3 страница19 июня 2025, 06:46

Часть 3

Под сводами опочивальни, где воздух благоухал жасмином и розовой водой, Фирюза-хатун, женщина с лицом резким, как клинок, но голосом натренированным звучать мягко, как бархат по стеклу, вышла вперёд, взирая на собравшихся девушек, как пастырь на стадо ещё не окрепших, но гордых газелей.

Её пальцы, испещрённые золотыми перстнями, взметнулись в воздухе, призывая тишину, и, когда последний шёпот стих под расписными куполами, она сказала, медленно, с той нарочитой важностью, которая бывает у тех, кто несёт перемены:

— Отныне воля Валиде-султан велит: каждая из вас, наложницы Дома Османа, будет учиться. Вы станете достойны взора султана не только красотою, но и разумом. Будете изучать язык повелителя — османский турецкий, постигать изящество письма, читать произведения великих поэтов и трактаты о добродетелях женщины.

Слова её падали, как жемчужины на шёлк, оставляя за собой лёгкий дрожащий след в сердцах слушающих. Одни девушки взирали с трепетом, предчувствуя славу и возвышение, другие — с робостью, чтя предстоящие труды. А среди них, чуть сдвинув брови в задумчивом изломе, стояла Гермиона — и пламя в её глазах зажглось ярче.

Тонкая шаль спадала с её плеч, как вечерний туман с куполов, и она, осмелев, сделала шаг вперёд. Голос её прозвучал яснее, чем ожидала сама калфа, как звон колокольца в тишине:

— А библиотека здесь есть? — спросила она, склонив голову не по-рабски, но с тонкой, ядовитой учтивостью. — Где хранятся книги, которые мы должны читать?

Фирюза-хатун прищурилась, словно оценивая эту неугомонную, слишком западную для этих стен душу, где дерзость облекалась в тонкий шелк любопытства. Её губы дрогнули в почти незаметной усмешке.

— Есть, — ответила она, чуть растягивая слова, как бы пробуя их на вкус. — Внутренние сады скрывают дивную комнату, сокровищницу знаний — библиотеку Валиде-султан. Но не всякая книга дозволена вашим глазам, и не каждая из вас удостоится вступить туда.

Гермиона прикусила губу — и это движение было почти вызовом, почти клятвой. В её сердце уже вспыхнуло желание — не просто учиться, но покорить эту обитель разума, как прежде султаны покоряли города.

А где-то за её спиной девушки зашептались, а калфа уже продолжала, перечисляя имена учителей и распорядок занятий, не ведая, что с этого дня зародилась в мраморных покоях новая, неугасимая жажда — жажда знания, что была опаснее кинжала в рукаве.

День клонился к закату, солнечные лучи, проникая сквозь ажурные решётки, ложились на мозаичный пол огненными пятнами. Сад умолк в вечерней дрёме: фонтаны журчали едва слышно, как шёпот стражей.

Гермиона шагала босыми ступнями по прохладным плитам, за нею скользила Фирюза-хатун, молчаливая, как тень, и лишь узорчатые браслеты на её запястьях тихо звенели, напоминая, что за каждой дверью здесь стоят законы, старше самих звёзд.

Двери библиотеки оказались из тёмного дерева, такого древнего, что казалось, они вросли корнями в сам мрамор стен. Фирюза-хатун приложила руку к амулету на шее — от старого суеверия или по привычке, — и толкнула створку. Скрип был глубоким, как вздох забытого великана.

И тогда открылось перед Гермионой это святилище.

Полки вздымались до самых резных потолков, теряясь в сумраке. Книги в кожаных переплётах, выцветших от времени, и свитки, перевитые шнурами — покоились рядами, как усопшие в мавзолее. Воздух был густ, насыщен пылью веков и ароматом чернильных орехов, будто сама мудрость истлевала здесь, но не угасала.

Гермиона остановилась на пороге, сердце её заколотилось в груди, как птица в клетке. Ни шелка на теле, ни драгоценностей на пальцах — ничто в этот миг не значило, кроме этого сладкого удушья знания.

Фирюза бросила на неё косой взгляд, в котором смешались насмешка и признание:

— Здесь — книги Валиде-султан, некоторые из них привезены из Константинополя, из Александрии, из Багдада. Читай только то, что дозволено. И не забывай: ты — наложница гарема, а не учёная из медресе.

Но Гермиона уже не слушала. Она медленно ступила вперёд, и пальцы её дрожали, когда она коснулась корешка первого тома. Это был персидский диван, строки которого змеились золотом по чёрным страницам. Где-то высоко поскрипывали балки, словно сам воздух радовался возвращению той, кто не страшится смотреть буквам в глаза.

Свет падал на её волосы, и в этот миг она была не пленница султана, но повелительница этих забытых слов.

— Поклоняйся Аллаху, — пробормотала Фируза, — а книги — для утешения, а не для вознесения.

Но Гермиона в душе уже знала: она вознесётся. И книги станут её оружием, острым, как ятаган*

Андромеда, сестра Нарциссы, приехала в Топкапы как светлый, но редкий гость. Она была женщиной с иным взглядом на мир, чем её старшая сестра, но в её глазах всё-таки таился тот же незримый огонь, что когда-то пылал в глазах Нарциссы. Это было похоже на стремление разгадать тайну её подлинной сути, узнать, как именно она удерживает такую мощь в себе, несмотря на всё, что потеряла.

Тихо, как в тени величественных колонн дворца, тронулся стол, на котором лежали пироги, фруктовые блюда и разнообразные сладости: идеальное лакомство для богатых женщин, сидящих в зале с золотыми портьерами, в окружении мягкого света, падающего из окон. За этим пиром сидели Нарцисса, её сестра, а также Астория — женщина, чей взгляд был всегда полон недовольства, её волосы, сверкающие золотым, покрывали её плечи, а в душе её таились глубокие морщины ревности.

Андромеда аккуратно положила перед собой чашу с гранатами, её движения были размерены и спокойны, как у женщины, привыкшей быть в центре внимания, но в этот момент она не искала его. Прежде чем отведать пару плодов, она взглянула на свою сестру, а затем на Асторию. Глаза Андромеды искали чего-то — нечто большее, чем простые слова или эмоции.

— Как Драко? — её голос был лёгким, но внимательным, как будто она точно знала, что не услышит обычного ответа.

Нарцисса, чуть прищурив глаза, ответила с той самой властью, которой была полна каждая её клеточка, но в её ответе была какая-то скрытая тень, скрытая от чужих глаз:

— Он с новой наложницей. Гермионой. Девица дерзкая, но что-то в ней есть... Она привлекла его внимание.

Слово «новая наложница» сразу же вызвало бурю эмоций в Астории, сидящей напротив. Она едва не выронила чашу с вином, а лицо её, прежде спокойное и даже немного отстранённое, вдруг стало ярким, как огонь.

— Гермиона? — в голосе Астории прозвучала холодная, но опасная интонация. — И что, она уже в его покоях?

Нарцисса не смогла скрыть лёгкой улыбки, когда она увидела, как Астория напряглась. Её реплика была остроумной, но в ней звучала легкая насмешка, словно она знала нечто большее.

— Полагаю, что так, милая, — ответила Нарцисса, её голос обвивал пространство, как шелк, — кажется, он заинтересовался ею. Но не переживай. Ты всегда была его законной женой, ты — его настоящая опора.

