4 страница30 июня 2025, 22:15

Часть 4

Имя его звучало как утренний выдох восточного ветра над раскалёнными куполами дворцов: Блейз. Так нарекли его те, кто боялся вслух произнести истинное — имя убийцы надежд и хранителя трона из чёрного обсидиана. Он был тенью султана Драко, его незримым дыханием, остриём, что скользит по венам предателей прежде, чем они осознают своё предательство.

Блейз родился не во дворцах. Его первая колыбель — это пыль дорог, змеящиеся через пустыни, где звёзды ближе, чем сама жизнь. Его мать была танцовщицей с глазами цвета горького миндаля, а отца он не знал — ходили слухи, что это был северный наёмник, которого затянуло в пески и оставило в наследство лишь шрам на щеке мальчика. Ребёнок рос среди торговцев, грабителей и песчаных скорпионов, учась главному закону востока: кто медлит с ударом — уже мёртв.


Драко, сын султана, был соткан из золотого песка и звёздных искр, что остались на небе после сотворения мира. Он рос в шатрах из парчи и мраморных дворцах, где фонтаны пели сквозь полуденный зной, а стены дышали прохладой из яшмы и лазурита. Его волосы были цвета выгоревшего шелка, а глаза, словно затмённые луны, что смотрят из-за тончайшей вуали тьмы. Как долго он жил, опираясь на тяжесть титула и звон сабли, привыкший к тому, что перед ним склоняются, а не приближаются.

Блейз был другим. Он пришёл издалека, как сухой ветер с запада, где оливковые рощи танцуют в сумерках. В его венах плескалось вино и пыль торговых караванов, а в голосе звенели монеты и кости игральных кубиков. Он не кланялся, он усмехался и в этом усмешливом изгибе губ было больше вызова, чем в острейшем клинке.
Познакомились они в тот день, когда солнце стояло высоко и не щадило никого. Драко наблюдал за скачками — юные нубийцы и сирийцы метались по арене, словно гепарды в бешенстве. Толпа ревела, султан лениво покачивал перстень на пальце, а сам Драко тянулся душой в сторону неведомого, как будто знал — где-то, за стенами приличий и дворцовых ритуалов, ждёт его жизнь настоящая.

И вот Блейз — в простой тунике, со спутанными тёмными волосами, с глазами цвета палёного янтаря — бросил кубок вина, пролил его на мраморные ступени султанского помоста и, не кланяясь, сказал:

— А ведь твои всадники — трусы, принц. Они гонят коней, но сами бегут от ветра.

Мир застыл. Слуги ахнули, телохранители напряглись. Драко посмотрел на Блейза долгим взглядом, и впервые за все свои семнадцать лет, рассмеялся. Смех вышел из него не благородным, не учтивым — он был хриплым, как дыхание пустыни, как дыхание свободы.
И в этот миг — в этом треске разрушенного приличия — между ними сверкнула молния: та самая, которая связывает неразумных друзей.

С той поры они были вместе. Их нельзя было разделить, как нельзя разорвать шелковую нить, пропитанную благовониями и потом. Драко, чья кровь стучала в висках, как барабаны перед битвой, и Блейз, чья лёгкость была ядом и спасением одновременно. Они вместе крали лошадей у персидских купцов на рассвете, пьяные, с обнажёнными кинжалами, но с сердцами нараспашку. Вместе дрались с охранниками в порту Басры, когда защищали честь какой-то смуглой танцовщицы, имя которой забыли к утру.

Их дружба была беспутной, как южный ветер — она рушила стены, срывала покрывала с лиц знатных женщин, бросала вызов всему порядку султанского двора. Их звали неразумными, потому что они смеялись там, где другие молились, пели там, где другие молчали, и шли туда, где страх преграждал путь остальным.

Драко — огонь благородный, но обречённый, потому что золотые цепи режут не хуже стальных.
Блейз — искра хищная, ветреная, без корней, без царства, кроме собственного смеха.

И когда ночь ложилась над дворцом, густая, как чёрный бархат, они сидели на плоских крышах, босыми ногами касаясь холодных плит, пили дешёвый хмель и смотрели, как падают звёзды.
— Однажды, — говорил Блейз, криво усмехаясь, — мы с тобой тоже упадём. И разнесём всё к чёрту при падении.
И Драко отвечал ему шёпотом, но с той же безумной верой:
— Да, упадём. И я хочу упасть именно с тобой.

Так началась их легенда — как началом всякой легенды бывает встреча двух безрассудных душ, которые узнали друг в друге свою погибель... и своё спасение.





И всё же в глубине души Блейз оставался не только стражем трона, но и человеком, чьи сны терзала тоска по той матери, что умерла в нищете, пока он восходил по лестницам власти. Его душа была как пустыня: на первый взгляд мертва, но в глубинах её прятались ростки боли и одиночества.

В ночи, когда султан Драко сомневался — стоит ли проливать кровь своих братьев за амбиции трона — именно Блейз становился голосом безжалостной логики. Он шептал:

«Милосердие — роскошь для тех, кто не правит. Мы с тобой, господин, уже давно продали души за власть. Позволь мне напомнить об этом клинком».




Так шли годы, и с каждым новым свержением, с каждой новой интригой, где яды смешивались с вином, а шёпоты — с лезвиями, Блейз становился всё более необходимым, и всё более проклятым.

Его называли по-разному:

Красный Змей Пустыни — за кровь, пролитую на песках.

Око Султана — за то, что видел всё и всех.

Бессердечный — за то, что не дрогнул даже тогда, когда предательство пришло изнутри самого дворца.

