия Фарнезе с его дочкой Лукрецией, и старик время от времени скользит взглядом по юной любовнице и дочери: им тоже как будто нравится. На сцене уже полно народу. Пьяный Калимадат со своей гетерой Дельфией и мот Филолах с распутницей Филоматией пируют, смеясь над докучной добродетелью. В испуге прибегает раб - с известием о скором приходе отца. Тут кардинал Родриго задрожал. По всему его телу пробежали мурашки, и он зябко запахнул свою мантию, тревожно, боязливо оглянувшись. И сейчас же опустил глаза; а руки все дрожали. Да, он не нуждается ни в чьих сообщениях, ему никуда не надо оборачиваться. Он знал, потому что почувствовал. Всегда так. Всегда этот знакомый мороз по коже оповещал его - совершенно неведомым, ужасным способом. Он знает. Вот. Пришел. И кардинал-канцлер сгорбился еще сильней, словно не желая, чтоб его увидели, словно от страха, что черный призрак вдруг подсядет к нему. Но черный призрак стоял, прислонившись к тканой картине на стене, и даже не глядел на кардинала. Заложив руки за спину, он засмотрелся на сцену. Это был дон Сезар, епископ. Узкое, смуглое и густо припудренное мукой лицо его было холодно, только черные глаза горели и сверкали. Епископ пампелунский был в черном камзоле испанского покроя, плотно облегающем тело и пышном только на рукавах с желтыми прорезями. На поясе у него висел изящной работы кинжал, а на шее - тоненькая золотая цепочка с мощами. Он стоял молча.
Ах! Ах! Ты прикоснулся к дому этому?
в отчаянье кричал раб на растерявшегося старика.
. . . . . . . . . . . . . . . .Ах, наделал ты
Сказать нельзя - такой беды ужаснейшей...
От дома, заклинаю, прочь беги... от двери прочь!..
Да не смотри! Беги, покрывши голову 1.
1 Плавт Тит Макций. Привидение, стихи 454, 458-460, 512-524.
Ледяная рука дотронулась до сердца кардинала, и он пошатнулся, схватившись в последнее мгновенье за подлокотники кресла. Опять припадок! Сколько времени не было, а теперь вот опять, - когда он полон уверенности в осуществлении своих планов... Дон Сезар, любимый и такой ненавистный дон Сезар! Почему он всюду следует за ним? Или чует? Нет, не может быть! И кардинал-канцлер, лицо которого вдруг стало пепельно-серым, постарело и явно подурнело, сгорбился еще больше.
И столь же загадочным образом, каким он узнал о приходе епископа пампелунского, почувствовал он и его внезапный уход. Выпрямился с глубоким вздохом облегчения. И когда глаза его встретились с глазами Джулии Фарнезе, он чуть-чуть улыбнулся. Но тучные руки его до сих пор дрожали, и комедия о привидении его больше не забавляла.
Комедия о привидении!
А епископ пампелунский скакал в это время по улицам Рима, обок с замаскированным человеком, доном Микелетто, к вилле доньи Кортадильи, где их нетерпеливо ждали красивые женщины и два шпиона - неаполитанский и миланский, оба дворяне арагонского и Сфорцова двора, и где было превосходное вино, неразбавленное вино из Сьюдад-Реаль, еще то доброе, старое, испанское.
Лунный свет хлестал вдоль римских улиц, превращая дворцы в большие белые четырехгранные кристаллы, стекал по камню стройных статуй и лучам фонтанов, вис на ветвях спящих деревьев, покрывал плиты, углубляя их, изгибался сводом над мостами и, наконец, тонул в Тибре, отдавая ему не только свой блеск, но, подобно каждому утопленнику, и свою мечту. С Кампаньи веял легкий ночной ветер улыбаясь в этом серебряном свете. Он скользил по волнам и по крышам, развевая флаги стражи и плащи убийц, пробегал темными улочками, поворачивал у ворот, над огнями караульных постов, и мчался дальше, дальше; пробежав над Римом, навещал какую-нибудь жалкую деревушку с лаем собак и покатыми крышами, остановившуюся здесь словно просто так, по привычке, - заурядную, скучную, похожую на другие, чей вид если запомнишь, так только потому, что он повторяется всюду, деревню незаметную и ненужную, хоть, наверно, и там совершается много непонятного. Серебряный свет покачивался на этом легком ночном ветру, плавал и смеялся над видениями, которые сам на забаву себе создавал. Месяц-возничий мчался высоко в небе, размахивая своим световым плащом. Потом ему вдруг пришлось вступить в борьбу с таким бурным ветром, что даже дышло Большого Воза отклонилось под вихрем, гнавшим перед собой удушливые тучи. В небе сгрудились черные твердыни, и оно задрожало под их тяжестью. Они возникли внезапно, огромные, страшные, алчущие разрушения, а земля была дика и пустынна, без лунного света, ввергнута во тьму. Края туч еще колыхались от ветра и рвались на части, но черная твердыня противилась, напрягала силы, новый налет вихря, засвистев, наклонил ее, она опустилась и припала к земле. И вот уже все окрест бичует и сотрясает косой ливень, но черный дым туч валит дальше и дальше, от небесных твердынь отделился еще кусок, с грохотом рухнул к земле и разбрызнулся черной пеной. В ослепительно-белом полыханье молний люди испуганно просыпались и становились на колени, понимая, что приговорены к смерти.
Над Флоренцией разыгралась буря. Брат вратарь в Сан-Марко отказался открыть ворота.
- Он прав, - сказал монах мальчику. - Подожди, пока не затихнет немного.
Но Микеланджело стал опять просить, чтоб позволили уйти. Монастырский колокол ломал молнии, будил братию, сзывал на молитву. Они собирались, выбегая порознь из келий. Ярость бури вопила за высокими стройными окнами стрельчатой галереи, меча молнии далеко по всему краю. Братья, бледные, глядели на разверзшееся небо, вытаращив глаза.
- Ты останешься, Микеланджело, мы тебя не пустим! - тихо, но твердо сказал Лионардо, ныне, в монашеской рясе - фра Таддео.
Микеланджело опять хотел возражать, но грянул такой громовой удар, что все монастырское здание содрогнулось, словно дав трещину. Братья упали на колени. Лионардо, бледный, бросился к окну.
- Уж не сюда ли, в дом божий? - пролепетал он.
И стал на колени с остальными. Микеланджело тоже. Среди завывания бури и гудения колокола послышался голос молитвы, обращенной к матери божьей.
В длинной стрельчатой галерее темно. Горят только несколько факелов. Больше света - от молний. И при каждой вспышке их Микеланджело должен, против воли, взглянуть на человека, который - один не на коленях - стоит, прислонившись к двери своей кельи. Руки его сжаты, как у остальных, он молится, как остальные, только не вслух, а шепотом. В свете молний из тьмы выступают острые черты изможденного постом, худого лица. Микеланджело всякий раз быстро опускает глаза и старается еще горячей молиться. Но у него не выходит. Это лицо вновь притягивает к себе его взгляд, как только блеснет молния и опять станет видно. Юноша сам чувствует на себе пронзительный взгляд огненных глаз. Он пригибается под этим взглядом все ниже и ниже к земле, а колокол гудит и гудит. Кончили молитву и хотели начать новую - на этот раз литанию ко всем святым, как вдруг человек отошел от двери, и резкий, каркающий голос его ворвался в бурю и в духоту галереи.
- Чего боитесь, маловеры? - начал он, вступив в ряды коленопреклоненных. - Разве мы не все в руках божьих? Не сказал ли нам он сам, что без его воли ни единый волос не упадет с нашей головы? А вы знаете, что нас ждет еще великая и тяжкая работа. Жатвы много, а делателей мало. Бури боитесь? А собственного сердца не боитесь?
Головы клонились. Буря выла. Она решительно не хотела покинуть город без добычи. Край рясы коснулся Микеланджело.
- Встань, юноша! - приказал суровый голос. - Новый послушник? И в бурю пришел?
Вопрос был обращен к стоявшему рядом монаху.
- Это мой брат, - робко ответил фра Таддео. - Он навестил меня, и мы задержались, разговаривая, потому что давно не виделись. Его зовут Микеланджело Буонарроти.
Савонарола кивнул головой.
- Я помню это имя. Ты и твой друг Франческо Граначчи первые встретились нам в воротах Флоренции, когда мы пришли в этот заброшенный виноградник господень. Мы шли сюда, к новому берегу вечности, а вы стояли перед крестом у ворот и клялись друг другу в вечной верности. Я обещал, что не забуду ваших имен, я не забываю таких вещей и не забыл. Мы вместе вошли в город я, фра Сильвестро, фра Доменико Буонвичини, ты и твой друг, я не забываю таких вещей. Ты тогда сказал, что вы - медицейские художники. Это до сих пор так?
- Да, - ответил Микеланджело.
- Брат твой вступил на путь спасения. А ты?
Пожелтевшее, сухое лицо с заостренным носом почти приникло к юноше. Жаркое дыхание монаха плывет возле самых глаз.
- Не знаю, - прошептал Микеланджело.
- Ты живописец?
- Ваятель.
- Высекаешь Венер, Диан, Елен, нимф и как там еще зовется вся эта дьявольщина? А правитель Лоренцо радуется, платит тебе, ласкает тебя?
Буря продолжает неистовствовать, и братья испуганно глядят на своего настоятеля. Знают, что они - в руке божьей. Знают, что без его воли волос не упадет с их головы. Знают, что жатвы много, а делателей мало. Но видят в сотрясающихся окнах небо отверстым - и уж если надо взойти на него, так с молитвой. Савонарола поглядел на их смятенье и страх язвительным взглядом. И кивнул.
- Ступайте в часовню и молитесь, главное, читайте покаянные псалмы - не ради бури в воздухе, а ради той, что непрестанно зыблет ваше сердце. Помните написанное: "Ты воистину не хочешь погибели нашей, после бури посылаешь успокоение, после вопля и плача изливаешь радость". Идите и молитесь!
Монахи стали уходить парами, сжав руки и склонив головы.
- Я спросил тебя насчет пути спасения, и ты сказал: не знаю, - начал Савонарола, оставшись с Микеланджело вдвоем. - Так ответил ты мне. А как ответишь Христу?
Юноша молчал.
- Когда ты восстанешь ото сна?
И на этот раз не получив ответа, монах отступил немного и скрестил руки на груди.
- Да, все вы такие! Я мог бы говорить к вам, как ангел, но вы молчите, сердца жестоковыйные! Чем мне смягчить вас? Сколько раз падал я духом, на вас глядя! Спаситель пролил кровь свою за вас, а вы молчите! Вам небо уготовано - пир великий и вечный, сделанный царем, - а вы молчите! Все власти и херувимы небесные с изумленьем глядят на дело искупления, дело божье, а вы молчите! И ты - в их числе! Если бы Платон, Аристотель и все эти языческие философы, которых вы почитаете, знали хоть одно слово той правды, что я расточаю среди вас, они пали бы на землю и преклонились бы перед премудростью божьей. А вы молчите. Ради чего расточаю? Ради чего? Ради своей выгоды расточаю? Кто ищет выгоды, те сидят в Риме, одетые в мягкие одежды, непрестанно пируя, проводят время среди наслаждений, забав и золота, предаваясь излишествам, а не постам, умерщвлению плоти, молитвам, в зное дневном и под бременами, как я и братья мои. Ради чего расточаю? Ради того, что сгораю от любви к богу - и ради твоей души! Бог зовет тебя, а ты отвечаешь: не знаю! Отрок Самуил радостно ответил: "Говори, господи, ибо слышит раб твой!" А ты - "не знаю"...
- Я молюсь, - шепчет Микеланджело. - Молюсь и живу, по мере сил, в страхе божьем...
- И выбираешь для князя языческие статуи, он с тобой советуется, покупая их, вы осматриваете античные произведения, а?
Микеланджело опять склонил голову. Это правда. В последнее время Маньифико так его полюбил, что на все осмотры всегда брал его с собой и, прежде чем что-нибудь купить, всегда с ним советовался.
- Искусство! - воскликнул монах. - Чего только не укрыли вы под этим красивым словом! Нечистоту и кощунство, идолослужение. Не изображения Христа и святых, а голых женщин, языческих богинь. Не говори, будто смотришь только на рисунок, - ты лжешь сам себе, на голую женщину смотришь! Не говори, будто ты поглощен только живописью, - ты лжешь сам себе, нечистыми порывами и похотью сердца своего поглощен ты. Да, искусство - как дар божий! Но о нем вам ничего не известно. Вам известно только искусство, дар ада!
- Искусство может быть только одно... - сказал Микеланджело.
- Перед богом. Да. Но не перед людьми, - резко перебил Савонарола. Люди назвали этим именем вещь мерзкую и гнусную, у которой с даром божьим нет ничего общего, которая попросту - сеть дьявола. Все на свете должно быть во власти бога, - все, чем мы живем, что мыслим и чувствуем, что совершаем, что видим вокруг себя, все должно быть богослужебным. Для того и созданы человек и мир, чтоб служить. Чтоб каждой мыслью и каждым поступком своим он совершал великую, непрестанную литургию. Написано: непрестанно молитесь. Как по-твоему, что под этим подразумевается? Все, что в тебе и вокруг тебя, должно быть молитвой, - понимаешь, ты, художник медицейский? А без этого все - кощунство, кража, ибо ты крадешь принадлежащее богу. Наполняешь свою мысль и тешишься вещами, которые крадешь у бога и отдаешь тлению, рже, червям. Не радеешь о вещи, для которой рожден, - о вещи вечной.
- Искусство вечно... - возразил юноша словами Бертольдо.
- Да. Но только истинное искусство. То, которое - дар божий. А не всякое. Vae qui dicitis bonum malum, ponentes tenebras lucem et lucem tenebras, ponentes amarum in dulce et dulce in amarum 1, - да, горе вам, называющие сладкое горьким, а горькое сладким. Как же ты не знаешь? Живешь в мире и не знаешь? Дьявол ищет всяких путей к душам человеческим, всяких, дьявол подражает богу. Он сам хотел быть богом и стал его кривым зеркалом. Но ко всему, что принадлежало бы ему как богу, он тянет свой кривой коготь. Как же ты не знаешь? Живешь в мире и не знаешь? У дьявола есть свои мученики, как у бога. У дьявола есть свои пророки, как у бога. У дьявола есть свои герои, как у бога. У дьявола есть свои ученики, он тоже посылает свои видения и сны, как бог. У дьявола есть свое искусство, как у бога. У дьявола есть своя тайна, как у бога. От тебя зависит, что выбрать. Но ты, видно, уже выбрал, Лоренцов ваятель!
1 Горе тем, которые зло называют добром и добро злом, тьму почитают светом и свет - тьмою, горькое почитают сладким и сладкое - горьким (лат.).
Савонарола замолчал, подошел к окну. Буря свистела вдоль стен, которые дрожали. Окно пламенело, как лицо у проповедника.
- Есть и тайна греха, - продолжал он. - Искусство, которое не дар божий, входит в эту тайну. И в нем есть величие, потому что в аде есть свое величие, темное и хмурое, дьяволы были прежде ангелами и знают, что такое рай. Они тоже умеют показывать людям, что такое рай, но показывать искаженно, по-своему, с изнанки. Они только этим могут соблазнять, дьявольством соблазнять они не могли бы, такой скверной души бог не дал никому, - а соблазняют искаженьем, подделкой, ложью и обманом, изнанкой рая. Eritis sicut Deus - будете как бог, не как дьявол, вот что сказал великий змей прародителям в раю. Меньшего не посулил. И все время это повторяет. Никому, соблазняя, не сулит ада, а сулит рай. Соблазняет тебя и все время: eris sicut Deus! - будешь как бог! Повторяет во всем. И в искусстве. В этом своем темном, кривляющемся, в этом проклятом искусстве. Оно возносит тебя? Но не к небу. Гордость. Знаешь, что говорит святой апостол? Все, что в мире, - похоть плоти, похоть очей и гордость житейская. Так говорит святой Иоанн. И сказано это обо всем, что в мире, - и о вашем искусстве, ибо оно от мира сего. Что такое ваше искусство? Похоть плоти. Этого не оспоришь! Что такое ваше искусство? Похоть очей. Не оспоришь! Что такое ваше искусство? Хуже всего: гордость житейская. Не оспоришь. Не говори, что искусство одно. Есть дьявольское, а есть божье. Истинное и вечное - это божье. И в нем нет ни нечистоты, ни кощунства, ни идолослужения. Микеланджело прижал руки к вискам. Несколько шагов - и он уже стоит в низких дверях галереи. Но фигура монаха вдруг выросла прямо перед ним. Савонарола прислонился спиной к двери, и жгучий, палящий взор его впился в подростка.
- Куда ты хочешь идти? В мир? Останься! Видишь: буря! Христос позвал тебя к брату или к себе? Он отделил от тебя, по доброте своей, мир бури, а ты все-таки пойдешь? Ты художник. Здесь был фра Анджелико, и у нас, в Сан-Марко, есть его произведения. С нами сейчас живописец делла Порто, он отрекся от искусства дьявольского и принял одежду нашего ордена, - ныне он фра Бартоломео. Скольких тебе назвать еще? Боттичелли еще пишет? А Поллайоло? А Филиппино? А фра Бартоломео - разве не великий художник, и не расцветает ли искусство его тем больше, чем усердней он следует дисциплине и правилам иноческой жизни? Куда же ты идешь?
Буря билась в монастырские стены. Ливень молний озарил небо и землю. Страшный громовой раскат потряс город, и словно земля расселась. Мальчик посинел, а монах выпрямился. Фигура его в темноте галереи и свете факелов стала огромной.
- Мы приняли не духа мира сего, а духа от бога, дабы знать дарованное нам от бога, - продолжал он. - А от кого принял ты? Не верь тем, кто льстит тебе, говоря, что твое искусство - хорошее. Придет время, бог скажет, хорошее оно было или нет. Тебе сейчас говорят, что хорошее. Это люди говорят. А потом придут другие и скажут, что краски твои - сажа, камень твой - кал и пепел. Люди скажут это. Хочешь идти туда? Останься. Там буря, оттого что там - мир. А здесь крест, - а близ креста нет бури. Я не предлагаю тебе лавров художника, но венец мученический. И такая в нем сладость и прелесть, какой не найдешь ни в каких почестях. Предлагаю тебе лютню любви божьей и пиршество вина, мирры и желчи. Предлагаю тебе розы рая его и алмазы слез его матери. Предлагаю тебе отказ от своей воли во имя бесценной воли господней. Предлагаю тебе терпенье во имя бесценных страданий, что претерпел Христос. Предлагаю тебе служение во имя бесценного, сладчайшего сыновства его. Предлагаю тебе наивысшую свободу во имя бесконечного милосердия и обетований его. Там - разодранные лохмотья дел мирских, здесь - одежды брачные.
Микеланджело смотрел, вытаращив глаза, на костлявые руки монаха, простертые к нему для объятия. Он чувствовал, что не в силах слова сказать. У него язык прилип к гортани, а руки до того отяжелели, что их никакими силами не приподнять. Он готов был кинуться в объятия монаха, но знал, что прежде свалится на землю без сознания. Колени - как гранитные, не согнуть. Нельзя. Рыданье окаменело в груди. Хочется плакать и нельзя. Здесь что-то сильней его воли. Здесь приказ: нельзя!.. Монах ждал. Потом вдруг распахнул окно.
Это было страшно. Буря упорствовала. Молнии остриями своими зарывались в растрескавшуюся землю, и сквозь решетку лиловел и вновь покрывался серной желтизной город. Расщепленный молнией дуб против окна пылал голым стволом. Смерть дышала из вырванных кустарников и каменистой почвы, и дыханье ее было шипеньем. Из черных туч, сгрудившихся куполом и разбухших, доносились ледяные звоны, беспрестанно напоминающие о себе. Снова падала тьма, и снова озарялись небо и земля, и оглушительные удары рассеивали черный свет далеко окрест. Монах остановился и холодно указал на эту картину разрушения и гибели.
- А теперь ступай и подумай, есть ли бог! - вдруг воскликнул он. - Где ты найдешь его? Но тебе хотелось туда? Ступай!
Улицы. Улицы, проваливающиеся куда-то в глубину, - дорога, все время возвращающаяся обратно. Под порталом дома, которого я никогда больше не увижу, которого днем не узнаю, скрывшись не от бури и мира сего, а от самого себя, я ломаю теперь руки в судорожных рыданьях.
Во имя отца, и сына, и духа святого - аминь. Вчера я окончил рельеф мадонны. Впервые создавал произведение о матери божьей. Этот камень уже не был нечистый. Я работал, не жалея себя, бился и окончил. Боже мой, зачем не остался я в Сан-Марко среди братьев, где нет бури и дел мирских? Отчего не мог ни слова вымолвить, а вот теперь, в одиночестве, - говорю. Боже, услышь молитву мою - отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое. Матерь божья на камне моем глядит не на людей, которые возносят к ней свои молитвы, а куда-то в пространство; и все-таки нет, не в пустое пространство, не в никуда, - я сделал так, чтобы знали, чтобы помнили, чтобы каждый невольно задавался вопросом, куда глядит матерь божия, да приидет царствие твое, да будет воля твоя яко на небеси и на земли, чтобы меня спрашивали, почему она сидит у лестницы, - я не знаю, а вы? Куда ведет эта лестница? На лестницах сидят нищенки. Хлеб наш насущный даждь нам днесь. Сидит величавая, прямая, царица, все знают, что царица, царица у лестницы! А младенец уснул. Сын божий спит, а мать бодрствует, глядя куда-то вдаль, не на людей... И остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим, - куда ведет эта лестница? Сын божий устал и заснул. Мать глядит серьезным, строгим взглядом, глядит перед собой, Мария охраняет младенца, охраняет сына божьего, который устал. Куда ведет эта лестница? И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого, аминь. Торжественно, серьезно глядит Мария, одеянье еще взволновано только что отзвучавшим движеньем, оттого что она приподняла руку, чтоб крепче прижать сына к сердцу. Почему говорят, что она глядит в пустоту? Не понимаю, что же тут страшного... Радуйся, благодатная Мария, господь с тобою, да, господь всегда с тобою. Младенец уснул, и ты укрыла его, господь всегда с тобою; взгляд полон предчувствий, но все же взгляд повелительный, откройся и наполни сердце, благословенна ты в женах и благословен плод чрева твоего, аминь. Маэстро Бертольдо поглядел на работу мою с изумлением, стал изучать наклон головы и мощь фигуры. Подивился тому, что я нашел новое наполнение плоскости, ничего не оставил вокруг, тело примыкает тесно к камню. Младенец не благословляет, он спит, это показалось ему странным, этому он удивился. Все привыкли к тому, что младенец всегда благословляет, - ну да, так привыкли... Он долго всматривался в выражение лица Марии. Перечислял мне образцы, от которых я отклонился. Назвал имена: Бенедетто да Майано, мессер Росселино, Лука делла Роббиа. Называл и другие. Сказал, что самое главное - моей мадонне не хватает улыбки. Привыкли, чтоб она улыбалась, - ну да, привыкли... Мария снисходит к человеческим скорбям. А моя божья матерь не улыбается. Моя божья матерь не снисходит. Она повелительница, царица. А все-таки сидит у лестницы. Так сидят одни нищенки. Тоже с ребенком на руках. Моя царица сидит у лестницы и охраняет младенца, а куда смотрит? Ждет молитв? Но иные молитвы человеческие попадают в ад...
В эти страшные времена неуверенности и смятенья матерь божия - у лестницы. Видно, скоро конец света.
Он встал и пошел. Жестокий ливень слепил его, промочив до нитки. Гроза утихла, - верно, нашла добычу, цену которой знала. Ливень стоял стеной, которую надо раздвинуть. Он шел, - даже стражи не было на улицах, - шел один...
Даже стражи не было на улицах! Шут Скарлаттино, видя, что гроза прошла, осторожно открыл дверь своего домика и кивнул старухе, чтоб выходила. Ведьма, до того безобразная, что, когда она отваживалась выйти днем на улицу, в нее кидали камнями, скользнула во тьму.
Скарлаттино на рассвете нашел на ступенях храма Сан-Пьетро-Маджоре мертвого ребенка. Было неясно, погиб ли ребенок от голода или от материнской руки, но шуту стало жалко трупик, и он заплакал над ним. Потом взял его себе под мышку и стал бегать с ним по городу, прося похоронить его по-христиански, - но дурака отовсюду гнали, так что горб его весь покрылся синяками. Эти шутки были ему не по вкусу, отовсюду его гнали, а он все продолжал ходить от одного храма к другому, от одного приходского дома к другому и просил, просил безуспешно. Потому что не задаром земля освящена, а у шута не было денег, да и были бы, так ни священникам, ни похоронному братству не хотелось докапываться, окрещен ли ребенок-то, ведь нынче по всему краю множество еретиков бродит, и ну как сгниет ребенок в освященной земле, станет пугать, а то еще мор начнется. И вот шут пробродил целый день, осыпаемый насмешками, а вечером вернулся домой с трупиком. Положил его на стол, обмыл, зажег свечку и стал ждать, когда ребенок проснется, - он будто спал. Шут взял тарелку, сварил кашу и стал себя ругать за то, что сперва счел его мертвым: теперь свет от свечки трепетал на личике ребенка, так что была опасность, как бы он не проснулся слишком скоро и не стал плакать от голода. Но, видя, что ребенок долго не просыпается, шут потрогал его - он был холодный. Тогда шут зарыдал о том, что у него умер ребенок, начал с воплями рвать волосы у себя на голове, горько сетуя, что княжескому забавнику отказано во всех радостях на свете. Потом успокоился и стал надеяться. Сел к очагу и принялся ждать чуда. Но чудо не пришло, пришли буря и старуха. Обе вместе, и поэтому он сперва взвыл от ужаса, решив, что обе пришли за ним. Старуху звали Лаверна - на смех. Она жила в домишке с такими прогнившими стропилами, что они только благодаря заклятию не обрушивались ей на голову. Никто не знал, почему она еще жива, - один только дьявол. Но она не всегда была старухой, когда-то у нее было другое имя, - ее звали Джанеттой, - такое же красивое имя, как она сама, и происходила она из рода Фоскари, цвет лица у нее был белей нарцисса, а губы слаще гиметского меда, патрицианские сынки ходили в храм ради нее и мечтали о любви, страстно клянясь своим именем и родом, но она отдала безраздельно свое сердце и тело дворянину Джано Торелли, который всегда ждал ее у кропильницы, плача от любви. Но братья ее ненавидели Джано, они проникли однажды ночью к ней в спальню, где она предавалась со своим милым любви, и пронзили его мечами прямо на ее обнаженном теле, она стала кровавой невестой, и ни один мужчина уж не дотронулся бы до нее. Братья отрубили ее милому голову, но прекрасная Джанетта нашла ее, положила в цветочный горшок, засыпала землей и, когда мясо сгнило, посадила цветок и стала поливать его слезами. Цветок рос, благоухая любовью, благоухая поцелуями любимых губ. Джанетта все время сидела у окна, целовала цветок, оплакивая любовь. Братьям это показалось странным, они разбили горшок, нашли череп и выгнали сестру из дома, натравив на нее собак. Теперь она старуха, никто не знает, откуда она взялась во Флоренции, - она старуха в лохмотьях, безобразная, отталкивающая покровительница злодеев, поэтому ее зовут Лаверна, и еще для того, чтоб у нее было какое-нибудь имя. Лаверна - имя нимфы, pulchra 1 Лаверна - это звучит смешно, но вот молитва убийц и мошенников в Древнем Риме: "Pulchra Laverna, da mihi fallere, da justo sanctoque videri peccatis et fraudibus obice nubeni..." - "Прекрасная Лаверна, пошли мне уменье обманывать и при том казаться праведным и святым, опусти покров ночи на грехи мои, злоумышления мои мраком окутай..." Вот какая молитва! Старуха была Лаверна, хоть и не нимфа. Услыхала о трупике и, как зверь на падаль, пришла за ним к шуту, крадучись в буре и тьме. Потому что от мертвого ребенка все части идут в дело, коли сварить их с соответствующими снадобьями и толково подобранными примесями. Сердце сердцу весть подает, это таинственная правда, а сердце ребенка, сваренное с миртовыми эссенциями, поможет брошенной девушке, которая должна, опозорившись, родить. Нужно колоть детское сердце, сваренное вместе со свадебным миртом, длинной иглой, приговаривая: "Prima che'l fuoco spenghi, fa ch'a mia porta venghi..." - "Прежде чем огонь погаснет, заставь его вернуться к моей двери, пусть его пронзит любовь моя, как я пронзаю это сердце..." Детская рука, копченная над горящим обломком виселицы, полезна для разбойников, а у кого в кошельке есть кусок детской печени, у того удачно пойдет любая торговля. Неуязвимость дает частица ребер, а хитрость черепная кость ребенка, самые красивые девушки будут ложиться к тебе в постель, если ты имеешь его лобковую часть, и у того не падет конь, кто заполучит легкие детского трупика. Все идет в дело, коли хорошо проварено, с соответствующими обрядами и ядами в час могущества дьявола и потом высушено в лунном свете, probatum est 2 по старым книгам, - и пупок годится, и обрезки ногтей.
1 Прекрасная (лат.).
2 Проверено (лат.).
Сначала старуха принялась доказывать шуту, что это не его ребенок, но шут закричал не своим голосом, что старуха - из ада и пришла, чтоб наказать его за то, что он не похоронил ребенка. Только когда она забренчала деньгами, он, услышав золото, перестал бояться ада, но ребенка все-таки не отдавал. Старуха рассердилась, ей не хотелось идти в бурю на кладбище, выкапывать там других мертвых детей, но шут этого не понимал, он стал ругаться со старухой; она не осталась в долгу, а в это время тени их на стене обнимались, оттого что всякий раз, как они, со сжатыми кулаками, наскакивали друг на друга, тень одного тоже наскакивала на тень другого, чтоб ее поцеловать.
Наконец шут понял. Старуха пришла, чтоб похоронить ребенка! Он стал со слезами благодарить старуху, смеясь и ликуя, что ребенка опустят в освященную землю и старуха умней попов и похоронного братства, - не старается первым долгом докопаться, крещен ли ребенок и не вызовет ли мора. Он отдал ребенка, и старуха убежала в ливень и тьму, крепко прижав холодное тельце к высохшим грудям; она спешила: только рассветет, к ней придут два дворянина за неуязвимостью, а потом - одна красивая девушка, купеческая дочь, по имени Джанетта, с которой любовник перестал спать, бежал, боясь ее братьев, не спит с ней больше, не целует ее прекрасную обнаженную грудь, ее обнаженное сердце, в которое вдруг робко толкнулась детская ручка. Лаверна, страшная, как ночь, отвратительная, как дьяволова ухмылка, с промокшими от дождя, обвисшими седыми космами, прыгала через лужи, словно противная большая лягушка, меж тем как шут у себя в домике смеялся и плясал: он похоронил ребенка, да еще и деньги получил. Тучи медленно разошлись, и вновь на небе появился бледный возничий-месяц, развевая свой серебряный плащ. Земля вздохнула после дождя. Буря где-то перегорела внутри себя. На востоке забрезжил шафрановый рассвет.
Скарлаттино доплясал, а старуха дошла до дома.
Микеланджело, сжав голову руками, стоял перед своей работой и упорно смотрел на камень. Матерь божья у лестницы. Младенец уснул. Взгляд матери повелительный, а все-таки она сидит у лестницы, как нищенка. Младенец...
Проснулась Флоренция и любая ничтожная деревушка вокруг. Проснулись люди и, преклоняя колена для молитвы, поняли, что возродились для жизни. Но опустошение, произведенное ночной бурей, было велико. И летописец сел и записал это.
Проснулся и Рим, где кардинал-канцлер, вернувшись с представления Плавтовой комедии о привидении, до сих пор сидел в своем глубоком кресле, оперев голову на руки, погруженный в размышления. Родриго Борджа этой ночью не спал. Малейшая ошибка могла погубить великое предприятие, надо все продумать до мельчайших подробностей. За высокими окнами светало, тишина ночи сменилась ватиканским молчаньем, а Борджа все сидел, размышляя, слишком уж долго правит Иннокентий, - каноник Маффеи, верный флорентийский доверенный, пишет о болезни Медичи, а тут еще французское влиянье, несчастная миланская политика, курия ненадежна, яд и золото, тень, кошмарная тень, от которой он тщетно убегает, дон Сезар, сын...
Комедия о привидении!
Рассвело и за городом. Слуги, держащие коня, склонились в глубоком поклоне, и из виллы доньи Кортадильи вышел епископ пампелунский дон Сезар с довольным видом. Доставленные шпионами сведения благоприятны, женщины прелестны, дон Мигелетто уже получил указания, и вино было отличное, - не здешнее итальянское, а доброе вино из Сьюдад-Реаль, старое испанское вино.
КАПЛЯ ЛЕТЕЙСКОЙ РОСЫ
В ту грозную ночь, которая так взволновала Флоренцию, что многие думали - настал конец света, сдох любимый лев князя, огромный Ганнибал, исполнитель судебных приговоров.
Вызывали лекаря, мессера Адживио да Ронки, вычитавшего древние тайны римских гаруспиков из редчайшей рукописи, найденной в монастыре св. Аннунциаты. Он прочел ее и сжег. Но тогда страшно разгневался отец Лоренцо Медичи, правитель Пьер, и лекарь да Ронки был наказан конфискацией и пожизненным изгнанием. Однако при Лоренцо старик вернулся и жил теперь в уединении, лишь изредка применяя свое врачебное искусство, причем отличался такой набожностью, что, прежде чем приступить к лечению, требовал от пациента покаяния перед богом. Теперь, позванный к сдохшему зверю, он сперва не хотел идти, но потом вспомнил, что ласковый князь отменил отцовский приговор, избавил его от необходимости есть горький хлеб чужбины и примирился с утратой драгоценного пергамента, чтоб пощадить тоску изгнанника по родине. Произведя вскрытие павшего зверя и вынув его внутренности, он нахмурился и не стал ничего говорить. Сообщил только, что зверь пал во время бури - от страха. Так и было помечено в книге записей о княжьем зверинце, и все бы уж давно об этом позабыли, но на другой день утром служанка, пришедшая прибрать у мессера Адживио, обнаружила, что он ночью съехал. Тут и стража вспомнила, что видела, как ученый с небольшим узлом в руках вышел из города. Но если старик опять, на этот раз добровольно, выбрал горькую участь изгнанника, - значит, он прочел страшные вещи по печени и сердцу льва; и многие испугались, говоря, что этот город уж ничем не оградить и лучше самим спасаться бегством, как поступили умные люди, оставившие Иерусалим, не дожидаясь прихода Титовых войск. Но другие считали, что беда ждет только семейство Медичи, так как зверь был княжеский, и вспоминали слова фра Джироламо, сказанные им в одной из проповедей: "Я чужой в этом городе, но останусь. А кто правит здесь, тот уйдет".