Слова, произнесённые Нарциссой, были словно лезвие, рассекающее туман сомнений в душе Астории. Однако, чем глубже Астория слушала, тем ярче её лицо становилось красным от гнева. Она чувствовала, как внутри её души, где когда-то был полный порядок, всё рушится, как стены дворца, обрушиваясь под тяжестью неведомой угрозы.

Андромеда, осторожно касаясь своих губ чашей с вином, пристально наблюдала за реакцией своей сестры и Астории, её взгляд был столь наблюдателен, как у кого-то, кто умеет выжидать, но и не потеряет ни единой детали.

Астория не могла больше скрывать своего гнева, её глаза потемнели, как ночь без звёзд, и её дыхание стало тяжёлым. Она отвернулась, пытаясь скрыть свою бурю эмоций.

— Я не верю, — прошептала она, как бы себе самой, но в её словах была явная угроза. — Он... Он не может быть с ней. Я...буду его женой навсегда.

Но слова Астории звучали неуверенно, как проклятие, что не успело сбыться.

Нарцисса наблюдала за этим с холодной ясностью, но её взгляд был наполнен лёгкой тревогой. Астория была слишком молода, чтобы понять, что ничто в этом мире не остаётся вечно — ни любовь, ни положение, ни привилегии. Всё было зыбким, как туман, который обрушивается на землю, когда солнце прячется за горизонтом.

— Дорогая, — сказала Нарцисса, её голос не был ни жестоким, ни ласковым, — помни, что трон Драко не такой уж и крепкий, как кажется. Но его сердце всегда принадлежало только тебе. Ты его законная жена.

Астория, чуть подавшись вперёд, пыталась скрыть остатки своего беспокойства за вуалью хладнокровия, но в её глазах всё ещё пульсировала тревога.

И вот, когда тени на стенах стали длинными, а свечи начали тускнеть, три женщины продолжили свой разговор, но что-то в воздухе изменилось. Слова стали острыми, а тишина — неизбежной.

Гермиона, завернувшись в светлое одеяние, сидела в своём уголке, впитывая тяжесть жизни в этом палате, пытаясь понять правила игры, которые, казалось, были для неё неясными. Каждая её мысль была как ниточка, тянущая её всё глубже в этот лабиринт, в котором она пыталась найти хоть малую трещину, сквозь которую можно было бы вырваться.

— Каждую ночь, — начала калфа, её голос был таким же неприметным, как скрипка в руках мастера, — султан зовёт свою законную жену, Асторию, в свои покои. Но ночь четверга — это не просто обычная ночь. Это священная ночь.

Гермиона, не отрывая взгляда от полудымящегося окна, почувствовала, как в её груди что-то сжалось. Ночь четверга — она что-то слышала об этом, но не осознавала всей тяжести этой традиции.

— Ночь четверга, — продолжала калфа, её слова ползли по воздухам, как зловещие предвестия, — считается особой. Это ночь, когда женщина должна быть готова стать матерью. В эту ночь султан и его жена должны быть вместе. Только так можно возродить будущее, обеспечить потомство.

Гермиона молчала, её мысли обрушивались друг на друга, как камни, которые невозможно было поднять, а их груз был тяжёлым и беспощадным. Взгляд её был сфокусирован, но, казалось, туманился, когда она пыталась осознать смысл услышанного.

Калфа стояла неподвижно, её глаза скользили по Гермионе, не пропуская ни одного её движения. В её взгляде скрывалась мудрость тысяч лет, которую она унесла с собой в этот мир, каждое слово было словно зерно, посаженное в душу Гермионы.

— Ты можешь быть среди тех, кто привлечет его внимание, — произнесла калфа тихо, почти шепотом, — в ночь четверга. Ведь каждый раз, когда султан зовёт свою жену, он обращает внимание на тех, кто рядом. И ты... ты не остаёшься в стороне.

Гермиона почувствовала, как её сердце забилось быстрее. В её душе возникла буря, дикая и неуправляемая, как шторм, грозящий разрушить всё, что она когда-либо знала. Эта жгучая идея — войти в покои султана, несмотря на то, что это было невообразимо, становилось всё более чётким, непреложным желанием.

Её глаза стали твёрдыми, как камень, и её голос, когда она наконец заговорила, был полон решимости, едва сдерживаемого гнева:

— Я войду. В четвёртую ночь я буду в его покоях.

В её словах звучала решимость, невыразимая и полная стремления. Она отдала себе клятву. Словно заключённая в тюрьму, она обещала себе, что эта ночь станет её шансом. Шансом на освобождение. На возможность вернуть себе хоть маленькую частицу власти, в этом бескрайне чуждом ей мире.

Калфа ничего не сказала в ответ. Она просто молча кивнула, зная, что в этот момент Гермиона приняла решение, которое изменит её жизнь навсегда.

Вечер этого дня разлился над гаремом не золотом, а натянутой струной, звенящей, что могла вот-вот оборваться. И в этой пронзительной тишине калфа, Сафие-хатун, вошла в покои Гермионы, как вестница судьбы — суровая, как сама стража времени, и неизбежная, как звон ключей за спиной узника.

— Сегодня ты вновь пойдёшь по Золотому пути, — сказала она голосом, что был сух и бесстрастен, как пергамент указа. — Его Величество султан Драко-Хан желает видеть тебя.

Мир качнулся перед глазами Гермионы. Но не от страха. Внутри всё сжалось в тугой узел, в котором пульсировали одновременно злость, решимость и горькая надежда. Вновь звать её? После того позора? После того, как её отправили прочь, как никчёмную вещицу?

Но времени на мысли не дали. Гаремная машина закрутилась мгновенно. Её подняли с ложа, как птичку с ветки, и понесли в бани, где облака пара завивались змеями над мрамором. Там её тёрли, как драгоценный сосуд, обмывали душистыми настоями роз и жасмина, как бы смывая с кожи прошлое унижение. Руки служанок скользили по её телу — ловкие, искусные, безликие, как у мастеров, что полируют мрамор для дворцов.

— Сегодня ты — жемчуг, — бормотала молодая Сафие , пока пальцами вплетала в её влажные волосы золотых нитей. — Сегодня ты — фаворитка султана. Забудь о вчерашнем.

Но Гермиона не забывала. И когда её тело окутали дымчатыми ароматами амбры и мирры, когда на лицо её наложили тончайший порошок, придавая щекам розовый отсвет, она смотрела на своё отражение в зеркале и видела там не наложницу. Видела воительницу, что готовится к битве под чужим знамением.

Платье для неё выбрали не алое и не бордовое, как в ту ночь несостоявшегося вызова, а цвета лазурного океана, с глубокими разрезами на рукавах, из которых, как волны, выпадали тонкие шарфы из шёлка. На шею — тончайшая цепь с каплей сапфира, словно сердце, вынутое из груди. На запястья — браслеты, звенящие при каждом движении, как напоминание: ты связана, даже если украшена.

Когда калфа застегнула последний крючок, она оглядела Гермиону долгим взглядом.

— Теперь ты готова, — сказала она. — Иди. Золотой путь ждёт тебя вновь.

И снова — шаги по мрамору, снова — сердца удары в висках, словно барабаны янычар. Но сегодня в этих ударах не было ни дрожи, ни слёз. Только острый, обжигающий голод — голод свободы или мести, она уже не могла их различить.

За дверями начинался путь. И Гермиона шагнула.

Той ночью её сердце било не как сердце женщины — как сердце пленённого зверя, что загнан к стене.

Гермиона стояла под сводами гарема, где воздух был густ, как растопленный мёд, и пах жасмином, амброй и лёгкой примесью чего-то прогорклого — страха. Перед нею растелалась дорога к покоям султана — вылощенный мрамор, Золотой путь, по которому она шла бы, как избранная... как добыча.