Но только сам султан Драко знал истину: Блейз был его последней опорой, тем, кто стоял на страже не только трона, но и самой идеи власти, обнажённой и страшной, как меч под чалмой.

И потому, когда над султанатом сгущались тучи новой бури, и враги поднимали головы, Блейз снова надевал свои чёрные одежды, тихо ступая по мрамору так, будто сам мрамор боялся его следов.

Он не искал славы. Он не искал благодарности. Его уделом была тень.

И если Драко был солнцем султаната, то Блейз был его ночью.







Вечер стоял дрожащий, как золотая чаша, что переливалась в руках затаённого солнца на исходе. За резными ширмами гарема стояли тени, подрагивая, словно дыхание невидимого зверя, что копит силу перед прыжком. Султан Драко сидел на изукрашенном троне из чёрного дерева, облитом багрянцем парчовых подушек, и пальцы его: длинные, тонкие, слабо сжимали яшмовый амулет, будто в том тяжёлом камне хранилась решимость, которая покинула его сердце.

Когда Астория, первая из его жён, вошла, полотно шёлка на её плечах едва шелестело, как последний лист в саду сухого ветра. Она была прекрасна, как ночь перед бурей: лицо её спокойно, но в глазах стояли тихие молнии, несказанные, угрожающие. Она опустила голову, как велел обычай, но голос её, когда заговорила, был ровен и прозрачен, как тончайшее стекло.

— Ты звал меня, повелитель?

Драко не сразу поднял на неё глаза. Тяжесть этой минуты лежала на нём так, как лежат на телах павших мечи врагов: остро, давяще, неизбежно. В этом молчании уже была первая рана, нанесённая Астории ещё до слов.

Наконец он заговорил, тихо, почти шёпотом, но каждый слог резал, как кинжал, скользящий под рёбра:

— Да, я звал тебя, Астория,— голос его дрогнул, но он проглотил дрожь, как яд, принятый добровольно, — я должен сказать то, что горит мне в груди. Я не стану прятать этого за улыбками и лукавыми речами. Я... я полюбил другую.

Слова, оброненное между ними, повисли в воздухе, как капли крови, ещё не коснувшиеся мраморного пола. И комната затихла, как будто даже стены, выложенные лазуритом, осознали тяжесть сказанного.
Астория не пошевелилась. Только губы её медленно, бескровно сжались, превращаясь в тонкую линию, как трещина в мраморе, что разрастётся, даже если её не видно сразу. Она не закричала, не бросилась на колени, как это сделали бы другие. Её гордость стояла перед ним так же прямой, как и в день их первого брака, когда она входила в этот дворец как королева, а не пленница.

— И ты жалеешь? — произнесла она наконец, и голос её был ледяной, как лунный свет на стали клинка.

Драко стиснул амулет до боли, ногти врезались в ладони.

— Я жалею, — выдохнул он, — больше, чем могу выразить. Я не хотел причинить тебе муку. Ты — первая в моём сердце... была. Но сердце моё не слушается ни законов, ни долга. Оно рвётся к ней — и я не властен остановить это безумие.

И тут, наконец, Астория позволила глазам своим вспыхнуть. Словно огонь под ледяной коркой прорвался наружу, зазмеился в зрачках.

— Не властен? — шепнула она, и смех её был горьче полыни, — а кто, если не султан, владеет своей волей? Или ты думаешь, что любовь — это буря, что сметает дворцы, а не выбор, сделанный с холодной ясностью?

Он молчал. Потому что знал: она права. И от этого стыд его обжигал сильнее, чем её гнев.
Астория шагнула ближе, так, что аромат жасмина коснулся его кожи, когда-то этот запах заставлял его сердце биться быстрее, а теперь он резал, как острое воспоминание. Она посмотрела на него снизу вверх, и в этом взгляде было всё: презрение, боль, и та непрошеная любовь, что, как последняя искра, догорала в её груди.

— Запомни, Драко, — сказала она тихо, — ты можешь подарить трон другой. Можешь увенчать её цветами твоей страсти. Но моё место в этом дворце останется в камнях и в тенях. Я — твоя первая жена. Я — корень твоего царствования. И корень не видно, но без него дерево не стоит.

Она развернулась, и шёлк зашуршал вновь, как сухие листья под её шагами. Она ушла, не обернувшись. А он остался сидеть, с каменным амулетом в руках и пустотой в груди, которая вдруг показалась больше, чем сам дворец.
И вечер за окнами сгустился до черноты, как чернильное клеймо на его душе.




Ночь разлилась по покоям Астории, как чаша с пролитым вином — густая, липкая, темнее самой тьмы. Лишь лампы под потолком тлели слабо, их огонь дрожал, будто и они знали: здесь, в этих стенах, теперь зреет бедствие.
Астория сидела на мраморном полу — не на шёлковых подушках, не на ложе, что помнило дыхание султана, а именно на голом, холодном камне, как изгнанница в собственном доме. Её тонкие пальцы, всегда ухоженные, с кольцами и драгоценными перстнями, теперь сжимали ткань покрывала до боли, так, что ногти оставляли на ладонях алые полосы, как клеймо невидимого кнута.

И молчала.

Слуги не решались войти. За дверьми стояла мёртвая тишина, что казалась тяжелее железа. Никто не смел тревожить Асторию, когда она уходила в этот свой ледяной гнев — не крикливый, не буйный, а холодный, как смерть зимних рек.
И только её грудь поднималась неровно. Внутри неё билось сердце, и каждый его удар звучал, как молот по кованому железу: он полюбил другую, он полюбил другую, он полюбил другую.