Так что никому ничего не было известно ни о городе, ни о судьбе Медичи, ни отчего была буря, во время которой подох лев.
Стало немножко легче, после того как пришли первые известия о разрушениях и пожарах, вызванных той же ночью бурей в Перуджии. Там гнев божий выразился явственней и понятней. Потому что в окрестностях Перуджии крестьяне взаимно друг друга истребляли из-за междоусобицы, свирепствовавшей не только между Бальони и Одди, - сами Бальони убивали друг друга, так как им заволок мозги кровавый туман семейной вражды. Даже на папертях храмов ручьями лилась человеческая кровь, и не было церкви, где бы можно было молиться. В один день было убито и повешено сто тридцать пять человек, и участников резни, и ни в чем не повинных. На окнах храмов вешали схваченных на улицах, хоть они знать не хотели никакой войны между семьями и партиями, а шли просто в лавку или к мессе. Сто тридцать пять их повесили, случайно оказавшихся на улице, и среди них одного, который нес своего больного ребенка к врачу, - ребенка у него отняли и разбили об угол дома, а ему самому накинули петлю на шею и втащили его на церковное окно. Но прежде чем веревка удавила его, он проклял город страшным проклятьем; это был торговец полотном, по имени Фачо, его все знали, он не принимал никакого участия в распре родов. И после этого проклятья город пришел в ужас. На пьяцце было поставлено тридцать пять алтарей, и три дня подряд перед ними служили молебны о том, чтобы проклятие торговца было снято. Воюющие стороны отложили мечи, и в процессии враг шел возле врага со свечой в руке, все глаза были устремлены на хоругви с изображением Refugii peccatorum - матери божьей, заступницы грешников. Перед тридцатью пятью алтарями возносились мольбы к богу, чтоб он смилостивился, не карал города из-за проклятья полотнянщика. В Риме обрадовались, и для примирения сторон срочно был послан кардинал-легат, но в Перуджии не пожелали, чтоб их мирил римский кардинал-легат, так что кардинал-легат на другой же день после приезда был найден на улице убитым, и война забушевала с новой силой. Город был залит кровью, наполнился смертью и дымом пожарищ. В Перуджии стало невозможно жить и дышать, по городу ходили только толпой. Взывала к богу о помощи монахиня-чудотворица, сестра Коломба из Риета, доминиканка, избранная жертва господня, - со слезами и молитвами побуждала к примирению, но - тщетно. И вот буря уничтожила в Перуджии то, чего еще не тронула война.
"Нет, такого у нас еще не было, - говорили флорентийские жители. Со всего света приходят все новые заказы на наше вино и шелк, флорентийский золотой повсюду славно звенит, а все-таки здесь фра Джироламо вещает о конце света, и здесь бушевала дикая буря..."
Анджело Полициано в последнее время очень поседел. Он понять ничего не мог, что творится во Флоренции, да и в Платоновской академии. Ведь Марсилио Фичино, светило платонизма, не шутит с кафедры, что Платон был Моисеем, говорящим по-гречески, нет, он сам стоит возле кафедры фра Джироламо, стоит и бьет себя в грудь, лисье лицо его искажено рыданьями, и молится он по молитвеннику, полному варварской латыни... А Пико делла Мирандола уже не мечтает о новой церкви с папой-аристотеликом во главе, а ведет переговоры о вступлении в доминиканский орден, куда вступают сыновья самых богатых семей, сливки патрицианства - Ручеллаи, Строцци, Альбицци, а девушки срывают с себя подвенечную фату и становятся инокинями, уничтожаются картины и статуи, библиотеки и творения философов, - нет, Анджело Полициано ничего не может понять. Платон молчит. Говорит фра Джироламо. Полициано качает склоненной седой головой. Разве он не предупреждал тогда Лоренцо?
А молодой кардинал Джованни Медичи поехал в Рим - по совету канцлера Медичи - Бернардо Довиции Биббиены, - в связи с новостями, полученными от доверенного Биббиены каноника Маффеи. Каноник Маффеи - человек хитрый, проницательный, его сведения неоценимы. Не следовало бы ему только так дурно думать о канцлере церкви Родриго Борджа и его грехах! Что ж, разве каноник Маффеи без грехов? Его приключения так интересны, что Биббиена недавно решил положить одно из них в основу пьесы для ближайшего карнавала - именно то, когда каноник Маффеи, воспользовавшись проповедью Савонаролы о близком конце света, послал одного здешнего супруга следить всю ночь на дворе за звездами, не начинают ли они уже падать с неба, - а сам в это время старался как можно лучше и с наибольшим удобством для своей тучности тешить его молодую жену. Но если каноник Маффеи прознает о том, что это написал Биббиена, он придет в ярость, так что это - тайна, об этом знает только Полициано. За каноником Маффеи нужно ухаживать, его сведения из Рима неоценимы. Никому не известно, как Маффеи установил такие замечательные связи с Римом, но Биббиена изумлен точностью его сведений, в которых главное внимание уделяется Борджа, это нехорошо, Медичи не должны сейчас сердить кардинала Борджа, говорит Биббиена, и он, пожалуй, прав. Но Маффеи - верный, надежный, Биббиена потирает руки от радости, что раздобыл его, - правда, Маффеи добивается Пизанского архиепископства, это ясно, - ну, что ж, пускай добивается. Биббиена уверен, что сумеет перехитрить его, - потому что не надо хитрецов сразу делать архиепископами, и потом - Маффеи слишком неоценим, чтобы куда-нибудь его переводить.
Тяжело шагают дни. Теперь холмы и равнина все время покрыты туманом. Солнце бледно, несмотря на весну. На дворе март, близится пост, а потом будет пасха... Полициано сидит над стихами Горация, но не читает. Он знает их почти все наизусть. Ведь еще недалеко то время, когда ему самому приходилось держать корректуру, следя за правильным воспроизведением рукописного текста, подготовляя окончательную редакцию, исправляя non semel Ilion на non semel Ilios, в Эподах - вместо Tellure porrecta super на Tellure projecta, вместо Jupiter sacravit читая Jupiter secrerat и многое другое, - работа нелегкая, но радостная и плодотворная. А сколько усилий потратил он на правильную декламацию, как трудно было объяснить ученикам его аудитории, всем этим фламандцам, шотландцам, немцам, полякам, французам, англичанам, что такое трибрахий, бахин, антибахин, дихорей, дихерей, ямб и диямб, ямбический триметр, диметр, трохей октонарий, фалеций, сафическая строфа, логаэдический триметр... Он стоял, выпрямившись во весь рост, в своей длинной тоге гуманиста, с золотой медицейской цепью на шее и говорил:
- Слово "videre", правильно скандируемое, представляет собой амфибрахий, примером амфимацера является слово "trinitas". Слово "nobilitas", если ты произнесешь его правильно, есть хориямб, а слово "propinquitas" - диямб.
Но теперь уже не придется никому преподавать. Опустели аудитории, вопли Савонароловы занимают умы больше этих вечно живых, изящных стихов, недавно даже один из учеников отказался толковать диалог "Гиппий" и вдруг выступил с сочинением Петра Ломбардского. Правда, все засмеялись над этой неожиданной стрелой старой схоластики, но разве несколько дней тому назад не объявил другой ученик, что единственно, кто по-настоящему понимал Платона, это блаженный Августин?
Полициано выглянул в окно. Город был словно осыпан пеплом. Фра Джироламо во время поста до того усилил жар своих проповедей, что люди в церквах падали в обморок, на всех улицах был слышен плач, жизнь стала робкой, унылой.
Тут Полициано вспомнил о Микеланджело. Хоть этот юноша не сдается...
Потому что Микеланджело, чтобы сделать удовольствие князю, создал для него рельеф "Борьба кентавров и лапифов". Сперва Полициано долго и подробно рассказывал ему о происшествии. Описал царя лапифов Иксиона, который воспылал страстью к Юноне, а Юпитер обманул его, послав облако в обличье Юноны, и с помощью этого призрака Иксион породил кентавров, полулюдей-полуконей. Описал лапифов, мужественный, горный народ, царь которого - сын Иксиона Пейрифой позвал на свою свадьбу с прекрасной Гипподамией кентавров, но этих приглашенных зверей охватила похоть к невесте, и, опьянев за свадебным пиром, они завязали страшный бой, в котором принял участие и Тезей, и кентавры потерпели такое же поражение от лапифов, как когда-то в Аркадии - от героя Геркулеса.
- Это сказание имеет глубокий смысл, - продолжал серьезно Полициано. Запомни: грешное человеческое существо, смертный Иксион воспылал страстью к бессмертной Юноне, его не удовлетворяла человеческая любовь, он захотел смертное тело свое соединить с телом владычицы Олимпа, а вместо этого соединился с облаком, понимаешь? Захотел любить самое возвышенное, а полюбил призрак и породил зверей. Да если бы еще зверей! Кентавры были ведь полулюди, одаренные разумом, страстями, похотью и волей. Хотя у них был общий отец с лапифами, они были сильными, яростными врагами лапифов. Страшного врага своему народу породил тот, кто хотел свести с Олимпа в свои объятия ту возвышеннейшую. Я думаю, мысль об этом была для него более страшной карой, чем ожидавшее его в подземном мире колесо, получившее известность как колесо Иксиона. Да, пришлось людям, настоящим людям, лапифам, фессалийскому племени, одержать победу над этими дикими получеловеческими чудовищами, - настоящим людям, рожденным человеческими женщинами, чтоб оградить человека от этой наделенной волей, страстями, похотью, развратными влечениями и разгулом материи. - Полициано замолчал, походил взад и вперед по залу, полному недавно выкопанных античных статуй, в котором работал Микеланджело, потом прибавил: - Только один из кентавров был добрый. Только один... Его звали Хирон. Он был бессмертен, но отказался от своего бессмертия в пользу Прометея. Да, один он был добр и бессмертен, вечная тайна, величайшая тайна человечества. Один он был добрый - и он отказался от бессмертия.
Наступила вдруг такая тишина, что стал слышен шорох деревьев и кустарников в садах.
- Отказался для другого, который должен был дать людям огонь. А тот как бессмертен? Он прикован. По его телу проходят бури, он прикован на вершинах, на гребнях гор, орел каждый день терзает его внутренности, вот каково его бессмертие...
Полициано вдруг подавил горькую улыбку и сказал в заключение:
- Изобрази это для князя - битву кентавров с лапифами, - понимаешь, как простой, веселый и мужественный народ одолел и разбил гнусных насильников, материю, наделенную похотью и страстями, конских чудовищ, зверей, порожденных в грехе, - великую победу над вторжением варварства; изобрази это, доставь князю радость. И не забывай при этом о смысле сказания, Микеланджело, о глубокой мысли, в него вложенной...
Но Микеланджело после первых же ударов по камню забыл о смысле этого сказания и о том, что в него вложено. Ему сразу сделалось все равно, чего хотел Иксион, и безразличны стали свадьба Пейрифоя, и вторжение варварства, и все, о чем говорил Полициано. Он нашел форму. Почувствовал до тех пор не испытанное острое наслаждение от возможности пропитать камень пленительной, гибкой формой борющихся друг с другом тел, создать произведение из сплетенных рук и ног. Он познает человеческое тело и видит, как оно прекрасно. Тело, в котором движенье. Заставить играть множество форм, слив их при этом в единый образ силы и напряженных мышц; человеческие тела, яростно связанные узлом и спутанные; обрисовать в борьбе разнообразнейшие и сложнейшие движения мужской фигуры - выпрямленной, замахнувшейся, падающей, поверженной, вырвавшейся из клещей вражеских рук, снова кидающейся в борьбу и прессующей противника ударами, как на огромном кровавом винограднике. Какое ему дело до античности! Он чужд идее, развитой Полициано. Тело! После первого обтеса - контуры человеческого тела. Не античное спокойное тело, а тело в стремительнейшем напряжении формы, тело в непрерывном движении. Выразительны руки тех двух, что душат друг друга, выразительны, потому что движутся, трепещут, искрятся силой, из каждого мускула пышет жизнь, натянутая, как тетива. От того, который поднял глыбу, чтоб метнуть ее в гущу битвы, пахнет потом. Вся картина кричит. Это формы, обладающие голосом. Формы горячие, распаленные. Жизнь, хлещущая сквозь пластическое напряжение сражающихся мышц. Вот свирепо наклоненное одутловатое лицо - лицо, пьяное от вина, с выпяченными в боевом усилии губами, из которых вырывается хрип. Пот блестит на двуглавой мышце того, который ударом кулака сбивает врага с ног, и враг валится узловатым движеньем. Вновь вздымается прилив тел, сухожилия и мышцы напряжены, губы разодраны, вон тот - уже мертвый, голова повисла, а все щерится оскаленной пастью. Длинные, округлые линии бедер, сильных и грубых мужских бедер, выступают из глубины пространства, эти тела несутся вскачь, ржут, отчаянье раскидывает их во все стороны - и снова сбивает вместе, они ревут и глотают прах земной, с оторванными кусками конечностей, тела на коленях, тела выпрямленные, тела взбесившиеся, мускулы натянуты на костях, которые трещат. Тело. Все требует формы, чтоб быть познанным.
Потом он отдал рельеф князю. Граначчи этой его работы еще не видел. Граначчи редко бывает теперь в Медицейских садах. Он помогает Гирландайо, они вместе пишут большую картину "Прославление девы Марии". Гирландайо сам пришел за Граначчи и просил князя вернуть ему на время его бывшего ученика, и Граначчи сжал руки на груди, казалось, он сейчас вскрикнет, щеки его побледнели, словно покрытые пылью дороги, дороги в Нурсию, город Сполетского герцогства, никто еще не удостаивался такой чести, чтобы старый маэстро приходил к Медичи просить о возвращении ученика, который должен дописать с ним картину. Граначчи отложил начатые копии, встал и пошел. Теперь они вместе пишут картину, большую картину, тщательно выполненную, - краски пестрые, яркие, блестящие. "Прославление девы Марии"... и поломничество в Нурсию! И уже два раза между ними были размолвки из-за Гирландайо, оттого что Граначчи не может допустить, чтобы о старом маэстро говорили иначе, как с безграничным восхищением, а Микеланджело не может говорить о нем с безграничным восхищением... Кроме того, Граначчи твердо надеется, что недалеко время, когда он перерастет Гирландайо. Он начал самостоятельно писать мадонну на троне со святым Михаилом и святым Иоанном. Паломничество в Нурсию...
Микеланджело отдал рельеф, и благодарность Лоренцо доставила ему тем большую радость, что он очень уважает князя и в тайнике сердца любит его. Он не хочет признаться в том самому себе, думает обо всем, что говорит в проповедях Савонарола, и все-таки знает, что любит князя. Не за то, что Маньифико ставит его выше остальных учеников, а за то, что тот одинок. Чувствует, что одиночество это становится все более полным, что Лоренцо покинули все, все, кроме Полициано. Лоренцо принял "Битву кентавров и лапифов" с восторгом и радостью, не говоря ни слова о глубоком смысле сказания и о царе, который пожелал самого возвышенного, а овладел лишь призраком и породил зверей. Он очарован порывистой игрой этих созданий и их напряженьем. Осматривая свои коллекции, он часто возвращается к этой вещи, всегда долго стоит перед ней и всегда умеет сказать о ней что-то новое. Поэтому рельеф был поставлен во дворце на переднее место, и все на него любовались.
Тела борются, играя множеством мышц, тела в мощнейшем выявлении форм, существа горячие, распаленные, длинные линии сплетений, связанных в узлы рук и ног. И нагота. Гладкая нагота мужских тел, - хоть одну только форму прикрой, и мужское тело это утратит свою волю и свою скорбь. Она должна быть видной и страстной для каждого взгляда. Тела сплетаются, сверкая наготой, как пролитое масло. Нагие плечи сгибаются, трутся друг о друга в судорожном сжатии и напряжении мышц, бедра прильнули друг к другу, напряженные, отверделые. Кулаки бьют по наклоненным головам, нагота их молотит насмерть. Соски, покрасневшие, полиловевшие, как вереск, сморщились в обхвате жестоких тисков рук, нагота с головы до пят, напряженная и уязвимая, но еще отстаивающая каждую секунду жизни. Нагота, в которой есть что-то замкнутое, - скорбь, страстное желание, мечта и кровь. Угрюмый пыл этих тел тоже обнажен, и колени их бьют в грудные клетки поверженных, как в барабаны смерти. Славная нагота боли, уничтоженья и боя - все вписано в эти борозды лбов, горл и животов. Кривизны, дуги, трехмерности, контраст глубины и напряжения. Бой. Мрамор.
После этой работы Микеланджело отложил резец и покинул Полициано, скрылся от Джулио и Джулиано Медичи. Он не хотел никого. Пил одиночество, словно терпкое темно-красное вино, и опять страдал от сознания своего уродства. Наклонившись над зеркалом водоема в садах, он ощупывал свое лицо, обезображенное, навсегда заклейменное ударом кулака мордобойца. Уходил все глубже в сады. Перестал ходить на проповеди, перестал ходить во дворец, перестал ходить в город, перестал ходить с другими копировать, не хотел видеть даже Граначчи, - хотел быть один, один, хоть всю жизнь один. Вокруг тишина. Глубокая, бездонная. Апрель жил в почве садов и в тучах.
Пришло письмо от кардинала Джованни из Рима, позабавившее князя и всех остальных. Папа Иннокентий на самом деле превосходит сам себя в проявлении дружбы к семейству Медичи. Он устроил такую торжественную встречу, что привел в бешенство сердитого папского церемониймейстера маэстро Бурхарда. Римское население сбежалось толпами, так как шел слух, что папа, из уважения к семейству Медичи, назначил кардиналом ребенка. Все изумились, увидев мальчика верхом на коне, в плаще цвета высохшей розы. Потом утром явились все кардиналы и торжественной процессией повели его к папе, который поднял его с колен, обнял и поцеловал. Маэстро Бурхард, нетерпимый ко всему не предусмотренному ни традицией, ни Рубриками, немедленно подверг нового кардинала строгому испытанию, но ни к чему не мог придраться - ни в его благословляющем жесте, ни в коленопреклонении и полуоборотах, ни в уходах, поступи и поворотах, ни в интонации голоса громкого и голоса приглушенного, ни в чем, подлежащем соблюдению in ordine genuflectend, sedendi et standi 1, ни в чем, относящемся к обуви, одеянию и головному убору, ни в способе кланяться profunde, devote et humiliter 2. Ни к чему не мог придраться маэстро-черимоньере, относящийся раздраженно и враждебно ко всем молодым кардиналам; старик, сам тщетно мечтающий о пурпуре, на покупку которого нет денег, ни к чему не мог придраться, так велел хоть увеличить ему тонзуру. Теперь молоденький кардинал живет во дворце Орсини на Кампа-Фьори, прямо против дворца кардинала Риарио делла Ровере, и они смотрят друг на друга в окна... Это письмо доставило большое удовольствие во Флоренции, а канцлер Бернардо Довицци Биббиена особенно обрадовался, прочтя приписку о том, какой торжественный прием был оказан Джованни самим канцлером церкви, кардиналом Родриго Борджа... очень обрадовался Биббиена, что послушался умных советов каноника Маффеи, сведения которого неоценимы, и настоял на поездке юного кардинала в Рим. А разве не предсказывал Фичино в своем гороскопе, что Джованни Медичи когда-нибудь сам станет папой?
1 В способе коленопреклонения, сидения и стояния (лат.).
2 Глубоко, набожно и смиренно (лат.).
Микеланджело бродит в садах. Каждое слово причиняет боль. Никогда еще не был он так растревожен, как теперь. Словно вокруг него - одни страшилища, он чувствовал горечь при одной мысли о человеческом лице. Время умерло, не было надобности думать о том, день сейчас или ночь, время возникало ниоткуда и бежало к вратам ада, - там найдут его те, кто не умел правильно пользоваться им здесь, на свете. Садовые аллеи все время извивались, словно выписывая какие-то безысходности и не желая дописывать до конца. За свое короткое пребывание у Медичи он успел создать три произведения: ""Фавна", "Мадонну У лестницы", "Битву кентавров и лапифов", "Фавн" - вещь нечистая, насмешка, злая, мстительная материя, ужас крадущихся ночей, дьявол подсунул ему этот камень, и так как у этого дьявола было лицо и обет ангела, - его нельзя было одолеть. Коварство, подобное чуме, притаившейся в корке хлеба, под покровом милостыни, поданной нищему, в оброненной веточке розы. Мадонна у лестницы смотрит в вечность. Люди думают, что в никуда. Когда заходит речь о вечности, они обычно всегда подразумевают взгляд, устремленный в пустоту. Это царица, лицо властительницы, она правит - и сидит, как нищенка, на ступенях. Сын божий, усталый, заснул. Но над ним бодрствует взгляд, перед которым нет оговорок, ни уверток, ни запирательств, ни лукавства, - взгляд, вперенный в вечность. Привыкли к тому, что сын божий благословляет. Но здесь он устал, спит, не благословляет. Привыкли, что матерь божья улыбается. Но здесь она не улыбается. И оттого что привыкли, говорят о взгляде, устремленном в пустоту. Царица у лестницы. Ave, господь с тобою. Скоро конец света. Нагие тела борются. Водомет нагих мышц в борьбе. Упрямо раскоряченные, напряженные тела, покрытые пылью и прессуемые битвой, как в кровавом винограднике. Форма, длинные линии бедер, плечи, прижатые друг к другу, груди, выгнутые под тяжестью, колени бьют в грудные клетки поверженных, как в барабаны смерти. Тело и нагота его, полная скорби, покров крови, желанье и мечта, угрюмый огонь тел, торжественная нагота мужской боли в судорожном сжатии трущихся друг о друга мышц. В узловатом движенье валится сраженный человек, кривая живота его просочилась в мрамор, над ним встал победитель, жизнь натянулась, как тетива.
Микеланджело бродит в садах, не в силах работать, словно его обступили страшилища и он стал их другом, приятелем мороков и кошмаров, чувствующим горечь при мысли о человеческом лице. Время умерло, не было надобности думать о том, день сейчас или ночь. Но однажды ночью он в испуге вскочил под листвой смоковницы и в изумлении, с сжавшимся сердцем, стал смотреть на вход в дом.
Шесть факелов кровоточили там во тьму, светя чадным пламенем, и слышались мужские рыдания. Это плакал Полициано. Носилки были уже теперь подобны гробу. В них клали князя, долго скрываемая болезнь которого вдруг свалила его с ног. Он не хочет лежать во Флоренции. И его перевозят в его резиденцию - Карреджи, чтобы он ждал смерти там.
Юноша побежал к носилкам. Джулио прижался к его груди, и они стали плакать вместе. Горело шесть светочей, как возле славного покойника, ночь была покровом, свечниками - одиночество. Носилки привязали, всадники быстро сели на коней, в мерцающем свете факелов все было - будто игра призраков. Перед глазами подростка мелькнуло пепельное лицо князя с закрытыми глазами, - он тихо стонал. Жена, Кларисса Орсини, наклонилась над ним, смиряя муку ладонями, но он звал Маддалену, повторяя: девочка! Тронулись. Карреджи, тупик смерти. Путь был недальний, но тьма удлинила его. Хотя была уже пасха, на улицах оставался еще не свеянный влажным апрельским ветром пепел покаяния, и город тяжело дышал во сне. От стен храмов, мимо которых они ехали, до сих пор не отлипли выкрики фра Джироламо, и всадники тихо указывали друг другу появившуюся на небе новую звезду - ядовито-зеленую, от которой, конечно, горькими станут воды, куда упадет ее свет, и имя сей звезде - Полынь. Тьма не давала дышать. Шесть светочей чадили, и только конские копыта да стоны больного отсчитывали время. Флоренция спала. Не знала, что по улицам везут ее князя - на смерть. Не знала ничего. Только ждала конца света и, в ужасе от этого, тяжело дышала во сне.
Нет большей пустоты, чем место, где еще за минуту перед тем сидел живой человек, думая о завтрашнем дне, а пришла смерть. Это великий проем тишины, тщетно прячущийся, он прошел в него еще живой, оставив здесь мелкие вещи, которые только что держал в руке, от которых еще не отлип его последний взгляд, - прошел, оставив их в двойной заброшенности; страшно это ожиданье вещей, тяжко взять их вдруг в свои руки, чужие для них. Проем тишины удлинился, став галереей без огней. Дом остался в ночи.
А в Карреджи уже светало. У ложа князя встали Пьер и Полициано. И Лоренцо, положив исхудалую руку на голову сына, стал давать ему последние указания о том, как править. Пьер преклонил колена.
- Если кто из Медичи станет тираном, - окончил Маньифико, тяжело переводя дух, - он лишится Флоренции. Иди, молись.
И остался наедине с Полициано. Пепельное лицо его осунулось и постарело. Никто бы не сказал, что это - лицо сорокачетырехлетнего человека. Но он постарался улыбнуться. Утром у него был священник со святыми дарами, исповедовал правителя и причастил его. Теперь оставалось только умереть.
Флоренция! Город, пылкий и любимый, город прекрасней всех городов на свете, город смятенный и заблуждающийся, город, во всякое время возлюбленный, даже звезды стоят над тобой по ночам не в обычном своем порядке, но это от нежности и любви...
В разболевшейся голове Полициано, который сидит на краю постели, мелькают самые разнообразные картины. Два мальчика с греческой грамматикой Ласкариса в руках идут в аудиторию византийца... Благоухает флорентийская роза, в ней музыка и мечта и всегда что-то металлическое и кровавое. Роза цветок, посвященный Венере. Лоренцо двадцати одного года, стройный и прекрасный, в золоте и белом атласе, устраивает турнир в честь Лукреции Донати, прекрасней которой не было с тех пор девушки во Флоренции. Но вышло по-другому. Жена - Кларисса Орсини, величественная, надменная, римская княжна по происхождению, а теперь и по браку равная королевам. Она всегда не любила Полициано. Она - Орсини. И хочет видеть вокруг себя одних придворных, а он - философ. Полициано тоже всегда ее не любил. А Пьер - в нее. Он Орсини по матери, и женился тоже на Орсини - Альфонсине, римской княжне. Он - не Медичи. Бряцает мечом, тискает женщин. Смеется над тогами философов и восхваляет меч. Мечтает о крепкой, твердой власти, презирает народ, пренебрегает патрициями. Как это сказал Лоренцо? "Если кто из Медичи станет тираном, он лишится Флоренции. А теперь иди, молись". Холодная волна ужаса обдала Полициано, так что он в испуге сжал руки и еле слышно произнес Лоренцово имя. Но тот, казалось, спал. Глаза его были закрыты, искаженное страданьем лицо - теперь спокойно. Но по легкому дрожанию век и руки Полициано понял, что правитель не спит. Он встал и пошел за книгой. Лоренцо поглядел.
- Нет, - прошептал он, - не эту...
По римской дороге мчался во весь дух к воротам Флоренции покрытый пылью и потом гонец. Но еще было далеко.
- Помнишь, мой Анджело, - прошептал Медичи, - как мы с тобой мальчиками начали вместе читать тексты у Аргиропулоса Византийского? Мне хотелось бы услышать сейчас один из них, знаешь, тот!..
Полициано понял и взял другую книгу. Ну да, да, где мудрая Диотима беседует с Сократом о бессмертии.
- Не ищи, - продолжал князь слабым голосом. - Ты можешь наизусть. Знаешь - у Софокла? Помнишь, - "Эдип в Колоне"? Это прекрасный хор: "Кто жаждет..." Прочти мне это...
Апрельское солнце. Оно мечет фейерверк своих лучей на кусты, которые мучительно жаждут его и дрожат от желания. Окрестность приобрела ослепительную гамму красок, как на миниатюрах в старинных сборниках антифонов, с преобладанием голубца и золота. Окна открыты. Бронзой гремит эллинская речь в полном солнца зале.
Тот, кто жаждет свой век продлить,
Мерой дней не довольствуясь,
Говорю не колеблясь, - тот
Не лишен ли рассудка?
Что нам долгие дни! Они
Больше к нам приведут с собой
Мук и скорби, чем радостей.
Если пережил ты свой век.
Позабудь наслаждения!
Срок придет, и всех сравняет
Лишь раздастся зов Аида
Песен, плясок, игр чужда,
Смерть - всему окончанье.
Голосом, горьким от слез, Полициано в тягостной тишине продолжал декламировать стихи антистрофы:
...Так, лишь юность уйдет, с собой
Время легких умчав безумств,
Мук каких не познаешь ты,
Злоключений и горестей 1.
1 Софокл. Эдип в Колоне, стихи 1262-1272 и 1279-1282.
У него сорвался голос. Философ закрыл лицо руками и умолк. Заговорил Лоренцо:
- Знаешь, Анджело, я не жалею ни о чем из того, что сделал... Часто приходилось разрушать даже папские замыслы, когда тиароносец воевал ради интересов рода и в ущерб церкви; я узнал много такого, о чем буду молчать даже перед престолом божьим, - пускай другие жалуются. Я боролся за мир даже против пап, ты знаешь, - Джироламо Риарио! И другие! А что из этого вышло? Теперь Иннокентий... тоже, говорят, уже при смерти! И кандидатов на его место двое: кардинал Джулиано делла Ровере - от него спаси бог Флоренцию, и кардинал Родриго Борджа - от него спаси бог церковь...
Он говорил так тихо, что Полициано пришлось к нему наклониться, чтоб разобрать.
- Нет, право, не жалею... Только об одном! Это была самая крупная моя ошибка, но и самое большое горе... Единственный промах - и так дорого пришлось мне за него заплатить!
- Приглашенье... Савонаролы? - прошептал Полициано. - Вот видишь, я тебя предостерегал тогда... удерживал...
- Нет... - с трудом промолвил Лоренцо. - Не то. Об этом я не жалею. Савонарола - великий человек, и он был нужен, утверждаю даже теперь, когда он повел наступление на меня. В лице фра Джироламо восстала сила, которая должна была прийти, я только ждал, когда уляжется первая ее волна. Фра Джироламо и я - оба мы боролись за чистоту церкви, против симонии пап, о которой идет молва по всей Европе, - каждый на свой лад... Если бы мы помирились, от этого произошло бы много добра... Но он и во мне видел врага, платоника. И против меня пошел. Но как я боролся с ним? Я мог бы добиться от папы, чтоб тот посадил его в римскую тюрьму. А вместо этого я позвал его сюда, под свою охрану. Мог потом выслать его из города. А вместо этого осыпал его самого и монастырь подарками и пожертвованиями. Мог добиться от генерала ордена, отца Турриано, запрещения его проповедей, а вместо этого настоял на его назначении приором, а потом представителем ордена доминиканцев от Тосканской провинции. Вот как я боролся с ним. Я ни разу не сделал ему ничего плохого, хотя мог. А теперь еще одно... Позвал его к себе...
- Ты... позвал Савонаролу... сюда... в Карреджи?.. - пролепетал в изумлении Полициано.
- Да... а почему бы нет? Он призывал на меня кары господни, называл меня язычником. А я позвал его затем, чтоб он дал мне благословение.
- Лоренцо... несоответствие сущего... ты помнишь? Еще раз предостерегаю тебя... Ты говорил, что над каждой твоей трагической минутой, над каждым твоим судьбоносным мгновением всегда появляется какая-нибудь плоская острота, грубая шутка, насмешка, - помнишь тогда Фичинов смех? А потом Скарлаттинов лай и всякое другое... Я тебя всегда предостерегал... говорил: "А не кажется тебе, что ты часто устраиваешь это сам?"
- ...чтоб он дал мне благословение, - повторил Лоренцо. - Ради двойной пользы. Во-первых, я предстану перед богом с этим благословением, а кто знает, что скрыто в презираемом фра Джироламо. И, во-вторых, - для семьи, понимаешь, для нашего рода... понимаешь, для Пьера. Великая моя забота Пьер! Пускай узнают во Флоренции, что Савонарола помирился с Медичи... даже если будут говорить, что Маньифико на смертном одре унизился перед Савонаролой, - да, пускай говорят повсюду, - понимаешь, это для Пьера! Савонарола теперь в силе, и Савонарола благословляет своими руками. Кого благословляют, тому желают добра, того прощают, на того призывают милость божию. Пускай об этом говорят во Флоренции, это важно для Пьера - понимаешь?
Он умолк, изнеможенный. В голосе его было столько печали, тоски и тревоги, что стесненное Полицианово сердце стало новой плавильней боли.
По римской дороге мчал во весь дух к воротам Флоренции покрытый пылью и потом гонец. Но было еще далеко.
В сенях послышался шум и шепот многих голосов. Приехала Кларисса Орсини и сноха Альфонсина Орсини, урожденные римские княжны, приехали мальчики Джулио и Джулиано, пришла вся Платоновская академия в полном составе, старенький маэстро Бертольдо, ничего не видя от слез, пришел, пошатываясь, поддерживаемый учениками, среди которых был Микеланджело; Бернардо Довицци Биббиена, невыспавшийся, но бодрый и важный, оживленно беседовал с Пьером. Появился гонфалоньер республики Кристофоро Ландини, появились представители Совета пятисот и Синьории. Все теснилось в сенях, все ждало, когда правитель позовет проститься. Полициано слышал этот глухой гул. Для их беседы вдвоем оставался лишь малый срок. Он наклонился к Лоренцо, так что лица их соприкоснулись.
- Так в чем же самая большая твоя боль, Лоренцо, твой промах, за который ты дорого заплатил?..
Медичи открыл глаза и поднял было руку, но она опять упала.
- Маддалена... - прошептал он. - Брак Маддалены... кровавый, продажный Рим... истасканный Франческетто Чиба, картежный мошенник, папский сын, торговец индульгенциями... завсегдатай публичных домов и трактиров... расхититель папской казны... ему-то отдал я самое дорогое свое дитя, все свое счастье, свою Маддалену! Величайший мой промах заключался в том, что и я однажды пошел навстречу папским замыслам, один только раз... а когда спохватился, было уже поздно... Подумай, какой был бы ужас, если б умирающий Иннокентий захотел сохранить за своим родом власть и вдруг опоясал бы эту куклу, своего сына, негодяя этого, - мечом... Ах, Педро Луис, Джироламо Риарио, какие это были противники! Тоже папские племянники... Но Франческетто этот! Если б из-за него вспыхнула война, теперь, когда французы стоят у ворот, из-за него, только что вставшего от объятий какой-нибудь девки за Тибром...