И с каждым шагом, что приближал её к двери, за которой дышал Драко, не султан, а её узник и палач в одном лице — мысли в голове метались, как раненые птицы. Она не была хрупкой наложницей из сказки, что кланяется, теряет сознание от ласк и забывает всё, кроме глаз владыки. В её пальцах дрожала не покорность, а отчаяние, натянутое до предела.

Вот когда, — думала она, — когда я окажусь рядом. Рядом с ним. Без охраны, без стены из визирей и аг, без матери его, без этой золотой клетки... Только я и он.

И в этом видении, вспыхнула мысль: ударить. Пусть чем угодно — кинжалом, если даст небо шанс найти его; шпилькой из волос, если не даст; зубами, если не даст даже шпильки. Ударить туда, где мягкая шея под шелками, где бьётся артерия, где его жизнь — нитка, тоньше волоса.

И тогда — свобода. Тогда рухнет этот блеск. Тогда распахнутся ворота Топкапы, и она — не наложница, а та, что отомстила. Та, что выбралась из пасти зверя.

Но за яростью поднималась другая, тяжелее мысли: А если не успею? Если меня схватят до удара? Если моё тело бросят с террасы в воды Босфора? Если я стану только назиданием другим — мёртвым шёпотом среди гаремных шёлков?

И тогда она увидела это ясно, отстранившись от самой себя: она не убийца по природе. Её жажда — не крови. Её жажда — воздуха. Своего имени, не выговоренного по приказу. Своей жизни, не расписанной по обычаю гарема. Свободы, что пахнет дождём, а не мускусом и агаровым деревом.

Её ноги дрожали. Пальцы то сжимались в кулаки, то раскрывались, как крылья. В груди пылало пламя, что не знало, что оно — огонь свободы или огонь безумия.

Я убью его — если не оставит мне выхода, — прошептала она в ту ночь губами, так, чтобы услышала только тёмная стена.

Но где-то в глубине всё ещё теплилось сомнение: А если он сам отпустит меня? Если путь есть, но я его не вижу за своей яростью?

И так, раздираемая двумя половинами — яростной волчицей и сомневающейся девушкой — она шла по мрамору, с каждым шагом слыша удары собственного сердца громче шагов. И знала: ночь ещё не сказала ей последнего слова.

Когда Гермиона вошла в покои султана, она не могла не почувствовать лёгкую, почти неуловимую неловкость. В этот момент все её шаги, все её движения, не имели прежней лёгкости. Здесь, в покоях Драко, с его полумракной тенью и золотыми тканями, мир становился чуждой землёй, где не оставалось места для её привычной уверенности. Она, несмотря на свои умственные способности, была здесь, как корабль, который бороздит море неизведанных вод.

Но как бы героически она ни пыталась скрыть это смятение, она почувствовала, как его взгляд, проникнувший в самую душу, пробудил нечто гораздо более сложное, чем простое беспокойство. Всё тело напряглось, но лишь в одном стремлении — понять его, разгадать, что скрывается за этим совершенством, этим обликом, который был одновременно недосягаем и обманчиво близким.

Он сидел, властелин своего мира, с видом человека, привыкшего держать всё под контролем, но, как оказалось, он был втайне заинтригован. Драко, заметив, как она тихо подошла к его трону, не мог скрыть своего легкого изумления.

— Ты... Ты не та, кто, как мне казалось, просто хочет сидеть в уголке, подчиняясь... Даже не пытайся разыгрывать роль, которую тебе так часто навязывают, — его голос был не то чтоб любопытным, скорее скорее лёгким, с оттенком того странного интереса, который может быть вызван чем-то непостижимым.

Гермиона приподняла бровь, совершенно не ожидая такого начала разговора. В ответ она сказала сдержанно, но без страха:

— Не все в этом дворце думают, что умение угождать — это высший путь к благосклонности. Есть вещи, которые идут гораздо глубже.

Её слова повисли в воздухе, и Драко несколько мгновений молчал, затем с лёгким усмешкой и неторопливо протянул:

— Интересно, что ты имеешь ввиду? Что может быть глубже, чем здесь? Здесь все решается силой.

Гермиона не ответила на его вызов сразу. Она просто сидела, чувствуя как слова, подобно сокровищам, к которым она так привыкла обращаться, становятся тяжёлыми, но одновременно приятными в её устах. Она отвечала не с достоинством, а с тем спокойным знанием, что всё это — не более чем игра умов. И она, как никто, могла в ней играть.

— Вы ошибаетесь, султан. Иногда власть и сила — это лишь видимость. Глубже всего — знания, истинное понимание.

Драко откинулся на спинку трона, пристально вглядываясь в неё. Его взгляд, не скрывающий любопытства, стал более острым, но и настороженным.

— Знания? — его голос был чуть более напряжённым, — что ты имеешь ввиду? Я говорил с учёными, читал великих философов. Но все эти теории так легко забываются в нашем мире, где правит сила.

Гермиона, чувствовала как её мысли начинают развертываться как развёрнутый свиток, не могла сдержать улыбку, сдержанную, но полную уверенности.

— Сила, без сомнения, важна, — сказала она, как бы в раздумьях, — Но всё то, что кажется величественным, что зовётся «непобедимым», имеет свои пределы. Величие не заключено в мускулах или власти. Величие — в мысли. В том, как вы, имея силу, решаете, как её использовать. Прочитайте труды Архимеда, или изучите закон всемирного тяготения Ньютона. Или, скажем, поговорите о трактатах Гиппократа.

Она замолчала, наблюдая за его лицом. Удивление, которое не скрыть, появилось в его глазах.

— Ты... понимаешь это? — Драко немного приоткрыл губы, а взгляд стал почти диким от недоумения. Он был учёным, он знал, что существует множество областей знаний, однако никогда не встречал того, кто мог бы заговорить о таких темах с такой лёгкостью и грацией.

Гермиона лишь кивнула, улыбнувшись с легким презрением, как будто она говорила о чём-то столь естественном, что всё это, его удивление, было лишь второстепенным.

— Конечно. Это не сложно, если приложить усилия. Но многие забывают, что истина в знаниях — не в том, чтобы владеть чем-то, а в том, чтобы стремиться понять. Мысль — это ключ. Даже в мире, где правит сила.

Драко молчал, словно не веря своим ушам. Его лицо оставалось неподвижным, но глаза, блестящие от нового понимания, следили за каждым её словом. Он с трудом осознавал, что её ум был столь же острым, как и её бесстрашие.

— Ты меня удивляешь, — наконец сказал он, глаза его стали почти холодными, но в них также пряталось уважение, столь редкое для него, — никому не удавалось говорить со мной так. Даже те, кого я считал выдающимися.

Гермиона ответила лишь тихим, но уверенным тоном:

— Потому что вы ищете не того, кто мог бы видеть. Я же ищу того, кто будет готов учиться.

Драко, ошеломлённый, понял, что его собственный взгляд на мир изменился. Этот разговор, лишённый всякой игры и масок, вскрыл перед ним новые горизонты — и этот голос, её уверенность, её знания, были теми вещами, которых он не мог себе представить до сих пор.

Гермиона стояла неподвижно, её глаза, полные напряжения, искали убежище в тенях, пытаясь найти ответ на вопрос, который давно терзал её душу. Но взгляд её встретился с глазами Драко, и вся тяжесть разума, который она пыталась нести в своей груди, рассеялась, как туман на рассвете.