Она закрыла глаза, и перед ней встало лицо Гермионы, что, словно вор, вошла туда, где прежде был только свет её самой власти. Молодая? Прекрасная? Глупо. У всех наложниц — белые зубы, смех как серебряный колокольчик, кожа пахнет розой. И всё же именно одна из них вырвала у Астории её солнце, её трон, её дыхание.
И вот тогда, в этой черноте, дрогнула её гордость.

Сначала — тонкой трещиной по безупречной поверхности. Слеза скатилась по щеке, одна, как первый камень в лавине. Она не вытерла её. Дала ей упасть на камень, где та расплющилась бесследно, как всё, что когда-либо принадлежало Астории и было уничтожено султаном Драко.
А потом другая. И третья. И вскоре её лицо оказалось затоплено этой горькой влагой, как земля, где прорвало плотину. Тело затряслось мелкой дрожью, и она прижала кулаки к груди, словно хотела вырвать оттуда самую боль, самую сердцевину своего унижения.

— Я — корень его царствования... Я... корень... — шептала она, уговаривая саму себя, как мать уговаривает умирающего младенца, — меня не видно... но я под ним... без меня он падёт... падёт...

Но сердце её не верило этим словам. Оно ныло, как раненый зверь, загнанный в угол.
И тогда Астория вскочила на ноги — резким движением, как вспышка молнии в этой мрачной комнате. Шёлк её покрывала соскользнул на пол, как сброшенная кожа. В глазах её горел теперь не только гнев, но и решимость, рожденная из пепла предательства.

Она подошла к зеркалу: высокому, в золочёной раме, где отражалась вся её былая слава. И, глядя на своё лицо — бледное, с заплаканными глазами и влажными ресницами, она вдруг усмехнулась сквозь слёзы. Улыбка её была страшна, как улыбка мертвеца.

— Я дам тебе эту женщину, Драко... Дам тебе всю страсть, что ты ищешь в ней... — прошептала она, и голос её стал низок и хрипл, как шёпот змеи. — Но когда твой дворец зашатается, когда она опрокинет твоё царство своими сладкими речами... тогда ты вспомнишь обо мне. О корне, что ты срезал. И тогда уже будет поздно...

С этими словами она сорвала с себя все украшения — золотые цепи, изумрудные кольца, браслеты, и бросила их в мраморную чашу с водой у ложа. Золото глухо осело на дно, как кости утопленников.
Астория стояла одна, босая, с распущенными волосами, как первобытная богиня мести, лишённая трона, но не силы.
И ночь, чёрная и беззвёздная, укутала её фигуру, словно сама Тьма пришла взять её под своё покровительство.










Нарцисса родилась не с криком — с тишиной. Когда повитуха подняла её над кровью и тряпками, младенец не закричал; лишь разлепил синие губы и посмотрел на мир так холодно, что старая женщина, видавшая сотни рождений, перекрестилась и прошептала молитву. И с той минуты мать её — принцесса, чья утроба едва выдержала эту тяжесть, знала: дитя её будет не кротким цветком, а сталью под шелком.

Детство её прошло во дворцах, где мраморные стены отражали не смех, а холодный звон шагов наложниц, вечно боящихся за своё место. Нарцисса росла посреди этого блеска, но её маленькое сердце уже тогда было отшлифовано, как остриё кинжала. Ей рано объяснили: здесь выживают те, кто умеет быть льдом под огнём, шелком под кинжалом, ядом под мёдом.
Она смотрела на танцы наложниц и запоминала: как изгибаются их тела — не для красоты, а для власти. Как улыбаются их губы — не от радости, а от страха. Она училась быстро. Уже в двенадцать лет Нарцисса умела наклонять голову перед старшими так, что это выглядело как смирение, но ощущалось как угроза.

Когда ей исполнилось шестнадцать, её выдали за султана Люциуса — мужчину, жестокого и надменного, как палящий ветер пустыни. На свадьбе её украсили золотыми цепями так тяжело, что шея её дрожала под грузом металла, а пальцы стёрлись в кровь от тяжести колец. Но Нарцисса шла к брачному ложу с лицом без страха: её научили, что женщине в этом дворце дозволено лишь одно — терпеть, пока терпение не обернётся короной.
С Люциусом она познала и страсть, и боль. Его руки были властны, губы — горьки, но от их союзов рождались дети. Первый — мальчик, белокурый, как луч солнца сквозь тонкую ткань. Второй — девочка, тихая, как шёпот в утреннем тумане. И третий — её гордость, её звезда: Драко.

Но счастье оказалось для неё ловушкой.

Один за другим смерть пришла за её детьми. Девочка сгорела в горячке — маленькое тело корчилось на шёлковых простынях, а Нарцисса сидела рядом и держала её ледяные ручки, пока последний вздох не растаял в душной комнате, пропахшей уксусом и розовой водой. Потом не стало и старшего сына — его сердце оборвалось внезапно, как натянутая струна. Люциус тогда долго бился в ярости, обвиняя всех: врачей, наложниц, даже саму Нарциссу, но когда ночь спадала, он плакал у её груди, как ребёнок.

И остался только Драко — её последний, её единственный.

После смерти мужа — султана, которого отравили на пиру, когда он, пьяный, смеялся слишком громко над своей собственной безнаказанностью, — Нарцисса не надела траура. Её лицо оставалось белым, как мрамор, без слёз, без скорби. В сердце её не было больше места для жалости: только страх и ярость. Она знала — теперь за её сыном придут. Придут те, кто шепчет в коридорах, кто улыбается во тьме, кто несёт фрукты с отравленными иглами внутри.

Она замкнулась во дворце, как волчица в логове, где растёт её последний детёныш. Каждый день она гладила волосы Драко, и её пальцы дрожали — не от нежности, а от ужаса потерять и его.