- Понимаешь, - прошептал Полициано, - это невозможно. Вся власть - в руках князя Сансеверино, папского кондотьера, и потом, кардинал Родриго Борджа, - эти двое не допустят...
- Я знаю, - с трудом кивнул головой Лоренцо. - Хоть этого мне не надо опасаться... И можно умереть. Как это там сказано? "Если пережил ты свой век, позабудь наслаждения. Срок придет и всех сравняет, лишь раздастся зов Аида, песен, плясок, игр чужда, смерть - всему окончанье... Лишь юность уйдет, с собой время легких умчав безумств... Бог же летейской росой отягченную ветвь..." Нет, это откуда-то еще... Откуда, Анджело?
Лицо его пылало. Пересохшие губы потрескались от жара. Руки уже не дрожали, а тряслись. Полициано в испуге привстал.
- Я позову их... - выдохнул он.
- Откуда? - прохрипел Лоренцо. - Анджело, не уходи... Откуда? "Капля вод из реки подземной..." - это не выходит у меня из головы... "Бог же летейской росой отягченную ветвь..." Откуда это, Анджело?..
- Вергилий...
- Скажи еще раз... я не помню дальше... у меня все туманится.
Лицо пылало, и волосы на лбу слиплись от пота. Руки бегали по одеялу. Глаза блестели, как стеклянные. Он отрывисто приказал открыть дверь.
Стали входить. Склонив головы, кидая беглые взгляды на постель, словно слишком тяжел был для них печальный обряд смерти. Пол, стены, окна - все как обычно. Но в то же время все словно покрыто тенями. Потому что последние из пришедших принесли известие о том, что свод храма Санта-Мария-дель-Фьоре дал трещину, и в этом видели знаменье, полное непостижимо страшного смысла. Почему именно в Санта-Мария-дель-Фьоре - там, где была кровавая месса Пацци?.. Все теснились, ожидая услышать, что скажет умирающий, и, благодаря их множеству, им казалось, что они в склепе. А вдруг и здесь треснет свод появится темнеющее апрельское небо с ядовито-зеленым металлическим блеском новой звезды... Многие поспешно опустили головы в ожидании слов умирающего правителя.
Губы больного горели, истомленные лихорадкой и жаждой.
Люди стояли вдоль стен, подобные неподвижной фреске. Их пугала мысль, что здесь, вместе с ними, стоит смерть. Кто заговорит первый? Правитель или она? Но первый пожелал говорить гонфалоньер республики. Выступив немного вперед, отделенный от остальных саном и ученостью, он распахнул плащ, и засияли золотые регалии, насмехаясь над бледностью смертного ложа, откуда послышался хриплый голос:
- Анджело!..
Полициано подошел, положил ладонь на влажный лоб.
- Скажи мне... скажи сейчас... это меня мучит... с остальным успеем... я не могу вспомнить...
Бред. У многих вытянулись лица, оттого что чин нарушен, другие были похожи на свирельщиков у постели дочери Иаира. Некоторые глотали слезы, тем более горькие. Полициано, не без колебанья, опять склонился к лицу друга и глухим голосом начал:
Ессе deus, rarum Lethaeo rore madentem,
vique soporatum Stygia...
Бог же летейской росой отягченную ветвь и стихийной
Силой снабженную сна к обоим вискам приближает...
...cunctantique natantia lumina solvit
И против воли ему смежает поплывшие очи... 1
- Laudetur Jesus Christus! 2 - вдруг прокаркал резкий голос в дверях.
1 Вергилий. Энеида, кн. 5-я, ст. 851-856.
2 Слава Иисусу Христу! (лат.)
Все остолбенели. Такой гость, что прощанье с умирающим - из головы вон! Затаив дыханье стали ждать, что будет дальше.
- Pax huic domui et omnibus habitantibus in ea, - произнес монах, входя.
Фигура его прошла вдоль стен, подобно призраку. Каркающая латынь заглушила последний отзвук Вергилиевой латыни. "Мир дому сему и всем обитающим в нем..." - так приветствовал он. "Мир дому сему...", но гонфалоньер республики со своими золотыми регалиями скрылся где-то среди свирельщиков дочери Иаира, а здесь стоял во весь рост монах, призывавший на город гнев божий, и горячее дыхание великого постника мешалось с жарким дыханием человека, томимого жаждой.
- Ты звал меня, я пришел, - сказал монах.
Пронзительный взгляд его скользнул по постели. На мокром от пота батисте, под одеялом, волнующемся от дрожи объятого лихорадкой тела, лежит тот, кто двадцать лет управлял судьбами страны, разрушал папские замыслы, содержал войска и школы художников, строил храмы и руководил Платоновской академией.
Quid est homo? 1 Глаза монаха сверкали.
- Ты звал меня, я пришел, - повторил Савонарола. - Хочешь, удалим всех и останемся одни?
Он произнес это, как власть имущий.
Лоренцо позвал глазами, Пьер и Полициано подошли, приподняли его, подложили ему под плечи подушки, и он, уже полусидя, вперил свой взгляд в лицо монаха.
Тут гонец с маской, слепленной из пота и пыли, влетел в ворота, и конь его пал. По отрывистой команде гонца караульные подали ему другого и указали дорогу в Карреджи. Конь взвился с болезненным ржанием, оттого что гонец слишком глубоко вогнал шпоры ему в бока. Он взвился высоко, и всадник изо всех сил задергал узду, яростно чертыхаясь. Повернул коня и, согнувшись над его шеей, ринулся вперед, в Карреджи.
- Прошу вас... отец мой... благословить меня, - прошептал Лоренцо.
Савонарола выпрямился. Пылающее лицо его было величественно и ослепительно. Он опять окинул взглядом больного.
- Ты получишь благословение от меня, недостойный, - промолвил он. - Но прежде, anima christiana 2, ответишь на три вопроса. Веришь ли ты в милосердие божие?
1 Что такое человек? (лат.)
2 Христианская душа (лат.).
Голова умирающего горячо склоняется - движением, полным смиренья и веры. И подымается вновь. Поддерживать его больше не нужно.
- Вернешь ли все незаконно приобретенные поместья и богатства?
То же движение, говорили голова и все тело, только не потрескавшиеся губы.
Монах поднял руку для благословения. И, наклонившись над постелью, медленно проговорил:
- Вернешь ли свободу народу, сделаешь ли народ господином, вверишь ли народу власть?
Тишина была как каменная, она раздробилась от вздоха присутствующих. Полициано взглянул испуганно. Это для Пьера... Понимаешь, великая моя забота - Пьер, для Пьера хочу я, чтобы Савонарола благословил Медичи, - для Пьера...
Стеклянный взгляд умирающего, подернутый пламенем лихорадки, впился в монаха. А монах, с поднятой для благословения рукой, твердо взглянул в изможденное лицо. Потом Лоренцо медленно, с нечеловеческим усилием стал приподниматься. К нему подбежали, но он прохрипел, что не нуждается в помощи. Сам, совершенно один, медленным движением, на которое было страшно смотреть, повернулся к стене, вновь упал на постель и остался так. И - ни одного взгляда на монаха. Горящими глазами он молча смотрел в стену. Говорили голова и все тело, только не потрескавшиеся губы.
Савонарола ждал. Пронзительный взгляд его видел только темя больного да стену. Одеяло было в трепете. Секунды шли. Лоренцо, повернувшись спиной к монаху, умирал. Время. Секунды растягивались. И монах опустил руку и прервал благословляющий жест, так и не завершив его. Натянул капюшон и, склонив голову, вышел, не прощаясь.
Лоренцо смотрел в стену. Кларисса в слезах опустилась на колени у постели. Биббиена торопливым шепотом стал совещаться с Пьером и гонфалоньером, - надо что-то сейчас же предпринять, скоро народ узнает. Савонарола ушел, не дав благословенья. Но народ как можно скорей должен узнать: гонфалоньер горячо благодарил, Синьория воздала хвалу, те, кому по закону принадлежит власть, преклонили колена в знак благодарности... Гонфалоньер, растерянный, снова выступил вперед и уж хотел говорить...
Гонец, грубо расталкивая всех стоящих на пути, измученный ездой, пошатываясь, подошел к постели, как ему было приказано. И, не дожидаясь, пока ему дадут слово, огласил сообщение.
Франческо Чиба, сын папы, неожиданно назначен верховным кондотьером церкви. И, опоясавшись мечом, выступил в поход.
И показалось тут Полициано, что на землю пала кромешная тьма, поглотившая все на свете. Ослепленный ею, он зашатался и упал ничком на землю, стуча зубами от ужаса. Издевка, циничная, грубая насмешка... бесстыдная шутка... здесь умирает правитель и с ним - мир в Италии... а там бездушная кукла, бесчестный негодяй, карточный мошенник опоясался мечом...
Резкий, судорожный вопль Лоренцо разорвал напряженную тишину.
И все повалились на колени в молитве.
АГОСТИНО, БЕЗУМНЫЙ СИЕНСКИЙ ВАЯТЕЛЬ
На горячем камне затаилась ящерица, блестящая и пестрая, как брошенный браслет принцессы, из-за низкой стены свесилась длинная сероватая ветвь, бадья колодца поет, как во времена Иакова. Над двором тихий полет голубок, плющ вьется по стене, сложенной еще рукой прадеда, на всем - глубокий голубой покой. Микеланджело стоит в раздумье перед каменной глыбой, на покупку которой потратил часть денег, полученных еще от князя. Каморка Микеланджело опять очищена от паутины. Он уже не доедает на кирпичных ступенях и у придорожной канавы куски, оставшиеся от братьев, но все-таки до сих пор ест отдельно, каменотес.
Ведь сколько уплатил он за этот камень! Не лучше было бы раздать это бедным либо - вложить в дядину меняльную контору на Ор-Сан-Микеле? И то и другое хорошо: и в доме был бы мир, и перед небом заслуга. Да ему. видно, не дороги небесные сокровища, ни мир в семье. Столько хороших денег - а что на них купил? Камень. Знает, что жизнь дорога, что он в тягость, а чем помог? Купил камень. Время тревожное, одно только золото в цене, мог бы хорошо поместить, а куда поместил? Купил камень. Есть и такие, что собирают себе сокровища на небе и все раздают, по требованию фра Джироламо, бедным, - а он что сделал для бедных? Купил камень. Другие закапывают богатства свои, чтоб быть во всякое время готовыми к бегству, а он что скрыл? Купил камень. Столько добрых золотых! Венецианцы всегда ловят рыбу в мутной воде, у дяди Франческо полно расписок от деловых друзей с Риальто, славные проценты принесли бы эти деньги, но на них куплен камень.
Отец сложил руки, как человек, покоряющийся судьбе, и ушел, братья говорили о путаной голове и о бирючах, дядя Франческо цитировал книгу Сирахову под названием "Екклезиастикус". За дядей Франческо теперь всегда решающее слово в семье, потому что слова его всегда оправдываются. Разве не предупреждал он насчет Микеланджело? Не предвидел этой истории? Не говорил уже давно, что думает об этом парне, который вернулся теперь без носа, как от позорного столба? И не говорил еще тогда, что думает об искусстве? Но ему не верили, и надо было, чтоб пришел святой человек, фра Джироламо, и убедил их. Фра Джироламо возвращает сейчас Флоренцию христианству, а Микеланджело вернулся, напоенный язычеством. Фра Джироламо крушит языческие картины и статуи, а Микеланджело, вместо того чтоб поместить деньги в дело, купил камень. И уж не хочет навещать своего брата монаха, не ходит в Сан-Марко... Дядя Франческо все это предвидел, и никогда не нужно спорить с дядей, чьи слова всегда оправдываются и у которого меняльная контора, а детей нету...
Микеланджело стоит в раздумье перед каменной глыбой. Ходит вокруг мрамора, изучает плоскости. Это не тот камень, о котором он мечтал, тот оказался не по карману, а за этот взяли недорого. Он остановился, положил на мрамор обе ладони. Это было движение чистое и любовное, как если б он нежно прикоснулся к любимой голове, успокаивая ток крови в ее висках. Он чует, чует. Таинственная, стремительная, лихорадочная жизнь бурлит где-то там, в темной материи, он слышит, как она зовет, как кричит ему, чтоб он освободил ее, дал ей форму и язык. Темная жизнь камня рвется к нему наружу, бьет невидимыми, но ощутимыми волнами в кожу руки... Эти длинные, нежные волны соединялись у него в руке, он мог разбросать их, как лучи, и камень снова всосал бы их в себя. Поверхность его была ледяная. Поверхность была обнаженная. Но под ней, как под холодной кожей страстной красавицы, терзаемой своими желаниями, томятся и страждут все наслаждения, мучительные до смертельных судорог. Обнаженный и морозно-холодный, камень пылал жарчайшим внутренним огнем. Сосуды, которыми он пронизан, были напряжены и наполнены пульсирующей мраморной кровью, - сухие на поверхности и горячие внутри. Все это кипучее биенье так и трепетало при его прикосновенье. Он передвинул руки немного выше. Здесь трепет затихал, здесь находилось тайное спокойствие, но и оно было глухое, там, наверно, большая глубь, омут гармонии, созвучье форм, взаимно друг друга проникающих. Но чуть дальше руки его пронзила острая боль, там было, видимо, самое уязвимое место камня, вся материя вздрогнула, словно он коснулся обнаженной раны; вгони он сюда резец, сердце камня тут же разорвется и глыба рассядется. Нет, сюда нельзя, нанести удар сюда - значит умертвить камень. Даже если б не раскололся, так все равно умер бы, медленно зачах и рассыпался бы в конце концов. И придай он ему самую чистую, самую пленительную форму, камень будет мертвый, будет страшить. Под этим местом - в камне таится смерть. И, наоборот, наклонившись ниже, чтоб поласкать форму материи, округлой, как самые нежные женские лядвеи, томящиеся желанием, сжатые и трепещущие, он учуял в глубине место, где таилась, быть может, какая-то большая тяжелая гроздь, налитая застывшим соком, которая только и ждет, чтоб ее выдавили, ждет и благоухает, сильное благоуханье подступило прямо к ладоням. Он гладил камень трепетной, чуткой рукой, словно успокаивая. И вдруг смутился. Да, это здесь. Это уж не прикосновенье, а ощупыванье, уверенное, вещественное, сильное, грубое. Здесь сила камня, узлы его вздутых мышц, которые нужно разъять, чтоб открыть доступ к сердцу. Здесь он раскроет камень и вырвет его сгорающую внутри жизнь, здесь мощь, и объем, и начало удара. Он выпрямился. Ничего вокруг не видя, ничего не слыша, думая только о камне. С лицом твердым, каменным, неподвижным. Сердце его билось где-то там, внутри глыбы, кровь его текла по мраморным жилам, камень стал сильней его, он высился перед ним, как огромные тяжелые ворота, как судьба. И он сжал в руке резец, как единственное оружие, как оружие и против самого себя...
- Я давно на тебя смотрю, Микеланьоло, - послышался рядом шепелявый старческий голос, - а ты меня не видишь, знать не знаешь обо мне, ты далече...
- Фра Тимотео!
- Так, так, - укоризненно продолжал старичок. - Тебе, видно, не до людей, когда ты беседуешь с камнями. Не лги, Микеланьоло, лгать великий грех! Я долго на тебя смотрел, у тебя губы шевелились, ты беседовал с этим камнем... - Во взгляде старика появилось страдание. - Если у тебя какой грех на душе, доверь его мне, мой мальчик. Мы встанем с тобой на колени, попросим господа милосердного, и отец наш небесный отпустит его. Пойдем, исповедуйся мне, ангелы обрадуются, и тебе легче станет. Мне страшно за тебя, ты вырос на моих глазах, которые скоро закроются. А как фра Тимотео умрет, как братья монастырские скажут тебе: "Умер фра Тимотео, монах недостойный, который столько в жизни бродил, а ныне предстоит суду божьему", - как скажут это братья монастырские, скоро уж скажут, кто тогда поможет тебе? Я все время о тебе думаю, боюсь за тебя, - что же ты отвергаешь меня? Встанем вот здесь на колени и воззовем согласно и смиренно к заступнику нашему святому Франциску, а он скажет богу: "Эти двое там взывают ко мне, не могу я, боже милостивый, оставить их без помощи!" Вот что скажет святой заступник наш, и бог услышит его. Ведь брат Илья был уже совсем заточен, понимаешь, заточен накрепко, а попросил святого Франциска - такая, мол, вера у меня в силу просьбы твоей, что, окажись я в самой середине ада, а ты бы помолился за меня, это принесло бы мне прохладу, - понимаешь ты, помолился заступник наш святой, и бог отменил заточенье ради заслуг святого Франциска, вот видишь, а ты не хочешь довериться мне и молиться со мной, душу твою омрачает тень, а ты не хочешь, чтоб она вместе со всеми тенями сегодняшнего дня туда ушла, где ей быть надлежит.
- Фра Тимотео, - с изумлением промолвил Микеланджело, - я вас не понимаю...
- Я видел, - продолжал монах, - как ты беседовал с этим камнем, и я не узнавал тебя, мой Микеланьоло. Как будто это был не ты. Тут что-то неладно, нет, неладно! Микеланджело, признайся мне, ты там, у Медичи, среди философов этих, научился темным делам, грешным делам, ты этот камень заклинал? Да, заклинал. Заклинал, чтоб и эта работа тебе удалась, признайся мне! Потому что это - великий грех, смертный грех, за это полагается смерть - духовная и мирская. Знаешь, кого нынче жгут у нас за городом? Колдунью, старуху, Лаверной звать, вот кого жгут там, и жертву, совращенную ею, девушку одну, по имени Джанетта, - жгут ее, колдунью, а ты не хочешь покориться. Ты хуже этой старухи, Микеланьоло!
- Вы ошибаетесь, фра Тимотео... - сказал Микеланджело. - Я этого камня не заклинал, я не умею этого делать, никогда не учился таким вещам и не собирался даже, и у Медичи не учился этому.
- С богом не беседовал, - тихо промолвил старичок. - А с камнем беседовал. Берегись, Микеланьоло, мне страшно за тебя, ты не такой, как я думал, - когда я на тебя смотрел, а ты об этом не знал, я видел: в тебе не было силы.
- Что вы говорите?! - воскликнул мальчик.
- Да, не было, - повторил монах. - В руках твоих не было силы, сила была в камне. Уж извини, коль нескладно говорю, я - сборщик подаянья и молитвенник, не умею красно говорить, как ты там, у Медичи, слушать привык, но именно как сборщик подаянья и молитвенник говорю тебе, что сила была в камне, а ты был слабенький. Ты гладил камень, ласкал его, и он высасывал из тебя всю силу. Стало мне жутко, мальчик мой, смотреть на это, у тебя лицо было измученное, лицо больного, и ты все что-то шептал, - ну да, ты об этом не знаешь, теперь верю, что не знаешь. Ты был как заклятый, и это было страшное зрелище... Тебя одолела та сила, которую ты должен одолеть. Ты ослабел перед камнем, лишился своей силы, и камень высасывал ее, я видел это. Ты забыл, что я тебе всегда говорил: приступай к своему делу со смирением, работай так, как будто хочешь молиться. С богом беседовал? Нет, с камнем... Теперь пойдем, я пришел за тобой. Приор в Сан-Спирито хочет с тобой поговорить, он послал меня за тобой, пойдем, по дороге я успею еще кое-что тебе сказать. Он хочет дать тебе работу, пойдем!
- Для обители Сан-Спирито? - удивился Микеланджело.
- Да, - кивнул старичок. - Только камня не будет. Тебе, видно, придется сделать из дерева изображение нашего Спасителя, страдающего на кресте за грехи наши.
Они вошли в город. Монах шел медленно, то и дело останавливаясь, чтобы перевести дух. Полдневный покой, дорога тянется, дома будто застыли.
- Я скоро умру, Микеланьоло, знаю это и жду эту желанную минуту, - тихо промолвил старик. - Довольно уж понищенствовал в жизни и потаскал в монастырь брошенных хлебных корок да погнутых монеток, все молитвы свои излил за других и теперь, когда нужно перед смертным часом за себя помолиться, вдруг вижу, ничего-то у меня не осталось, все вознес за этих других... И как весь хлеб отдал, так и все молитвы отдал, и ничего мне не осталось... Но, может, может, все-таки... - он тоскливо вздохнул, - может, найду все-таки одну какую-нибудь, и она-то как раз будет самая прекрасная, самая сильная и последняя. Но и самую прекрасную, самую сильную и последнюю не оставлю себе, а вознесу за тебя, за тебя, Микеланьоло, потому что ты всегда был мне дороже всех.
Жгучесть слез в глазах мальчика, пылко и застенчиво сжимающего худую стариковскую руку. Монах тяжело дышит. Рваная ряса его полна дыр. А сандалий и вовсе нету, - он ходит по камню и пыли босой. Веревка вокруг иссохших бедер затянута, и на ней - четки с крупными зернами, чтоб ни одна молитва не выскользнула из негнущихся, дрожащих старых пальцев.
- Я знаю тебя с тех пор, как ты пешком под стол ходил, - продолжал старичок. - Помню, как ты смеялся и хлопал в ладошки, когда я рисовал тебе, как сестры рыбки прислушивались к словам святого брата Антонино, всякий раз дружно высовывая головки из воды, чинно и в полном смирении, чтобы лучше слышать и хвалить господа. Ты рос... Я все время следил за тобой... видел твои лишенья и муки, страдал твоими страданьями, плакал твоими слезами, молился за тебя. А ты стал художником Медичи и забыл меня. Когда, после смерти Лоренцо, правитель Пьер, по высокомерию своему, выгнал тебя, я пришел опять - и что же увидел? Увидел тебя, беседующего с камнем. Увидел, как ты теряешь силу свою и камень берет ее у тебя. Так вот - я тебе кое-что расскажу. Этот случай произошел в городе Сиене много лет тому назад, когда я там был, дурно служа господу, монах никогда ни на что не годный. Слушай внимательно, что было в Сиене.
Посмотрев испытующе на мальчика, монах начал свой рассказ.
- Жил там один юноша, очень красивый и богатый, по имени Агостино да Уливелло, родом патриций, проводя время в удовольствиях и развлечениях, служа греху и пренебрегая спасением души. Но в сердце у него все время горела мысль, что это - не настоящая его жизнь, что все эти наслаждения только птицы пролетные. Чем больше он об этом думал, тем ясней ему становилось, что он разрушает свое вечное блаженство и, гоняясь за птицами, становится посмешищем людей. Решил он от праздной жизни отречься и отрекся. А так как весьма возлюбил красоту и милосердный господь вложил в сердце его, хоть и грешное, превеликие дарования, поступил он в мастерскую одного славного мастера и стал, как ты, ваятелем. После этого он с великой любовью и рвением предался занятиям искусством, но не переставали манить его призраки прежних радостей, так как был он молод и хорош собой, а дьявол не терпит, чтоб человек жил в мире со своей совестью. Все время расставляли ему ловушки и силки сиенские женщины и девицы, и не мог он в храм божий прийти, чтоб не ждала его там ведьма с письмом от какой-нибудь сиенской мадонны, у которой муж как раз в отъезде и она горячо предлагает юноше вкусный ужин, огонь в очаге и место в постели. Вся Сиена знала веселого и красивого ваятеля Агостино да Уливелло, который молод, счастлив и любит все радости жизни. Он ходил, припевая, а так как рвал все цветы по пути, было ему суждено сорвать и черную гроздь своего несчастья. Случилось однажды, что, гуляя за городом, набрел он на какую-то длинную стену, и пришло ему в голову посмотреть, что за ней. Не видя нигде калитки, он вспрыгнул на стену, и оказался там чудный большой сад, а в том саду - девица с поднятыми руками, срывающая с дерева цветок. И тут Агостино закричал от ужаса, такой у нее был страшный вид!
Старый монах остановился в изнеможении. Сильней оперся на Микеланджело, слегка навалившись, - комочек пыли, грудка чего-то совершенно ненужного. Потом продолжал:
- Сад был полон сверкающих, чистых цветов, руки девушки были светлые, белые, тело ее - натянуто, как лук. Каждым движением рук своих она словно манила к себе ангелов - за отсутствием кого-либо еще, с кем вместе погулять по саду. Но лицо ее было все покрыто черной тканью, как у преступников, куском черной ткани с отверстиями только для рта и глаз. Это черное покрывало было как печать мрака, оно говорило об опустошенности и уродстве при такой молодости. Услыхав его крик, она убежала, а он, спрыгнув со стены и жестоко палимый внутренним огнем, сам не свой, кричал во весь голос. Потому что понял, что сейчас видел. В городе Сиене как раз жила девица, до того прекрасная, что другой такой не было на свете. Но суетный мир не создан для такой красоты, какую мы увидим, когда к нам вернется рай, и люди, подвластные греху, не поняли этой красоты во всем ее величии, а поняли ее по-своему и захотели ею овладеть, выкрасть ее, ограбить, наслаждаться ею во грехе, тщете и похоти. Невесты были оставлены, браки разрушены, богачи теряли именья свои, мужи - честь, все воспылали страстью к прекрасной Андреуоле, все махнули рукой на свои обязанности, нравственный долг и заповеди божьи, мужчины покинули свои должности, семьи, оружие, брат возненавидел брата, друг стал пренебрегать другом. И чем все это кончилось? Гибелью и смертью. Стали, в суете своего желания, из-за нее убивать друг друга, и ни один из тех, кому она подарила хотя бы только улыбку, словечко или взгляд, - не доживал до вечера. Тогда сиенский правитель, старик, никогда не снимавший доспехов, повелел ей всегда ходить с закрытым лицом, пряча его под черным покровом. И это было исполнено. В последний раз вывели ее на весенний праздник, целый дождь роз пролился на нее со всех балконов, она медленно опустила покрывало и с этой минуты уже лишилась права являться в ином виде. Только однажды приказ был нарушен, и это опять принесло смерть. Живописец Луиджи Аскольто, прозванный за свое великое благочестие Кьеппанино, Святоша, приступая к росписи стен Сиенского собора, попросил у правителя позволения увидеть лицо Андреуолы; собираясь писать предметы божественные, он захотел посмеяться над вожделениями, пробуждаемыми этой великой красотой. Для посмеяния хотел он поглядеть на Андреуолу, чтоб лучше написать картины для алтаря. Ни разу еще не познал женщины живописец Аскольто, по прозванию Кьеппанино, Святоша, и правитель позволил на минуту раскрыть для него лицо Андреуолы, и после этого Луиджи Аскольто, с язвительной улыбкой на губах, заперся в соборе и велел подавать ему пищу не иначе, как через отверстие в стене, желая работать в тишине, уединении и молитвах. Видя, что роспись длится очень долго, правитель приказал взломать дверь храма и вошел внутрь. Глазам его открылось страшное зрелище. У матери божьей были лицо и поза Андреуолы, у всех ангелов вдоль главного нефа, несущих пальмовые ветви и богослужебные облачения, было лицо Андреуолы, у всех святых, сколько их здесь ни было написано, было лицо Андреуолы, а Луиджи, живописец, стоял посреди храма на коленях, бил себя в грудь, стонал от ужаса и наслаждения, отовсюду на него глядела Андреуола... Тут правитель страшно рассердился на это кощунство, приказал соскрести живопись со стен, отдал Луиджи Аскольто, по прозванию Кьеппанино, Святоша, в руки палача, чтоб тот его удавил, и строго-настрого приказал девушке больше никогда в жизни не открывать лица. И это было исполнено. С тех пор ничего подобного не повторялось. Но вот теперь девушку с закрытым лицом увидал Агостино да Уливелло, молодой сиенский ваятель, пламенный поклонник прекрасного...
Они медленно идут по улицам, почти совсем пустым. Редко попадется какой-нибудь прохожий, жизнь замерла. Большинство жителей - в церкви либо на лобном месте, где сжигают колдунью, старую Лаверну, и соблазненную ею жертву, купеческую дочь Джанетту.
- Теперь слушай внимательно, Микеланьоло, - продолжал слабым голосом старый монах. - Агостино тоже загорелся страстным желанием увидеть лицо девушки. Собрав верных друзей, он осадил ее дом, был разбит солдатами правителя и приговорен к смерти, но сиенские женщины, по-прежнему любившие его, со слезами вымолили У правителя помилование. Тогда он был заклеймен палачом, наказан пожизненным изгнанием и прошел в рубище нищего все края, всю дальнюю чужбину - только для того, чтоб узнать, что если даже все колодцы и родники превратить в целебные источники, то все равно не вылечить сердца, раненного желанием. И он вернулся, открыто вошел в ворота Сиены, сознательно нарушил запрет, и народ сбежался отовсюду, его узнали, хоть он сильно постарел и опустился. Все шли за ним длинной молчаливой процессией до самого дворца, и вышел на балкон правитель, старик, никогда не снимавший доспехов, - узнать, чем вызвано это великое сборище. Он был страшно разгневан Агостиновой дерзостью, но, поглядев ему в лицо, замолчал. Тут народ упал на колени и стал просить за Агостино, который и в дальних странах не мог победить своего желания и пришел за смертью. Правитель уступил, и Агостино смог остаться в городе, - он остался и завел мастерскую, начал ваять... Не забудь, что он никогда не видел ее лица, кроме как в страстном желании своем, а желание это было безмерно. Он стал создавать одни только девичьи головы, одну прекрасней другой, все они должны были быть Андреуолой, но ни одна не была Андреуолой. Часто казалось, что он уже не в силах создать из камня ничего более прекрасного, возвышенного и совершенного, а он, с ввалившимися глазами и поседелыми висками, снова хватал камень, глину и создавал новое девичье лицо, еще прекрасней, чище и очаровательней прежнего, и ему опять было мало. Вся Сиена в изумлении глядела на эту борьбу Агостино с его мечтой, - ах, любовь! Какая мука и какая скорбь! Влюбленные плакали над ваятелем Агостино, все это должно было быть Андреуолой, а не было Андреуолой, и правитель стоял перед его созданиями - старик, всегда окованный железом, обремененный тяжким грузом своей власти, - пока наконец не уступил вновь умиленным просьбам. И спустя столько лет опять привели эту девушку и открыли лицо ее перед Агостино. И на этот раз он издал страшный крик, и, не в силах вынести внутреннего жара, сам не свой, кричал громким голосом. Оттого что, понимаешь, Андреуола стала безобразной. Столько лет не снимала она черной повязки - и лицо приобрело свинцовый оттенок, скулы резко выступили над провалившимися щеками, покрытыми мокрой, зудящей сыпью, лоб избороздили морщины, словно на нем потрескалась глина, покривившийся нос был неописуемо уродлив. Глаза - цвета щелока, губы - пожелтелые. Но хуже всего были волосы. Когда повязку сдернули, отвалились целые космы, обнажив над лбом, на висках и на темени большие проплешины, наподобие парши. Но стояла и смотрела она так, будто была по-прежнему молода и прекрасна. Столько времени ждала она этого мгновенья, так молилась о нем! Наконец-то солнечный свет на лице! Наконец-то без маски! Наконец - для любви! И тут Агостино понял, что только мечта его была прекрасна, а эта действительность - жесточе всех самых мучительных его ночей и часов. Что мечта одержала победу над ним и над жизнью этой девушки, но разбилась, погибла, как только он захотел увидеть эту мечту в действительности. Что теперь у него ничего в жизни не осталось, потому что та девица, из-за которой он столько выстрадал, стала безобразной, и только мечта его придавала ей красоту, но теперь перед ним уже не мечта, не красота, а отвратительная действительность, все пропало, борьба его была напрасна, он окончательно повержен. И, оставшись ночью наедине с самим собой, он раздробил молотком в мраморную пыль все свои создания, а потом бросился на меч, - таков был конец Агостино да Уливелло, безумного сиенского ваятеля.
Им оставалось пройти еще небольшую часть дороги, но на них уже пахнуло удушливым запахом гари, и они увидели железные шлемы солдат, охраняющих горящие костры, опершись на копья. Они пошли медленней.
- Ты еще ни разу со мной так не говорил... - прошептал Микеланджело. Бедный Агостино сиенский...
Тут старик встал перед ним, выпрямившись, и сгорбленная фигура его словно выросла высоко над мальчиком. И остался стоять, глядя сурово и твердо.
- Глупец Агостино! - воскликнул он. - Глупец Агостино! Тогда зачем же я тебе это рассказывал? Ты сказал, что я до сих пор никогда так с тобой не говорил, но фра Тимотео скоро умрет, у него мало времени, я должен был это тебе сказать, а ты мне вдруг: "Бедный Агостино"! Ты сейчас такой же слабенький, каким был тогда, перед камнем. Ослаб - есть здесь еще вещи, которые отнимают у тебя силы, - слабенький, оттого что чужд смирения. Задумал камень одолеть? Нет, это он тебя одолел. Вещи, в нем скрытые, хотят быть выявленными, как дары божьи. Но если они для тебя - не дары божьи, так что же они для тебя такое? Твори, но не ради гордыни и алчбы своей, как Агостино сиенский, а ради того, чтоб не была утрачена красота. Агостино глупец, говорю тебе! Потому что, приступи он к делу со смирением и пожелай увидеть не одну мечту свою, так знал бы, что только теперь девица эта стала прекрасной!
Схватив дрожащей рукой Микеланджело за рукав и притянув его к себе, он продолжал:
- Только извне была она прикрыта уродством, как до этого той черной завесой. Но красота, прожегшаяся внутрь, благодаря этому горела еще упоительней, чем когда была явной для всех. Только теперь она стала чистой, истонченной страданием и таинственной, - красотой, не вызывающей убийств, гибели, смерти. Ничего не было в той девице безобразного, просто она опять закрылась завесой, только теперь уже не тканью. Такая стояла она перед ним, он мог видеть и не увидел. А она так ждала! Так молилась! Была такая желанная и так желала. Как хотела она теперь отдаться, раздать себя, наполнить! Как богата была она теперь красотой! Под черной тряпкой она страдала от пренебрежения, но кто ее об этом спрашивал? Гнались только за ее прелестью, но стоило ей занавеситься, так все и кончилось, она осталась одна со своей красотой, занавесилась красотой, стала богатеть красотой. Тут ее замкнули в самоотреченье, и красота ее разгорелась еще пламенней, пока не появился пепел в виде серой маски, но это был только пепел томительных, тяжких дней, пепел одиночества, пепел заброшенности, а не пепел уродства, и кто имел мужество развеять его? Тот, кто жил одной мечтой и не думал о ее жизни? И потому - глупец Агостино, говорю я! Отведи он это новое покрывало от ее лица, все они там задрожали бы, как перед чудом, при виде возвышеннейшей красоты, украшенной болью и жертвами, как бы венчанной нимбом и отдающей теперь свои богатства даром. Развей этот пепел, раскрой девичью жизнь, дай новую форму страданья этой жизни, напряженной, как ребро ее тела, вырази одиночество - и поймешь, почему она теперь так прекрасна! Но у Агостино уже не было силы сдернуть это покрывало, оттого что ослаб от мечты, - не видел ее страданья, а видел свою мечту! Не видел мученичества красоты, да если б и увидел, то уж напрасно, - он ослаб от своей мечты. Не открыл божьего дара и потерял самого себя. Мечты высосали из него всю силу, как вот камень - из тебя, мечта его была тяжелая и черная, как камень перед тобой, мечта застыла, окаменела, сила в ней была, - но красота, понимаешь, та чистая, властная, таинственная... она всегда, как душа, выше этой мечты. Он об этом забыл, и ты об этом забываешь. Вот почему я должен был рассказать тебе про этот случай. Он не увидел жизни этой девицы и потому не увидел и своего создания. Не увидел его. Оттого что не увидел ее боли.