Он сидел на своём троне, властелин, непоколебимый, но вдруг, как если бы мир вокруг них затих, его взгляд стал мягче, глубже, едва заметный, но такой яркий, что она не могла отвести от него глаз. Его дыхание, такое же тяжёлое, как её собственное, наполнило пространство, и каждый их шаг, каждое движение было сопряжено с тем долгожданным моментом, который выжигал их души.

Гермиона не могла поверить своим глазам, как это возможно? Как эти чувства могли расти, крепнуть в ней? Но она понимала как их встречи, их разговоры, их борьба за место под солнцем привели к этой мгновенной тишине, в которой слова не могли бы быть сказаны.

Драко встал с трона, его фигура, ещё более мощная в своей безмолвной власти, постепенно приближалась к ней. Гермиона, затаив дыхание, поняла, что этот момент пришёл. Он оказался перед ней, как камень, на котором следы времени оставили свой отпечаток. Взгляд его был горящий, жаждущий, и он не мог больше бороться с тем, что накопилось в его груди.

— Ты, — его голос был тихим, но сильным, как горный поток, — ты... заставляешь меня забывать, что я султан.

Гермиона ощутила, как в её груди что-то тронулось, и сердце стало биться быстрее. Её пальцы невольно сжались, как если бы она пыталась удержать тот момент, который вот-вот разорвёт её на части.

Он протянул руку, и её мир замер. Он был так близко, что её взгляд терял всякую чёткость, а кожа, казалось, горела от простого прикосновения воздуха, который он нарушал своим присутствием. И когда он коснулся её подбородка, поднимая её взгляд, она поняла, что уже невозможно повернуть назад.

Его губы, холодные, впервые коснулись её. Это был не поцелуй, это было утверждение. Утверждение, что весь её мир, её желание и её мысли теперь принадлежали этому одному единственному моменту. Он не ждал её ответа, он требовал его, без всяких предисловий и осторожностей. Он был сильнее в этот момент. Его страсть поглощала её и она не могла сопротивляться.

Гермиона почувствовала, как его губы, такие же твёрдые, как и его взгляд, мягко надавили на её, а затем, не давая ей возможности отступить, привлекли её ближе, сливаясь с её телом в одно единое целое. Это было не просто прикосновение, это было слияние судеб, которое не могло быть нарушено.

Тело Гермионы отвечало на его поцелуй с такой же жаждой и силой, как и её мысли. Её руки, покачиваясь в воздухе, нашли его шею, чтобы приблизить его ещё сильнее. Она не могла думать о том, что происходит, не могла думать о последствиях, потому что вся она была поглощена этим единственным моментом, где не существовало больше ни прошлого, ни будущего — был только Драко и она.

Но в этот момент, когда его руки обвивали её талию, когда поцелуй становился всё более настойчивым и горячим, она почувствовала в себе нечто иное — не просто страсть, а страх, что, возможно, она теряет контроль над собой.

Его ладони скользили по её коже неуверенно вначале, будто он боялся не ранить, а разрушить ту тонкую ткань, из которой была соткана она сама. И в каждом его движении было что-то от молитвы и приговора одновременно.

Пальцы Драко шли по изгибам её спины медленно, как паломник по ступеням древнего храма. Он не спешил — наслаждался каждым дюймом этой незримой дороги, что вела его не к плотской цели, а к какому-то мрачному, сокровенному спасению.

Гермиона тянулась к нему, как цветок к небу, давно забывшему, как дарить дождь. Её ладони терялись в его волосах, скользили по плечам, оставляя там следы не ногтями, но самой дрожью своей крови.

Их дыхания путались — становясь единым ритмом, сбивчивым, тяжёлым, как дыхание зверя, запертого между двумя стенами собственного желания и боли.

Он целовал её шею, медленно, будто запоминал вкус этой ночи, чтобы носить его под сердцем до конца своих дней. Его губы оставляли на ней не следы, а ожоги.

Её грудь вздымалась навстречу его ладоням, а её тело отзывалось на каждое прикосновение, как натянутая струна, что сто лет молчала и теперь впервые зазвучала: громко, горько, неудержимо.

Они искали друг друга — не как мужчина и женщина, но как утопающие хватаются за воздух. Их прикосновения были одновременно жадными и осторожными, как у тех, кто давно потерял право на нежность, но всё ещё помнил её призрак.

Простыни сбились в узлы, кожа их горела под ударами крови, а ночь сгущалась вокруг, становясь соучастницей этого беззвучного крика, этой слепой борьбы за место в сердце друг друга.

И там, в этих ласках, не было покоя — только желание забыться, утонуть, раствориться в другом, чтобы хоть на миг заткнуть раны прошлого и заглушить те голоса, что шептали им о долге, страхе, предательстве.

Ночь четверга разверзлась перед Асторией, как бездонная пропасть, и стоны её разносились по пустому дому, отражаясь от холодных стен, будто сама тьма глухо вторила её скорби. Она упала на край кровати, но матрас, некогда мягкий, ныне показался ей каменным жертвенником, на котором трепетало её изломанное тело.

Сначала рыдания были беззвучны, сухие, судорожные вдохи, когда горло перехватывало так сильно, что казалось: внутри что-то разрывается на алые лоскуты. Пальцы Астории, тонкие, как высохшие стебли ландышей, вцепились в подол ночной рубашки, сжимая ткань до боли в суставах, и этот тихий жест был отчаянней всех криков.

Но когда часы ударили полночь — стальные удары разнеслись по дому, как гвозди в крышку её сердца, — тогда голос её прорвался наружу. Она запрокинула голову, и первый всхлип сорвался с её губ, хриплый, поломанный, не похожий на человеческий звук. За ним пришла волна — рыдания рвали её грудь, как ураган рвёт паруса, и каждый вдох приносил новую боль, как будто внутри неё разгоралась ярость какой-то древней, звериной тоски.

— С ней... — выдохнула Астория, и слово «с ней» вспыхнуло в её сознании, как каленое железо. Она снова и снова произносила это — шепотом, потом громче, пока её горло не охрипло, пока не перестало подчиняться. Её тело било дрожью, как осенний лист, оставленный зимним ветром, и слёзы, тяжёлые, как ртуть, катились по её щекам, оставляя за собой солёные ожоги.

Она не могла остановиться — плач рос внутри неё, как нарастающая буря, и в какой-то миг Астория соскользнула с кровати на колени, как будто земля сама затребовала её страданий. Ладонями она закрыла лицо, но тёплая влага сквозила сквозь пальцы, и вся её фигура сотрясалась в судорогах, как у существа, для которого кончился воздух и началась вечная ночь.

И в этом униженном, искривлённом положении, когда плечи её вздрагивали от новых всплесков рыданий, а волосы прилипли к мокрым щекам, Астория впервые ощутила, как ломается что-то глубже сердца, будто треснула сама основа её надежды, и вместо света разлилась густая, липкая темнота.

Её рыдания не стихали часами, пока мир за окнами не начал светлеть — но этот свет казался ей оскорблением. Потому что в ту ночь четверга Драко остался с Гермионой. А она осталась с разорванной душой и этим звенящим, выматывающим плачем, что теперь навсегда жил в её груди, как беспощадный зверь.

Ночи текли одна за другой, как густое масло по золотым скатертям дворца, и все они, без остатка, принадлежали Гермионе — женщине с глазами цвета туманных чащ и голосом, от которого дрожали светильники в мраморных залах. Султан Драко, чьё сердце доныне было тверже обсидиана, теперь, казалось, забыл счёт не только часам, но и звёздам над его минаретами, ибо каждую ночь его шаги влекли его к одной и той же двери, затянутой в шёлк цвета выдохшей крови.