— Ты будешь солнцем, которое сожжёт их всех, — шептала она ему на ухо, когда он засыпал, — Я не дам им тебя забрать...

И с той ночи Нарцисса, Валиде-султан, стала тенью над султанатом — безмолвной, но всесильной. В её покои входили только те, кто уже был готов умереть за честь увидеть её лицо. Её слова звучали редко, но падали, как капли яда в чистую воду — медленно, незаметно, но смертельно.
И всё же сердце её — это сердце матери, изломанное страхами. По ночам она не спала, глядя в тёмные окна, как в пасти чудовищ, готовых сожрать её дитя. Она слышала шаги заговорщиков даже там, где их не было. Её душу рвали на части воспоминания о маленьких мертвых телах, которые она хоронила в мраморных мавзолеях с лицом без слёз, но с кровью на губах.

И каждое утро, глядя на Драко, теперь уже юношу, слишком похожего на своего отца, она чувствовала, как боль и любовь режут её изнутри, как два клинка, скрещённые в безжалостной схватке.






В ту ночь луна стояла высоко, как выщербленный серебряный нож над куполами дворца. В покоях Валиде-султан было душно, несмотря на ароматы мятной воды, которой щедро окропили шёлковые стены.

Нарцисса стояла на коленях на ковре, вытканном когда-то в далёких землях за морями, подарок павшего мужа. Перед ней — маленький позолоченный алтарь с реликвиями: прядь волос умершей дочери, яшмовый браслет старшего сына и золотой амулет с именем Драко, изношенный от её бесконечных прикосновений.

Губы её шептали молитвы, не те, что произносят во всеуслышание во дворце. Её слова были остры, как шипы роз в садах султана, были страшны, как шёпот скорбных вдов. Она взывала к старым богам — тем, что знали цену крови. К тем, кому приносили детей в жертву, чтобы спасти других.

— О, вы, безликие, что правите ночью... — шептала Нарцисса, прижимая лоб к холодному мрамору. — Возьмите мою плоть, возьмите мои кости, только не его. Не моего мальчика. Пусть его сердце будет тверже камня, пусть его клинок будет острее всех кинжалов во дворце. Только сохраните его душу от смерти...

Её пальцы дрожали — узкие, как корни старого дерева, всё ещё белые и изящные, но изломанные горем.
Когда часы отбили третью стражу ночи, она поднялась — медленно, как восстаёт мёртвая царица из своей гробницы.

Утром дворец был потрясён. Слуги бежали по коридорам с опущенными головами, визири спешили в тронный зал с лицами, вытянутыми от ужаса. Валиде-султан объявила: наложница из гарема, Изабелла-хатун, уличена в заговоре против султана Драко. Девушку вывели на мраморный двор, где уже ждали евнухи с острыми крючьями и стражники с заточенными саблями.

Нарцисса стояла на балконе, невидимая за шёлковыми занавесями, но её взгляд обжигал каждого на площади. Её губы оставались недвижимы, но приговор уже был произнесён в ту самую ночь, когда она молилась, обагряя мрамор горячими слезами. Изабелла не была виновна, не более, чем другие женщины в гареме, что плели интриги за спинами. Но её смерть должна была стать уроком. Знаком. Каплей яда в колодец страха.
Пока клинок падал, рассекая хрупкое тело наложницы, Нарцисса сжимала в ладонях амулет Драко так сильно, что острые края резали кожу.
Её сын не должен был знать правды. Не должен был видеть ту кровь, что текла за его власть. Он должен был быть светлым, сияющим, как солнце, о котором она молилась ночью. А она... примет весь мрак на себя. Её руки будут в крови, её душа будет истерзана проклятиями, но Драко останется жив.
И только по ночам, когда дворец засыпал, а её сердце колотилось, как пойманная в сети птица, Нарцисса позволяла себе слабость — прижимала к груди пустые детские одежки, пахнущие ладаном и тленом, и шептала, задыхаясь:

— Я не позволю им забрать и тебя. Я сожгу их всех, прежде чем позволю этому случиться...

И ночь слушала её слова, единственная свидетельница её слёз, её преступлений и её святой материнской любви.





Во дворцах из золота и тени, где мраморные колонны обвивают змеиные лозы интриг, Драко восседал на троне, чьё изголовье было выковано из мечей предателей. Волосы его, спадали по плечам, а глаза — хищные и бледные, как рассвет перед бурей, отражали карту всех политических бурь, что неслись над его державой.
Двор его был котлом кипящей верности и яда. Эмиры и визири преклоняли колени перед ним, но в их низких поклонах звенели незримые клинки. Северные князья ждали его осечки, южные шейхи — его крови. Даже в стенах Гаремного павильона, где душные ароматы ладана смешивались с дыханием наложниц, витал порох измены.

Но Драко знал: власть держится не на доверии, а на страхе и славе. И потому, когда на рассвете этого чумного месяца к нему припал с поклоном Главный Муфти и шепнул о мятеже на далёких западных рубежах — там, где пустыня смыкается с морем, а бедуины, забытые Аллахом, восстали под чёрным знаменем, султан не ощутил тревоги. Он ощутил зов судьбы.