У Микеланджело было такое чувство, что впереди стало светлей, тучи разорвались и этот старик стоит в отвесном столбе света - в конце пути. До сих пор никто так со мной не говорил. Я его не узнаю. Неужто это в самом деле фра Тимотео, вечно опасающийся, как бы монастырская братия не признала его ненужным? Скользнул по нем взглядом и впервые увидел его рваную латаную рясу, которая до того пропотела, что даже заскорузла, рясу, прошедшую сквозь бесчисленные ливни и бури, одежду, утратившую свой цвет и покрой, разодранную во время евангельских хождений - терниями и зубами деревенских собак, одеянье монастырское и могильное, одежду праздничную и погребальную его рясу... Да, это в самом деле фра Тимотео. Он до сих пор никогда так со мной не говорил. Я стоял перед камнем, который высасывал из меня силу. Я не знал об этом. Красота всегда выше мечты... будь это камень чистый или нечистый, будь зверь, пророк или могила, я должен каждый раз овладеть этой материей, не покориться ее обману, биению ее мраморной крови. Я - человек. Тьма, имеющая форму. Нечистый камень, фавн, желающий драться, страшные сны, невозможность дальше работать после "Битвы кентавров", жизнь, натянутая, как тетива, пустые ночи и пустые дни, материя, которая сопротивляется, не хочет быть выраженной, обманывает, мечта, мечта. Агостино ослаб и не мог ничего сказать, как раз когда все шло ему в руки. Душа... Тучи разорвались, и в конце дороги в отвесном столбе света стоит этот старик. Не узнаю его. Это в самом деле фра Тимотео, всегда такой нерешительный, робкий? Я скользнул взглядом по его сгорбленной фигуре и в первый раз увидел его босые морщинистые ноги, стариковские ноги, жилистые и мозолистые, со сбитыми пятками, ноги, изможденные блужданьями, ноги нищего, с синяками, ссадинами, кровоподтеками, струпьями, и понял: да, это в самом деле фра Тимотео.
- Фра Тимотео... - всхлипнул он. - Вы так меня любите?
- Люблю, - подтвердил монах, и полное морщин, загорелое лицо его озарилось улыбкой. - Люблю, Микеланджело, и потому нынче рассказал тебе это. Я за тебя испугался, когда увидел, что мечта разрастается выше твоей силы, как мечта Агостино разрослась выше правды красоты. Мне уж недолго осталось жить, и все, что я в мире сделал, я почитаю ничем. Ничего мне от мира больше не надо, кроме полдюжины досок да двух кирпичей под голову. Но насчет тебя верую, что ты когда-нибудь премного прославишь творца. Сколько раз меня брал страх за тебя, сколько ночей провел я в молитвах о тебе, и всякий раз такая сладость вступала в сердце мое и наполняла душу, словно преблагой господь хотел мне показать, что молитва моя о тебе не напрасна. И посвятил я тебя патрону нашего города святому Иоанну Крестителю, а ты бы должен был еще выбрать в хранители себе какого-нибудь святого апостола, - сделай это, Микеланьоло, по-моему, каждый христианин должен себе выбрать одного из святых апостолов и всю жизнь ему отдать, ибо написано, что они будут судить двенадцать колен. Каждый просил бы тогда не только заступника своего, но и судью.
Старичок еще сильней оперся на плечо подростка и продолжал.
- Много я о тебе старался, очень много. Слышал я, что дома тебя бьют, так, думаешь, легко мне было? Ласточкой хотел я полететь к тебе, спеть тебе песню доверчивую, веселую! Видел, что ты в презренье и посмеянье ото всех, так что делал я? С мыслью, к небесам воздетой, смиренно просил господа, что лучше бы мне то посмеянье нести, ведь я привычен. И когда ты перешел к Медичи и пошла молва о том, что правитель любит тебя, ступайте, сказал я, тати угрюмые и полные ненависти, - так я сказал всем сомненьям своим, - вы его раните, но убить не можете. И видишь, мальчик мой, видишь, отошли тати с великой злостью, изранили тебя, а убить не могли. Как я люблю тебя... А ты потом, как состаришься, забудешь монаха нищенствующего, но поверь, немало ударов я от тебя отвратил, и это хорошо. Да не к тому я эту речь веду, чтоб мы плакали, а к утешенью нашему и в надежде на жизнь вечную и на будущее наше, а ты не благодари меня и ничего мне не говори, а прибавь только: аминь.
- Аминь! - прошептал Микеланджело.
- Так. А теперь постучи в калитку, успокоимся.
Микеланджело постучал в калитку, и они успокоились.
В ЧАС РЫБЬИХ ЗВЕЗД
Полдень длился. Небо было прозрачно-синее. С лобного места разносился во все стороны глухой гомон. Там в дыму и пламени погибали две женщины.
Потому что шут Скарлаттино, княжеский забавник, вдруг вспомнил о мертвом ребенке и пошел искать его могилу. Нигде не найдя, он стал расспрашивать про старуху, описав ее безобразие так верно, что сразу узнали Лаверну, и она, хоть не могла указать шуту могилы ребенка, все-таки свела его на кладбище и сказала, что он похоронен вот здесь. И шут стал носить туда цветы, плакал и причитал, так что наконец об этом проведал богатый купец, чей ребенок лежал в этой могиле, и пришел в ужас от срама, устроенного забавником Медичи. Его слуги избили шута, но Скарлаттино так яростно защищал могилу и так вопил, что сбежался народ, пришли бирючи и разгневанный священник, и Скарлаттино, рассказав им все, проклял старуху, указавшую ему не ту могилку. Выяснилось, что старуха занимается колдовством, священник и бирючи насторожились - а куда дела ребенка? Только под пыткой призналась она, и на дому у нее были обнаружены страшные вещи. Раскрылась тайна многих загадочных преступлений. Найдены также странные скелеты - не только детские, но и звериные, затем - адские предметы, высушенные змеиные тела, разные кости, черепа, и черные книги, чародейные амулеты, окровавленные котелки, зодиак из рыбьих костей, строго запрещенный Святой инквизицией, тигли под названьем Terrae vivificatio 1, месилки, испещренные пятнами странных оттенков, загадочные минералы, обрубки деревьев, ртуть, сурьма и сера, в склянках - быстро действующие яды, и всюду - запах падали, гнили, брожения, гноя и нечистот. Ядовитые грибы, гнилостная плесень заставляли скользить ноги входящих, марая своей слизью их башмаки. Летучие мыши спали среди стропил, повиснув друг подле друга, как живая колдовская азбука, филин, разбуженный блеском лат, испуганно заухал на старуху, повинную суду, огню и аду. Матрона грабителей еще надеялась на своих друзей, но они попрятались кто куда, как только услышали о заточении нимфы Лаверны. Тогда она стала надеяться на помощь вражьей силы, но у нее не было при себе ни книг, ни волшебной палочки, ни предмета, выкраденного из церкви, и, кроме того, она была вся выбрита, лишена всех порослей и волос, чтоб ничем этим не могла колдовать, призывая на помощь дьявола. Домик ее разрушили, место, где он стоял, посыпали солью, и священник торжественно прочел над ним начало Евангелия от Иоанна, главу первую, стихи с первого по восемнадцатый, но, читая, вдруг увидел, как из болотистой почвы выбился длинный зеленый пламень, - это дьявол высунул им язык. Все разбежались и вернулись только после полудня - подобрать брошенные кропило, епитрахиль, шлемы и флаг города.
1 Оживление земли (лат.).
Прекрасная купеческая дочь Джанетта, брошенная любовником, наведалась как-то к старухе, оттого что в ее покинутое сердце вдруг робко толкнулась детская ручка. Джанетта приняла лекарство, приготовленное из трупика, чтобы в ней умерло ее дитя, но оно слишком долго росло в ней, стало уже упираться ножками в живот, и она чувствовала, что ребенок не хочет умирать. Тогда старуха взяла черную книгу, сварила еще более сильных, крепко настоянных зелий, дала Джанетте выпить и - probatum est 1 - ребенок умер. Но злоязычные кумушки кое-что заметили, и стража застала Джанетту еще в постели. А в это время старуху пытали, и когда у нее затрещали дробимые железными тисками ноги, она, вопя, призналась, что убили они вдвоем с Джанеттой, что ребенок вышел при свете месяца и что она объяснила Джанетте, как свернуть ему шейку, призывая на помощь семь адских чудищ, которые вскоре пришли и радовались тому, что ребенок погиб от материнской руки, а не в тряпье старой Лаверны. Всего этого было довольно для мучительной казни, ибо в книгах Городового права записано: maleficos non patieris vivere - чародеев не оставляй в живых. И вот обе они горели вместе, потому что вместе занимались колдовством и вместе убивали.
1 Средство испытанное (лат.).
Кругом было полно народу, все с любопытством следили, которая раньше умрет и не появится ли в огне особое знамение, обычно указывающее на присутствие поблизости дьявола. Никто не уходил, к ужасу примешивалось все больше любопытства, - долго ли еще будут гореть, хоть, правда, судьи, сжалились над юной красою Джанетты и приговорили ее к более быстрому сожжению. Поэтому палач сложил костер для Джанетты из одних только сухих дров, устроив ладные продушины, проходики и расстояния, согласно правилам своего ремесла, да еще облил горючим и не наложил на сердце Джанетты холодной повязки, как старухе, которой предстояло умереть медленной, мучительной смертью и костер которой был сложен иначе - так, чтоб столб хорошенько вытарчивал, продушины были устроены по-другому, и малые проходы между дров были тоже не такие: чтоб хлестал только чистый огонь, а дым не задушил старуху раньше времени, и цепь тоже была довольно длинная, потому что ведь старуха будет плясать, прыгать по горячим доскам, пока искалеченные ноги ее не прожжет самый жгучий жар.
Костры пылали. Вот заблестело обнаженное девичье тело у столба, оттого что первый пламень смел с нее смертную рубаху. Огонь охватил нежный изгиб ее бедер, один пламень поцеловал маленькие груди с набухшими сосками, поцеловал и, оставив на них розовый след, ушел в дрова. Волосы у девушки были уже полны жгучих искр, но вскоре эта рубиновая сетка превратилась в пламя, и горящие волосы рассыпались по плечам, груди и спине, а болезненный крик ее прорвался сквозь гул огня и ветра. Молодую наготу ее уж лизали со всех сторон пламена, ползали по ее животу и напряженным ляжкам, грызли ей бока и колени, а один вскинулся выше всех, вырвал кусок предплечья и опять свернулся, лег к ногам, как пес. Народ глядел и кричал. Столб начал понемногу наклоняться, - было ясно, палач облегчил, как только мог, слабо утвердив столб, и дерево с девичьим телом валится теперь в огонь, покрытая пурпуром девушка падает на огненное ложе. Огонь взметнулся одним стоязыким пламенем. И тут палач, как обычно в миг смерти, трижды прокричал ее имя. И люди, ее знавшие, наконец с ней простились, и вслед за этим все воскликнули: "Джанетта! Джанетта!" - в то время как она, неистово натянув тетивой свою наготу, с глазами, покрытыми серой повязкой пепла, все время извиваясь, отдавалась смерти. "Джанетта!" - крикнули ей в последний раз, но она не ответила.
Но тут старуха, чья покрытая струпьями кожа уже лопалась от сухого жара, в минуту невыразимых мук вспомнила, что это - ее имя, что она и есть та самая Джанетта, которую кличут последний раз - в утешенье умирающему. Все вдруг пропиталось белым зноем жадного огня. Она - Джанетта, у нее имя, прекрасное, как она сама, она из рода Фоскари, цвет лица ее белей нарциссов, фигура полна прелести и услад, сыновья патрициев ходят в храм ради нее, мечтая о любви, пылко клянясь своим именем и родом, но она отдала свое сердце одному - это дворянин Джано Торелли, который всегда ждет ее у кропильницы и стонет от любви. Она была Джанеттой, а теперь вокруг тела ее обвилось жаркое пламя, как голый любовник, в спальню ворвались братья, они ненавидели Джано из-за родовой вражды и пронзили его на ее теле, голова его жжет и палит, она ее нашла, положила в цветочный горшок, голова сгнила, она посадила цветок, поливала слезами, а теперь из-за паденья горящего тела купеческой дочери часть костра обвалилась, расстроились замысловатые продушины, поднимается запах гари, тщетно палач, подбежавший со своими подручными, старается поправить и выровнять дрова длинными крючьями, поднимается дым, все выше и выше. Цветок рос и благоухал, благоухал, как поцелуи любимых губ, она долго нюхала гарь, не могла нанюхаться, цветок тянулся к самым ее губам, она наклонялась к нему, цепь была достаточно длинная, чтобы плясать, но она не плясала, а наклонялась, нюхала, запах гари поднимался, цветок рос, и она вдыхала это благоухание, пока душу ее не взял дьявол.
Прозрачно-голубой день длился. Народ стал расходиться, а палач собрал пепел в большие сосуды, сошел, окруженный стражей, к Арно и кинул все в волны.
Микеланджело вышел из монастыря. Он шел медленно, погруженный в свои мысли. Приор Сан-Спирито - отец Эпипод Эпимах говорил с ним мудро и ласково. Он много слышал о лучшем ученике старейшего маэстро Бертольдо Микеланджело, а клирос в Сан-Спирито нуждается в красивом распятии. Монастырь щедро заплатит, но приор хочет наградить молодого художника еще иначе. Только Микеланджело никому не скажет? Ну так приор, ученый муж, будет тайно пускать его в мертвецкую, где Микеланджело сможет изучать анатомию на трупах. Конечно, Святая инквизиция это строго запрещает, но приор, ученый муж, убежден, что Святой инквизиции придется однажды признать не одну свою ошибку и не считать оскверненным кадавер, которым пользовался для своих занятий художник. Приор Сан-Спирито - отец Эпипод Эпимах, ученый муж, с улыбкой думает о том дне, когда Святую инквизицию поставят на место, чтоб она не мешалась в вопросы веры и искусства. Ведь художник должен знать решительно все, что ему потребно для его искусства, иначе он никогда не вырвется из плена этих искаженных, неправдоподобно высохших, вытянутых или скрюченных форм человеческого тела, в котором коснели предыдущие столетия, чье искусство теперь просто смешно... Тут примером должен служить мессер Леонардо да Винчи, изумительное искусство которого так насыщено свежими анатомическими познаниями, и приор получил от своих миланских собратьев сведения, что мессер Леонардо простаивает целые ночи, запершись с человеческими трупами - казненных или умерших своей смертью, которые он покупает за большие деньги и подвергает вскрытию... Мессер Леонардо теперь надолго забросил живопись и пишет книгу по анатомии, где описывает и рисует конечности, мышцы, кровеносные сосуды, кости, внутренности, все, что можно распознать в мужском и женском теле, и он успел разъять уже более тридцати человеческих тел... Приор восхищен мессером Леонардо и сам знаком с разными тайнами трав, металлов, звезд, знает многие de miraculis occultis naturae 1, о которых пока не следует громко говорить.
1 Из тайных чудес природы (лат.).
Микеланджело с радостным удивлением принял заказ и опять поцеловал гладкую белую приорову руку, вдохнув горьковатый запах растительных соков, которыми была продушена ее кожа.
- Ты не принадлежишь к этой грубой черни вокруг нас, - серьезно промолвил отец Эпипод Эпимах. - Не принадлежишь к тем, которые считают, что служат богу бормотаньем молитв и уничтоженьем красоты. Ты - художник Медичи, и я говорю с тобой как с таковым. Ты будешь ходить в нашу покойницкую и можешь оставаться там, сколько хочешь. Но сохрани это в тайне. В пору, когда Савонарола морочит народу голову своими воплями, не надо, чтоб прошел такой слух.
Вот о чем думал Микеланджело, возвращаясь теперь домой, - он будет с великой любовью ваять распятие... и в то же время будет изучать анатомию! Изучать так же настойчиво и упорно, как мессер Леонардо в Милане. Нельзя упускать такую замечательную возможность. Но если б только об этом прослышал дядя Франческо! Порыв страха развеял эту мысль. Дома теперь, наверно, уж тревожатся, куда я пропал! Но я их успокою, скажу, что буду ваять распятие для монастыря Сан-Спирито! А деньги все, все им отдам, потому что у меня будет прибыль посущественней: изучать анатомию на трупах...
Войдя, он сразу почувствовал царящую в доме напряженность и понял: произошло что-то, имеющее отношение к нему. Он тревожно и растерянно огляделся. Дядя Франческо и братья, вернувшиеся с казни старой Лаверны, сидели хмурые, дядя при виде его встал и, заложив руки за спину, принялся расхаживать взад и вперед по горнице; отец - какой-то странный, немного смущенный, как будто чему-то рад, но при этом не уверен, следует ли ему радоваться, имеет ли он для этого основание... Юноша поздоровался и робко сел за стол. Сейчас дядя Франческо, конечно, уйдет к себе в комнату, он не ест с каменотесом. Но дядя Франческо не уходит! В чем дело? Микеланджело глядит на огонь в очаге, - как долго длится тишина, все молчат... Монна Лукреция поставила на стол дымящуюся кастрюлю с кашей. Каша кипит, еще не перестала кипеть, но успеет остынуть, прежде чем дядя Франческо прочтет до конца все молитвы, потому что сейчас дело идет уже не только о короткой молитве перед принятием пищи, как бывало прежде, - теперь молитвы долгие, без перерыва, дядя молится перед кастрюлей, как перед алтарем. Но что же уравняло меня с ними?
- Пока ты пропадал, Микеланджело, - важно начинает отец, - к тебе тут приходил один дворянин по делу.
Юноша с изумлением привстал, схватившись обеими руками за край стола.
- Да, - продолжает Лодовико Буонарроти, - его прислал за тобой Пьер Медичи, хочет, чтоб ты вернулся к нему, ко двору...
Микеланджело уставился на отца и побледнел.
- Пьер присылал за мной... - выдохнул он. "Это Джулио и Полициано!" мелькнуло у него в голове.
- И ты пойдешь? - прошипел дядя, подойдя вплотную к нему.
- Пойду! - ответил Микеланджело, и голос его дрогнул от счастья.
Значит, он опять сможет оставить эту духоту, этот спертый воздух, это тюремное существование и вернуться в сады, в Медицейские сады.
- Значит, опять пойдешь к своим, к язычникам! - язвит дядя, и лицо его становится красным. - Тебя, видно, только могила исправит. Ты - позор семьи, и притом навсегда! Будешь и дальше работами своими навлекать на Флоренцию гнев божий, который мы своими молитвами стараемся отвратить.
- Я перестану быть в тягость... - прошептал Микеланджело.
- Так изменись! - вскипел дядя и ударил кулаком по столу. - Стань порядочным человеком, как твои братья, выбери себе приличное занятие - вот и перестанешь быть в тягость. Но это пустые слова, ты совсем пропащий и вернешься к своим отвратительным Медичи, этому позору Флоренции!
Тут в сердцах вскочил с места и подошел к столу Лодовико Буонарроти. К нему тотчас подбежала и повисла у него на руке монна Лукреция, но старый Лодовико ударил по столу другой рукой. Никто не смеет, будь это хоть его родной брат, дурно говорить о Медичи. И мальчик прав. Коли уж он стал каменотесом, так пускай хоть работает под покровительством правителя. А Пьер знает, что значит править, Пьер знает, что такое меч и сильный кулак, Пьер не станет якшаться с любым канатчиковым подмастерьем, как делал Лоренцо Маньифико, - тем больше чести для парня...
- Если Лоренцо был язычник, - крикнул дядя Франческо, - так Пьер в сто раз больше язычник. А насчет правительственных способностей... Знаешь, какого о них мнения Синьория? Не знаешь, так я тебе скажу! Как раз нынче Синьория обратилась, через своих особых посланных, к Савонароле с просьбой разработать для Флоренции новый основной закон.
- Не может быть... - воскликнул иссиня-бледный Лодовико.
- Почему не может быть? - торжествуя, возразил дядя Франческо. - Это правда. Разве ты не знаешь, что Пьер хочет быть тираном, не знаешь, что он хочет при помощи насилия отнять последнюю свободу у города и забрать всю власть в свои руки? А какая у нас защита от него? Савонарола! А Медичи потеряют последнее, что имели. И к такому человеку ты посылаешь своего сына!
Лодовико ошеломлен, - удар слишком неожиданный. Не хватало только, чтобы великому и славному городу, более могущественному, чем Рим, писал законы доминиканский монах. Да это просто смешно. Что они все - рехнулись, ошалели?.. И тут дядя Франческо выкрикнул фразу, звучащую как призыв, как боевой приказ, который слышен теперь на всех улицах города:
- Иисус Христос - царь Флоренции!
А братья встали и нараспев, как стих церковного песнопенья, восторженно подхватили:
- Мария - ее царица.
- Аминь, - набожно прошептала монна Лукреция, услыхав имя матери божьей и не поняв, о чем спор.
Лодовико Буонарроти не знает, что сказать. Ничего не может понять в том, что творится вокруг, бывший член Коллегии Буономини, которому принадлежит теперь место у ворот, приносящее восемь золотых доходу. Останется ли это место за ним, после того как Флоренция получит монашеский закон? Ведь в Евангелии мытари выступают всегда носителями зла, - не упразднит ли Савонарола мытарей? Но, с другой стороны, - мытарем был Закхей, а Христос трапезовал у него, мытарем был раньше и святой евангелист Матфей, - нет, не упразднит мытарей Савонарола! Лодовико опустил голову с видом человека до крайности утомленного. Нет больше на свете правителей... монахи диктуют свою волю государствам, и славная, могучая Флорентийская республика просит чернеца дать ей закон и порядок, нет больше правителей, удивительно устроен мир! "У тебя слишком скромные желанья, Лодовико", сказал тогда печально правитель. И хорошо, что у меня скромные желанья, Савонарола не упразднит мытарей. А у Пьера желания нескромные, он хочет быть тираном, и против него восстают народ и Савонарола. С Медичи покончено. Ихние желания были нескромные.
А дядя Франческо все гремит. Папский Рим осужден на погибель, ибо злодеяния Иннокентия вопиют к небу. Так сохраним, по крайней мере, Флоренцию, а потом создадим новый мир, новую землю, покорную единому богу! Микеланджело сидел, повесив голову, прижав руки к груди с такой силой, что даже было больно. Он пойдет, непременно пойдет, вернется к Медичи. На радостях он забыл, что произошло после смерти Лоренцо. В доме воцарились новые нравы, Пьер всегда строго следит за тем, чтоб не допускать малейшей близости с людьми низкого происхождения. И не хочет иметь ни художников, ни философов, а только придворных, и это по душе жене его Альфонсине Орсини, матери - Клариссе Орсини, римским княжнам. Давно миновали те времена, когда Лоренцо Маньифико гулял в садах с мессером Поджо и мессером Никколо Никколи, разбирая на основе Пятой книги Аристотелевой "Политики" вопрос о благородстве: что определяет место человека - ценность его или происхождение, - и Лоренцо отстаивал слово eugenia, означающее "благородство", а Никколо доказывал, что дворянин только тот, кто хлопочет об общем благе, - это nobilis, что значит "превосходный". И Лоренцо склонился потом к точке зрения своих друзей, перестал признавать благородство просто по рождению... Давно миновали те времена, Пьеру никогда не пришло бы в голову беседовать о том, применимо ли к нему только понятие eugenia или также и nobilis, он никогда не читал Аристотеля, и единственная книга, которая его интересует, это сочинение мессера Морпурго "О женских проделках". Впрочем, сейчас здесь в моде испанцы, а испанским гидальго никогда бы в голову не пришло вести такие речи, гранды разговаривают о благородстве мечом, а не спором с философами. Другие нравы воцарились в доме Медичи, и ушли все художники, Платоновская академия нашла приют во дворце Ручеллаи, только Полициано остался... Ушел и Микеланджело... а теперь Пьер послал за ним своего дворянина, зовет обратно. Он вернется, вернется! Жизнь утонченная, благородная, всюду красота, благоухающие сады, умные речи, мне семнадцать лет, я пойду! И буду работать, опять много работать, творить среди великих сокровищ искусства, окруженный любовью Джулио и Джулиано Медичи, работать, не встречая обид, презрения и ненависти. И всегда найду там возможность создать распятие для Сан-Спирито и заодно изучать анатомию. Мне привалило счастье. И жизнь передо мной - богатая, плодотворная. Научусь и придворным манерам, буду слушаться Пьера, буду ему служить. Разве придворные нравы окажутся для меня тяжелее вот этой жизни, полной обид от братьев-менял, ненависти дяди, который теперь громко и гневно повторяет сегодняшнюю послеполуденную проповедь Савонаролы, брызгая вокруг словами, как слюной? Там у меня будут друзья, работа. Там никто не будет надо мной смеяться, наоборот, там будут ждать от меня новых и новых, все более прекрасных произведений... Микеланджело встал. Решено. Он глубоко и блаженно вздохнул, будто избавившись от великой тяжести... Но в тот же миг в голове его мелькнула мысль, властно заставившая его опять сесть на лавку. Все рухнуло. Нет, никогда больше не вернется он к Медичи. И, снова сжав руки, он застонал.
Материнская рука. Вперив взгляд в догорающий уголь очага, он не заметил, что монна Лукреция тихонько подсела к нему и ласково погладила его по волосам.
- Ну как, сынок? - прошептала она. - Что решил?
Наклонившись, он приник головой к ее плечу, потому что это был удобный отдых и к тому же так можно было не глядеть ей в глаза, а она не видела его.
- Не пойду никуда, мамочка... - нежно шепнул он в ответ.
Она промолчала. Рука ее соскользнула с его волос ему на руку и остановилась там, слегка дрожа. И в молчании ее было такое изумленье, что он прибавил:
- Здесь Граначчи... я вспомнил о нем, и - все решилось. Мы с ним клялись друг другу, да если б и не клялись, пора мне отблагодарить за его тогдашний поступок. Я сделаю, что он сделал тогда. Я могу сказать Пьеру то, что Граначчи сказал Лоренцо: "У меня есть друг, и я не пойду без него". Но Пьер - другой человек. Граначчи слишком горд и никогда не будет служить, Пьер это знает и никогда не позовет Граначчи к своему двору. И все решено. Я не могу идти без него, а он никогда не будет позван. Так что остаюсь у вас.
Сказав это, он как будто только тут ощутил всю тяжесть своего решения. Духота вокруг сгустилась так, что у него отнялось дыханье. С очага поднялся пепел и покрыл его от головы до ног. Изрезанный грубый стол с засохшими пятнами еды, обшарпанная жесткая лавка, узкие окна, пропускающие лишь слабый свет, потолок провис, и стропила его полны червей, гусениц, насекомых. Пауки все ткут вечные свои сети, много уже накопили, а все ткут, все густо завесили паутиной, - он будет пробираться к своему будущему, облепленный их волокнами. На что ни глянешь, к чему ни притронешься, всюду следы ненависти. Ни один угол ему не принадлежит. И миску, из которой он прежде ел, после его ухода сейчас же отдали собакам. Все вещи насмехаются над ним. Ничего нет здесь милого, душевного, все - отчуждение и насмешка, ненависть, все здесь дышит дядей Франческо. Микеланджело останется здесь. Это решено. Он опустил руки. Монна Лукреция прижала его горящую щеку к своей. Он услыхал, что она тихо плачет.
Дядя Франческо резко повернулся к ним.
- Если он не слушает слов Священного писания, это не удивительно. Но тебе следовало бы прислушаться!
- Микеланджело не пойдет к Медичи, - ответила она.
Тишина. Дядя захлопнул книгу и вопросительно, испытующе поглядел на юношу.
- Он - друг Франческо Граначчи, - продолжала монна Лукреция голосом, в котором слышались слезы. - И никуда не пойдет без него. Они обещали друг другу.
- Я так и знал! - воскликнул, ликуя, дядя и подошел к Микеланджело вплотную, словно собираясь взять его за плечи и вытащить из теней, в окружении которых тот сидел.
Торжествующий голос дяди забрался теперь так высоко, что срывается. Он говорит быстро, торопливо.
- Ты знаешь, кого сожгли нынче за городом, Микеланджело? Колдунью сожгли, а тебя там не было, и Франческо Граначчи не пришел посмотреть, а ведь там собралось столько добрых христиан. Вы оба отсутствовали, вам не захотелось смотреть на казнь колдуньи, - понимаю, что не захотелось! Потому что знаешь, кого там когда-нибудь сожгут? Приятеля твоего Франческо Граначчи сожгут там, ведь он тоже колдун.
Микеланджело вскочил, смертельно бледный.
- Колдун, который пишет святые картины! - засмеялся дядя. - Вот оно как. Ты ничего не знаешь насчет его путешествия в Нурсию, город Сполетского герцогства? Не знаешь? Странно: друг, а не знаешь! Но мы знаем! Фра Джироламо усердно печется об искоренении всего, что мешает царству божию во Флоренции, мы внимательно следим за вами, мы создали особые группы, которые изучают всю вашу жизнь, художники и философы, и основательно изучают, ничего не остается тайного. Был Граначчи в Нурсии у колдуньи Сивиллы или не был? А коли был, что там делал? И каким образом ты к этому причастен? Он ничего тебе оттуда не привез, ничего там для тебя не просил? Вы дали друг другу клятву? Верю, охотно верю, что дали, ведь дело идет о жизни. Верю, что ты теперь не хочешь никуда без Граначчи, верю, что он - твой лучший друг. И так было еще до того, как сюда пришел святой человек фра Джироламо! Мальчишки еще, а уж один отправляется к колдунье, а другой, тоже язычник, ждет его и обещает ему верность! Но там сожгли, понимаешь, славно сожгли там, за городом. Кричать будете от ужаса и боли, просить о пощаде, - не поможет. Так-то вот, Микеланджело! Сношения с колдуньей? Против этого есть булла Summis desiderantes affectibus, есть строгие гражданские законы, а теперь будут новые, еще строже. Не рассчитывай, что каждого, уличенного в сношениях с колдунами, мы будем подвергать быстрому сожжению, чтоб сократить их муки, не думай, Микеланджело, что знавшие о злодеяниях этих проклятых служителей дьявола и не донесшие будут сжигаться быстрей, нет, нет. Костры горели. И костры еще будут гореть, Микеланджело, помни об этом, будут...
Лодовико Буонарроти встал, подошел к брату, - его нельзя было узнать. Черты лица его сковал мороз, глаза стали серые. От снега волос веяло холодом. Он шел не как старик, а выпрямившись, тяжелый, каменный.
- Ты... смеешь... грозить... моему сыну... костром? - прохрипел он.
Пронзительный испуганный крик монны Лукреции, кинувшейся с раскрытым объятием к Микеланджело. Но юноша опередил ее. Одним толчком открыл дверь и, ни на кого не глядя, ушел во тьму.
Перед ним ночь и пустота. Он сделал несколько шагов и, как подкошенный, упал в траву, влажную от ночной росы, охладившей его пылающее лицо. Веки были тяжелые и болели, словно раздраженные каким-то воспаленьем. Пальцы впились в землю. Хватая открытым ртом воздух, он чувствовал, что вот-вот извергнет всю кровь из сердца, подступившую к самому горлу. Мозг был сухой, выжженный. Юноша лежал, как неодушевленный предмет, лежал долго. Не подавал голоса, - и глаза его тоже были сухи, их жгло и резало. Он лежал так под грузом ночи, тьма навалилась на него, словно усеянный прожилками мрамор. Долгое время прошло над ним, пока снова не наступил час рыбьих звезд и он не продрог, - видно, скоро рассвет. Тут он медленно встал, тяжело и неуверенно опустился на камень, поглядел прямо перед собой; голова тупо болела. Медленно, нерешительно возвращались мысли. Куда теперь идти? Куда? Ясно, он свяжет свой узел нищего, узел слоняющегося по княжеским дворам и монастырям безносого странника, - и пойдет. Куда? Где теперь фра Тимотео? Мы пойдем с ним вместе, будем читать молитвенник нищеты, шагая вдоль канав, под лай заляпанных грязью злых собак, - два человеческих камня на пути, подобных дорожному праху. Нет, пойду один. Буду всегда один. Он прижал руки к вискам. Ночь волочила свое бледнеющее покрывало по его разгоряченному лицу. Куда угодно, только вон из Флоренции, подальше от этого города, где меня страшит каждый камень. По улицам ходят мертвецы с сжатыми руками, на небе горит новая ядовито-зеленого цвета звезда, люди видели, как на статуях выступает кровавый пот. Вон из Флоренции, где говорят только о гибели, исчезновении, где грозятся сжечь, где сулят только костер, вон из этого города!.. Но куда? Куда же теперь?
Вдруг его озарило. Папа. Рим. Папа ищет новых художников.
Иннокентий Восьмой пышно принял в Ватикане Полициано, и Полициано, конечно, сейчас же напишет мне рекомендательное письмо к его святости. Иннокентий Восьмой до сих пор ни в чем не отказывал Медичи, вот я и попрошу Пьера, и он напишет письмо к его святости. Иннокентий Восьмой, нарушив церемониал, устроил торжественную встречу юному кардиналу Джованни, - вот я, как приеду в Рим, и попрошу кардинала Джованни, и тот введет меня к его святости. Как это мне раньше в голову не приходило? Папа ищет новых художников, я явлюсь с рекомендацией Медичи. А если вернусь когда-нибудь сюда, так только затем, чтоб посмеяться над этим городом... Я был медицейским художником. А теперь стану художником папским.
Одно прибежище: папа. И я устремлюсь к этой последней своей надежде так пламенно, что бог, наверно, услышит меня.
Теперь июль, паркий июль. Что - римские ночи в июле такие же паркие и душные, как эта? Июльский жар. Но сейчас начнет светать... Час рыбьих звезд... В эту пору улицы там, наверно, безлюдны, пустынны, город дышит зноем, всюду мир и покой, все кардиналы и богачи уехали за город...
Час рыбьих звезд.