И даже в Священный четверг, день, когда и ветер в садах дышал тише, а фонтаны, будто помня о благочестии, били воду ленивее, Драко нарушил невидимую черту — ту, что не осмеливались переступить ни его предки, ни самые бесстрашные из визирей. В эту ночь, когда храмовые лампы горели на капле масла дольше обычного, он вошёл в её покои так же жадно, как в прочие ночи, и закрыл за собой двери с таким звуком, будто отгородился от целого мира.

Астория же, что некогда блистала при его дворе, как первый луч рассвета, теперь сидела, застыв в позе из статуй, что стояли вдоль террас. Её плечи, всегда прямые, теперь чуть дрожали от злого холода, что пробирал её изнутри. Сердце её кипело, как чаша с розовой водой, оставленная на полуденном солнце. Она долго молчала, но в эту ночь, глядя, как сквозь решётку на балконе ползёт в покои Гермионы тень султана, Астория поняла: нет смысла ждать, пока его взор вновь упадёт на неё случайно, как сухой лист падает на воду. Тактика прежних улыбок, вздохов и случайных прикосновений — мертва. Теперь ей нужна другая игра, более тонкая, более ядовитая, как благовония, что тлеют в священных курильницах.

Когда же утро вновь пролилось в окна золочёным вином, Гермиону, изнемождённую и всё ещё пахнущую шафраном и ладаном ночи, перевели, не спросив, не объяснив, в другие покои. Те, что были предназначены не просто для женщин султана, но для фавориток, для тех, чьи имена шепчутся на всех ступенях дворца, как проклятие или благословение.

Эти новые покои были и шире, и роскошнее прежних: с мозаиками, что складывались в цветы, которых не существует в природе, и с подушками, набитыми пухом редчайших птиц из земель за Чёрным морем. Но стены здесь дышали иначе — как будто каждая из них хранила память о тех, кто прежде был вознесён сюда и столь же быстро низринут.

И Гермиона, войдя туда впервые, поняла: это не только дар, но и приговор.

И Астория, глядя ей вслед из тени колонн, поняла: игра перешла на новый виток.

В тот день, когда Валиде Нарцисса решила устроить праздник, само небо над дворцом как будто натянули, как павлиний шатёр, в бесстыдной синеве. Воздух дрожал от пряностей и шороха золотых нитей, которыми расшивали новые скатерти, развёрнутые на мраморных террасах. Музыканты с длинными пальцами уже репетировали свои трели, а евнухи бегали, как чёрные тени, раздувая бронзовые жаровни до алого жара.

Нарцисса, возвышенная, как сама луна, сидела на балконе, где ветер перебирал струи водопадов в саду и подносил к её лицу запах сирени и амбры. Её волосы, заплетённые серебряными нитями, блестели, как изморозь на чёрном бархате. Праздник был её прихотью, но и испытанием для всех женщин гарема. Здесь, в этом ослепительном блеске, любая могла подняться — или пасть.

Когда фаворитки выстроились, как лепестки перед сердцевиной цветка, Гермиона вошла последней. Её платье было цвета бедуинской розы, ткани касались её тела, как дуновение яда — едва ощутимо, но смертельно. Все взгляды скользнули по ней, как капли по гладкой яшме. И лишь Астория, сверкающая золотом и ониксом, сдерживала улыбку, натянутую, как струна лютни.

Танцы начались, и с каждым изгибом тел, с каждым взмахом рук напряжение между двумя женщинами росло, как подземный пожар под тонкой коркой земли. Нарцисса, опытная в этих скрытых течениях, лишь наблюдала из-под полуопущенных век.

И тогда, когда музыка стала подобна вихрю, Астория, вкрадчиво, но с ядом в голосе, произнесла слова, что вспороли воздух как кинжал:

— Наложницы, что забывают своё место, недолго дышат этим воздухом.

Это было обращено к Гермионе, и все это знали. Слуги замерли, как мраморные статуи, музыка захлебнулась.

Гермиона, чьи глаза в тот миг потемнели, как омуты, что не отражают света, шагнула вперёд, и её голос прозвучал тихо, но остро, как стекло под ногами:

— Я не склонюсь перед ложью. Ни сегодня, ни завтра. И уж тем более — не перед той, кто прячется за улыбками.

Шёпот пронёсся по террасе, как змеиный шорох. Нарцисса подняла руку, и в эту секунду воздух сгустился, как перед бурей.

— Ты осмелилась не извиниться перед главной наложницей султана, — голос Валиде был холоден, как горный лёд, и не подлежал сомнению. — Значит, ты осмелишься и на большее.

Она даже не взглянула на Гермиону, когда велела:

— В темницу её. Немедленно.

И прежде чем кто-либо осознал случившееся, двое стражников в чёрных кафтанах уже схватили Гермиону за локти — так сильно, что на её коже остались следы, подобные теням от когтей. Её платье зашуршало, как раненая птица, когда её волокли прочь.

Комната вновь наполнилась музыкой, но теперь она звучала фальшиво, как смех над могилой.

Астория склонила голову, как будто в почтении, но глаза её светились триумфом.

Нарцисса же, не моргнув, смотрела вдаль, где над минаретами вставала медленно тёмная заря — предвестие ещё больших бед.

А Гермиону бросили в темницу, где стены пахли сыростью и тоской, и где даже свет лампады казался чуждым и враждебным. Здесь не различались дни и ночи — здесь женщина становилась тенью самой себя.

В подземелье, куда её бросили, стены дышали плесенью, а камни под босыми ступнями были холодны, как смерть, которая здесь ходила неслышно и давно. Запах сырых корней, ржавчины и старого страха, пропитал всё до самых волос, и даже дыхание казалось тяжелее, как будто его приходилось вырывать из челюстей мрака.

Цепи, что звякнули при её падении на пол, были лишь символом: настоящие узы сжимали её внутри, там, где жил вызов, за который она теперь платила. В темнице не было окон, только крошечная решётка высоко под потолком, где иногда мигал огонёк от факела в коридоре. Этот свет бил по глазам, как насмешка: ни тепла, ни надежды. Только напоминание, что наверху продолжается пир, танцы, и смех Астории звенит, как бокал по золочённому ободу.

Ночь тянулась, как тонкая, но неразрывная нить боли. Гермиона сидела, обняв себя за плечи, чувствуя, как шёлк её платья превращается в грубую тряпку на мокром камне. Её губы шептали что-то: то ли молитву, то ли проклятие. И только тени ползали по стенам, вытягиваясь в страшные лики тех, кто до неё был здесь, и не вернулся наверх.

А наверху, в своих покоях, султан Драко наконец узнал о случившемся.

Ему донесли не сразу. Валиде Нарцисса знала, как усыпить гнев сына, но даже она не смогла спрятать весть надолго. Когда Драко услышал, его лицо окаменело, как статуя бога войны, что стояла в дальнем саду. Сердце его, что билось так яростно в груди при каждом взгляде на Гермиону, теперь пылало, как кузня.

Он встал так резко, что сорвал с себя шёлковый халат, и зазвенели застёжки, а рабы-стражи отпрянули, будто от удара молнии.

— Где она? — Его голос был глух, как раскаты подземного грома.

— В темнице под гаремом, господин мой, по приказу Великой Валиде, — пролепетал евнух Рон, бледнея, как воск на солнце.