Его поход не был лишь подавлением мятежа. Целью похода была сама перезагрузка великой шахматной доски Востока. Под пылью и кровью Драко хотел оставить след, что переживёт его плоть. Восстание было лишь предлогом, истинной целью было взятие древнего города Аль-Хазира, узла караванных путей и ключа к Золотым Вратам Империи. Город этот, некогда принадлежавший его пращурам, ныне дрожал под властью западных купцов и полукровных султанов.
И ещё глубже, под плащом военной необходимости, тлела другая цель — личная. Среди восставших был человек, которого Драко считал мёртвым — брат по крови и по клятве, предатель, изгнанный десятью годами ранее. Поход султана был и местью, и очищением. Он намеревался не просто сокрушить врагов — он хотел выжечь корни самой измены, до последней капли крови на песке.

В палатах дивана уже шелестели карты и донесения. Полководцы склонялись над ними, а по венам им текли не чернила — кипящий страх перед гневом султана. Армии собирались, как шторм над горизонтом: копья блестели, кони ржали в предчувствии резни, молитвы смешивались с лязгом железа.

Драко, в этот час, стоял у открытого балкона, где ветер с моря трепал его белые одежды. В его молчании звучала присяга самой Истории: он пойдёт в этот поход не ради злата, не ради Аллаха и даже не ради трона — он пойдёт, чтобы сам Восток выучил имя Драко как имя очищения. Ибо где султан ступит — там не останется ни камня, ни души, что не склонилась бы перед его волей.
И солнце над Столицей Пламени взошло в тот день багровым, как кровь.
Предвестием великого похода.
Предвестием судного дня для тех, кто осмелился бросить вызов сыну серпа и пламени.




Блейз Забини, Великий Визирь Султаната, тот, чьё имя произносили с рабским страхом даже за стенами гаремов, был человеком, чьи страсти спали долго, как огонь под пеплом. Его душа была выкована из той же стали, что кинжалы ассасинов, а сердце — заточено, как ятаган в золотых ножнах. Он не искал утех в телах наложниц, не разменивал свою власть на ласки — его жажда питалась амбициями и ядом советов, что он шептал в ухо султану Драко, как змей шепчет в сны королям.

Но даже у змей бывают слабости. И имя той слабости — Джинни.

Её привели во дворец как подругу Гермионы — наложницы, которую Султан держал при себе не ради тела, но ради ума, острый как заточенная игла. Джинни же была другим существом: рыжеволосая, как сама Заря, с глазами, в которых плескалась дерзость степных ветров. Она двигалась среди павлинов и жемчужных наложниц так, словно не принадлежала этому золотому плену, а несла в себе неукрощённое пламя далеких северных равнин.

И Блейз, что много лет взирал на женщин лишь как на пешек в большой игре дивана, вдруг ощутил — взгляд её коснулся его, и не как взгляды других. Он почувствовал это прикосновение, как кочевник чувствует первое дыхание ветра перед песчаной бурей.

Вечером, когда шёлк на окнах дворца струился в лад с музыкой флейт, Блейз стоял в тени мраморных арок и смотрел, как Джинни танцевала с другими наложницами на пиру в честь предстоящего похода. Она не носила тяжёлых украшений, что тянули к земле — только тонкий пояс с рубином, сверкавшим на её бедре, как капля крови на снегу.

И именно этот рубин — не её лицо, не её гибкое тело, а этот багровый знак на бедре, пробудил в визире древнее желание: завладеть тем, что сияет опасностью.
Желание не телесное — желание захватить, подчинить, поставить печать власти и сказать: «Это — моё».

Губы Блейза скривились в тени, как клинок, что готов выскользнуть из ножен.
Он не сказал ни слова, но в этот вечер послал евнуха с драгоценным флаконом масла из роз Дамаска — подарком, который был слишком дорог для наложницы, но слишком унизителен для свободной женщины. Это был вызов. Это было первое движение фигуры на невидимой шахматной доске.
Гермиона, чьи глаза были зорки, как у ястреба, почувствовала перемену. Она знала: где Блейз Забини обращает взор — там начинается не любовь, а игра в смерть и власть.
И в эту игру Джинни, быть может, уже вступила, даже не осознавая — с танцем, с тем самым рубином, что сиял на её бедре, как знак проклятия.

Визирь смотрел из тени.
И пламя в его груди росло.
Ведь для него Джинни стала не женщиной, а огнём, который надо или задушить, или проглотить целиком, сгорев заодно.

А за окнами дворца ветер из пустыни завывал, предвещая, что в стенах Золотого Гарема вскоре разгорится буря не меньше той, что султан Драко собирался обрушить на мятежников Аль-Хазира.





Султан Драко, тот, чья власть и чья тень не знали преграды, вошёл в зал с таким величием, что пространство вокруг него сжалось, как пустынный воздух перед бурей. Мраморные колонны, увенчанные светом, казались лишь слабым окружением для этого существа, чьи глаза, как древние топазы, отражали небо и землю, как его собственную территорию. В его манере было нечто неизбывно царственное, будто сам воздух, который он дышал, подчинялся его воле. Он был не только властителем — он был самой сущностью власти.

Гермиона стояла у окна, глядя на ту далёкую точку горизонта, где земля встречала небо, как две противоположности, которые всегда остаются неизменными. Но то, что её ожидало, было изменой — предвестием войны, на которой не было ни места для гуманности, ни простора для сожалений.

И вот, словно холодный ветер, что вдруг охватывает жаркое лето, раздался голос султана. Он не был громким, но был таким, что казалось, сам звук падал, как огромная тень на её душу.

— Гермиона, — сказал Драко, его голос будто шёл откуда-то из глубин самой пустыни, где не было ни жизни, ни спасения. — Время пришло. Я, Блейз, и другие — мы выходим в поход.

Гермиона не обернулась, но её тело, словно оно приняло всю тяжесть его слов, слегка вздрогнуло. Этот поход не был просто решением — это было провозглашение неизбежности. Это было, как приказ, вырезанный в камне, как смертельная длань, что сжимает всё вокруг.