Но в этот час римские улицы не были безлюдны и пустынны, в городе не было мира и покоя, и все кардиналы поспешно вернулись из своих летних резиденций, потому что в этот час умирал папа.
Тяжелым шагом маршируют по улицам войска церковных сановников. Канцлер церкви кардинал Родриго Борджа и кардинал св. Петра в оковах Джулиано делла Ровере, давние недруги, поспешно укрепляются в своих дворцах. Между солдатами их уже кипит настоящая битва. Четыреста воинов в полном вооружении осадили Ватикан. Потому что умирает папа. У Понте-Систо идет ожесточеннейший бой между баронами. А чернь штурмует ворота, в город ворвались разбойники из окрестностей, до сих пор не внесшие положенной платы за безнаказанность. Граф Питильяно, главнокомандующий, ударил по ним со всей силой, но уже прибежал гонец с известием, что командование римским гарнизоном поручено Жану де Вилье де ла Гросле, представителю французского короля. И велел графу Питильяно повернуть пушки против города. Умирает папа. Савелли уже пробились к новым улицам и хлынули кровавым половодьем, грозя испанцам смертью. Кардинал-канцлер приказал увезти принца Джема под охраной, не забывая о сорока пяти тысячах Баязетовых дукатах, хоть и умирает папа. На Эсквилине бушует пожар. Через ворота Портезе бежит переодетый папский сын Франческо Чиба, не пожелавший остаться у смертного ложа отца, так как дело идет о жизни и смерти. Недолго длилось его пребывание на посту верховного кондотьера церкви, это была грубая, бесстыдная проделка, насмешка, - не война, так как он быстро распродал все, что должен был охранять, - имущество церкви, церковные города и земли к северу от Рима, потом область вокруг Витербо и Браччано, выгодно продал все это врагу, Вирджинио Орсини, верховному кондотьеру неаполитанского короля. И вот бежит, чувствуя на себе коготь Борджа, бежит папский сын, вымогатель, торговец индульгенциями и картежный мошенник, оставив жену с ребенком на милость врага - в Риме. Перед базиликой св. Петра идет отчаянная резня, там бьются воины семейства Фарнезе. Умирает папа.
Гул пушечной пальбы доходит даже до постели умирающего, вокруг которого идет жестокая перебранка. У стен стоят коленопреклоненные монахи бенедиктинского ордена, - молятся, но никто не слышит их молитв из-за дикого галдежа и рева кардиналов, спорящих о ключах от замка Святого Ангела. А папа уже не может говорить, он только кивками головы показывает, что ключи должны быть у канцлера церкви кардинала Борджа. Монахи молятся, умирающий папа кивает головой, с окровавленных улиц доносятся выстрелы, а кардинал Борджа, через постель умирающего, тычет кулаком в нос кардиналу Джулиано и орет, что тот - негодяй и разбойник. А кардинал Джулиано, через постель, где в агонии кивает головой папа, - мечет ругательства в кардинала Родриго, называя его цыганом и сыном испанской курвы. Под их размахавшимися руками с тяжким хрипом умирает папа Иннокентий Восьмой. У стен стоят коленопреклоненные бенедиктинские монахи и усердно молятся о блаженном успении. И молитва их услышана. Потому что, когда Родриго и Джулиано уже хотели, сжав кулаки, броситься друг на друга, подскочили кардинал Сфорца и кардинал Колонна, развели разъяренных противников, и, воспользовавшись этим мгновеньем тишины, папа поспешно умер, что совершилось в час рыбьих звезд, когда ночь распахнула свое бледнеющее покрывало, в час рыбьих звезд, на рассвете двадцать пятого июля в лето господне тысяча четыреста девяносто второе, под шелест молитв и грохот пушек.
СНЕЖНЫЙ ВЕЛИКАН
Хотя над Флоренцией стояла морозная зимняя полночь, приор Сан-Спирито отец Эпипод Эпимах, ученый муж, все сидел за столом, покрытым пергаментными свитками, книгами и географическими картами. Келья под звездообразным сводом была переполнена книгами, и на полках, на столиках было множество физических и астрономических инструментов, перегонных аппаратов, колб, хрустальных сосудов с редкими реактивами, пузырей, битком набитых заморскими семенами, разных удивительных оптических и баллистических приборов, магнитных маятников. Целый угол кельи занимал охваченный обручами большой планетарий. Два вытянутых вверх узких окна прорезали южную ее стену, оконечины их были искусно перевиты свинцовыми полосами и розетками. Время - полночь. За окном - сильно снежит. В очаге пылает огонь.
Декабрь.
Никто во Флоренции не запомнил такой массы снега, и нет ничего удивительного, что многие отнесли это к прежде наблюдаемым знамениям и предостережениям, - таким, как выступавший на церковных статуях кровавый пот, два восходящих порознь на зимнем небе солнца, зеленый свет новой звезды и обнаружение семи раскрытых могил.
Худое лицо отца Эпипода Эпимаха изборождено длинными глубокими морщинами. Читая, он затеняет себе глаза белой-белой рукой, так как у него слабое зрение, а свет свечей слишком резко падает на белую широкую плоскость фолианта. Он читает медленно, внимательно, время от времени записывая на узких полосках пергамента свои замечания и вкладывая их между теми страницами, к которым они относятся. Отец приор читает сочинение Петра д'Эйи "Jumago mundi" 1, внося в него поправки на основе новых данных, сообщенных ему нынче одним его старым другом, знаменитым флорентийским астрономом Паоло дель Поццо Тосканелли, который уже за двадцать лет до того давал советы португальскому королю, а теперь дает их испанскому мореплавателю Колумбу относительно более короткого пути на запад, к пряностям и золоту, чем через Гвинею. Говорят, этой весной мореплаватель Христофор Колумб вернулся из путешествия, и сообщения, содержавшиеся в пространном письме приора отца Хуана Переса из испанского монастыря Ла-Рабида, которое он прислал своему ученому другу, были настолько важны, что старенький ученый без колебаний взял это длинное письмо и побрел по снежным сугробам в Сан-Спирито, к своему другу, отцу Эпиподу Эпимаху, чтобы сообщить ему новость, после чего оба ученых, запершись в келье, весь день обсуждали ее, сопоставляя сообщения заграничных друзей со старыми географическими картами и данными прежних исследований. Астроном Паоло дель Поццо Тосканелли давно уже предвидел те открытия, которые сделал теперь Колумб, состоящий на испанской службе, вернувшийся летом из плавания и приставший в месте своего отплытия, на Сальтесской песчаной отмели, близ устья Одиелли и Рио-Тинто. Тосканелли очень хотел бы узнать, что скажут об этом все его друзья за границей, с которыми он усердно переписывался, например, немец Мартин Бехайм из города Нюрнберга, светило науки, составивший, вместе с арабскими учеными, таблицы, с помощью которых мореплаватели получили возможность по высоте солнца определять географическую широту, затем - испанский прелат дон Педро де ля Карриеда Барреда и Зарза, приславший им во Флоренцию такое подробное сообщение о путешествии португальских мореплавателей, затем ученый Джон Колет, сын лондонского лорд-мэра, который приезжал во Флоренцию, вывез отсюда сочинения Марсилио Фичино и поддерживает с обоими тесные дружеские отношения, наконец, Иоганн Региомонтанус, чьи слова были прямо законом, так как никто не мог сравниться с ним в знании движения звезд и астрономических законов. Надо сказать, что многие письма Иоганна Региомонтануса могли бы дать повод к расследованию со стороны Святой инквизиции и говорили о нем только шепотом, причем отец Эпипод для верности выходил из кельи посмотреть, нет ли кого на галерее, так как ученый Региомонтанус намекал кое-что насчет шаровидности и полушариях, о вращении земли, о том, будто центр земли - не наша планета, на которой жил и претерпел муки Спаситель, а будто центром является солнце, а наша земля будто бы шар и вращается вокруг солнца и будто есть звезды, гораздо более крупные и более яркие, чем земля, которая относится к самым маленьким звездочкам вселенной, - вот на что таинственно намекал в письмах своих ученый Региомонтанус, и потому оба ученых беседуют об этом понизив голос, - с Святой инквизицией шутки плохи. Но отец Эпипод Эпимах убежден, что Святая инквизиция когда-нибудь должна будет признать много своих ошибок, и приор, муж науки, улыбается счастливой улыбкой при мысли о том дне, когда Святой инквизиции дадут понять, что в вопросах искусства и науки ей лучше помалкивать. Недавно Святая инквизиция перехватила письмо Джона Колета, сына лондонского лорд-мэра, но ничего плохого не произошло, так как Джон Колет еще верит в открытие райских островов Антилии, в остров Семиградья и в остров Св. Брандана. Это успокоило Святую инквизицию, и отец Эпипод Эпимах, который уже не верит в остров Св. Брандана, с удовлетворением потер руки.
1 "Описание мира" (лат.).
Весь день сидел астроном Тосканелли в келье у отца Эпипода Эпимаха, и они беседовали, рассматривая старые географические карты и сличая. Совершенно ясно, что в свете новых данных сочинение Петра д'Эйи потеряло всякую ценность, хоть оно и основано на древних авторитетах, считавшихся непогрешимыми, - на Аристотеле, Сенеке, Плинии, Марине Тирском, Птолемее. У отца Эпипода мурашки по спине бегали, пока он со своим другом обнаруживал все эти несоответствия. Рушились старые устойчивые авторитеты.
Мир выглядит совсем иначе: на экваторе нет такого страшного зноя, который сжигал бы дотла каждого, кто туда попадет, нет там великанов с щупальцами вместо рук, земля не переходит на востоке в рай земной - в страну вечной молодости, и нет, может быть, магнитной горы, вытаскивающей гвозди из кораблей, неосторожно к ней приблизившихся! Оба ученых, склонив друг к другу головы, сидели с разгоряченными лицами, не смея сделать все выводы, которых требуют новые данные, и отец Эпипод с уважением смотрел на своего старого друга, который уже двадцать лет тому назад составил здесь, во Флоренции, на основе лишь собственных своих расчетов, план путешествия на запад, оказавшийся ныне таким верным, и послал его португальскому королю, но португальский король Альфонс Пятый пренебрег этим замыслом, - он вел войну в Кастилии, желая присоединить к своему королевству еще Кастилию и Леон, но все проиграл, не добыл ни Кастилии, ни Леона и не присоединил к своему государству огромные золотоносные заморские края, оттого что не послушался мудрого совета ученого Тосканелли из Флоренции, убеждавшего не воевать, а развивать мореходство. Оба ученых в тишине кельи намечали дальнейшие задачи, которые теперь встают, - например, необходимость определения географической долготы. И прибегали к помощи новых фолиантов, исписывали пергамент цифрами, стояли в раздумье перед планетарием, размышляя о пространстве, море, звездах и земле.
Под окнами ревела чернь, наводнившая улицы, с факелами в руках. Был рождественский пост, строгий пост, а чернь обнаружила, что мессер Фабиано, старшина цеха шелкомотальщиков, оскоромился яичницей и держит у себя картину "Суд Париса" с изображением голой богини. И чернь потребовала обязательных обысков жилья, так как ее молитвы не доходят из-за разврата и язычества других. Тяжелые ворота дворцов торопливо закрывались перед толпами, которые валят по улицам, требуя обязательных обысков жилья и соблюдения закона покаяния для всех слоев населения. Потом новая волна тревоги прокатилась по городу, и многие стали требовать призыва к оружию. Дело в том, что Пьер Медичи, чтоб расчистить себе дорогу к единоличной власти, велел схватить двух своих дядьев, Лоренцо и Джованни Медичи, двоюродных братьев его отца. Это было как удар грома. Хорошие нравы заводит Пьер в семье Медичи! Никогда до сих пор Медичи не подымали руки на своих, предоставив взаимное истребленье семействам Бальони, Малатеста, Скалигеров, Бентивольо, Сфорца и д'Эсте, никогда до сих пор решетки и кинжал не заправляли у них в роду политикой, - славные арагонские нравы заводит среди Медичи Пьер! Но пускай себе рвут друг друга как волки. Еще более ошеломляющей была новость, что оба дяди перед казнью бежали из тюрьмы, да прямо к Карлу Восьмому во Францию! Вот это был громовой удар! Теперь уж и Медичи бегут к этому предсказанному Савонаролой Киру просить защиты от Пьера, жаждущему лишить граждан последних остатков свобод! Но многие смеялись. Никогда бы не подумал Лоренцо Маньифико, что Медичи будут в борьбе друг против друга прибегать к помощи Карла Восьмого французского! Пьер...
Оба ученых не обращали внимания ни на рев черни, ни на тревогу в городе. Погруженные в свои вычисления, они говорили о земле, морях и звездах. Как много времени прошло с тех пор, как Гиль Эаннес и Гонсальвес Бальдайя, проплыв вокруг таинственной горной страны Боядор, привезли растения и берберийских туземцев! А после них - знаменитый Диниз Диас, завладевший Кабо Верде, Сенегалом, Гамбией и Гвинеей и нашедший золото. И так как он нашел золото, вслед за ним поплыл Педро де Синтра, мореплаватель африканских далей, муж бурь, не боявшийся вихрей, лишений, морских- чудищ, голода и ненависти экипажа, месяцами питавшийся сам и кормивший своих товарищей тухлым мясом и заплесневелой мукой, но плывший вперед и вперед, пока не высадился на Перечный Берег, на Золотой Берег, на Берег Слоновой Кости. Не существует людей с такой длинной шеей, чтоб они могли объедать макушки деревьев, нет троеруких уродов, говорящих пупком. Это знал муж бурь и африканских далей, мореплаватель Педро де Синтра. Были и другие. Мартин Бехайм из города Нюрнберга, светило науки, плавал с Диегу Кан и потом написал отцу Эпиподу Эпимаху о находках в устье Конго, об удивительных темнокожих людях и загадочных растениях, невиданных хищниках и змеях. Но пусть другие ищут золото, Мартин Бехайм изучал там бурю. В тех местах удивительно быстро изменяется погода, там - другое воздушное давление, туманы над горными хребтами вдали производят другое действие, чем здесь, в Европе... И открываются не только новые земли, открываются также неизвестные до сих пор звезды. Пусть другие жаждут новых земель, Мартин Бехайм жаждет новых звезд, - и ученый из Нюрнберга проводил ночи без сна в устье Конго, тщательно изучая новые пути их и новые сочетания. Потом отправился в плаванье Бартоломео Диас на ветхих кораблях, - питались червивой мукой, в мачты ударяли молнии, плыли все время среди бурь, так что неоглядная морская гладь превратилась в водяную пустыню, - это было страшное плаванье. Вскоре на корабле стало полно помешанных, которых пришлось кидать на поживу морским чудовищам, потом потеряли руль и направление, и просто ветер гнал их дальше и дальше, и волны, волны, волны, неоглядная водная пустыня... А все-таки одержал победу над морем Бартоломео Диас с кораблем, полным помешанных, - он открыл самую южную оконечность Африки и назвал ее горько мысом Бурь, Кабо-Торментозо, но после его славного возвращения король Иоанн Второй с папой Иннокентием рассудили иначе и, в надежде на золото и новых христиан, папа и король решили лучше назвать этот мыс Кабоде-Бон-Эсперанца, мысом Доброй Надежды... Идут поиски пути в Индию и Китай. Астроном Тосканелли писал из Флоренции королю португальскому, но король пренебрег, предпочел воевать и проиграл. Христофор Колумб, состоя на испанской службе, поплыл и дошел до Саргассова моря, надеясь найти там твердую землю. Но не нашел, плавание длилось гораздо дольше, - новое доказательство, что венецианец Марко Поло говорил неправду и был справедливо посажен в темницу. И когда наконец Колумб, открыв остров Сан-Сальвадор, Гаити, а за ними новый материк, высадился таким путем в восточной Азии, он не обнаружил там никакой Китайской империи, не было там ни городов, ни мандаринов, ни императоров, ни ханов, ни сокровищ, выдуманных Марком Поло, который оказался лжецом, как все венецианцы. Но, говорят, несмотря на это, Колумб привез много золота, новые минералы, неизвестных птиц, загадочные растения и диких людей. Опять была открыта новая, полная таинственности земля... Когда Паоло Тосканелли побрел по снегу домой, тяжело опираясь на посох, был уже поздний вечер. Отец Эпипод, оставшись один, с разгоряченной головой сел за свои книги и карты, вносить заботливой рукой поправки в старых авторов. Потом он встал, взял горсть трав и, подойдя к очагу, бросил их в огонь. Поднялось густое белое облако чада, вырвался язык пламени, сперва зеленого цвета, потом багрового, пополз по дровам и погас в густом белом дыму. По келье разлилось очень приятное, сладкое благоуханье, напоившее жаркий воздух. Отец Эпипод Эпимах с довольным видом сел опять за работу. Он очень любил благовония и охотно приправлял ими воздух своей кельи. Идя в город, он брал с собой в коробочке несколько пахучих зерен и то и дело их нюхал.
Через некоторое время он, опершись на подлокотники кресла и положив худые белые руки на книгу, стал отдыхать. Мысли его мало-помалу возвращались с чужбины на родину. Почему это выла нынче днем грубая, невежественная чернь под окнами? Обезумевший город! Верно, опять безумный проповедник Савонарола будоражит народ, и пока он здесь - не будет покоя. Слава богу, есть большая надежда, что бывший кардинал Родриго Борджа, а теперь его святость папа Александр Шестой, великий друг искусств и наук, прекратит Савонаролово карканье, и в городе опять воцарится мир, расцветут торговля и искусство, и Флоренция, над которой теперь всюду смеются, называя ее "слезливой Флоренцией", снова станет королевой городов, а об этом времени будет вспоминать со стыдом. Пьер должен был бы оказать больше твердости, чем у Лоренцо Маньифико, и прямо попросить папу, чтобы тот употребил свою власть против этого ошалелого плакальщика, которому ненавистен всякий духовный взлет, каждый шаг к новому познанию, который хуже, да, хуже Святой инквизиции, - вот что должен бы сделать Пьер... А его святость папа Александр Шестой в таких же дружеских отношениях с Медичи, как был Иннокентий, и, конечно, исполнил бы просьбу, - ведь этот проповедник нападает на самые основы папства! Отец Эпипод Эпимах вспомнил, что будет завтра обедать у Медичи, что он позван Пьером, вспомнил, что надо будет воспользоваться этим и навестить молодого художника Микеланджело, который лежит там больной. Напрасно он, приор, предостерегал юношу. Узнав о смерти Иннокентия, молодой художник принялся работать как сумасшедший. Из мраморной глыбы, которую он купил на деньги, полученные еще от князя Лоренцо, он изваял прекрасную, могучую статую Геркулеса, но ее пришлось отвезти в Медицейские сады, - говорят, дома юношу из-за нее хотели избить до смерти... и родной дядя донес на него Савонароле, - дескать, парень нарочно изваял языческого полубога, наперекор всему, в поношение истинного бога и семьи... Может быть, как символ своей силы, - слегка улыбнулся приор, - силы, а может - только строптивости, потому что поставил опирающегося на палицу великана лицом к двери дома, через которую каждый день ходят к дяде и братьям... Какая смелая мысль! - опять улыбнулся приор. - Очень я люблю этого малого, жалко, что, спасая статую от уничтожения, Пьер увез ее в сады, - я бы велел купить для монастыря и поставил у ворот. Отец Эпипод улыбнулся теперь тихой, иронической улыбкой, ведь это в самом деле будет Геркулесов труд - опять все привести в порядок! Прекрасная статуя, но дядя из-за нее донес на юношу Савонароле, однако Савонарола оказался умней дядюшки, не обратил внимания на донос, и будто бы братья решили статую разбить, но Пьер вовремя узнал и приказал отвезти к себе в сады, где теперь работает Микеланджело со своим другом Граначчи, которого правитель, по настоянию Микеланджело, тоже пригласил. А одновременно с Геркулесом он изваял для нашего монастыря большое распятие, помещенное над главным алтарем. Это должно было успокоить семью, но не успокоило, дядя и братья никогда не ходят в Сан-Спирито, я не пользуюсь расположением сторонников Савонаролы, говорят, я для них подозрительней, чем думаю, - Савонарола не любит ученых священнослужителей, ему милей невежественный сброд, который, бия себя в грудь, поносил бы науку, как он поносит искусство... Не успокоило их распятие в Сан-Спирито; говорят, дядя объявил, что нельзя одной и той же рукой ваять Геркулеса и тут же распятие, что он не станет молиться перед этим распятием... нельзя служить двум господам, творить произведения языческие и христианские! Но юноша служит не двум господам, а только одному: этот господин - искусство, путь божий. Бог есть сама красота, его нельзя прославлять уничтожением прекрасных предметов, как это делает Савонарола... А деньги взяли' Все деньги, полученные от Пьера за Геркулеса и от нас за распятие, он отдал семье, - вот какой народ: за статую хотели парнишку до смерти избить, перед распятием молиться не желают, а деньги взяли, - взяли, глазом не моргнув, и вложили целиком в меняльную контору на Ор-Сан-Микеле, Микеланджело ни скудо себе не оставил.
Он набросился на работу как сумасшедший, словно хотел что-то в себе убить, погасить, заглушить. Странный паренек... Он меня любит, я знаю, любит, и я поверяю ему из своих научных сведений много такого, чего другому не сказал бы. Он любит меня, а все-таки не так, как того старого францисканца, простеца фра Тимотео... Ну, и пускай себе любит, старик своим добродушным шамканьем не может ничего испортить... Дивная была минута, когда мальчик в Сан-Спирито подвел старика к распятию... Нищий монах опустился на колени и стал молиться так горячо, так умиленно, - я до тех пор ни разу не слышал, чтоб так молились, в наше время вообще редко услышишь тихую, горячую молитву, все больше вопли; чем кто сильней воет, тем искренней считается покаянье... Старик молился горячо и тихо, воздев руки, по щекам его текли слезы, древо креста светилось на солнце, - мне казалось, что передо мной совершается чудо... вот какая была молитва! Старик уж стоит одной ногой в могиле, может быть, это была последняя его молитва перед алтарем.
Я не удивляюсь, что он молился так горячо, потому что распятие прекрасное! Надо, чтоб люди молились только перед прекрасными распятиями, а бывают, к сожалению, такие безобразные, что не способны вызвать подлинного благочестивого чувства. У нас в монастыре осталось несколько таких распятий от прошлых столетий, не понимаю, как люди могли перед ними молиться... Мы их все убрали, заменили прекрасными, потому что красота должна идти рука об руку с благочестием, нельзя хорошо молиться перед уродливыми изображениями... Наверно, фра Тимотео оттого и молился так горячо, что стоял на коленях перед прекрасным распятием. Юноша может радоваться, он сам видел, что его произведение зовет к молитве, видел и был счастлив. Потому нищенствующий монах и мог так усердно молиться, что мы благоговели перед красотой. Только искусство и наука, наряду с верой в бога, творца прекрасного, представляют собой те ценности, на которых человек может утвердить свою жизнь. И красота коснулась простого сердца фра Тимотео, нищенствующего монаха, который видел в жизни своей так мало красоты, и он стал вдруг горячо молиться, благодарно поминая в молитвах своих имя юноши, потому что мы должны быть благодарны художникам, создающим для нас прекрасные вещи, чтоб возносить души и сердца наши к богу, который - сама красота и мудрость.
Мальчик теперь болен, лежит в доме у Медичи. Он так упорно работал и изучал анатомию, что заболел. Часами, не разгибая спины, простаивал над кадаврами, рисовал, рассматривал, исследовал, изучал, - знаю, он не только усерден, но и болезненно честолюбив, так как даже при самом сильном утомлении, можно сказать, валясь с ног от усталости, всякий раз приобадривался и снова принимался за работу, стоило только заговорить в его присутствии о миланской мастерской мессера Леонардо да Винчи... Заболел от работы, заболел от утомления. Завтра пойду навещу...
Отец Эпипод Эпимах не спеша закрыл книгу, собираясь ложиться спать. Изборожденное глубокими морщинами старое лицо его с резкими чертами было бледно от света свечей и от усталости. Скоро уж рождество, нынче последний день поста, идет такой снег, какого еще не бывало. Но здесь, в келье, тепло, воздух полон благоухания, предметы прекрасные и предметы научные спят на своих местах, я лягу среди них. А завтра сразу напишу другу, маэстро Бехайму в город Нюрнберг о своей догадке, которая не давала мне покоя всю ночь... Я не хотел говорить про это своему дорогому Паоло Тосканелли, он такой ревнивый! А маэстро Бехайму напишу, обязательно напишу, он ответит мне откровенно, - да, меня все неотступнее преследует мысль, что мореплаватель адмирал Колумб не достиг ни Индии, ни Китая, а открыл что-то совершенно новое, загадочное, безмерное, огромное...
Приор стал на колени у своей постели для молитвы. Постель была иноческая, простая, жесткая, так как отец Эпипод относился очень строго к соблюдению монастырской дисциплины. Правила не запрещали окуривать келью благовониями, святой основатель об этом, видно, забыл упомянуть, но было предписано спать, отказывая телу в удобствах. Поэтому постель представляла собой суковатые, грубо отесанные доски с одной подстилкой, на которой спать было плохо, и вскоре все тело начинало жестоко болеть. Чтоб уснуть на такой постели, нужна была каждый раз страшная усталость, но отец Эпипод Эпимах, муж науки, без такой усталости никогда не ложился спать. Помолившись, он погасил свечу и лег. Тепло из очага разливалось по комнате, тишина была как бездна, над которой шуршит снег. Мысли засыпали дружно, только одна все никак не хотела угомониться, возвращалась снова и снова. До Индии ли доплыл Колумб? Или сам уже понимает, что открыл новую загадочную землю, благодаря которой изменилось все лицо мира? Как смешон Джон Колет, ученый сын лондонского лорд-мэра, со своими островами Святого Брандана! И мой дорогой Паоло, советуя португальскому королю, - тому, который должен теперь довольствоваться перцем вместо золота, - сам, наверно, не подозревал, что там нет ни Индии, ни Китая, нет, нет...
Ночь шла по снегу, мягко раздвигая его сугробы. Люди спали, спокойно легли праведные, потому что один господь дает жить их дому в безопасности, так говорится в вечерних молитвах, согласно псалму четвертому и псалму тридцатому, - благословен господь, что явил мне дивную милость свою в укрепленном городе! Но спали и те, которые были не в укрепленном городе, каждый бродяга нашел себе ночной приют и почивал под сенью небес.
Микеланджело провел эту ночь в жару: голова трещала, кровь сильно била в стенки сосудов, мысли обрушивались длинными волнами, а потом снова наступала великая бессильная пустота. Глаза горели, руки были влажные. Страшные призраки стояли у ложа, хотя он истово помолился на сон грядущий. Ослаб он так, что просто руки не поднять без мучительного напряжения. Снова нахлынула волна мятущихся мыслей, их было слишком много, он их не улавливал, оставалось только острое сознание, что они здесь и мучают, будто состоят сплошь из огня и соли. Хуже сделалось, когда жар снова спал. После него осталась такая страшная пустота, что он лежал, как мертвый, ничего не воспринимая. Стены отходили куда-то далеко, двигались, падали, выпрямлялись и опять ложились наклонно относительно друг друга, он не мог никуда поглядеть. Верный друг, лютнист Кардиери, уже две ночи провел, испуганный, у постели, боязливо глядя на больного, который все время его прогонял, так как у красавца Кардиери было странное лицо - оно беспрестанно менялось. Микеланджело не знал всех этих чужих людей, в которых превращался охваченный страхом Кардиери, чьи глаза поминутно выпучивались, словно желая проглотить Микеланджело, и Микеланджело кричал не своим голосом, не желая быть проглоченным глазами Кардиери. А верный друг Кардиери, в отчаянных усилиях помочь, все время приносил целебные снадобья, делал компрессы, прикладывал холодные камни к подошвам больного, который корчился от ужаса, - когда же кончится это мученье, - и не понимал, почему столько чужого народу валом валит в комнату. Только когда новый прилив путаных мыслей затопил охваченный бредом мозг, Кардиери во всех своих обличиях исчез и все исчезло в тумане, остались только огонь и соль.
Перед юношей летали странные, диковинные слова, написанные полыхающим пламенем свечей. Если б ему удалось схватить их рукой, он сжал бы их в стихи, в пламенный сонет. Они словно сверкали молнией - так звучал ритм их. Он метался с сердцем из серы, мясом из пакли, костями из сухого дерева. Стихи рассыпались искрящейся пылью. В огне и жару родится поэма. В огне, из бушующей крови, возникает стих. Летит пламенный сонет, угасает, поднялся пепел, покрыл стены, они исчезли, растет что-то серое, бесформенное, медленно ползет к постели, и с ним приближаются выпученные глаза Кардиери, плывут в туче поднявшегося пепла, ничего не видно, никаких очертаний, никаких форм, только эти бегающие белесые глаза плывут во тьме...
В полдень пришел приор Сан-Спирито, муж науки, расспросил испуганного Кардиери, осмотрел юношу, установил, что положение серьезное. Изнемогший от работы, измотанный паренек с болезненно напряженными и чувствительными нервами схватил теперь горячку, в его возрасте, да еще в зимнее время особенно опасную. Отец Эпипод, охваченный тревогой, не теряя времени, пошел в монастырь, поспешно взял нужные травы, накапал соков из склянок, приготовил хорошие мази и поспешил опять по снегу во дворец Медичи. От его лекарств больному полегчало: он проспал до вечера, когда приор пришел снова. Юноше было лучше, чем в полдень, он легче дышал, глаза у него не так блестели, и приор, чтоб развлечь его, поделился с ним тем, что его самого так волновало. Описал ему экспедиции мореплавателей, их возвращение и открытия опасных путей в страны золота и пряностей, таинственных гадов, птиц и темнокожих людей. Утром обещал прийти опять, но Кардиери думал, что ночью Микеланджело умрет от страха. Потому что все рассказанное приором выросло ночью у постели больного. В бреду он скрывался от темнокожих, пожирающих друг друга после кровавой битвы, убегал, преследуемый высокими растениями, у которых липкие цветы величиной с человеческую голову, убегал, отбиваясь от диковинных птиц, у которых клювы полны ядовитых зубов, - убегал, а навстречу ему открывались пасти отвратительных гигантских змей, разворачивающих толстые кольца своих тел, убегал и бился со всем этим, пока не упал с постели, причем его не могли удержать ни пришедший в отчаянье Кардиери, ни те, кого этот верный друг позвал на помощь. Тогда же ночью послали за приором, отец Эпипод жестоко корил себя за неосмотрительность, а юноша заснул, только выпив сильного снотворного отвара.
С того дня отец Эпипод Эпимах не отходил от его постели. Лишь двое чередовались с ним в бдении - Граначчи и Кардиери. Микеланджело, понемногу выздоравливающий под действием приоровых лекарств, с горькой улыбкой смотрел на эти смены лиц возле него. Все уплывало в дальние дали, как и во время горячки, но теперь было хуже, - стены не падают, пепла нет, а люди все равно проходят вдали, исчезают, уходят из глаз, а что после них остается в сердце?
Каждый день заходил и Полициано, но до того постаревший и подавленный происшедшими переменами, что это было - как если бы зашел чужой, безучастный человек. Надломленный спором с гуманистом Мерулой, всеми поносимый, оклеветанный, презираемый и пренебрегаемый гражданами из-за своей болезни, о происхождении которой скоро разнеслись по всему городу дурные и злорадные слухи, еле таскал нога и выглядел как тень знаменитый преподаватель греческого и латинского красноречия, у ног которого когда-то сидели ученики со всего света, сочинитель песен о розах и композитор "Орфея", лучший друг Лоренцо Маньифико, Он садился к Микеланджело на постель, глядя на него тупо, без всякого интереса, словно пришел к чужому, словно завернул сюда на минутку посреди своих блужданий, потом без всякой мысли шел дальше. Таким стал Полициано.
Изредка приходили юные Джулио и Джулиано Медичи, но ненадолго и как-то тайно, оттого что Пьер строго учил их вести себя, как подобает дворянину, и эти посещения ему не понравились бы. Молчаливый и задумчивый Джулиано больше не изучал сложных философских вопросов, а по совету канцлера Довицци Биббиены предавался усиленным упражнениям в испанском фехтовании и рыцарскому служению прекрасным дамам. Многие ночи провел в слезах лютнист Кардиери, узнав перстни, выставляемые напоказ прелестной Аминтой. Биббиена продолжал свое воспитание, и хотя Аминта вернулась к Кардиери, Джулиановы перстни носили другие дамы, а юноша побледнел от рыцарского служения, которое принесло ту пользу, что он перестал быть задумчивым, хоть и не перестал быть философом.
Джулио совсем забыл, как сопровождал когда-то Микеланджело в часовню Бранкаччи при Санта-Мария-дель-Кармине копировать фрески Мазаччо, - забыл, потому что получает теперь богатый доход от церковной должности, скоро поедет в Рим и, так как ему уже шестнадцать лет, будет там облачен в кардинальский пурпур. Поэтому посещения того и другого были всегда короткие, им не о чем было с ним говорить, Микеланджело преданно приветствовал знатных юношей, они его поздравляли, твердя, что выглядит он день ото дня все лучше, потом, заверив, что неизменно поминают его в своих молитвах, удалялись с великой учтивостью и многими поклонами. Таковы были Джулио и Джулиано Медичи.
Но отец Эпипод бдит неотступно и лечит искусно. Он не заходит сюда на минутку, по дороге, чтоб сейчас же продолжать свои блужданья, не поздравляет с выздоровленьем, не улыбается благосклонно, - нет, приор Сан-Спирито выполняет наложенную им на самого себя епитимью неослабно, героически: молчит в присутствии больного о пути мореплавателей. Все это просто-напросто приснилось в кошмарном сне - насчет темнокожих людей и диковинных птиц, липких цветов и змеиных тел, ничего этого нету, забудем об этом, перестанем об этом говорить, а то как бы не началась опять горячка. Лицо мира не изменилось. И отец Эпипод Эпимах до сих пор не написал маэстро Бехайму в город Нюрнберг о своих догадках, что, мол, адмирал Колумб, видимо, открыл огромную, загадочную, новую страну. Не написал, - не было времени. Такое письмо, чтоб быть в самом деле убедительным, требует долгого обдумыванья, подсчетов, накопления фактов и доказательств. А приор Сан-Спирито верен монашеской дисциплине, добросовестно исполняет свои пастырские и иноческие обязанности, а в свободные минуты еще и по ночам бдит у постели Микеланджело. Пускай уж другие пожинают лавры, вызывая восторг маэстро Бехайма в городе Нюрнберге, этого светила науки. Отец Эпипод честно расплачивается за свою неосмотрительность, просиживая у постели больного, как повелевает церковь, предписывающая посещения больных. Он не написал в город Нюрнберг.