Драко сжал кулаки, и кольца на его пальцах врезались в кожу до крови. Он уже не видел стен своих покоев — только лестницу вниз, к сырому аду, где томилась его возлюбленная. Всё внутри него стягивалось в тугую струну ярости, натянутую до предела.

— Немедленно, — выдохнул он. — Отпереть. Вывести. И если хоть волос с её головы... — он не договорил, но страж понял: смерть будет милосерднее его кары.

— Ох, Аллах, сохрани мою голову на плечах, — шептал Рон, выйдя из покоев султана.

Так в ту же ночь, когда пир ещё не затих, а Астория всё ещё улыбалась среди свечей, султан, в ярости, как хищник, шагал вниз по каменным ступеням. Каждый его шаг отдавался эхом, как предвестие беды, несущейся по стенам дворца.

И в темнице, где Гермиона уже почти потеряла счёт времени и мысленно готовилась к новой пытке, вдруг раздался лязг замков и яркий свет хлынул в подземелье, больно резанув её глаза.

А за светом — силуэт. Высокий, неумолимый, с серебром в волосах и пламенем в глазах.

— Гермиона, — прохрипел он, и в этом звуке было всё: и вина, и ярость, и невыносимое желание вновь прижать её к себе, как к последнему острову посреди бури.

Она подняла голову — медленно, как у сломленной львицы. И увидела Драко.

А за ним — ночь, что готова была обрушиться на всех, кто осмелился тронуть её.

В тот день, когда воздух во дворце стал густым, как неразбавленный ладан, а стены сами будто вздрагивали от молчаливого напряжения, султан Драко ворвался в покои Валиде-султан, подобно буре, сорвавшейся с горных перевалов. Он не шёл, он разрывал пространство, как пламя разрывает сухую ткань. Шелка за его спиной вихрем взвились, словно знамена войны, а тяжелые двери отозвались стоном, когда их распахнули перед его гневом.

Нарцисса, восседавшая на возвышении среди подушек из дамасской ткани, с нитями золота, медленно подняла голову, будто это движение стоило ей самой крови. Её лицо оставалось безмятежным, как лунный диск, но взгляд был острым, как ножи, спрятанные в складках невинных драпировок.

Драко шагнул вперёд, и каждый его шаг звенел по мрамору, как удар сабли о камень. Его глаза пылали, как раскалённые угли в очаге — серые, готовые обрушиться бурей на всё, что стояло у него на пути.

— Валиде, — его голос прозвучал не как слово, но как гром среди ясного неба. — Кто дал тебе право прикасаться к тому, что принадлежит мне? Кто осмелился заточить мою наложницу в темницу, не спросив моего соизволения?

Слово «наложница» прозвучало в его устах, как клеймо, но вместе с тем, как пламя, охватывающее всё его существо. За этим титулом стояло большее, то, что не смели называть, но что разрасталось уже корнями в сердце султана.

Нарцисса медленно вдохнула аромат жасмина из курильниц и поднялась с достоинством той, что взрастила льва — и теперь смотрела, как он кидается в своей клетке.

— Ты забылся, Драко, — сказала она холодно, как ночной ветер в пустыне, — Я — Валиде-султан, мать повелителя, и хранитель порядка в гареме. И если одна из твоих женщин осмеливается поднять руку или слово на главную наложницу, я вправе напомнить ей о её месте. Так было всегда, и так будет, покуда этот дворец стоит на крови и камне.

Он подошёл ближе, так близко, что золотые подвески на её поясе дрогнули от его дыхания.

— Нет, Валиде, — его голос понизился, но стал тяжелее, словно на каждое слово навалились горы, — пока я жив — ни один волос с её головы не упадёт без моего ведома. Ни одни кандалы не сомкнутся на её запястьях без моего приказа. Ты перешла границу.

Валиде Нарцисса не дрогнула, но пальцы её сжались в складках роскошного кафтана.

— Ты ослеплён, Драко. Ты позволяешь одной женщине затмить разум и разрушить вековые устои. Гарем — это не игрушка страстей. Он — сердце твоей власти. И я защищаю это сердце от яда, что она несёт.

Султан вскинул голову, как ястреб перед броском, и тень гнева легла на его лицо, делая его похожим на самого великого завоевателя из древних хроник.

— Тогда знай, — сказал он, и голос его был ледяным огнём, — отныне Гермиона под моей личной защитой. И если хоть раз ещё ты посмеешь коснуться её судьбы без моего приказа — я разнесу весь этот гарем до последнего камня. И тогда не останется ни устоев, ни традиций, ни памяти о твоих законах.

Он повернулся, и ветер его мантии, пахнущий специями Востока и дымом боёв, ударил по лицу Валиде-султан, как последний вызов.

Нарцисса смотрела ему вслед, сжав губы в тонкую линию, и в её глазах таилась буря, чёрная и глубокая, как ночь над Босфором.

А в этот миг где-то в глубинах дворца Гермиона, не зная ещё о том, как неведомая сила рушит ради неё хрупкое равновесие власти, всё ещё ощущала на своих запястьях холод стальных оков — и отдалённое эхо той бури, что уже разгоралась ради неё.

Во дни правления султана Драко, прозванного Златогривым за свою пепельно-белую шевелюру, сверкавшую на солнце, как остриё ятагана, Османская империя стояла не просто как держава — она была колоссом из мрамора и крови, державшим баланс между Востоком и Западом на своих изукрашенных золотом плечах. Политика его двора была не менее изощрённой и смертоносной, чем клинки янычар, и каждое слово, произнесённое под сводами Топкапы, падало не в воздух, но в чашу весов, где мерились судьбы народов.

Султан Драко, взошедший на трон не столько по праву крови, сколько по силе ума и яда, залил Портупейский диван новым дыханием интриг. Его визири, словно серебряные шахматные фигуры, то склонялись к покорности, то ядовито сияли глазами, полными предательства. Сам же Драко, облачённый в халат цвета выцветшего рубина и опоясанный кушаком из шёлка столь тонкого, что он казался дымом, сидел на троне с величием хищного зверя, что наблюдает за игрой своих приближённых.

В его правление Империя стала политическим театром, где каждая сцена стоила крови. Христианские вассалы на Балканах дрожали перед его посланиями, где каждое слово было перевёрнуто лезвием: за мягкостью скрывалась угроза, за миром — дань золотом и сынами в янычарские корпуса. Египетские мамлюки, некогда гордые воины, превратились при Драко в марионеток с золотыми нитями, что дёргались по воле султана, а караванные пути к Индии вновь текли шёлком и специями в его сундуки, наполняя казну, как набухают весенние реки.

Но главное — был диван. Великий совет при султане Драко стал ареной, где не существовало друзей, только враги с временными союзами. Султан ввёл практику утренних советов, где визири стояли по стойке смирно, не поднимая глаз на него, а он, холодный и недвижимый, слушал их суждения, как бог слушает молитвы — без обещания милости. И если чей-то голос дрогнул, если совет казался ему слабым или изменническим, султан лишь слегка поворачивал перстень на пальце — и евнухи уже знали, чей вечер завершится удавкой из конского волоса.

Дворцовые фавориты и гарем также влились в политическую игру. Ходили шёпоты, что одна из наложниц — грекиня с глазами цвета утреннего льда — шептала Драко советы столь дерзкие, что меняли карту Европы. Астория, Хасеки-султан, мать его сына, держала при себе собственный круг визирей-скрытников и дарила благоволение тем пашам, кто осмеливался играть на два фронта — для неё и для султана.