Драко сделал шаг вперёд, и его присутствие наполнило комнату тяжким, осязаемым воздухом, который тяжёл, как проклятие.

— Мы отправляемся в Аль-Хазир. Там — не только война, но и история, которую я должен переписать. Этот поход не ради завоевания, не ради добычи. Это ради самой жизни моего султаната. Рада, что ты понимаешь всю важность того, что мы предпримем.

Гермиона, обернувшись, встретила его взгляд. В её глазах не было страха — был только холод, как будто её душа давно уже отдала себя этим играм.

— Ты собираешься уничтожить тех, кто восстал? — спросила она, её голос был тихим, но полным силы, как вызов.

Драко устал, но его взгляд оставался твёрд, как камень в пустыне. Он знал, что каждый его шаг будет сопровождаться кровью. Он знал, что этот поход оставит след на песках истории, след, который не сотрут ни времени, ни ветра.

— Это не уничтожение, Гермиона, — его слова были чёткими, как клинок, и в них звучала тяжесть судьбы. — Это очищение. Ты знаешь, что я никогда не принимаю решения легкомысленно. Время настало. Я иду туда, где темные силы разрывают землю на части, и я должен сделать это, чтобы спасти свой народ.

Она была умной женщиной, и понимала — в этих словах скрыт весь замысел. Не только геополитика, не только война за власть. Это было нечто большее. Это был личный выбор, личное желание избавиться от угрозы, не оставив ни малейшего следа тех, кто встанет против.

— Ты уверен, что Блейз — тот, кто должен быть рядом с тобой? — её слова были холодными, как сама зимняя ночь.

Драко едва заметно усмехнулся, его глаза блеснули, как в них застыл льдистый свет.

— Он — не просто мой визирь. Он мой советник, и больше того — он мой союзник. В его руках те же амбиции, что и в моих. Ты знаешь, что он будет на передовой, как и я.


Гермиона кивнула, её взгляд стал менее пронзительным. Она знала: Блейз был умён, и его амбиции были не менее опасны, чем у самого Драко. Они были связаны одной цепью, одним желанием — управлять, подчинять, строить мир по своему усмотрению. Мир, в котором нет места для слабых.

— А что будет с нами, с теми, кто останется? — спросила она, и её голос стал тише, почти сдержанно.

Драко посмотрел на неё ещё раз, его лицо оставалось бесстрастным, как маска на древнем божестве.

— Ты останешься здесь, Гермиона. Тебе предстоит следить за всем, что будет происходить в моём отсутствии. Ты — мой глаз в этих стенах. Это будет твоя роль. И помни, даже в тени я буду смотреть.

Он развернулся, его мантийный край развевался, как волны, поглощая свет, уходя в ночные глубины.
— Прощай, — бросил он, и это слово было не прощанием — это было обещанием того, что будет.

Он ушёл, а комната наполнилась тишиной. Той тишиной, что наступает после чего-то огромного, что было сказано. Тишиной, которая несёт в себе вес будущего, как камень на сердце.

Гермиона осталась у окна, взгляд её стал мутным, как река перед бурей. Она знала: этот поход не только изменит мир — он изменит их всех.








Блейз Забини, великий визирь султаната, тот, чьи решения склоняли весы империи, сидел под навесом вечернего неба, где багровые облака таяли, как пролитое вино на песке. Его перстни тяжело поблёскивали в последнем свете, а в душе его звенела тишина — не та, что приходит после побед, но та, что следует за невысказанным.

Перед ним, в тени полога из шёлка, двигалась Джинни — наложница султанского двора, подруга Гермионы, цветок из других земель, неведомых и пьянящих. Её волосы, как расплавленное золото на закате, играли с лучами так дерзко, что даже ветер, пробегавший по террасе, замирал. Она не знала, что её лёгкая походка разрывает великого визиря на части, как когтистый зверь рвёт ткань тончайшего бархата.


Блейз не был юношей, ослеплённым сладким дурманом желания. Он был человеком, который постиг вес власти, вкус крови и цену каждого взгляда. Но всё его ледяное самообладание трескалось под тяжестью этой бессловесной, мучительной тяги к ней.

Он смотрел — слишком долго, слишком остро. Он знал: если Джинни обернётся, если её глаза встретятся с его — с этими глазами, привыкшими взвешивать судьбы на весах — он падёт. Падёт не как визирь, а как человек. А для человека не было места в его жизни.

Ветер шевелил занавеси, и от этого зыбкого движения Блейз почувствовал, как скручивается внутри всё, что он строил годами.
Он медленно опустил взгляд на свои руки, изукрашенные перстнями, что давили на плоть, как символы его оков. Его власть была безграничной, но не в этом. Не в этом запретном чувстве, что поднималось из глубин, как чума, как проклятие.

— Нет, — шепнул он сам себе, и этот шёпот был тише дыхания ночи. — Нет, Блейз Забини не падёт из-за женщины.

Он знал правила двора. Он сам писал их кровью предателей и чернилами законов. Джинни принадлежала султану. Её тело, её смех, её вечерние танцы — все они были монетами в сундуке власти Драко Малфоя. И даже если сама звезда с неба падёт к его ногам, он не мог протянуть руку. Ибо эта рука — визиря, создана для того, чтобы удерживать меч и перо, а не для того, чтобы ласкать кожу наложницы.
И всё же, пока Джинни смеялась где-то за шёлковым занавесом, её голос вонзался в него, как кинжал из тончайшего серебра. Боль была сладка. Губительна. Почти желанна.
Он встал, его тень вытянулась длинной полосой по мозаичному полу, как знак того, кем он стал — человеком, чьи чувства похоронены под тяжестью титулов. Он шагнул прочь, как уходят те, кто выбирает власть вместо сердца. Его шаги были тихи, но в каждом — звук падающей стены внутри.