А однажды Кардиери принес свою лютню. Ударил по струнам и запел. Над постелью больного полетела канцона, полная солнца и любви, и сам приор стал слушать с мягкой улыбкой, потому что канцона была прекрасная. Не спеша белейшей рукой своей он открыл коробочку с зернами крепких благовоний и долго нюхал, пока Кардиери, покачивая в такт головой, так что ниспадающие кудри двигались по плечам, сидя на полу со скрещенными ногами, бил, и ударял в струны, и пел о даме, по правую руку которой идет любовь, кто ее видел, тот вечно будет сгорать от любви, - одну только улыбку, мадонна, и будем трое верны друг другу - вы, я и любовь. Где ты, свет моих очей? Исторгнув из струн рыданье, он начал новую песню, нежную, как веянье ветра, под которым плыл челн с Гвидо Кавальканти, с Лаппо Джанни, с возлюбленной монной Ванной и монной Биче, и божественный мессер Данте стоял на носу челна и говорил к ним о любви неугасимой, вечной, прошедшей сквозь ад, чистилище и рай, и им было так хорошо, словно вечер на волнах, в челне, никогда не кончится и они всегда будут вместе плыть в дыхании роз по морю. И приор улыбался этой песне и глазам Микеланджело и опять думал о звездах, море и новой земле, а Микеланджело пил песню Кардиери длинными глотками, так что напоил благоуханьем ее всю кровь сердца. Тут лютнист Кардиери улыбнулся счастливой улыбкой и, вскочив на ноги, объявил приору, что Микеланджело совсем выздоровел, потому что это уже не улыбка больного. И отец Эпипод, радостно кивнув головой и простившись с юношей, снова вернулся к прежним своим дням и ночам.
Микеланджело встал с постели в начале января и сейчас же стал думать о новой работе. Потому что все уплывало в далекие дали так же, как это было, когда он лежал при смерти и бредил, но теперь было еще хуже, теперь он ощущал суровую действительность, - тут не пепел, стены не валятся, а все-таки люди проходят вдали. Он с горькой улыбкой видел их изменения - они теряются, пропадают, что же останется после них в сердце? Он вдруг почувствовал в сто раз сильнее свое одиночество. И страшную, жгучую тоску по людям. Сошел со смертного ложа снова в жизнь, иссушенный жаждой участливого слова, спокойного, безмятежного отдыха. Всеми оставленный. Каждый, в непрестанных изменениях, спешит за своей судьбой, не роняя ни слова, которое упало бы хоть как милостыня в ладонь нищего. Тоска по людям. Глубокая тоска, которой человек призывает судьбу, тоска о том, что некуда приклонить голову, только в одиночество, некому протянуть руку, только в пустоту, не с кем перемолвиться словом, только с молчаньем, некому передать и вверить самое бесценное, кроме как своей печали, некому улыбнуться, только своей скорби и беде. Тоска по людям, тоска по теплу их рук, по открытости путей и родных домов. Всегда один. Неизменно один. Он шел к ним, они не отвечали, каждый под своим бременем, - никто не несет боли вдвоем.
Тут он вспомнил о своих криках, когда он рухнул под ударом Торриджанова кулака! Что тот удар по сравнению с многими гораздо более сильными, нанесенными ему с тех пор! Люди, я, всегда стремившийся к побегу, теперь хочу из своего одиночества вернуться к вам. Я еще не очутился выше утесов скал, как хотел, не превратил горные вершины в фигуры гигантов, а уже стосковался о вас! Тоска по людям и при этом неодолимое желание создать произведение, способное воспламенить все сердца, чтоб во всех сердцах горела огнем сила искусства и пламя это вновь раздувалось от каждого поцелуя, ширилось от каждой улыбки, от каждой ласки росло. Что я до сих пор создал? Для вас еще очень мало, для вас я ничто, безносый бродяга, не имеющий куда приклонить главу, к кому протянуть руки, кому улыбнуться, кроме как своей скорби и беде. Вы по-прежнему ничего не знаете обо мне, каждый идет в своих изменениях другой дорогой, под собственным бременем. Значит, нужно произведение более возвышенное.
Я обещаю вам это произведение. Я создам его. Оно будет перед вами.
Дни шли. Он думал о своей работе. Но каждая идея казалась ему бедной, каждый удар молотком - в пустоту, нет, это совсем не то...
Время шло быстрей судьбы, легко раздвигая сугробы снега. Потому что снег валил, как никогда до сих пор, и к концу января его выпало столько, что он лежал на улицах слоем в три локтя, и это было причислено к прочим знаменьям и предостереженьям. Потому что гнет неуверенности увеличивался, все было в смятенье, и это смятенье - напитано кровью. А снег падал и падал вот уже третий день, по улицам не пройдешь, столько там снегу, город вымер под снегом. Народ волновался от этого знаменья.
Пьер советовался с канцлером Биббиеной, как успокоить город. Канцлер предложил устроить празднества, как делал Лоренцо, но это был негодный совет, - невозможно было расчистить улицы для карнавала и танцев. Тогда что же? Тут Биббиена вспомнил о Микеланджело. Недурно было бы, если б этот молодой ваятель потехи ради слепил большую фигуру из снега, которая смешила бы народ, и таким путем самый снег этот можно было бы обратить в шутку. Такого не было еще во всей Италии: статуя из снега, об этом сразу всюду заговорят, и это было бы доказательством, что во Флоренции совсем не такое настроение, как толкуют, сгущая краски. Народ забавляется снегом и не боится. Правитель Пьер с благодарностью принял совет Биббиены, позвали Микеланджело, и тот согласился.
Наступил вечер. Как нищий, сидящий в снегу на паперти храма, сунул себе за пазуху дотоле напрасно протянутую замерзшую руку, чтобы согреться биением своего собственного сердца, так я, Микеланджело, до сих пор напрасно протягивал руки, но не от слабости, а от избытка силы, так же мучительно рвущейся из меня наружу, как я ударами резца добывал жизнь из нутра камня. Это не нищий, которому вы подаете, это нищий, который всегда одаривает вас. Подайте жалкую монетку, он за это откроет пред вами небесные врата, он подарит вам дар бесконечный и ни с чем не сравнимый. Вы ему - подаянье, он вам - небо. Вы мне - рукопожатье, взгляд и улыбку, я вам в уродстве своем открою такое сокровище искусства, что вы остановитесь перед ним в изумлении. Я убог и смирен. Вам нужны звезды, мне писали стихи огни свечей. Я создавал огненные сонеты о своей беде, слова-судороги, слова-камни, но кто из вас дал мне лучшие? Я никогда не жаловался, моя боль была всегда молчалива. А теперь хочу говорить. Никогда еще не желал этого так сильно. Захлебнусь, если не получу возможности произнести слово, хоть вы его и не ждете.
Я вижу тени, которых вы не можете видеть, вижу, как приближаются железной поступью фигуры, пока скрытые в недрах гор. Это немыслимое терзанье. Когда музыкант в струнах своего инструмента заранее слышит музыку, которая только еще ждет, чтоб он ее в боли души своей пропел, - он может вспомнить ангелов, поющих ее у подножия престола божьего, в музыке сфер. А мне кто откроет мраморные громады, кроме меня самого? Но чем? Ударом резца, биеньем сердца. Для того я и положил теперь на это сердце свою напрасно протягиваемую руку, - чтобы ее согреть, чтобы приготовить ее к этому произведению. И повторяю вам, этот жест не от слабости, а от избытка силы. Благодаря силе своей тянусь я к вам, властелин над гранитными безднами, мраморными вершинами, красками сумерек и рассвета, стихами, написанными трепетаньем пламени. Я готов.
Микеланджело согласился выполнить заказ Биббиены, чтобы расположить к себе правителя. Ему нужен от Пьера камень, огромный, могучий камень, такая глыба мрамора, какой во Флоренции еще не было. И эту огромную глыбу он превратит в дар человечеству и городу. Он знает, что из нее сделать. Я обещал произведение, я создам его, оно будет здесь.
Необъятная, огромная статуя государя над всеми поэтами, высокая, больше человеческого роста, статуя Данте, которая будет повелевать городу и всему краю. И в ней будут втесаны, врублены, врезаны все надежды, боязнь и вера, все предчувствия и призраки, все дороги в рай. Данте в начале своего пути, вышедший camino alto e silvestro, на высокую лесную дорогу. Огромная статуя. Данте, положивший одну руку на грудь, а другую протянувший вперед, потому что вокруг уже темно, лес дикий, густой, непроходимый. Одежда в обильных складках, движенье ходьбы. Маленькая восковая модель уже готова и тщательно скрыта от посторонних глаз, так как это должно быть полной неожиданностью.
Но я должен получить камень. Самый большой, какой только привозили во Флоренцию. Весь свой жар, всю кровь, все свое искусство вложу я в эту работу, вы узнаете Микеланджело, никто больше не будет отворачиваться от меня, забывать обо мне, не знать меня... Тоска, тоска по людям. Но правитель Пьер должен купить камень. Ради этого пусть будет эта шутка из снега, чтоб легче было договориться.
Шутка - только для правителя. Он хотел ее и получит. Когда Лоренцо Маньифико не понял, что я создал в своем первом произведении, я выбил "Фавну" зубы. Дыру в пасти "Фавна" получил Лоренцо, Пьер получит снег. Что они хотели, то и получат от меня. А народ получит все мое, все, что я имею, - не правителям, а людям, среди которых где-то бьется одно сердце для меня, только для меня одного, отдам я все свое искусство.
Людям нужен от меня не снег, людям нужно мое произведение и камень.
Тоска, великая, страстная тоска по людям. Вам дам я свое произведение. А правителю - шутку.
Утром он принялся за работу, вокруг него слуги с лопатами, сбегается народ, новость облетела всю Флоренцию, страже пришлось осаживать любопытных, чтоб художнику можно было работать, толпы зевак стояли в снегу, напряженно наблюдая, как растет произведенье, а он на глазах у тысяч приглаживал, прибавлял снегу, статуя поднималась, толпы рукоплескали, смеялись, кричали, понадобились приставные лестницы, чтоб работать дальше. Теперь уже десятки рук катят новый снежный ком, слуги, стража, народ - все помогают, каждый хочет участвовать, - этого еще не было нигде в Италии, статуя из снега; Микеланджело, стоя высоко на лестнице, приказывал, распоряжался, ему помогали, он обтесывал смерзшийся снег. Вот уже готово ухмыляющееся лицо, и еще до наступления сумерек работа была окончена, статуя стояла высокая, белая перед тысячеглавой толпой. Веселая выдумка оказалась увлекательной. Собрались все, приходили даже те, кто бушевал против язычества, - статуя была не языческая, это был великан-снеговик, - приходили даже те, кто негодовал на Пьера, в этом предприятии не было никакого подвоха - под теплыми лучами солнца статуя опять растает, люди шли и шли, площадь была полным-полна народу, все стояли изумленные перед невиданным, - огромная статуя великана из снега, вся целиком из снега, чудеса, да и только!
Окна Синьории были открыты, и синьоры, не имевшие права во время исполнения своих обязанностей покидать здание, стояли перед окнами, не менее изумленные, чем народ. Потом принесли сотню зажженных факелов, и в их свете снег статуи заискрился, заблестел, стал метать во все стороны ломаные лучи. Стража всю ночь стояла на месте, и народ долго не расходился. Многие никак не могли дождаться утра: останется ли статуя? Она осталась, и с самого утра к ней началось паломничество со всего города.
На площади было черно от народа. На прилегающих улицах началась такая давка, какой не бывало даже во время самых пышных карнавалов. На углу завязалась первая драка, - это подмастерья разных цехов защищали своих Лап, Бьянок, Катарин и Лессандр от посягательств бродячих солдат. От Борго-Санти-Апостоли валили толпой помощники золотарей и кожевников, покинувшие свои мастерские. Они повытаскивали из харчевен свирельщиков и взяли их с собой. Со стороны Санта-Мария-Новелла нарастали голоса и смех, там горожане, шагавшие с достоинством, под руку с женами, столкнулись с толпой канатчиков. Так как многие горожане отличались дородством и преклонным возрастом, а жены у них были молодые и хорошенькие, канатчики, ликуя, окружили горожанок и, взявшись за руки и приплясывая, запели во все горло песню мессера Боккаччо: "Монна Симона, как бочка, полна, хоть октябрь еще далеко..." А студенты, хлынувшие из аудиторий при звуке этой песни, ринулись туда лавиной, так как между студентами и канатчиками Флоренции была давняя вражда. Встав на защиту горожанок, студенты оглушительно заревели песню "Моя миленькая любит петухов - вот за что?". Тут канатчики приготовили свои дубинки, а студенты быстро набрали камней, канатчики ревели "Монна Симона, как бочка, полна", а студенты в ответ оглушительно - "Моя миленькая любит петухов", а горожанки, бедные, метались между ними, безуспешно обороняемые своими почтенными толстыми и лысыми супругами, которые махали серебряными тростями и звали бирючей, не мешая ни поцелуям, ни драке. Мастерские и лавки закрылись, никто не покупал и не продавал, все устремилось на площадь Синьории, никто не хотел пропустить такое зрелище ремесленники, горожане, купцы, мужики, подмастерья, студенты, солдаты, все в мечущемся пестром хаосе, песни, выкрики, смех, шутки, оклики, галдеж. Свирельщики стали дуть в свои инструменты, послышался звук лютен и труб, шум разрастался. В толпу со всех сторон вступили нищенствующие монахи, клянча подаянье на выкуп христиан, томящихся в турецком рабстве. Но у продавцов святых мощей и испанских благовоний дела шли лучше, то и другое было в большой моде. Старуха - торговка всякой святостью - сулила кавалеру самую распрекрасную даму на свете, но только бедную, а кавалер подумал и, оттолкнув старуху, сунул записочку в руку толстой вдове, которая была отнюдь не самая распрекрасная, но вся в бархате, жемчугах - и признательно улыбнулась. Толпа росла, ворам была пожива, негодяи без чести и совести предлагали свои услуги, шепча, что в такой давке пырнешь ножом - никто не узнает. Вербовщики торопливо сговаривались с деревенскими парнями, тупо жующими свою краюху с луком, не понимая, чего, собственно, от них хотят, и с готовностью ударяющими по рукам, как только вербовщик подставит ладонь, будто речь шла о продаже теленка или домашней птицы. Поспешно назначаемые свиданья, обнаженные кинжалы, срезанные кошельки, сорванные и похищенные плащи, крики нищенствующих монахов, крики торговцев мощами и испанскими благовониями, нашептыванье старых сводней, перебранка горожан, рокот свирелей, протяжное пенье тромбонов, без конца переливающиеся волны народа. Снова на толпу спустились сумерки, и по-прежнему перед дворцом Синьории стоял великан-снеговик, искрясь снегом в свете факелов.
Пронзительно завизжали трубы, и народ неохотно расступился. Уж второй раз за день правитель Пьер со своим блестящим эскортом приехал смотреть на статую. Теперь с ним были и вдовствующая мать - Кларисса Орсини, и его знатная супруга - Альфонсина Орсини, урожденные римские княжны, а также Джулио и Джулиано Медичи и большая свита придворных. Канцлер Биббиена сиял по поводу своей удачной выдумки, - да, еще Лоренцо Маньифико говорил, что мало кто знает флорентийцев, как каноник Биббиена.
Пьер приказал выплатить Микеланджело двадцать золотых. Но того никак не могли найти. Никто не знал, куда он девался. Пришел он только на другой день и был такой бледный, что испугались, не заболел ли, может, слишком рано встал с постели и повредил себе, работая вот так весь день над статуей из снега, которая посейчас стоит перед Синьорией, вызывая ненасытные восторги толпы. О бледности Микеланджело сообщили правителю, и тот заботливо послал к нему своего врача, приказав сейчас же донести ему о положении. Биббиена тоже навестил юношу, пришли Джулио и Джулиано Медичи, теперь уже свободно, не скрываясь, так как правитель Пьер сам предложил им пойти навестить старого приятеля, пришли и долго сидели. Но Микеланджело не был болен, хотя по его речам можно было подумать, что у него жар, - это с неудовольствием отметили представители города, явившиеся днем в праздничных одеждах торжественно приветствовать его. После их ухода пришел патриций Анджело Дони с просьбой, чтоб Микеланджело создал для него какое-нибудь произведение, только не из снега. Так как семейство Дони принадлежало к самым богатым в городе, Анджело предложил много золота, но Микеланджело ничего не обещал и скрылся от спесивого Дони. Несколько старух с письмами флорентийских мадонн не были допущены в дом слугами.
Страшное впечатление произвел приковылявший Полициано. Микеланджело не знал ни латыни, ни греческого, не понимал гекзаметров, которыми сотрясал воздух Полициано, но понял его благословляющий жест, который тот произвел, почти как священник, так как считал себя уже иноком, договорившись о том, чтобы надеть на себя доминиканскую рясу в Сан-Марко. Ибо во всей Флоренции нет мужа более ученого и святого, чем Савонарола, - так заявил Полициано. Фра Джироламо - святой пророк, и Лоренцо Маньифико совершил великое деянье, послушавшись моего настойчивого совета и позвав Савонаролу во Флоренцию, так заявил Полициано. За это потом фра Джироламо благословил умирающего Лоренцо, благословил, и по его совету Лоренцо вверил власть народу, я сам был свидетелем этого, - так заявил Полициано, которого уже ждет одежда доминиканского терциария в Сан-Марко. И теперь он, с глазами, полными слез, благословил Микеланджело за снежную статую, благословил, проблеял стихи, полные торжества, но Микеланджело их не слышал, он убежал, оставив изумленного философа, с его дрожащим благословляющим жестом протянутой руки, стоять посреди комнаты. Правитель Пьер оповестил, что завтра устраивает в честь своего придворного художника Микеланджело домашнее празднество, и прислал ему красивый костюм зеленого шелка. Кларисса Орсини прислала перстень, а Альфонсина Орсини - золотую цепь.
Потом пришел отец, старый Лодовико Буонарроти, в одежде, какой уже давно не носят, но такого добротного сукна, что она выглядела новой, как с иголочки. Он держался робко, неуверенно, смущенно, - нет, ни в чем уже не чувствовался бывший подеста и член Совета двенадцати. Правители уважают юношу-каменотеса, отказавшегося от хорошей чиновничьей карьеры, - так, может, парень, мы и впрямь напрасно тебя обижали, как все время твердит мама Лукреция, она тоже придет на празднество, так что нельзя тебе болеть и отсутствовать, как ты говоришь, - ну, подумай, что она там без тебя будет делать среди всей этой знати, коли уж нам этого не миновать, понимаешь? И братья тоже придут, не удивляйся, что придут к Медичи, им хочется тобой похвалиться, и Джовансимоне чуть не проповедовал вчера перед соседями, как, мол, они тебя всегда любили и во всем тебе помогали, и знаешь... - тут голос Лодовико вдруг надломился, и старик продолжал уже шепотом... - дядя Франческо тебе дивится и поклон велел передать, - ты можешь себе представить, милый? Передаю тебе поклон от дяди Франческо...
Ночь, ночь, ночь, снег перестал, морозит. Дьявол мчится в воздухе, гоня перед собой жесткие тучи, которые словно скрежещут, сталкиваясь друг с другом. Одинокая свеча горит в темной комнате, где он сидит, запустив пальцы себе в волосы, прислушиваясь к этому скрежету и раздающимся в воздухе голосам. Боли нет, есть отвращение. Брезгливое отвращение и противный вкус в горле, во рту, в сердце, горечь на языке, сменяющаяся ощущением гнили, словно ты поел падали. Ему противно все, даже его собственное дыхание, собственные руки, собственные мысли. Кровь течет мутно и медленно, словно похоронная процессия, тянущаяся с горы на гору, без передышки. Скрежет ветра, туч, ставней. Ночь. Холодно. Значит, статуя будет жить еще долго. Распустится, растает, только выслушавши весь смех и восторг города. До сих пор возле нее стоит стража, чтобы никто не испортил такую драгоценность. Ночь. Гниль в мозгу и в сердце. Часы поступили на службу к аду. Они пахнут серой, напоены всхлипываниями отверженных, набухли их бессильными слезами. Вот погасла единственная свеча, какая была в горнице. Его затопила волна тьмы. Он сидит не шевелясь. Сердце изголодалось, и надо было нанести ему эту обиду. Теперь оно бьется во тьме. Отвращение стало твердым и укоренилось навсегда. В сердце, в жилах, в мозгу, в печени, в руках, во лбу, в груди. Навсегда останется там, гранитное, несокрушимое, неподатливое, крепкое, как панцирь. Никогда не будет раздроблено и извергнуто. Тьма. Догорающий огонь в очаге разлил последний свет, и выступило, словно вырезанное из тьмы, посиневшее лицо. Потом огонь погас. Микеланджело медленно встал, тяжелыми шагами подошел к постели и бросился на нее, прямо как был, в новой красивой одежде зеленого шелка, с цепочкой на шее, с перстнем на руке. Вслед за его паденьем ночь сразу осела, завалив его тяжкой, непроницаемой тьмой, в которой, вместе с последним лучом света, по красным поленьям растекался остаток модели статуи Данте, с одной рукой на груди, на сердце, а другой протянутой вперед: Данте - в то мгновенье, когда он вышел на свою темную дорогу, одежда в богатых складках, движенье ходьбы, восковая модель, превращающаяся в противную грязно-серую кашу, полную головешек и пепла.
БЫК, ЗАЧАТЫЙ ОТ СОЛНЕЧНОГО ЛУЧА
Над Альпами бушевала буря.
Молнии бороздили свинцовый небосклон, ударяли в гудящие скалы. Тучи с грохотом катились по склонам гор, буря била в отвесные скальные стремнины, наклоняя их. Гром перелетал с одной пламенеющей вершины на другую, как огненный орел, который, нацелившись, вот-вот ринется вниз. И за ним упадет оглушительный каменный обвал. И солнце взметнется в поднявшемся к небу шквале. Почерневшая от столетий пустота бездн и утесов светится лиловым светом. С грохотом выбился из скал высокий столб пламени, волнобой отголосков, бездны ревут.
Король Карл шагает между герцогом Монпансье и маршалом де Ги. Каждый раз, как молнии расколют стену скал, король, бледный, испуганный, смотрит на своих друзей, лица которых тверды и суровы. Это мужи бури и войны, и королю всякий раз становится легче при взгляде на тех, кого он гонит на смерть. Длинная зигзагообразная молния расколола небо прямо у него над головой и сбежала в глубь стремнины, сорвав сверху несколько глыб. Слюнявый рот эпилептика из рода Валуа, всегда разинутый, закрылся от страха и ужаса. Король оперся на маршала, и тот предложил, что отыщет какую-нибудь пустую пещеру, где королю можно будет переждать бурю. Но господин де Монпансье посоветовал остаться при войске, по примеру паладинов Карла Великого, и этого было достаточно, чтобы Карл сделал новое усилие подавить дрожь всего тела, на котором даже панцирь дребезжал от страха. Они стали спускаться вниз по извивам тропок, освещаемых одними молниями, - хотя был только полдень, тьма среди скал стояла полночная.
Ущельями возле Монте-Джиневра, среди бури, французское войско катилось в Ломбардские низины.
Девяносто тысяч человек в полном вооружении, орды бойцов, закаленных в нидерландских, пиренейских и рейнских битвах, старые арманьяки, несущие на своих рваных знаменах кровь еще Столетней войны, армада убийц, согнанная со всех концов Франции. Девяносто тысяч обученных солдат, не считая швейцарских отрядов, где каждый - хоть простой пехотинец, а стоил кучу золотых. Они шагали вперед, распевая песни, зная и бури и горы, не без презренья поглядывая на испуганные толпы французов, владея новым военным искусством, с помощью которого, наступая густыми рядами, разгромили золоченое рыцарство под Грансоном, у Муртенского озера, а потом в лютый мороз - у Нанси, где так круто расправились с противником, что только через два дня в снегу нашли обгрызенный волками труп герцога Карла Смелого, которому при жизни никакое золото, никакие диадемы не казались достаточно ослепительными, чтоб украсить его голову. На швейцарцах были куртки в черную и белую клетку, к буре они относились спокойно, искусно пробираясь по извивам троп, среди пропастей. За ними, под звуки свирелей и барабанов, шагали взводы наемников - ландскнехтов из Верхнерейнской области, ядро отряда составляли пищальники в широкополых шляпах, разукрашенных желтыми и красными перьями, несущие свое тяжелое орудие на плече, опираясь на рогатину. Пронзительно звучали в бурю резкие ноты их свирелей, выводящих на походе старые военные песни. С ландскнехтами шло также много немецких господ, многим из них не по вкусу был Максимилианов ewig Landfried 1, слишком горяча была кровь и тесны замки, тверд кулак у епископа Вормсского, ландграфа Гессенского, курфюрста Майнцского, непристойно было драться с бунтующими крестьянами Верхнерейнской и Брейсгауской областей, дворянский стяг должен реять в иных сражениях, против славнейших знамен, чем Бундшу, мужицкий лыковый лапоть, насаженный на рукоять вилы, - единственный боевой значок малохольных мятежников. Авангард составляли задорные рыцари, жаждущие первых стычек. Воинство катилось под бурей по горным тропам, среди пропастей и высоких пиков, под оглушительные раскаты грома. Девяносто тысяч бойцов и четыреста больших бронзовых пушек, до сих пор не виданных тяжелых орудий, несущих ужас и смерть. И, кроме того, бесчисленное количество малых. Стрелки, копейщики, мушкетеры, саперы, пищальники, ландскнехты, пушки, фальконеты, свирельщики, знаменосцы - все на твердом жалованье, аккуратно выплачиваемом. Да четыреста кораблей под командованьем Пьера д'Юрфе плыли по морю, ощетиненные оружием на носу...
1 Вечный мир в стране (нем.).
Предсказание исполнялось. Альпы расступились. Только один человек мог остановить этот поход, совершаемый в грозе и молнии, так же как он его сдерживал много лет, но человек этот был мертв, и когда он умирал, свод в Санта-Мария-дель-Фьоре дал трещину, как теперь трещат своды под ударами снарядов из французских фальконетов. Кривобокий сумасброд с обезьяньей физиономией и всегда разинутым слюнявым ртом, сутулый пасквиль на рыцарство, король милостью сестры своей Анны Бурбон-Божё, приказал - и смерть и гибель двинулись в поход, распевая песни бахвалов и шлюх.
В страну вступили французы.
Кое-где рокотали барабаны и плакали колокола, народ вопил молитвы и бежал в леса, но в других местах ставились триумфальные арки, и девушки, перед тем как попасть в плен к поджарым рыцарям Куртье, рядились в Чистоту, Стыдливость и Целомудрие. Уже горели первые деревни, и едкий дым пожарищ доходил до Турина. Опустошенная, ограбленная до нитки страна, с отравленными или засыпанными колодцами, была покрыта пеплом. Орды, наторевшие в убийствах и разбое, благословляли короля, который привел их в этот богатый край. На сучьях деревьев, на балках обгорелых домишек, повешенные по туреньскому способу - с обожженными подошвами, с вывернутыми из суставов коленями, с вырезанным языком - висели те, кто не сразу указал, где спрятаны деньги. Обнаженные тела женщин и девушек стыли на крыльцах, у лестниц, вдоль горящих нив. На кольях изгородей, на тычинах виноградников насажены младенцы, детская кровь текла по тяжелым налившимся гроздьям, - люто было вино войны. А в это время вдовствующая герцогиня Бьянка Савойская встречала в Турине короля постановкой духовной пантомимы, где начальные пастушеские сцены изображали "закон природы", а затем - сонеты, воспеваемые патриархами, выражали "закон милости". Потом были представлены "Приключения Ланчелотто". Утром король сел на коня и, окруженный борзыми и придворными, велел ехать для дальнейших увеселений в Асти, где ему приготовил торжественную встречу Лодовико Моро со своей супругой Беатриче д'Эсте. Там торжества обошлись особенно дорого, так как руководил ими знаменитый Леонардо да Винчи, с которым король желал тоже познакомиться. И вот перед королем, который глядел как завороженный, раскрывши рот, закружились огненные шары планет, стали подыматься в воздух, улетать и прилетать поющие гении, заговорили статуи, запылали фейерверки, забили разноцветные каскады воды и растянутый во всю ширь дворца ковер вдруг ожил, вышитые на нем фигуры оказались живыми людьми, - напрасно пробовала убежать нагая Галатея, пришлось ей упасть в объятия короля-рыцаря, пускавшего слюну.
А отряды все валили по разоренной стране. Свирельщики весело играли, поддерживая ритм шагов, рокотали барабаны, разливались песни, и за потоками войск ехали богато украшенные крытые колымаги с французскими проститутками, сопровождавшими войска из самой Франции и собиравшими богатую дань среди солдат, у которых было уже много золота, широкополые шляпы этих женщин были полны шелковых лент и алмазных пряжек.
На королевских знаменах был вышит девиз: "Voluntas Dei - missus a deo", что значит: "Воля божья - я послан богом".
Потому что эпилептик страстно желал, покорив Неаполь, низложить папу, подчинить себе Италию, вновь отвоевать Византию, разрушить сарацинское государство, покорить Азию и, по следам Александра Великого, дойти до Индии, чтобы вернуться в Париж с титулом короля Иерусалимского, в персидской одежде и со слонами вместо коней. Еще выше подкручивали концы усов французские господа при мысли об этих завоеваниях, и ни один из них не боялся пустить с молотка свои владения в Артуа, деревеньки в Оверни, замки в Шампани, - Индия за все щедро заплатит. А пока платили Синьории городов, обложенных золотою данью - хуже чумы. И платили не только золотом. Они платили картинами, гобеленами, мощами святых, драгоценными рукописями, статуями, сокровищами искусства, а главное - женской красотой. Платили. Уже тысячи тяжело навьюченных мулов были отправлены во Францию. Платили. И будут еще платить. Потому что потребуется еще много денег, прежде чем гасконские дворяне, единственной собственностью которых были отцовский меч да тощая кобыла, дойдут до Индии и наденут персидские наряды. Разве они идут не затем, чтобы освободить гроб господень? Идут крестоносцы, - так пусть же их поход оплачивают итальянские города, изнежившиеся в наслаждениях и неспособные к отпору! Разве недостаточно потратился эпилептик для подкрепления своих притязаний на Неаполь - в качестве наследника герцогов Анжуйских? А раз он будущий правитель Неаполя, так в силу этого звания он же является преемником королей иерусалимских из дома Штауфенов, и пусть христианский мир платит будущему освободителю гроба господня! А кто возместит ему расходы, связанные с откупом у последнего из династии Палеологов претензий на византийский трон? Правда, у Андрея Палеолога, кроме этих претензий, ничего не было, но он сумел выгодно обратить их в деньги, хитрый грек, имея дело с королем, который всегда слушает собеседника, раскрывши рот. А кто должен оплатить ему поспешные уступки в Нидерландах и на Пиренейском полуострове, сделанные ради того, чтоб ускорить начало Итальянского похода? Так пусть же пока расплачиваются Синьории и князья - деньгами, а прелестные дамы - своей красотой, прежде чем начнет платить Азия и слоны повезут индийские сокровища, как теперь везут сокровища мулы.
Неаполитанское наследство...
Потому что там умер арагонец, король Ферранте, - после страшных мучений, в том самом зале, уставленном его бальзамированными жертвами, где он любил сидеть, съежившись в высоком кресле, как подстерегающий паук, наслаждаясь видом мумий, одеваемых слугами по воскресеньям в праздничные одежды, - так как он тоже чтил день господень. Три дня старик выл от ужаса, чуя свою смерть, ползал на коленях перед мумиями убитых и выкрикивал их имена, челядь разбежалась, никто не хотел входить в зал, где безумствовал помешанный король, даже родной сын Альфонс боялся войти и просил отцовского благословенья, стоя на коленях за дверью, между монахами. Монахи держали в руках зажженные свечи и кропильницы со святой водой. Призвавши на помощь архангела Михаила, они велели королю открыть дверь в зал, покаяться в грехах и собороваться. В ответ старик стал выкрикивать имена мертвых, и выходило, как будто это кричат монахам и королевичу убитые королем. Потом стало слышно, как мумии падают, видимо, старик начал с ними драться; тут Альфонс вышиб дверь и вошел, чтоб помочь отцу, которого увидел в объятиях первого министра Антонетто Петруччо, поседевшего, одряхлевшего и нашедшего свой конец на его службе, отравленного за трапезой ядом под названием basium, что значит "поцелуй", по-испански - osculo. Наверно, Петруччо был уже с молодости морщинистый, робкий, испуганный, - над ним много издевались. Король Ферранте немало позабавился на его счет и никогда не отпускал его от себя, так что тот утром, перед посещеньем дворца, всякий раз просил добрых людей помолиться святым патронам о ниспослании ему легкой смерти. Он часу не проводил без опасения за свою жизнь и скоро состарился, не имея возможности из-за вечного страха ни веселиться, ни плодить детей, ни, кажется, есть. Он задаривал короля подношениями, и король брал, уверяя, что никогда его не казнит, и в благодарность за то, что не казнит, Петруччо отдал королю последнее свое поместье. И тут король пожалел его худобу и бедность и, тронутый до глубины сердца, позвал его к себе во дворец, на пир, чтобы тот поел как следует, и Петруччо поел там из королевских рук яду под названием basium, что значит "поцелуй", - и умер. Его набальзамировали, как других, и он, в одежде первого министра, стоял прямо перед королевским креслом, так как высушенный горемыка был и после смерти сам не свой от страха, королевский поцелуй пришелся ему не по вкусу, он после него кривился, а королю было смешно, он находил потешной его высушенную физиономию, покрытую и после смерти идиотскими морщинами. Возле него стоял купец Франческо Капполо, упершись только пятками да теменем в стену и выпятив живот, потому что он был непомерно толстый, а после его смерти король приказал набить ему живот, чтоб толщина сохранилась. Король Ферранте сосредоточил в его руках всю неаполитанскую торговлю, он один имел право нанимать корабли, продавать пряности, описывать имущество должников, торговать вином, зерном и солью, но Капполо знал, что это значит, и чуть не со слезами упрашивал короля отпустить его на обследование филиалов в Отранте, но король слишком опасался за его здоровье и не разрешил ему опасной морской поездки, так что Капполо долго хлопотал по торговой части, пока его тоже не набальзамировали и не стали одевать по воскресеньям в лучшую одежду. Вдоль стен стояли остальные, было их сорок девять - высохших, сморщенных, и только пятидесятая мумия была живая, ползала на коленях вокруг, билась головой об пол, выла от ужаса, этой мумией был король. Потом он задел за Антонетто Петруччо, тот упал на него, глупо осклабившись, но королю его улыбка теперь уже не нравилась, он стал драться с мертвым, так что свалил на себя и толстого Капполо. Тут Альфонс вышиб дверь и, увидев эту борьбу, позвал на помощь доминиканцев. Монахи вбежали под защитой святого архангела Михаила, и в то время как один помогал королевскому сыну вытащить старика из-под навалившейся на него тяжести, другой стал кропить все вокруг святой водой и читать, стуча зубами:
- "Exorzisamus te, omnis immunde spiritus, omnis satanica potestas, omnis incursio infernalis adversarii, omnis legio, omnis congregatio et secta diabolica, in nomine et virtute Domini Nostri" 1.