И все знали: Драко не прощал двойных игр. Его политика была искусством яда — не бурного и явного, но медленного, как капля уксуса в кубке вина. Тех, кто восставал — будь то сербы, венгры или даже собственные паши — он не разил открытым мечом, но затягивал в сеть обязательств, заставлял их продать родных в заложники, клясться ложными клятвами, пока они сами не душились в собственной измене.

И в этом хороводе визирей, пашей, наложниц и янычар, султан Драко стоял, как безликий идол власти — молодой, прекрасный, холодный как мрамор, и столь же беспощадный. Империя его под пятой не дрожала — она выла, как побеждённый зверь, но знала: лишь в этом неумолимом порядке — её величие и её проклятие.

В тот день, когда воздух Константинопольского дворца стоял неподвижно, как застывшая смола, в покои Гермионы, наложницы с глазами цвета расплавленного янтаря, потекли дары, словно река золота, нарочно пущенная султаном Драко, чтобы вся Империя увидела его благоволение.

Первым вошёл евнух с лицом, скрытым под вуалью из чёрного шёлка, неся на вытянутых руках поднос, усыпанный драгоценностями, как летнее небо — звёздами. Там вились колье, столь тонкие, что их можно было спутать с паутиной, сплетённой богами из алмазной пыли; браслеты из изумрудов, холодных, как клыки кобры; серьги, где капли рубинов тяжело покачивались, как капли свежей крови. За ним шли другие — молчаливые тени — и клали к ногам Гермионы сундуки с золотом, тканями из Дамаска, пахнущими шафраном, и поясами, что сияли, как солнце в зените.

И когда комната наполнилась этим хищным блеском богатства, Гермиона лишь чуть дрогнула — не в изумлении, но в той отстранённой горечи, с какой пленница глядит на свои новые цепи, пусть даже выкованные из золота.

Но в тот самый миг, когда евнухи растекались по мраморному полу, как тени длинных змей, мимо покоев прошла Астория.

Она остановилась.

Её взгляд, острый как ятаган, впился в процесс, как в открытую рану. Свет от золотых даров ударил ей в глаза, но больнее бил не свет — больнее било само осознание. Султан Драко, её муж, её господин, публично осыпал Гермиону сокровищами, как избранную среди прочих теней гарема. Это было не просто благоволение — это была пощёчина, отданная при всех, бросок перчатки в лицо Хасеки-султан, которую все ещё называли львицей дворца.

Пламя вспыхнуло в груди Астории мгновенно. Её ноздри чуть раздулись, как у боевого жеребца, готового к рубке. Пальцы её, белые и тонкие, как резные из слоновой кости, сжались в кулаки — так сильно, что ногти вонзились в ладони, и кровь выступила под полупрозрачной кожей.

— С ней... — прошипела Астория так тихо, что шелест павлиньих перьев на заднем дворе заглушил этот голос. Но в её сердце это шипение разрослось в оглушительный крик.

Она сделала шаг и остановилась. Не время ещё рвать когтями. Её гнев должен быть как яд гадюки: не всплеском, а медленным, смертельным течением. Её глаза — два ледяных кинжала, скользнули по открытому проёму двери Гермионы, где в свете дневного солнца, играющего на золоте, сама наложница казалась заключённой богиней, сидящей среди новых трофеев.

И Астория поняла: сегодня — унижение, завтра — расплата. В её венах закипела древняя злость рода, что не прощает. Она медленно, гордо выпрямилась и пошла дальше по коридору, но шаг её теперь был тяжёлым, как шаг палача, и шлейф её халата по мрамору шуршал, как змеиное шипение.

Дворец не заметил этого взгляда, не услышал этого шороха — но воздух, густой, как настой ладана, задрожал, предчувствуя бурю, что вскоре раскроет клыки.

В саду Топкапы, где кипарисы стояли, как чёрные копья, воткнутые в небесный свод, а фонтаны вздыхали хрустальной водой, султан Драко снизошёл со своих мраморных высот, чтобы провести час с наследником — мальчиком с лицом ещё мягким, как лепесток айвы, но с глазами уже заострёнными, как кинжалы дома Османа.

Султан сидел на резном сандаловом троне, поставленном прямо под сенью гранатового дерева, и в его облике не было той отстранённой холодности, что сковывала его в диване или гареме. Нет — здесь Драко был иным. Его рука, обычно привыкшая повелевать ятаганом судьбы, теперь легко лежала на плечах мальчика, поглаживая тонкие косточки так, будто он сам проверял крепость того будущего, что растил в этом теле.

— Смотри, — произнёс Драко, его голос был глубок, как омуты Босфора, — орёл парит над тобой, сын мой. Как и ты когда-нибудь взлетишь над всеми — над пашами, над визирями, над теми, кто сегодня склоняет головы, но завтра попытается змеёй выползти против трона.

Мальчик поднял лицо, тонкое, как из чеканного серебра, и его глаза — глаза матери, Астории, но с отцветом серого льда отца — впились в небо. Он молчал, как и подобает наследнику, учась уже в эти минуты не разбрасывать слов попусту.

Драко усмехнулся, беззвучно, уголками губ, как хищник, довольный своим детёнышем. Он жестом подозвал евнуха, и тот, склоняясь до земли, подал деревянный меч, обитый кожей льва. Султан вложил его в руки сына.

— Ударь, — сказал он, — Ударь, как будто перед тобой сердце твоего врага. И пусть рука твоя не дрогнет. Потому что дрогнувший теряет не только меч — он теряет Империю.

Мальчик взмахнул. Воздух рассёкся тонкой песней.

И в этот миг Драко, глядя на сына, почувствовал ту редкую, почти забытую дрожь — не страх, нет, но предвкушение. Как охотник, впервые видящий, как его щенок ощутил вкус крови. Как политик, впервые понимающий, что его наследие не будет истлевшим факелом, а новым пламенем, что выжжет путь.

Ветви граната качнулись, и алые цветы упали к их ногам — как предвестие крови, что однажды прольётся за этот мальчишеский меч.

Драко поднял сына за подбородок, заставляя смотреть в его глаза: серые, как сталь утреннего ятагана.

— Запомни, — прошептал султан, его голос был уже не отцом, но присягой, — ты не просто плоть от моей плоти. Ты — клинок, который я выковал из огня и тьмы. Ты станешь тем, кого боятся, когда произносят само слово "султан". Ты будешь Драконом Востока.

И мальчик, стиснув меч так, что костяшки побелели, молча кивнул. В его молчании уже слышался первый удар сердца будущего властителя.

А вокруг сад шептал листьями, будто сам воздух склонился в немом поклонении перед новой ветвью на древе Османа.

Из тени колоннады, где мрамор был прохладен, как змеиную чешую, Астория стояла — недвижимая, как изваяние забытой богини, и смотрела на эту сцену, что разрывала её сердце вдвое.

Шлейф её халата, сотканного из чёрного шёлка с вышитыми нитями золота, волочился по плитам, оставляя за собой след, как метка ночи на теле дня. Ладони её были сложены перед грудью — не в молитве, нет, Астория не молилась уже давно, но в жесте той сосредоточенной ярости, что копится в женщине, слишком долго затаившей дыхание.

Её глаза: зелёные, как омуты ядовитой полыни, впились в фигуры мужа и сына. И пока иные матери воздевали бы руки в благодарности за такое зрелище — султан рядом с сыном, учит его быть львом среди шакалов — Астория чувствовала, как в груди её поднимается волна: гордость и страх, нежность и ненависть, смешанные в такой буре, что сама кровь в венах её будто закипела.