И когда ночной ветер снова качнул занавес, Джинни мельком обернулась — не зная, не ведая — и пустота за спиной осталась лишь эхом того, что никогда не будет.





В покоях Валиде-султан Нарциссы стояла тишина. Не та, что рождается из мира, но та, что затаивается перед ударом ядовитой змеи. Сквозь резные решётки окон лился золотистый свет полудня, дробясь на мозаичный пол, точно чеканка на браслете коварства. Нарцисса сидела на широком диване, обитом алым атласом, и её тонкие пальцы, белые, как слоновая кость, перебирали чётки из чёрного янтаря — молитва без слов, счёт без числа.

Перед ней стояла Астория — хрупкая, как свежесрезанный бутон, и столь же ядовитая в своей юной решимости. Она опустила голову, но глаза её, тёмные, как омуты, пылали под завесой покорства.

— Ты знаешь, дитя моё, — начала Нарцисса, голосом тихим, словно шелест павлиньих перьев, — что власть — это не только меч в руке султана и не только подпись визиря. Власть — это то, что происходит в тени, пока мужчины маршируют на битву, полагая себя хозяевами мира.

Астория склонилась ниже, ловя каждое слово, как золотые капли с уст великой Валиде.

— и ты права, — продолжала Нарцисса, отложив чётки. — Гермиона... слишком долго держит взгляд султана. Её влияние проросло сквозь камни дворца, как сорняк сквозь мрамор. И пока Драко уведёт своих людей на восток, чтобы проливать кровь и возвеличивать своё имя, здесь, в гареме, созреет жатва для нас с тобой.

Астория подняла глаза — в них дрожало нетерпение.

— Валиде, — осмелилась она, — как велите поступить? Убрать её тайно? Отравить, как это делали наши предки?..

Уголок губ Нарциссы изогнулся — в намёке на улыбку.

— Нет, дитя моё. Кровь оставляет следы. А я желаю, чтобы Гермиона исчезла без крика, без шепота, как утренний туман над рекой. Я выдам её замуж.

Она склонилась ближе, и её голос стал ядом в бархате:

— В песках Самарры есть один купец, Абдуллах ибн Рашид. Богат, ненасытен, стар как прах. У него караваны, у него рынки, у него жёны... Но он жаждет ещё одну игрушку для своего гарема. Он мечтает о женщине с глазами, как ночь, и умом, как острый кинжал. Гермиона — будет для него тем, чем павлинья перышко, украшением в пыльной короне.

Астория замерла, осознавая коварство плана: унизить, низвергнуть, сослать ту, что была близка к сердцу султана, в гарем купца, где её гордость умрёт прежде тела.

Нарцисса вновь взяла чётки, пальцы её двигались медленно, как счёт дней до падения врага.

— Когда Драко вернётся с похода, Гермионы уже не будет, — прошептала она, как предсказание. — Он найдёт её далёкой, затертой, забытой. А его гнев... ох, его гнев обратится на других. На врагов, не на нас.

Астория кивнула, и в этом поклоне было согласие не просто с планом — но с судьбой, что они плели здесь, в тени атласа и парчи.

— Всё будет так, как вы сказали, Валиде, — проговорила она.

А свет полудня тем временем полз по мозаике, как золотистый змей, отмечая начало великого заговора.







Астория нашла великого визиря Блейза Забини в Зале Нефритовых Драконов — месте, где и мрамор дышал тяжестью тайн, а колонны, расписанные золотыми завитками, подслушивали заговоры столетий. Свет скользил по гладким плитам, дробясь на куски, точно отражение разбитого ожерелья, и каждый шаг Астории эхом отзывался под сводами, словно отзвуки грядущего предательства.

Блейз стоял у карты — та была раскинута, как кожа поверженного зверя, и на ней огнём полыхали румяные точки — города, что должны пасть под стягами султана Драко. Его пальцы, узкие, как лезвия, скользили по шелковой поверхности, вычерчивая пути войны.

Он едва скосил на неё взгляд, но в этих коротких, отточенных глазах было всё: презрение, усталость и — как ни странно — интерес.

— Госпожа Астория, — голос его был сух, как палестинский ветер, но тёк гладко, как масло. — Что привело вас сюда, в чертог, где женщины обычно молчат за решётками?

Астория не отвела взгляда. В ней уже жила отрава, вложенная Нарциссой; в её сердце пульсировало чувство, острое, как кинжал, спрятанный в складках шелка.

— Я пришла от имени Валиде-султан, — тихо произнесла она, но в каждом слове дрожала сталь. — Великий визирь, вы уходите в поход, и вместе с султаном ваши глаза и руки будут далеко от дворца. А здесь, в гареме, есть дело... требующее тонкости вашего разума.

Блейз медленно обернулся, сложив пальцы замком за спиной. Тень от его фигуры растянулась по мозаике, как клятва.

— Говори, — велел он кратко.

Астория склонила голову, но не из покорности, а из расчета.

— Речь о Гермионе. Она... как заноза в теле дворца. Валиде-султан полагает, что её следует... выдать замуж. Убрать с глаз султана. Навсегда.

Мгновение тянулось, как шелковая нить, натянутая до предела. Блейз не ответил сразу — его лицо оставалось высеченным из камня, но внутри него, глубоко, полыхнуло что-то мрачное. Он знал: за этим заговором стояла Нарцисса, чья воля не знала ни стыда, ни преград. Он знал также, что сам он... не имел права тянуть эту рану дальше.