Но король оторвал кусок руки у Капполо и кинулся на священнослужителя, который отступил перед этим оружием, в то время как лежащий навзничь Петруччо при виде этого глупо ухмылялся. Альфонс крепко схватил отца и в конце концов, посулив богатое вознагражденье, уговорил нескольких слуг, одевавших мумии и потому привыкших к ним, помочь ему оттащить старика на постель, в спальню. Но король не хотел расставаться со своими мертвецами, он пришел в ярость, когда его потащили насильно, начал рваться обратно, в зал, и успокоился, только когда увидел, что мумии идут к нему. Тут он с довольной улыбкой стал называть их имена - по мере их появления, в то время как доминиканец, бледней бумаги в книге, которая была у него в руках, продолжал кропить вокруг святой водой и читал дальше:
- "Imperai tibi sacramentum Crucis omniumque + christianae fidei Mysteriorum virtus +. Imperat tibi excelsa Dei Genetrix virgo Maria +, quae superbissimum caput tuum a primo instanti Immaculatae suae Conceptionis in sua humilitate contrivit Imperai tibi fides Sanctorum Apostolorum Petri et Pauli ceterumque Apostolorum +. Imperat tibi Martyrum sanguis" 2.
1 Изгоняем тебя, весь дух нечистый, вся власть сатанинская, вся сила вражья, весь легион, весь синклит и сонм дьявольский именем и всемогуществом господа нашего (лат.).
2 Повелевает тебе тайна креста и сила всех таинств веры христианской. Повелевает тебе чистейшая богоматерь дева Мария, которая надменнейшую главу твою неодолимой силой непорочного своего зачатия в уничижение привела. Повелевает тебе вера святых апостолов Петра и Павла и прочих апостолов. Повелевает тебе кровь мучеников (лат.).
Однако старик, занятый перечислением, не слышал. Он часто сбивался и начинал сначала, но потом заметил, что сбивается из-за распятия, которое другой доминиканец тщится прижать к его губам, как печать. И он осыпал священнослужителя неистовыми ругательствами, боясь, что не удастся довести перечисление до конца. А когда получилось-таки сорок девять, стал призывать всех повешенных и обезглавленных, погибших в тюрьме от голода, - людей, не принадлежавших к знати. Вдруг распространилось странное зловоние, так что не продохнуть от гнилостного смрада, от которого все свечи погасли. В тот же миг разлетелось в осколки, словно вышибленное чьей-то невидимой рукой, окно. Заслышав звон разбитого стекла, все с воплем кинулись к выходу, только монахи и королевский сын остались возле старика, вытаращенные глаза которого горели и дыханье обдавало жаром. Когда и сын отпрянул, старик сел на край постели и засмеялся. Под его пронзительный смех доминиканец читал прерывающимся голосом:
- "Ergo, draco maledicte et omnis legio diabolica, adjuramus te per Deum + verum, per Deum + vivum, per Deum + sanctum, per Deum, qui sic dilexit mundum ut Filium suum Unigenitum daret..." 1
1 Итак, проклятый змей и весь легион дьявольский, заклинаем тебя богом живым, богом истинным, богом святым, богом, который столь мир возлюбил, что сына своего единородного предал (лат.).
Но король Ферранте уже лежал на земле, словно разбитый параличом, бездыханный и весь черный. Все члены семьи и челядь вышли из зала на лестницу и опустились там на колени. Новый король Альфонс пригрозил пыткой и смертью каждому, кто вздумает разглашать виденное. И так как новый король был не лучше прежнего и взгляд у него был черный, а волосы сожжены огнем, во время его правления на самом деле никто не говорил об этом, и только в глубокой тайне о короле Ферранте было записано, что он умер жалкой смертью, sine luce, sine cruce, sin Deo - без света, без креста, без бога.
Альфонс взошел на неаполитанский престол и, так как Неаполь был леном церкви, получил утверждение от его святости папы Александра Шестого, который прислал на коронацию в качестве кардинала-легата своего племянника. А вскоре после этого внебрачная дочь короля Альфонса, донья Санция, была выдана за папского сына Жоффруа, князя Сквиллаче, графа Червиати, тринадцатилетнего папского протонотария и местоблюстителя королевства Сицилийского по самый Фарос. Тогда кардинал Джулиано делла Ровере решил действовать, не откладывая. Принял назначение легатом святого престола при французском дворе и той же ночью отплыл во Францию. Кардинал делла Ровере - твердый, неуступчивый противник, многие почуяли, что обозначает его отъезд. Если Лодовико Моро только хвастает, что призвал французов, то кардинал Джулиано не хвастает, кардинал Джулиано действует. Уехал ночью во Францию. Кости брошены.
Но папу Александра не тревожит отъезд кардинала Джулиано, его давнего непримиримого врага. Двенадцатого июня прошлого года правитель Пезаро Джованни Сфорца, двадцатишестилетний молодой человек, статный, с хорошими манерами, повел к алтарю свою невесту - папскую дочь, очаровательную Лукрецию, чьи роскошные золотые волосы все называли солнечными прядями и которой только что исполнилось четырнадцать лет. Дружкой был старший сын папы - герцог Гандии, носивший по сарацинской моде тюрбан. А подругой невесты - молоденькая папская любовница Джулия Фарнезе, выданная за Орсо Орсини, который не роптал. Папу она называла дядей и недавно родила ему прелестную дочурку Лауру. Папа ждал свадебную процессию, в которой трены дам несли арапы, - сидя на троне, в окружении всей Святой коллегии, никто не хотел отсутствовать на свадьбе папской дочери, где дружкой был папский сын, как сарацин, в тюрбане. Торжественная проповедь о святости брака, обращенная к молодым, была поручена епископу Конкордии, и остальные завидовали ему, так как удачная проповедь, произнесенная в присутствии папы, была всегда ступенью к кардинальскому креслу. Обед был сервирован на двести золотых приборов, а вечером, во время торжественной иллюминации, среди римских толп было разбросано столько сластей, что для этого понадобилось растолочь сто фунтов сахара. На пиру папа сидел между дочерью Лукрецией и любовницей Джулией Фарнезе, и у него было прекрасное настроение. Потому что он любил детей своих svisceratissimo amore - любовью, проникающей всю внутреннюю, а пока все шло, как по-писаному. Возле каждого кардинала посадили молодую женщину, и шла игра в сахарные шарики, кидаемые в глубокий вырез у них на груди. По окончании пира посланники и князья поднесли невесте драгоценные подарки, потом начались танцы и была представлена пантомима.
После обычных свадебных шуток папа отвел новобрачных с факельным шествием во дворец Санта-Мария-ин-Портико. Подруги невесты уложили молодых в постель и удалились, а его святость и кардинал Асканио Сфорца еще остались, но отошли. Когда жених сообщил с постели, что брак осуществился, его святость, вместе с кардиналом, вернулся к себе во дворец.
Во Флоренции Савонарола повел в храм тысячу одетых в белое детей молиться об отвращении гнева господня. Кардинал Джулиано делла Ровере не водил детей в храм, а поспешно заключил крепкий союз с Орсини. А между тем его святость, нимало не интересуясь ни кардиналом Джулиано, ни Орсини, ни Савонаролой, назначал новых кардиналов, среди них - своего сына Сезара, до тех пор епископа пампелунского, теперь назначил кардиналом валенсийским - от Санта-Мария-Нуова. Было известно, что кардинал не имеет никакого посвящения, но ведь это папский сын, кому же придет в голову возражать? Далее, кардиналом назначен был юный Алессандро Фарнезе. Было известно, что это из-за красоты его сестры Джулии Фарнезе, юной любовницы папы, поэтому нового кардинала называли в Риме не Фарнезе, а кардиналом "fregnese", то есть кардиналом "того, что под юбкой". Третьим был Ипполито д'Эсте, - это в угоду герцогу Эрколе: в то время было очень важно иметь хорошие отношения с Феррарой. И в Риме нового кардинала пока не называли никак, оттого что он был еще маленький, играл в Ферраре с свитскими пажами в войну.
Многие уже возложили свои надежды только на бога. Савонарола во Флоренции, призывая во всех проповедях своих к покаянию, возлагал надежды не только на бога, но и на Карла Восьмого французского, этого "Кира, который все исправит, переменит, восстановит". Но французский Кир страдал падучей, читал рыцарские романы об Амадисе Галльском, о роге Роланда, о рыцарях короля Артура, слушал, открывши рот, новости из Италии и не решался.
Между тем папа Александр не думал ни о Савонароле, ни о кардинале Джулиано, ни о короле Карле. Еще есть время. Он сидел, погруженный в размышления, в тихом ватиканском зале, положив тучную руку на важные письма, лежащие на столе. Его святость был доволен. Сколько воды утекло с того вечера, когда он сидел здесь и молился за Лоренцо Маньифико, думая о том, что Иннокентий правит слишком долго и к тому же нелепо и пора уже подняться повыше, - нельзя же весь век оставаться канцлером церкви... Тогда он еще боялся привидений, неожиданно появлявшейся темной тени, чуял ее, тень отбрасывал человек в маске, - тогда он еще боялся этой тени и считался с ней. Надо было все продумать во всех подробностях, малейшая неосторожность могла все погубить... Комедия о привидении!
Пухлые губы его святости сложились в довольную улыбку. Теперь он уже не боится. Но помнит по-прежнему - для верности. Какое теперь положение? Всем членам конклава, которые оказали поддержку на выборах своими голосами, уплачено, как было обещано:
кардинал Колонна получил Субиако со всеми поместьями - на вечные времена,
кардинал Микьель - богатую епископию Портус, - не может пожаловаться,
кардинал Склафетано - город Непи,
кардинал Савелли получил Чивиту-Кастелляну,
кардинал Асканио Сфорца получил пост канцлера церкви,
кардинал Ардичино, кардинал Палавиччини, кардинал Сансеверино, кардинал Чезарини и остальные - каждый по четыре мула, навьюченных подарками и деньгами, и даже дряхлый венецианский патриарх Маффео Герардо - полужилец могилы, принял в свои дрожащие руки пять тысяч золотых дукатов.
Остаются те, кто отвергли дары, отказались от них: Рафаэль Риарио, потому что он - делла Ровере; кардинал Караффа, который постится, занимается самобичеванием, размышляет о реформе церкви и которого мы, не мешкая, назначим легатом куда-нибудь подальше, в чужие края; кардинал Зено, слишком гордый и слишком богобоязненный; кардинал Пикколомини, - ах, где счастливое время бедного сиенского гуманиста кардинала Пикколомини, папы Пия, которому я помог тогда добраться до тиары!.. Кардинал Адриано ди Корнета, такой же ожесточенный мой враг, как этот Джулиано. И кардинал Джованни Медичи, - да, он тоже все отверг, не принял ничего, потому что он - Медичи, а может быть, из богобоязни? Их сопротивление просто смешно! Двое, трое, четверо уже померли, поев отравленного, как этот кардинал Адамо из Генуи, который слишком много проповедовал насчет симонии, явно намекая, в кого метит, или племянник мой кардинал Джованни Борджа, он был мой племянник, но и по отношению ко мне тоже - hombre de danado intencion, человек коварный и вероломный, - они поели отравленного и умерли; два, три, да, уже четверо... И я назначил кардиналами новых - д'Эсте этого, потом Доменико Гримани из Венеции, Бернардино Лунато из Павии, Карваяла из Испании и Казимира, сына польского короля. Эти будут верными. А сопротивление отвергнувших смешно. Союз с Неаполем прочен, замок Святого Ангела опять укреплен, и славно укреплен, Модена и Феррара связаны благодарностью, султан Баязет честно платит за Джема, Венеция о Риме не думает, у нее другие заботы. Пезаро, благодаря замужеству Лукреции, - в моих руках, ни одно итальянское государство не отважится сейчас поднять против меня оружие. Все идет как по-писаному.
А дети? Его святость опять улыбнулся довольной улыбкой. Он обеспечил всех детей своих от других женщин, но больше всего - in gradu superlativo любил он тех, которых имел от прекрасной Ваноццы де Катанеис. И теперь Джованни - герцог Гандии и, получив руку принцессы доньи Марии Энрикес, породнился с испанским королевским домом их католичнейших величеств. Дон Сезар - епископ пампелунский, епископ валенсийский и кардинал от Санта-Мария-Нуова, обладает мечом и войсками. Жоффруа вступил в родство с неаполитанским королевским арагонским родом и является князем Сквиллаче и наместником Сицилийского королевства. Лукреция вышла за князя Пезарского, но судьба ее не сводится к этому. Звезда Сфорца закатывается, и святой отец решил устроить дочери развод с мужем, под предлогом его полового бессилия, хоть Лукреция и перестала быть девственницей и сам святой отец с кардиналом Асканием дождался в свадебной комнате осуществления супружества. Что из этого? Видно, епископ Конкордии проповедовал о святости брака не к месту, здесь есть Альфонс Арагонский, который женился бы на ней, и владычество Борджа от этого еще больше увеличилось бы. Лукреция стала бы герцогиней Бишельи, - это не то, что какая-то княжна Пезаро!
Ибо золотой бык Борджа поднялся. Теперь остается только осуществить план до конца, сочетав воедино три вещи: расцвет церкви, благо Италии, власть рода Борджа. Объединить под скипетром Борджа не только города, давно уже составляющие собственность тиары и борджевского быка, но прибавить к ним еще Перуджию, Сиену, Пьомбо, Эльбу, герцогство Урбинское, Романью с Равенной, Римини, Чезену, Форли, Фаэнцу, Иммоллу, Камерино, Модену, Реджо, Болонью со всеми ее городами и территориями, наконец, герцогство Феррарское. Что же останется в Италии за пределами этого государства? Флоренция? Но Пьер Медичи вступил со мной в соглашение! Венеция? О ней постарается союзник мой Баязет. Неаполь? Мой сын породнился с неаполитанским королевским родом. Ах, не достигли того, о чем мечтали, ни Педро Луис, племянник папы Каликста, ни Джироламо Риарио, сын папы Сикста, ни Франческо Чиба, сын папы Иннокентия, но этого достигнет мой сын, герцог Гандии, свойственник рода испанских королей... Все папские сыновья проигрывали, словно над ними тяготел какой-то темный рок. Это потому, что отцы их не умели взять все в свои руки - так, как это сделал я! И мой сын не проиграет...
Золотой бык Борджа!
Но Лодовико Моро в Милане не хотел быть задушенным в объятьях растущего Папского государства, он бросил свои войска к границе и призвал короля Карла Восьмого французского. Кардинал Джулиано вел переговоры, ездил в Париж. Горели деревни, горели нивы, земля покрылась пеплом, на сучьях деревьев висели повешенные по туреньскому способу, на улицах стыли тела изнасилованных женщин, на кольях плетней, на виноградных тычинах были насажены грудные младенцы, и кровь их струилась по тяжелым, налитым гроздьям, - люто было вино войны.
Первое сражение разыгралось у Фивицциано. Герцог Монпансье уничтожил все войска кондотьеров, до последнего бойца. После битвы у Рапалло от неаполитанского войска остались одни развалины. Там дрались швейцарцы и генуэзцы. Ужас обуял всю Италию. Сбывались все пророчества. И Пьер Медичи решил сдать французам остальные свои крепости без боя. Но и тут его святость не заколебался. Еще есть время, еще на все есть время. Каждую игру нужно заранее продумать до мельчайших подробностей, не допускать никакой опрометчивости, смешны те, кто полагает, будто у меня нет никаких скрытых сил в засаде. Папа не спеша протянул руку к шнуру звонка. Тихими, неслышными шагами вошел секретарь, тоже испанец, и сел за свой столик. Его святость, не спеша, обдумывая каждое слово, продиктовал письмо султану Баязету. Разве у них обоих не общий враг? Этот смешной крестоносный король хочет, завладев Римом, вторгнуться со своими силами в Азию и выступил с огромной армадой, большим флотом кораблей, хочет стать Александром Великим. Но еще есть время, поэтому я пишу Вашему величеству Баязету, милостью божьей государю двух материков, радуясь тому, что Ваше величество - в добром здравии и, конечно, приложит все силы, чтоб отстоять дело мира, и не позволит Карлу стать королем над сарацинами...
Его святость не спеша диктовал, секретарь-испанец писал. Его святость уже не боится привидений, он теперь с ними советуется. Дон Сезар остановился в углу комнаты и слушает, вставляя время от времени поправки, улучшающие, усиливающие то или иное выражение в письме.
И будто бы той ночью в Ватикане вдруг сами собой загорелись все свечи, а потом опять погасли. Стража разбежалась, крича от ужаса. На плитках пола в зале были обнаружены кровавые следы босых ног. Кто-то прошел здесь, тяжело ступая, ноги его, избитые камнями дороги, точили кровь, он ступал тяжело, падая под бременем, которое нес на своих плечах - высоко, высоко, на лобное место, длинная борозда, словно вырытая волочащимся концом крестного древа, тянулась рядом с кровавыми следами ног...
И вспомнили многие Сикстов сон.
Султан ответил письмом, посылая одновременно сорок тысяч дукатов, в письме он ставил свои условия, датировав его так: "На нашем султанском дворе, нашего правления в Стамбуле в лето от рождения пророка Иисуса 1494-е". Но гонца с письмом схватили в Синигалии, передали королю Карлу, и кардинал Джулиано распространил письмо по всему христианскому миру, который содрогнулся. Это было похуже поцелуя в плечо.
Французские войска наступали. Не было уже такого кондотьера, который отважился бы дать бой. Французы в продвижении своем не могли обременять себя пленными. Альфонс со своей последней армадой отступал к Риму. Пьер Медичи сдал без боя крепости Сарзано и Ливорно. Пиза восстала против Флоренции, вышла из подданства и ударила в тыл остаткам отступающего Пьерова войска. Поток ужаса и крови разливался все шире и шире.
Взбунтовались крестьяне Перуджинской области, они устраивали засады против солдат Бальони и Одди, хватали их и отправляли с выщербленными глазами, оставив одного зрячим, в город. В округе Терни настала такая нищета, что жители убивали друг друга, а потом, разграбив деревню, где еще оставалось сколько-нибудь спрятанного зерна, тянулись длинными толпами в город, воя от голода. Одна женщина отведала трупика своего ребенка и угостила соседок. Другие жители, почуяв запах жареного, убили женщин и, сами усевшись на их место, принялись жадно глотать куски мяса, кидая обгрызенные кости себе за спину. Один из них узнал по найденным остаткам, что ели ребенка. Наевшиеся сочли это страшным злодеянием и стали слезно просить господа бога смилостивиться над ними, но, изголодавшись в дальнейших безнадежных скитаниях, перестали думать, что это такой уж великий грех. Многие еще подвергали сами себя бичеванию, чтобы преодолеть алчбу, но дети в толпе продолжали исчезать.
Из скал выходили колдуны и чародеи, никто не выдавал их палачу. Все теснились вокруг них и слушали, что они говорят. По ночам разводили костры во славу черного козла и разрывали могилы. С лобных мест, после заклинаний, сходил призрак и вещал народу, что, когда минует нынешнее опустошение, на земле снова будет рай и все станут как боги. Не будет ни голода, ни жажды, ни бедности, ни страданий, ни печали, ни болезней, ни старости. Но не будет и святости - этой выдумки, выгодной одним попам. Вы будете как боги, вещал призрак, и радуйтесь, милые: то, что вы творите между собой, - не разврат, а лишь прообраз райского жития. Пока веселитесь телесно, чтобы при будущем пришествии моем веселились уже души ваши. Так вещал призрак, обнаженные плясали вокруг костра и утопали в ночных радостях, как в бездонном море.
Над Моденой в самый полдень, среди бела дня, разыгралась битва в облаках, какие-то существа, огромные, как тучи, лупили друг друга дубинами. Народ на улицах пал на колени, ожидая Христова пришествия. Во многих деревнях, нисколько не скрываясь, бродили дьяволы в виде бешеных собак.
Голодная толпа во время своих блужданий повстречала стадо безголового скота. Люди разбежались, а стадо в дорожной пыли прошло к скалам, которые за ним с грохотом закрылись. В деревне Каббия сошел с ума священник, - он похоронил живого осла, всунув ему в пасть освященное распятие. Тотчас от страшной бури разверзлись небеса, помешанный священник был убит молнией, а земля вокруг ослиной могилы почернела. И долго еще по ночам из глины выбивался огонь, пока деревенские, вне себя от страха и не имея, с кем посоветоваться, не убили на этом месте девочку, восьмилетнюю нищенку, бесприютную жертву военного времени, которую нашли в деревне. В день убийства в сумерках земля раскрылась и отдала остов осла. И все увидели, как душа девочки, вся прозрачная, светлая, с серебряным распятием в руках, воспевая чудную песню, вознеслась к вечернему небу и исчезла в облаках. И с тех пор на том месте стало спокойно и опять зазеленела трава.
В лесных дебрях ставились скиты. Там святые праведники, отвернувшись от мира крови и бед, одетые в скотьи шкуры, преклоняли колена перед грубыми, самодельными распятиями и имели виденья. Беглые бойцы из разбитых отрядов проникали и в эти дебри, - солдаты, уволенные без жалованья, оборванный сброд, одна кожа да кости. С кое-как перевязанными ранами, в лохмотьях, с отражением пережитых ужасов в ошалевших глазах, они садились близ этих праведников у лесных костров, а потом разносили повсюду их пророчества и виденья.
Французы наступали. Позади них оставался пепел сожженных деревень и нив, трупы убитых, - и дальше ехали веселые колымаги с проститутками в широкополых фетровых шляпах с развевающимися лентами и алмазными пряжками.
Пистойя отпала от Флоренции и уничтожала ее солдат.
Священник Луиджи Биджони чуть не опустошил город Анкону, выступив с проповедью на текст книги пророка Иеремии: "Оставьте города и живите на скалах, и будьте как голуби, которые делают гнезда во входе в пещеру". И поднялся народ и, собрав самое необходимое, потянулся длинными вереницами из города. Синьория пришла в ужас, приказала скорей запереть ворота и загнать обратно тех, кто успел выйти, но между народом и войсками поднялась резня, народ предпочитал жить, как голуби на скалах, чем ждать врага в городе. Священник Заннино из Бергамо вещал, что Христос принял крестные муки не из любви к людям, а под влиянием звездных констелляций. Священник Понтано вещал, что нет ангелов-хранителей, а есть только гении древних богов, и звал приносить им жертвы. Священник Аламани вещал, что мир - создание дьявола и возник наперекор богу. Священник Поливицци из общины Рачемо вещал, что все исполнены бога и безгрешны, и создавал союзы братьев и сестер, объединенных общностью имущественной и телесной. Священник Адриано, августинец, распространял письмо султана Баязета и, перепутав, вещал, что папа считает Христа только пророком. Опять подняли голову яхимовцы, твердя, что все существующее на земле должно быть уничтожено, чтоб могло наступить третье царство божие, то есть царство святого духа. Ибо царство бога-отца было во времена ветхозаветные, царство бога-сына длится со времен первых христиан поныне, а теперь наступит царство третьего лица божьего - приготовьте путь ему! И знаком царства бога-отца была крапива, означающая строгость и суровость закона. Знаком царства бога-сына - роза, означающая благоуханье покорности и кровь, пролитую ради любви. Ныне же знак царства бога-духа есть лилия, означающая смирение, чистоту и рай, бесконечное милосердие девы Марии. Не тревожьтесь ни о чем, пусть опустошается земля, приготовляемая для царства третьего лица божьего, которое - дух.
Французы катились вперед. Пророчества исполнялись, отчаянье росло. Альфонс предложил папе укрыться где-нибудь в неаполитанских пределах. Но Александр гордо отверг, он не покинет patrimonium Sancti Petri 1, останется в Риме.
1 Наследия святого Петра (лат.).
Пьер Медичи решился на отчаяннейший шаг. Сдав свои крепости и потеряв власть над восставшими городами, он предложил французскому королю вступить во Флоренцию, заключив с ним союз и приняв от него двести тысяч золотых флоринов. Это означало, что Пьер отпал от его святости. Это означало, что Пьер сдался. Не выстояли его черботаны, пушки, снабженные лишь кожаными щитами и очень низкие, против тяжелых бронзовых французских орудий. Перед Карлом была уже открыта дорога через Романью. Все города отдавали ему ключи. Но он объявил, что такой обходный путь недостоин его крестоносного войска. И отдал приказ наступать через Тосканскую область, где Пьер ждал его в отчаянье, а Савонарола - ликуя. Чем ближе подходил предвозвещенный Кир с разинутым ртом к Флоренции, тем сильней разгорался там мятеж! Папа Александр остался один.
Он редко теперь выходил и совсем не созывал консистории, по большей части оставался в своих ватиканских апартаментах, где предпочитал сидеть, как он выражался, por lo bajo, в уединении. Здесь были фрески работы Бернардино Бетти, по прозванию Пинтуриккьо, писанные бледным золотом и светлым ультрамарином, такие легкие, мечтательные и чарующие, что папа навсегда полюбил этого мрачного глухого художника, отказавшись от остальных римских художников, даже от модного Перуджино. Была здесь также большая картина "Воскресение господне", где папа стоял на траве, коленопреклоненный перед вставшим из могилы Христом, и молился. Было изображение всей папской семьи на фреске "Страдания святой Екатерины" кисти Пинтуриккьо. Император Максенций, самодержец, - это дон Сезар. У его трона стоит герцог Гандии в тюрбане и рядом - приятель герцога принц Джем, равнодушный зритель. С ними прекрасный Жоффруа. Перед этим высокопоставленным сонмом обвиняемая в христианстве святая мученица дева Екатерина защищает свою веру, - здесь она в облике папской дочери Лукреции, с шелковистыми золотыми волосами и глазами до того голубыми, что их называли белыми. Все это написано здесь Пинтуриккьо в утеху папе, но Александр и здесь не останавливается. Он проходит дальше, где изображен золотой бык Борджа, а против этого быка - еще один. Перед ним-то и стоит всегда папа в глубоком раздумье.
Это Апис. Солнечный бык, живое подобие Осириса.
Так сказал ему Помпоний Лет, так объяснил: Осирис и сестра его Исида еще в материнском лоне полюбили друг друга кровосмесительной любовью. Потом эти боги добра родились вместе, но одновременно с ними родился и Тифон, бог зла. Осирис научил человечество полезным делам, но Тифон задумал лишить его власти, сумел коварно его обмануть и, положив в гроб, опустил на дно морское. Это было, когда земля находилась в созвездии Скорпиона. Но верная Исида, после бесчисленных мук, нашла гроб с своим братом возлюбленным, открыла его и спрятала. Однако Тифон, прознав об этом, разорвал тело Осирисово на куски и разбросал их по всему свету. Но Исида, эта живая, рождающая сила природы, нашла и их, сложила вместе и целовала до тех пор, пока Осирис не ожил на мгновенье, и объятия их двоих привели к зачатью Гора, который потом победил Тифона. Апис - подобье Осириса, тайна смерти и воскресения, воплощенная в божественном числе три - Осирис, Исида, Горус, трое в едином, божественная троица, прадревняя мистическая наука древних египтян. Бык, зачатый яловой телицей от солнечного луча. Золотой бык древнего рода Борджа...
Солнечный бык Апис.
Здесь подолгу стоял папа в глубоком раздумье, por lo bajo, в уединении. Древняя темная тайна проступала все явственней. Ибо солнечный золотой бык Борджа - не миф, а живая действительность. Здесь стоял папа, когда дважды закачалась его тиара, а все-таки не свалилась совсем. Здесь стоял он, когда многие римские бароны подняли голову, когда не только Орсини и Колонна, но и множество других: де Анджелис, Чиприани, Синьоретти, Синибальди, Тартари, Леони, Ченчи, Реццози, Пики, Ильперини, Катаньи, Санта-Кроче, Барбарини, Джаноцци, Оддони, Баффи, Сальвиати, Вульгамини, Цуккари, Капогалли - стали виться, как оводы, вокруг золотого быка. Здесь стоял он, узнав, что кардинал Джулиано уехал ночью во Францию. Здесь стоял после того, как велел задержать канцлера церкви, кардинала Асканио Сфорца. Здесь стоял много раз и еще не раз остановится.
Французы подкатывались ближе и ближе к Риму. Они наступают через Тоскану, уже вступили во Флоренцию, - через сколько же дней будут они у ворот Вечного города? И Александр Шестой вдруг выпрямился, словно встал с папского престола. Он был в коротком черном испанском камзоле с желтой оторочкой, на голове - берет, на поясе - узкий, длинный испанский меч. Он стоял гордый, уверенный в себе, вперив острый взгляд в золотого быка, жест руки - властный, повелительный. Бык, золотой бык, только от солнечного луча зачатый, согласно древнему мифу египетских тайных культов, бык Апис, живое подобие вечного Осириса в божественном числе три.
С соседнего люнета на него глядел золотой бык Борджа. Оба тонули в сумерках осеннего вечера.
Папа ждал врага, гордо улыбаясь.
МЕРТВЫЙ ПРЕДОСТЕРЕГАЕТ
Танцовщица Аминта сидела на низкой табуретке, подперев подбородок ладонями, тихая и неподвижная, прислушиваясь у шуму дождя в садах. Потом медленно опустила руки, плавно поднялась и подошла к окну. Долго стояла там без движения, словно заколдованная в стекле, - казалось, отойди она прочь, на нем останется очертание ее стройного тела. Но она вдруг сразу разрушила этот молчаливый стеклянный образ: резко повернулась и прошла взад и вперед по комнате, сжав руки от нетерпенья и прищурившись. Цветы в вазе были уже вялые, словно плесневеющие, и ей почему-то показалось, что от них в комнате дурной запах, она выдернула их из вазы и открыла окно, чтобы выбросить. Сырой, пасмурный день, полный дождя, дохнул ей в лицо, и это было отрадно. Она осталась у окна, дыша осенью, грустью и многим, чего не умела назвать. Но потом ее вдруг пробрало холодом, потому что она была голая - в ожидании любовника, который не пришел. Она выбросила увядшие цветы, закрыла окно, опять нетерпеливо прошла взад и вперед по комнате и от нечего делать распустила свои волосы, прекрасные, длинные и очень светлые, что до сих пор было в моде - со времен Лауры и Беатриче. Она знала, что волосы у нее красивые, и ухаживала за ними, часто мыла их в отваре плющевого корня с ревенем, иногда прибавляя для большего блеска немного селитры, сваренной с тмином. Она гордилась тем, что волосы у нее светлые от природы и ей не надо прибегать к сложным смешениям красок, как вынуждены делать те, которые красят себе волосы дорогими снадобьями, покупаемыми тайно у знахарей и бабок, и часами, до одури и головокружения, просиживают на солнцепеке. У нее волосы всегда светлые, блестящие, красивые, брови - черные, изогнутые, цвет лица - белый, очень нежный, так что ей не надо пользоваться притираниями, приготовляемыми из адраганта, серебра и сублимата, вложенных в голубиные потроха и тушенных в горшке, с медленным подливанием воды, в которой был сварен уж. Это средство для белизны и чистоты лица изобрела Катарина Сфорца, оно превосходное, им пользовались и Альфонсина Орсини, и все знатные флорентийские дамы, но танцовщице Аминте было смешно думать о том, чтобы вдруг натирать свое тело и лицо мазью, запеченной в голубе, на которого поливают ужиным наваром. Ей это ни к чему.
Пока Аминта расчесывала свои пышные, длинные светлые волосы перед венецианским зеркалом, подарком юного Джулиано Медичи, которого она избавила от задумчивости, но не могла отучить от философии, мысли ее разбрелись в разные стороны. Дождливый день вновь навеял печаль, угнетавшую ее с самого пробуждения до сумерек. События не интересовали ее, ей было безразлично, где там наступают французы и когда они появятся здесь, во Флоренции. Ей решительно все равно, танцевать ли в пантомимах перед неаполитанскими дворянами, папскими или французскими, - это стало решительно все равно после смерти Лоренцо Маньифико, времена которого никогда уж не вернутся и ничем их не заменишь. Величие и все очарование жизни исчезло вместе с жизнью Лоренцо, все, что творится на Пьеровых празднествах, - смешно, просто нелепая карикатура, подделка какая-то под прежние празднества и развлечения. И Аминта, распустив волосы, стала вспоминать лучшую свою роль, - когда она танцевала нимфу Аретузу, и с таким успехом, что пьесу пришлось повторить, и все молодые патриции влюбились в нее, осыпая ее подарками и клянясь своим родом и именем. Пьер не отважился бы теперь устроить карнавал, где изображалось бы бегство нимфы Аретузы. Кто пришел бы смотреть? Савонарола со своими монахами?
Расчесывая длинными движениями свои волосы, словно набирая в ладони тишину, женщина приподымала их и опять отпускала к земле, взвесив их тяжесть. Падали волны волос, и падал дождь за окнами; женщина, причесывающаяся при дожде, всегда полна легких грез и очарованности. Золото волос и волны тишины, шум дождя, стройные нагие руки, любовные воспоминания. Это была как бы игра, в которой кости могли выпадать в разнообразнейших сочетаниях. Воспоминания, золото волос и шум дождя, нагие стройные руки, волны тишины. Волны тишины, нагие руки, золото волос, воспоминания, любовь. Дождь, золото волос, воспоминания нагих рук, любовь и мечта, прилив и отлив тишины. И еще многое другое. Но внешне это были только длинные, протяжные движения, которыми она расчесывала свои волосы. Словно ручьи поют, так звучали волосы у нее в руках, и красота ее обновлялась над челом, над нагой шеей. В этих волосах - тепло и холод, былое и скорбь, поцелуи и ласки, печаль и радость, они улыбались и рыдали, - это были волосы женщины и, значит, всегда таинственные. Расчесывая их, она блуждала в своих прошлых днях и при этом думала о будущих минутах, потому что как ручьи поют, так звучали волосы в ее руках, и порой она словно касалась тут озерной глубины, а там - лишь лунного света, здесь - оставшихся следов ласк, там - огня страсти, а там еще - одиночества среди теней, - и все это было богатством ее волос, их тайной речью и их молчанием. А дождь за окном шелестел, как длинная песня тоски.