Гордость — за мальчика, за её плоть, за то, что в его ударе она слышала не просто звон меча, но отголосок её собственных амбиций.

Страх — потому что каждый дар от Драко, каждое ласковое слово султана к сыну было не любовью, но меткой собственности. Потому что сегодня он учил мальчика сечь воздух, а завтра он бросит его в бой за трон, в кровь, в предательство, как когда-то сам Драко был брошен старым султаном.

Ненависть к этому человеку, что мог так легко дарить наследнику меч, а Гермионе — золото, так щедро разбрасывая блага, словно сам Аллах вложил ему в руки все сокровища Востока.

И нежность, жгучая, как яд скорпиона, к сыну, к мальчику с лицом, в котором её черты боролись с чертами Драко, как Восток с Западом, как свет с тенью.

Она сделала шаг вперёд, всего один, и остановилась. Потому что знала: если войдёт в этот сад сейчас, она разрушит ту тонкую паутину власти, что ткала годами. Её место — в тени, пока. Пока мальчик растёт. Пока султан играет в отца. Пока Гермиона утопает в золоте и не подозревает, что это золото станет её кандалами.

Астория сжала пальцы так крепко, что перстни на её руках впились в плоть. Шёпот садового ветра, шелест павлиньих хвостов — всё стихло для неё. Остался только мальчик с деревянным мечом и мужчина с глазами из льда.

И она поклялась в эту секунду: её сын станет султаном. Не по милости Драко, не как игрушка его прихоти, но как влагающая клинок мстительная длань её рода.

А все прочие — и Гермиона, и фаворитки, и даже сам Драко — станут тенями на его пути.

С садов тогда сорвались лепестки граната — алые, как кровь. И они осыпались к ногам Астории, как знамение.

Она отвернулась, её шаг был лёгок, но в этом лёгком шаге звучала поступь будущего переворота.

Джинни была её тенью — не той тенью, что ползёт за спиной, а той, что в самый последний миг хватает за плечо и шипит сквозь зубы: «Остановись, погибнешь».

Она стояла за Гермионой, когда та поднималась по мраморным лестницам гарема, в шелках и золоте, с сердцем, пульсирующим, как рана.

Стояла и молчала. Но в этом молчании, тяжёлом, как ночной воздух над Босфором, звучала тысяча недосказанных молитв.

Были ночи, когда Гермиона приходила к ней с дрожащими руками, с губами, что горели от поцелуев султана Драко, и с глазами — пустыми, как пустынные колодцы.

И тогда Джинни клала ладони — горячие, крепкие — на её плечи и шептала:

— Ради Бога, Гермиона, вспомни себя. Ты же не ещё одна из них, не просто украшение его ложа. Ты — буря. А буря не склоняет голову перед царями.

И всё же, когда Гермиона ломала пальцы в узлах интриг, когда её имя становилось шёпотом за решётками ажурных окон, Джинни стояла рядом.

Она подсовывала ей письма с разведкой, передавала через служанок слухи о движениях великих визирей, приносила яства, когда Гермиона неделями отказывалась есть, обессиленная борьбой за Драко — за его сердце, за его трон.

Но были и ночи — страшные, как зарево восстания, когда Джинни теряла терпение.

Однажды она схватила Гермиону за запястья так сильно, что оставила синие следы, и зашипела, сжав губы до крови:

— Ты не видишь, как это тебя жрёт. Драко... он не подарок небес. Он яд, сладкий, да — но яд. И ты пьёшь его — жадно, как будто в этом твоя победа. А на деле ты погибаешь.

И в глазах Джинни в тот миг стоял не гнев, стоял ужас. Тот ужас, что испытывает человек, видя, как любимая душа сама идёт на костёр — и улыбается при этом.

— Я боюсь тебя теперь, — шепнула она тогда. — Боюсь, что ты любишь его больше, чем себя. А это — гибель, Гермиона. Гибель.

Но наутро она вновь стояла за её спиной, заплетая волосы тугими кольцами — как доспех. Вновь шептала на ухо, какие духи выбирают фаворитки, как склонить евнухов на свою сторону, кому улыбнуться за ужином.

И в этом была вся Джинни: бунт и верность, страх и сила, пламя, что сжигает — и согревает.

Она не верила в Драко.

Но верила в Гермиону — даже тогда, когда та сама себе уже не верила.

И потому стояла рядом, как последняя стена, как последняя свеча в ночи великого падения.

Вот она, эта ночь, тягучая, как жидкое серебро, заливающее туманными волнами её сознание. Гермиона снова в петле памяти, где нет света, где даже тени не двигаются. Ночь не для того, чтобы отдыхать. Ночь — это когда демоны прошлых жизней вселяются в её тело, проникают в кровь, уносят её назад, в тот момент, когда мир рухнул.

Тёмные, как сама бездна, её кошмары вновь возвращаются. Всё вокруг — пустота, и только боль, резкая, как обрывок ножа, режет по груди, распарывая её сердце до самого дна.

Тогда, в тот день, она была ещё ребёнком: маленькой, такой слабой, и одновременно такой сильной в своём отчаянии. Она стояла у окна, а за ним — огонь. Огненные кольца смерти охватывали её родных, её землю, её родину. Она чувствовала, как воздух, пропитанный чёрным дымом, давит на грудь, лишая всякой надежды на спасение.

Она видела, как они пришли. Слишком многие, чтобы быть людьми. В их глазах не было ничего, кроме пустоты. Тени на лицах, выжженные болью, а руки — чёрные, как воронье крыло. Их было так много, что, казалось, это был сам конец, пришедший за её народом. И они пришли не с мечами. Они пришли с огнём.

Она помнит, как их руки сжали её, увезли, отняли, и всё исчезло. Родные: её мать, её отец, её братья стояли за спиной, и в один момент, как в кошмаре, их лица померкли, словно тени на закате. Она вспомнила взгляд матери, этот последний взгляд, который не мог сказать «прощай». Он был полон страха и любви, и той невысказанной боли, что разрывает сердце на части. И мама — та, что всегда была с ней, исчезала в этом мраке. И она не могла ничего сделать.

И вот, когда её тянули в ту сторону, её тело сковал страх. Плач её матери не был слышен, как если бы сам мир обрушился на неё и приглушил все звуки. В ушах стоял только гул, как у моря в ночи, что не может успокоиться. Плач её братьев, то, что она оставила за собой, не было ни силой, ни прощением. Всё — просто мрак.

Гермиона теряет сознание, но этот кошмар не уходит. В следующий момент она снова на том месте, снова в руках тех существ, что когда-то были людьми. Она снова чувствует, как её держат за плечи, как крутят её лицом к небу, откуда опускаются тени, исчезающие в дыму, и тогда она чувствует, как из её груди вырывается последний крик. Это крик не боли, не страха — это крик всего того, что она когда-либо любила. И этот крик не находит отклика в мире, где всё поглощает тьма.

Она помнит, как её закрыли в клетке. Как холод металл обжигал её тело, как взгляд, полный отчаяния, застывал в её глазах. И всё это было, до сих пор, в каждой ночи, в каждом сне, что рвёт её на части.

И вот, в этот момент, она снова находит себя в этом кошмаре. Она просыпается в своих покоях, в туманном свете утра, с заплаканным лицом и мокрыми щеками. Всё это повторяется — каждый раз, как возвращение тени, как неслышный шепот, что не даёт ей покоя.

3 страница19 июня 2025, 06:46