Он подошёл ближе, его шаги звучали глухо, как удары сердца приговорённого.

— Я уезжаю с султаном, — наконец произнёс он, голосом, в котором металл резонировал с мрамором стен. — Но у меня есть люди, верные не словам, а золоту. Я дам слово моему человеку — он найдёт для Гермионы мужа. Купца ли, воина, или торговца специями из Басры...

Он прищурился, и на губах его заиграла тень улыбки, холодной и безрадостной.

— Такого мужа, что она забудет путь назад к стенам этого дворца.

Астория выпрямилась, дыхание её участилось от сладости победы, ещё не свершённой, но уже зреющей в воздухе, как перезрелый плод.

— Благодарю тебя, великий визирь, — произнесла она, опускаясь в поклоне.

Блейз отмахнулся небрежно, как человек, что утомлён женщинами и их интригами. Но когда Астория скрылась за портьерами, его пальцы вновь сомкнулись в замок — крепче прежнего, словно преграждая путь той части себя, что — не к месту, не ко времени — думала о Джинни, о её смехе, что звучал за этими же стенами.

Он вновь взглянул на карту. Война звалась вперёд, а в гареме начиналась другая — тише, коварнее, смертельнее.

И в этом он был мастером.











Скорпиус, первородный сын султана Драко и султаны Астории, был дитя не столько плоти, сколько замысла. В нём слились две враждебные стихии: холодная сталь отца и ядовитый мёд матери. С его первым криком над дворцом взвилась стая чёрных коршунов, и придворные женщины дрожащими голосами говорили, что это знак — что этот младенец принесёт бурю, в какой сгинут и старые, и новые династии.

Ему дали имя Скорпиус, по звезде, что в самую чёрную ночь загорается над минаретами. Имя острое, как жалящий хвост, имя, что уже само по себе было проклятием и благословением. Всякий раз, когда в гаремах произносили его имя, по коврам пробегала дрожь, точно сквозняк с пустынных барханов.

Скорпиус рос в мраморных залах, где каждый узор на стене был замыслом, а каждая колонна — хранителем тайн. Его колыбель стояла под тяжёлыми балдахинами из золота и шёлка, но даже эти богатства не могли приглушить резонанс его судьбы. Мальчик смотрел на мир из-под длинных белёсых ресниц, и в этих взглядах было нечто невыносимо древнее, как будто душа его пережила уже десяток переворотов и интриг.

Глаза его не серебро отца и не лазурь матери, а холодный свинец, тусклый и тяжёлый. В этих глазах отражались минареты, плывущие в мареве зноя, и кровь, что уже некогда лилась на мраморных плитах этого же дворца. Его кожа была бледна, как выжженная кость, и под тонкой кожей проступали жилки, как корни чёрного растения, пустившего ростки в проклятой земле.

Астория, мать его, не пела ему колыбельных. Она шептала ему древние имена тех, кто когда-то травил, душил и низвергал соперников. Она гладко вплетала в его уши слова клятв и заговоров, точно пеленая его не тканью, а сетью будущего. Каждый её поцелуй был не нежностью, но печатью — ставил клеймо принадлежности к её замыслу.

Драко, великий султан, смотрел на сына не как на дитя, но как на шахматную фигуру, которую он уже мечтал двигать по доске Востока и Запада. В его ледяном взоре сквозила горечь: он знал, что этот ребёнок однажды станет либо его гордостью, либо его гибелью. И потому он держал мальчика на расстоянии — как ятаган в ножнах, остриё которого всегда ощущаешь кожей.

Скорпиус рос быстро и молча. В год он уже стоял у мраморных бассейнов и смотрел, как по воде дрожат отблески заката, и в его молчаливом лице была та предельная сосредоточенность, какую не видели ни у одного дитя султаната. Кормилицы дрожали под его взглядом, ибо мальчик, казалось, видел их насквозь — знал все их тайные помыслы, все их страхи.

Ещё до того, как он начал говорить, Астория велела обучать его древним символам власти. Она вложила ему в руки миниатюрный скипетр, не игрушку, настоящий артефакт, принесённый из глубин семейного хранилища.
В ночи она шептала ему о змеях и скорпионах, о том, как они убивают без шума, но неотвратимо.

Когда ему исполнилось три, Валиде-султан Нарцисса впервые удостоила его долгого взгляда. Она велела посадить его к себе на колени, и в этот миг дворцовые стены затаили дыхание. Мать Драко, повелительница теней, склонилась к уху мальчика и прошептала: «Ты — продолжение нас. Ты — нож в сердце врагов. Никогда не прощай, никогда не забывай.»

Скорпиус молча кивнул.

Его первые слова были не простыми детскими лепетами, но фразами, что заставили служанок побледнеть: «Где меч отца? Где яд матери?» Эти слова стали пророчеством, что запечатлелось в песках дворцовых садов.
В четыре он уже знал имена всех визирей и их слабости.

И всякий раз, когда над дворцом всходила зловещая звезда Антарес — та самая, что дала ему имя — прислуга закрывала ставни, ибо верили: в этот час Скорпиус становится чем-то иным, чем просто ребёнком. Он становился символом, предвестием, мраком, облечённым в человеческую плоть.

Но под этой страшной маской дитя жил и страдал. Иногда по ночам он плакал тихо, как птица, у которой вырвали крылья, ибо даже в своей юности чувствовал: его жизнь — не его собственность, а дар и проклятие, данное ему от великой династии, что поднимет его на трон, но разобьёт ему сердце.

4 страница30 июня 2025, 22:15