Потом она кончила причесываться, повернулась и оглядела себя в зеркало, как чужую. Но лицо той, другой, было слишком похоже на ее лицо, - две красивые сестры, одна живая, другая - ее отражение, одна настоящая, другая из стекла, но волосы у обеих одинаковые, - ей пришлось снова думать о любви.
Значит, Франческо Граначчи не пришел. На последний его сонет она ответила своим сонетом, в котором ясно дала ему понять, что ждет его сегодня. Он не пришел! Граначчи - прекрасный юноша, ведущий жизнь, полную отречения. И она тоже еще прекрасна. Гибкая, стройная нагота ее с упругими грудями снова засверкала в зеркале, подарке философа. Две нагие сестры, глядящие друг на друга, внимательно друг друга осматривающие, нагота, блестящая в зеркале под тихий шелест дождя, две нагие сестры, одна - из стекла, но, судя по задумчивому взгляду, все время ожидающая, как и та, живая. Отчего Франческо такой? Его сонет говорил о любви, которая никогда уже не проснется после мертвого объятия, но теперь - напрасно зарытая жжет, как погребенное солнце, сонет его говорил об обетах, давних и полных боли и отречения, о любви, ожившей при взгляде на нее, о любви, смеющейся мукам, любви, суровой, как лавр... Она не поняла и в своем сонете написала о любви ожидающей, идущей навстречу с простертыми руками. А он не пришел. Мне хочется, чтоб он был здесь. В такой час тоски и печали, час дождя, час любви - почему он не пришел?.. Хочется, чтоб он был здесь, чтоб смотрел на меня своим полным отреченья взглядом, чтоб был здесь. День печален, я поставила нынче две свечи в церкви - о том, чтоб он пришел, молилась о том, чтоб пришел. Не понимаю его стихов, может быть, тут скрыто какое-то несчастье, но я не перестану томиться о нем наперекор всему. Тоска, мертвый день, идет дождь, город как будто вымер, небо как будто охвачено страхом и жаждет крови, по улицам ко двору Медичи непрерывно тянутся какие-то вооруженные, он не пришел, не придет, со мной говорят одни эти долгие часы дождя, я гляжу только на самое себя в зеркало. Никогда не представляла себе так свое томленье, я готова себя возненавидеть, возьму и разобью зеркало, значит, мне суждено остаться одной, навсегда одной, будут опять весенние и летние розы, весенние и летние поцелуи, весенние и летние губы, опять, а я буду всегда одна, - так всегда: когда любишь сильней всего, остаешься одна... Он не пришел, теперь все равно, кто ни придет, неаполитанские, испанские, французские ли рыцари, уже не вернутся времена Аретузы, которая потом превратилась в источник, но и возлюбленный ее, от которого она убежала, - тоже, чтоб соединиться с ней, превратился в источник, и оба они оказались в глубях подземных, в глубях без солнца, на темных подземных дорогах, там оказались и слились друг с другом, а потом уже вышли одною рекой на земную поверхность, два потока в едином теченье, вместе катятся волны, волны любви, волны волос, тишины, одиночества, волны речные...
Послышался короткий стук в дверь. Аминта поспешно встала, завернулась в плащ и пошла отворять.
Вошел лютнист Кардиери, скинул мокрый плащ. Сел, обхватил колени руками и остался в этой позе.
- Я как раз думала о тебе, - тихо промолвила Аминта. - Мне было грустно, - как хорошо, что ты пришел.
Он не поверил, что она думала о нем, но сделал вид, будто верит, так как любил ее, любил по-прежнему, любил не так, как другие. А она знала, что он не поверил ей, и была ему благодарна, что он не спорит и все таит в себе. Но как раз из-за этого чувства благодарности стыд не позволил ей прижаться к нему, и она села поодаль, опять подперла подбородок ладонями и устремила на него глубокий взгляд своих черных глаз. Молчание обоих и дождь слились в созвучие тишины.
- Есть какие-нибудь новости? - спросила она.
- Плохие, - ответил он и опять замолчал.
Глаза его блуждали. Она только сейчас заметила, как он бледен. Наверно, из-за нее. Подсела к нему, взяла его руки в свои, чтоб согреть. Они были мокрые от дождя.
- Я на самом деле рада видеть тебя, - сказала она, и ей показалось, что она говорит правду, - жаль, что не пришел раньше...
- Я ищу Микеланджело...
- Если ты будешь искать его больше, чем меня, я начну ревновать...
Она улыбнулась. Он посмотрел на нее резким, отчужденным взглядом, но она опять улыбнулась. Тогда он встал и протянул руку к плащу. В это мгновение присутствие любимой женщины, к которой он пришел отдохнуть, стало ему в тягость. Она испугалась.
- Почему ты уходишь?
- Я просто зашел повидать тебя и спешу дальше. Пойми, я должен, должен найти Микеланджело.
Лицо его искривила гримаса.
- Не уходи, - попросила она. - Если ты уйдешь, я буду думать, что...
- Что?
- Что ты пришел только затем, чтоб проверить... одна я или нет.
- Я уже давно этого не делаю.
- А знаешь... - она поколебалась, - я бы хотела, чтоб ты это делал...
Он пожал плечами.
- Коли захочешь уйти от меня, так уйдешь, проверяй не проверяй. Мне это ничего не даст!
Она встала, подошла к нему вплотную, так что он почувствовал такое мучительно знакомое ему благоухание ее тела. Он закрыл глаза, чтоб хоть не видеть ее.
- Я никогда от тебя не уйду... ты знаешь, - промолвила она. - И я тоже знаю. Я не хочу уходить. Куда? В случайное объятие? А если б даже ушла, разве ты не найдешь меня снова и снова - еще больше тоскующей по тебе?
- Горькое утешение, - возразил он.
Она поцеловала его.
- Нет, правда, я пойду, - сказал он. - Ты каждому даришь на прощанье поцелуй?
- Иногда еще меньше... - ответила она холодно.
Он стоял, опять уже плотно закутавшись в плащ, и бледное лицо его жалобно молило.
- Останься, - прошептала она, сжимая его руки. - Останься... Ну куда ты? Ведь знаешь, что мы с тобой не разойдемся никогда. Не только потому, что я не знаю, как бы я могла быть в такое тревожное время без тебя, - не только поэтому.
- Мне надо! - твердо ответил он. - Надо поговорить с Микеланджело. Ты не представляешь себе, что значит для меня этот разговор! Никто не поможет мне, кроме Микеланджело, единственного друга. Я не буду знать покоя, пока не поговорю с ним.
Она отпустила его руки. Оглядела быстро, любопытно и отступила.
- Тогда ступай и возвращайся... вечером...
Он молча кивнул и ушел.
Она опять села в одиночестве, сложила руки на коленях. Кардиери... она в самом деле никогда не уйдет от него, они связаны навсегда. Любовью? Это любовь, если только близ огня его сердца в душу к ней нисходит ясный покой и мир, если ей кажется, что только под взглядом его угрюмых, полных горечи глаз она чувствует себя в безопасности? Это любовь? Она сжала руки и устремила взгляд в дождь. Им хорошо вместе, но она будет всегда одна. Хоть и любит, а будет одна. А Граначчи не пришел. Под его темным, тревожным взглядом она не была бы в безопасности, - наоборот, в нем угадывается что-то маняще сумрачное, какое-то тайное горе, которое поразило бы их нежность, как гром. И все-таки она по нем томится. Какой страшный час грусти и дождя! Волны, волны, волны... Нимфа Аретуза превратилась в источник, и так они друг друга нашли и соединились вместе в глубях, где нет солнца, на подземных путях, а потом вместе вышли на поверхность, как река... как один поток... да, она напишет это ему - в ответ на его странные стихи... Сев за столик, она стала выводить красивыми узкими буквами свое письмо к Граначчи. Укоризненный сонет - за то, что он не пришел в час проливного дождя над садами.
Кардиери пробирался под ливнем. Он обошел все любимые Микеланджеловы места, но пока нигде не нашел его. А ему нужно поговорить с ним сегодня же, этого напряжения дольше не выдержать, никто не даст ему такого доброго совета, как Микеланджело, ведь - Кардиери хорошо помнит бред Микеланджело, когда тот был при смерти, да, Микеланджело понимает многое, что скрыто от остальных, он умеет говорить с темнотой, Микеланджело поможет. Кардиери сдернул берет и подставил голову под сильные струи дождя, - как был отраден студеный хлещущий ток для больной головы!
Встретились нос к носу у ворот в сады. Микеланджело уже уходил, но сбивчивая, прерывистая речь друга принудила его остаться. Они укрылись от дождя в садовой лоджии, и Кардиери, смертельно бледный, начал.
Уже второй раз он видит один и тот же сон. Ему приснился Лоренцо Маньифико. Сперва просто какое-то серое облако встало у его постели. Потом в облаке стало медленно вырисовываться Лоренцово лицо, измученное, посиневшее, каждая морщина - глубокая, полная тени. Кардиери в испуге вскочил на постели и вытаращил глаза на призрак. Туча совсем рассеялась, и у постели лютниста стоял Лоренцо Маньифико в рубище, оборванный, нищий. Рука его была - одна кожа да кости, но не хрустела. Он медленно поднял ее предостерегающим жестом, требуя тишины, потому что Кардиери хотел закричать. И в глубокой тишине послышался такой любимый голос Лоренцо: "Пойди, скажи моему сыну Пьеру, чтоб он приготовился к скорому и безвозвратному изгнанию из дома. Это - оттого, что он не послушался моих советов". Потом опять встало серое облако, окутало правителя в одежде нищего, и все исчезло.
Весь остаток ночи Кардиери прошагал взад и вперед по комнате, запалив все свечи, а утром заказал мессу за упокой души правителя и для умилостивления. И, полный страха и смущения, сообщил Пьеру о том, что было ночью. Пьер побледнел, позвал Биббиену. Сперва они велели лютнисту выйти и долго совещались. Потом опять позвали его и заставили повторить: все - под насмешливым взглядом Биббиены, поминутно прерывавшего рассказ вопросами. Кардиери поклялся, что говорит правду, - нет, он не служит у Савонаролы, не бывает на его проповедях, давно не бывает, со смерти доброго мессера Полициано не был у св. Марка, ни с кем из приверженцев фра Джироламо не встречается. И Пьер с Биббиеной отпустили его так, словно выгнали вон дурака.
На следующую ночь видение повторилось. Опять у постели встало серое облако и из него выступил Лоренцо Маньифико - не как правитель, а в виде нищего. Плаща его не взял бы бродяга, такой он был рваный и весь прожженный. И взгляд Лоренцо был невыразимо печальный, скорбный. Вокруг запахло гарью, паленым, волосы у него были сожжены, и костлявая рука опять поднялась предостерегающе и укоризненно. Взгляд его стал строже и суровей. "Как же ты не заставил моего сына поверить? - хрипло произнес Лоренцо. - Скажи ему еще раз, чтоб он приготовился к бегству, из которого он никогда, никогда уже не вернется во Флоренцию. Никогда не вернется и погибнет не в сече, а в волнах. И ты, плохой исполнитель моих приказов, тоже получи наказание..." Тут Лоренцо быстро ударил Кардиери остовом своей правой руки по щеке. В тот же миг все исчезло. Кардиери соскочил с постели, стуча зубами, зажег все свечи и до утра, не смыкая глаз, молился, хорошо теперь зная, что это не сон, что правитель на самом деле был здесь, - щека болела, ее жгло, как будто клейменную огнем. Он молился до рассвета, потом пошел к Пьеру.
Вести с полей сражения были дурные, и Пьер едко приветствовал его библейскими словами:
- Вот идет сновидец!
Опять подле правителя стоял Биббиена, и они, конечно, продали бы лютниста израильтянам, если бы те потянулись со своими верблюдами из Флоренции. Но Кардиери, до сих пор чувствуя жжение на щеке, передал все в точности, как было. Тут Биббиена рассвирепел:
- Ты что же думаешь, бездельник, что правитель любил тебя больше, чем своего сына? Или у тебя до того помутился разум от Савонароловых проповедей, что ты тоже захотел стать пророком? Неужто отец не сказал бы сыну во сне такую важную вещь? Ступай, бесстыдный лжец, и радуйся, что отделался так легко!
Так как по мере его бушевания возрастал и гнев Пьера, правитель в конце концов поднял палку и отлупил Кардиери, так что тот убежал, получив удары от отца и от сына. Таков вечный удел слуги, так всегда ненавистен вестник несчастья. Но страшней было то, что с тех пор Лоренцо больше не приходил, не являлся. Что же теперь делать? Кардиери боится уснуть, боится оставаться один, боится ночной тишины, не оттого, что призрак мог появиться опять, а оттого, что он больше не появляется, так что, очевидно, уже решено... И Кардиери терзал руку Микеланджело, ожидая ответа на свои мучительные вопросы.
Микеланджело посинел. Да, гробы разверзаются, мертвые являются живым. Недавно город был потрясен известием, что сожженная колдунья Лаверна застигла каноника Маффеи в ночную пору и стала его обольщать. Прошла с ним часть дороги, все время улыбаясь, любезно предлагала ему себя, нежно ворковала, сулила всевозможные услады, толстый каноник не мог убежать, только сопел от ужаса, да хоть и побежал бы, старуха не отставала от него, только перед порталом Санта-Кроче она исчезла, и священника нашли там утром без сознания. Он неосторожно рассказал об этом тем, кто привел его в чувство, и толкущиеся на паперти старые сплетники и сплетницы сейчас же разнесли это по городу. С тех пор каноник не выходил ночью из дома, боясь огненной старухи, но она стала являться другим. Сожженная старуха страшна, но мирянину нет причины ее бояться, она любезнейшим образом предлагается только духовным особам. Разверзаются гробы.
Время такое, что даже мертвый правитель возвращается в свой возлюбленный город, чтобы предостеречь. Микеланджело держит руки Кардиери в своих. И опять то самое, хорошо знакомое ощущение ужаса, столько раз испытанное еще в отцовском доме... Страшные, мучительные кошмары, полные ночных привидений и душ умерших... Иногда ему казалось, что он умрет от ужаса. Страх. Мало кто из людей знает по-настоящему, что такое страх. Ведь большинство боится лишь реальных предметов. А самое страшное - бояться того, что не имеет формы... Вдруг это подымается, расплывчатое, бесформенное, растущее и растекающееся во все стороны, и медленно подползает, подползает... Уехать! Но разве не всюду - край такой тьмы? Бежать! Но разве не всюду - места таких несчастий? Так в Писании сказано, я столько раз читал, что наизусть запомнил.
Он встал, твердо решившись. Высвободил свои руки из рук Кардиери, жалобный взгляд которого молил ответа.
- Лучше всего - подождать, - хрипло промолвил он. - Скоро приедет из Рима кардинал Джованни Медичи, умный человек и честный священнослужитель. Он всегда тебя любил. Он скоро приедет, ты расскажешь ему все, он отнесется к твоим словам, конечно, не так, как Пьер и Биббиена, а ты сделай, как он скажет...
- Ты прав, - с облегчением вздохнул Кардиери, - мне в голову не пришло. А кардинал Джованни очень меня любит, он музыкант. Ты дал мне хороший совет, я знал, что ты правильно посоветуешь, Микеланджело. Я передам Лоренцов приказ кардиналу Джованни. А ты как?
- Я уеду из Флоренции, - прошептал Микеланджело. - Здесь меня больше ничто не удерживает, ведь и святое Евангелие советует нам среди таких ужасов бежать. Поеду!
- Тебе страшно? - тихо промолвил Кардиери.
- Очень страшно. Я в ужасе! - склонил голову Микеланджело.
- И я тоже, - прошептал Кардиери.
- Бежим вместе, - сказал Микеланджело.
- Нет...
- Возьми с собой Аминту...
В жесте Кардиери была горечь и боль.
- Она не захочет ехать в изгнание.
- Она ведь любит тебя... Поедет...
Но Кардиери опустил руки, словно перед огромной тяжестью. И ничего не ответил.
- А без нее ты бы не поехал? - спросил шепотом Микеланджело.
- Нет...
- Но я здесь ни с чем не связан... У меня больше нет ничего общего с Медичи... И никого больше нет... Я уже раз хотел бежать - в Рим, к папе... теперь в Рим, к папе, не поеду... но куда-нибудь уеду, сбегу... бродягой стану, скитальцем... только вон из этого города, где живые и мертвые пророчат гибель...
- Микеланджело! - застонал Кардиери.
- Уеду, уеду, может, нынче же, самое позднее - завтра... Я твердо решил!
- Поговори с кем-нибудь, посоветуйся...
- С фра Джироламо? - горько улыбнулся Микеланджело.
- Нет... но хоть с фра Тимотео.
- Я как раз шел к нему, когда ты меня встретил. Но мое решение твердо. Потому что мной руководит кто-то сильней меня...
- Кто?
- Ужас.
Кардиери склонил голову и стал смотреть на размытую почву. Дождь перестал, но все кругом словно заплесневело, стало каким-то отвратительным. Всюду вязкая холодная глина, даже кусты облеплены ею, словно большими противными клейкими цветами. Дорожки покрыты лужами. Было хуже, отвратительней, чем когда шел дождь. И вдруг начало жарко палить солнце... Стало так скверно, словно вся окрестность, в свете жгучих лучей, вдруг покрылась мутным, загрязненным стеклом.
А когда Кардиери поднял голову, он увидел, что с ним никого нет.
ПЕЧАЛЬ НАД САДАМИ
Микеланджело торопливо шагал по улицам - к францисканскому монастырю, где находился фра Тимотео. Он шел по Флоренции, словно прощаясь. Смотрел и вспоминал. Бардиа с работами Мины да Фьезоле и дорогого Филиппо Липпи. Крещальня! Двери Гибертино, творения Донателло, Микелоцци; Барджелло с работами Никколо д'Ареццо, Бертольдо ди Джованни, всюду здесь оставили лучшие свои мечты и создания - Брунеллески, да Маджано, Поллайоло, Лука делла Роббиа, Росселино, да Сеттиньяно, дель Верроккьо, ди Банко, и дальше, куда ни кинешь взгляд, куда ни забредет душа, всюду дивно-прекрасные творения. О, Флоренция, сокровищница искусства, пестрый ларец красоты, каменная скрижаль, заполненная сверкающими именами, куда ни кинешь взгляд всюду Джотто, Учелло, Мазаччо, Бертольдо, Порта делла Мандорфа, ди Креди, фра Анджелико, Сандро Боттичелли, Доменико Гирландайо, да Сангалло, Гоццоли, Бальдовинетти, дель Кастаньо, Перуджино, фра Липпи, Беллини, да Фабриано, Мантенья, Синьорелли, Венециано, все - увенчанные лаврами и кровью, в их ряды жаждал и стремился вступить и я, все они, чьи творения отданы теперь на милость либо французских фальконетов, либо неистовства Савонаролы... Всюду, куда ни кинешь взгляд, куда ни забредет душа, всюду красота, величие, горение духа, бессмертные создания, Кампанилла, собор, Питти, Чертоза-ди-Валь-д'Эма, Сан-Марко с бесценнейшей библиотекой в мире, Лоджия-ди-Сан-Паоло, Оньиссанти, Ор-Сан-Микеле с работами Донателло, Луки делла Роббиа, Верроккьо, - всюду; Оспедале дельи Инноченти, дворец Кваданьи, Гонди, Ручеллаи, Строцци, - всюду; Сан-Лоренцо, Сан-Амброзио, Сан-Франческо-аль-Монте, Сан-Миньято, Сан-Никколо, Сан-Спирито, Санта-Аннунциата, Санта-Аполлония, Санта-Кроче, Санта-Мария-дельи-Анджели, Санта-Мария-дель-Кармине, Санта-Мария-дель-Фьоре, Санта-Мария-Новелла, Санта-Тринита, Палаццо-Веккьо...
Флоренция! Никогда я не забуду тебя, вечно буду умирать от тоски по тебе, Флоренция, вдова, лишившаяся красоты, вдова, вероломно преданная, вдова, отданная в плен, вдова обезумевшая...
Уеду, нет другого выхода. Ужас.
Он спешил, задыхался. Словно мука его час от часу усиливалась. Шел с глазами, сожженными страхом. Что, если и перед ним вдруг встанет Лоренцо Маньифико, в нищенском рубище, распространяя вокруг себя запах гари, оборванный, с сожженными волосами... Я сошел бы с ума!.. Но он знал, что решенье - у фра Тимотео... Довольно одного слова старичка, одного его задушевного взгляда, его призыва к молитве... Нет, не так уж он одинок, пока у него есть этот старик... Он замедлил шаг, словно чего-то опасаясь. Ничто не ускользнет от внимательных глаз монаха. Ты ослаб, Микеланджело, - слышит он его шепот, - ослаб, потерял силу, пойдем, попросим святого покровителя нашего, синьора Франциска, и он скажет богу: двое там взывают ко мне, не могу я, боже милостивый, их оставить... Ты ослаб, как дурачок Агостино, юродивый Агостино, - или думаешь, что при мысли о красоте он не испытывал ужаса? Но виденье...
Подходя к монастырю, он услыхал похоронный звон. У него сердце упало. А брат привратник сообщил ему, что полчаса тому назад отошел фра Тимотео. "Как раз когда я говорил с Кардиери о явлении Лоренцо! - промелькнуло в голове у Микеланджело. - Если б Кардиери не остановил меня, я еще успел бы".
Брат привратник затащил его в свою келью за калиткой и там, глотая слезы, рассказал о блаженной кончине старичка.
Почувствовав приближенье последней минуты, фра Тимотео обошел, ковыляя, все кельи, прося у братьев прощения, если он кому когда сделал обиду, но ни один из них не мог вспомнить, чтобы фра Тимотео причинил ему какое-нибудь зло, так что они простились с ним многими лобызаньями, в свою очередь прося его простить им, если они когда ему согрубили и досадили. Но он со слезами уверил их, что они ни разу ничем не досадили ему, - наоборот, это ему, монаху недостойному, надо во многом каяться, но больше всего он жалеет о том, что у него - только одна жизнь, а будь у него их тысяча, он бы все их отдал служению господу Христу, - и это не для своей услады, а ради вящей славы Христовой и распространения хвалы святого покровителя нашего, нищенького синьора Франциска. И, простившись со всеми, тихо удалился к себе в келью, - как раз когда остальные ушли в часовню слушать часы, - затем и время такое выбрал, чтоб умереть, никого не обеспокоив. Воздав хвалу богу, братия вернулась и тотчас стала с великим тщанием искать фра Тимотео и нашла его лежащим на полу, на соломе, и готовящимся к смерти, с великим смирением глядя на простое и грубое, неискусно сработанное распятие на стене, которое он больше всего любил и перед которым охотней всего молился. Потом он слабым голосом исповедался и причастился святых тайн, а причастившись, почувствовал прилив сил и исполнился такой отрады душевной, что все порывался вымолвить что-то прекрасное, но не мог, а только вдруг возгласил:
- Sursum corda! Sursum corda! 1
1 Горе имеем сердца (лат.).
Единственное, что он знал из латыни.
Все опустились на колени вокруг него, полные великого порыва ко Христу, вслушиваясь в радостное взывание старичка, как вдруг он умолк и продолжал молиться уже не устами, а только сердцем. После того как они довольно долго возле него простояли, коленопреклоненные, он так встревожился, что даже молиться перестал и начал шепотом спрашивать то фра Массео, не ждет ли того какая работа, то фра Джинепро, не отвлекает ли он его от чего-нибудь, то фра Симоне, приготовлена ли для всех пища, то фра Якопо, не будет ли какого ущерба для дома, оттого что все они вот так стоят тут на коленях, - и все горячо уверяли его, что ничто не мешает им с великим сорадованием присутствовать при его отходе из здешней жизни. И он, видя, что смерть долго не идет, попросил у настоятеля отца Льва позволения читать часы по способу святого Франциска, когда у того еще не было молитвенника. Отец Лев позволил, чтоб фра Тимотео в смертный час свой читал часы по способу святого синьора Франциска, когда у него еще не было молитвенника, тогда старичок подозвал к себе фра Массео и, заклиная ради любви божьей повторять за ним то, что он будет говорить, начал:
- Ты, брат Тимотео, всю жизнь был сыном греха и не сделал никакого добра!
Но фра Массео от слез не мог произнести ни слова, и старичок подозвал фра Джинепро и попросил его, ради любви божьей, повторять за ним:
- Ты, фра Тимотео, - так скажет тебе господь, - был самым дурным из моих монахов, - чего ты хочешь от меня?
Но фра Джинепро от слез не мог говорить, и старичок подозвал фра Симоне и просил его, ради любви божьей, повторять за ним, точно повторять:
- Ты, фра Тимотео, неразумный сын Антонио Тоццоли, всегда питался гордыней и суетой, горе тебе будет на Суде божьем!
Но ни фра Симоне не мог повторить, ни фра Анджело, ни фра Якопо, ни фра Руфино, ни фра Бернардо, так что старичок, сжав руки, попросил отца Льва, чтоб тот велел им сделать это из иноческого послушания. И решил "отец Лев сам читать с ним эти часы без молитвенника, старичок обрадовался и с великой горячностью попросил:
- Повторяй за мной, прошу тебя, отец Лев: ты, фра Тимотео, незаконно пробрался к нам и был позором нашим, иноком нерадивым, и дальше так, читай, прошу тебя, отец Лев!
И тут отец Лев, склонившись над ним к самой земле и обняв его, промолвил:
- Ты был, брат, больше всех нас достоин носить честное одеянье святого ордена нашего, и ангелы радовались, видя тебя в нем. Ныне ожидает тебя милосердный господь во царствии своем, и будет прославлена на небесах обитель наша, ибо за сердце твое воздаст тебе бог, да святится имя его во веки веков. Аминь.
С этими словами отец Лев широко осенил его крестным знамением, так как увидел, что старичок в это время на руках у него отошел.
Кончив свой рассказ, брат привратник вытер глаза и улыбнулся сквозь слезы. С улицы доносился глухой, беспокойный шум. Нет, это - мягкое, ласковое послеполудня, скользящее на ласточкиных крыльях, покой дышит отовсюду - от старого колодца, от плюща, свисающего со стены, подобно старому прадедовскому плащу, покой тихо восходит ввысь, словно совершая какое-то великое и святое дело, а потом все окутывает сумрак, тень родит тень, - прошу вас, отец мой, ради любви божьей, скажите мне, в чем истинная радость...
И, сжимая теплую мягкую руку юноши в своих заскорузлых ладонях, монах отвечает: "Лишь скорбью и гонениями можем мы хвалиться, ибо только это принадлежит нам. И потому говорит святой апостол: Я не желаю хвалиться, разве только крестом господа нашего Иисуса Христа..."
Великая тайна смирения. Ибо все, что дает нам сестрица боль, - а она всегда любит нас, - мы должны принимать с радостью... Они идут рядом. Я уж скоро умру, Микеланджело, и жду этой желанной минуты. Но должен еще рассказать тебе об Агостино, безумном сиенском ваятеле, который тешил свою душу пустыми обещаниями, не видел жизни этой девицы, потому что не видел боли...
День длился, небо было прозрачно-сине.
А теперь один. Всегда один. Судорожное рыданье подкатило к горлу и не могло вырваться. Шейные мышцы словно напряглись, и кровь в них вызывала резь, словно там были мелкие раздробленные осколки стекла. Старый привратник заметил, что он тревожно прислушивается к глухому шуму толпы на улице. Микеланджело положил ему голову на плечо, и стало легче. Коричневый цвет рваной рясы. Наружу вырвался стон, потом рыданье и поток слез. Как только он ощутил жесткость этой грубой ткани, судорога отпустила и слезы хлынули таким бурным потоком, что снова стало легче дышать. Он удалился.
Толпа уже схлынула. Он шел. Ни с кем не буду прощаться. С Флоренцией он уже простился, идя в монастырь. Отец? Братья? Нет. Уйдет каменотес, безносый бродяга, - он не будет докладывать о своем позоре. Не хочет видеть торжества тех, чьи слова, несмотря на снежного великана, все-таки сбылись. Он не может ставить только статуи из снега, он каменотес. Сын бывшего члена Совета двенадцати... скиталец по монастырям и княжьим дворам. Отец только сжимал бы руки, усталое лицо его отуманила бы тяжелая печаль, он встал бы на свое место у ворот с видом человека, которого всю жизнь преследуют неудачи. Нет, не буду прощаться. Мама монна Лукреция? Нет, не буду докладывать всем о своем страхе. Граначчи? Нет! С семейством Медичи? С Джулио и Джулиано? Он улыбнулся горькому воспоминанию. А Полициано умер в одежде доминиканского терциария, он, величайшее светило платонизма...
Не к чему прощаться ни с кем и ни с чем. Ничто его здесь не удерживает. Конь бежит ленивой рысью по улицам города. Последний взгляд. Но - искоса, лицо склонено, не надо быть узнанным, как раз в последнюю минуту может случиться что-нибудь самое коварное.
У Палаццо-Веккьо он столкнулся с чернью, устремившейся к дворцу Медичи с дикими криками и поднятыми кулаками. Потому что прошел слух, что Пьер отправил послов к Паоло Орсини просить помощи и тот наступает с войском на Флоренцию... Тут к народу присоединились и патрицианские роды. Будто бы Строцци и Ручеллаи нынче утром были у Савонаролы, и старик Альбицци обещал отдать свое имущество монастырю, если Орсини будет отражен от стен Флоренции. А монастырь очень нуждался в крупных вкладах. Прежде в Сан-Марко бывало самое большее сорок с лишним монахов, а теперь их там - около трехсот. Толпа растянулась по площади, призывая к оружию. Во главе возбужденного народа шли представители всех шестнадцати кварталов города. А гонфалоньер республики поспешно заучивал текст своего ораторского выступления по-французски.
Конь бежит рысью. Последний взгляд на Палаццо-Веккьо, где прежде стояла снежная статуя, подарок народу. Конь бежит рысью. Воротами Аль-Прато? Воротами Сан-Джорджо, Сан-Кроче, Сан-Никколо? Или Сан-Фриано? Не все ли равно, - лишь бы вон, вон из этого города...
У ворот он остановил коня, перекрестился перед высоким придорожным распятием. Бегу, матерь божия, сам не знаю куда, измученный своим страхом, бегу один, всегда один, позади - горе, разверстые гробы, гибель и смерть, впереди - неизвестность, разверстые гробы, гибель и смерть. Только ты одна, звезда утренняя, твердыня Давидова, Ковчег завета, не покидай меня! Я бегу, не вернусь никогда, передо мной праздные дали. Пустота...
- Что же ты покидаешь меня, милый сын? - послышалось за его спиной.
Кровь застыла в жилах. Это призрак? Лоренцо, мертвый правитель? Нет, это действительность.
Савонарола. С ним два монаха, как тогда... Но теперь они не шли смиренно в город, неизвестные путники, а пеклись о городе, как о своем, осматривая укрепленья... Но если господь не охранит города, напрасно бодрствует страж.
Савонарола подошел вплотную к коню. Ему довольно поднять руку, позвать стражу, и беглеца задержат, отведут обратно. Пронзительный взгляд монаха вперился в его лицо.
- Я вижу, ты бежишь... - закаркал знакомый неприятный голос. - Куда?
Микеланджело, склонив голову, промолчал.
- Ты видишь? - продолжал монах. - Стоит мне только сказать одно слово, и стража отведет тебя обратно... Я не скажу этого слова. Поезжай! Я тебя отпускаю... Бежишь? От Христа не убежишь!
Микеланджело молчал.
- Ни от чего здешнего не убежишь, - резко продолжал монах. - Поэтому и отпускаю. Напрасно бежишь... И от меня не убежишь тоже!
Савонарола отошел от коня, костлявая рука его выпустила узду.
- А знаешь, зачем едешь, Микеланджело Буонарроти?
Микеланджело закусил губы, глядя прямо перед собой.
- Едешь затем... чтоб вернуться.
Тут юноша дал шпоры коню, подняв его с места вскачь. Только на повороте остановился и оглянулся.
- Ave Maria! Это - мое прощанье с тобой, Флоренция. Ave Maria!
Монахи уже вошли в ворота. Палящее солнце осушало всю влагу, оставшуюся после дождя, - кусты, деревья, почва, все было обожжено его лучами. Страшно разболелась голова. Никогда, никогда больше не вернусь, Савонарола ошибается. Оставляю здесь все свои несчастья, свою девятнадцатилетнюю молодость, передо мной праздные дали, но на всех путях своих я найду две вещи, которые никогда от меня не отступят: камень и боль, камень и боль... Почему я бегу из Флоренции? А чем бы я был без Флоренции? Лоренцо Маньифико, которого я так любил... что осталось от его жизни, от всех его усилий?
Спокойствие Италии? Французские войска наводнили Тоскану и Романью, движутся на Рим, грабят и убивают, земля пропитана кровью, флорентийские крепости дрожат...
Сохранение власти рода Медичи? Но народ вышел на улицы с оружием в руках против Пьера, Савонарола составил основной закон, скажи моему сыну, что он будет изгнан навеки, без возврата.
Княжеский город, изукрашенный всеми сокровищами искусства? Но Савонарола сулит костры на площади Делла-Синьория, и на них будут гореть творения Боттичелли, Венециано, Липпи, народ валит и разбивает статуи, уничтожает бесценные библиотеки, кидает в огонь творения философов и списки античной поэзии...
Платоновская академия? Полициано кончил одеждой Доминиканского терциария. Пико делла Мирандола умер монахом, Марсилио Фичино стоит на коленях у ног Савонаролы, Луиджи Пульчи был выброшен из кладбищенской ограды, как язычник, медицейские платоники посрывали с себя золотые цепочки, отреклись от своих писаний, творят публичные покаяния, как Маттео Франко...
Ограничение влияния папской родни? Но они - князья и собирают войска более многочисленные, чем при Сиксте, тести у них - короли...
Ничего не осталось от жизни Лоренцовой, словно ее никогда и не было. Все на свете текуче и непрочно... так говорилось в песне, которую он сам сочинил... Всему конец. Тщета. Ничего после него не осталось. Вот только...
Сады! Чудные, великолепные сады, до боли прекрасные, горячо любимые Медицейские сады мои, вы останетесь, а я покидаю вас и оставляю в вас свои девятнадцать лет, над вами будут всегда сиять звезды, любимые сады мои, целую вас глазами на прощанье, последнее Лоренцово наследие, последнее, что осталось, единственная подлинная моя родина - Медицейские сады мои!
Он перекрестил их широким крестом. Потом тронул коня.
И в тот же миг отвернулся, чтобы не видеть густого, едкого, черного дыма, вдруг повалившего из садов к небу.
