Глава 4
Как достать родителей
После несостоявшегося конца света наступили выходные, а в выходные Бруно и Анна всегда старались ко мне приехать. Всю субботу я провел, бесцельно шатаясь по территории батора, надеясь поймать момент, когда их огромный джип подъедет к воротам. Но уже начало темнеть, а они все не приезжали.
В воскресенье я попросил воспиталок выдать мне мобильник, чтобы позвонить Анне, но обнаружил сообщение от нее: «Извини, у нас не получится к тебе приехать, я позже все объясню». У меня сердце замерло и пропустило удар – что тут объяснять? Видимо, они передумали забирать меня, но стесняются сказать об этом. Как в глупых фильмах про любовь: «Извини, дело не в тебе, дело во мне!» И любовь тоже глупая, как и эти фильмы.
Двадцать четвертого декабря администрация проводила в баторе новогодний корпоратив. Это мероприятие было ежегодным: директор, завучи, завхозы, воспитатели и нянечки устраивали застолье в баторской столовой, пили, танцевали и сотрясали музыкой весь первый этаж. Нам в эти моменты следовало лежать в своих кроватях, мирно посапывая, но мы всегда нарушали эти правила, потому что в корпоративный вечер были предоставлены сами себе. Конечно, вместо сна мы всю ночь смотрели телик в игровой, а на утро, если кто-то и обнаруживал нас заснувшими в креслах, а не в своих кроватях, все обходилось без ругани и рукоприкладства: от алкоголя воспиталки становились размякшими и подобревшими.
В тот день, еще во время полдника в столовой, Баха, проходя мимо, хлопнул меня по плечу и глумливо сказал:
– Что, не забирают тебя твои американцы?
Я дернулся, смахивая его руку, и вяло огрызнулся:
– С чего ты взял?
– Из новостей, – хихикнул он.
– В смысле?
Мне стало еще тревожней, чем было до этого. С чего вдруг про Анну и Бруно будут говорить в новостях? Такое случается, если кто-то умер, и не абы как, а по-страшному – в терактах там или катастрофах. Неужели они?..
– В смысле?! – крикнул я удаляющейся спине Бахи, но он уже не оборачивался.
Остаток дня я провел в игровой в ожидании вечерних новостей. Пол подо мной слегка дрожал – на первом этаже включили музыку и, наверное, принялись сдвигать столы и украшать дождиком люстры в столовой.
Младшие ребята сидели на полу перед теликом и смотрели «В поисках Немо». Без пяти девять мне пришлось начать борьбу за пульт – десять пар рук вцепились в него одновременно со мной, мешая переключить канал.
– Он закончится через полчаса! – отпихивал меня писклявый восьмилетка.
– Ага, через полчаса и новости закончатся!
– Да зачем тебе они?!
– Там могут сказать про моих родителей!
– У тебя нет родителей, тупица!
Услышав это, я разозлился и начал раскидывать малышню – кого-то оттолкнул, некоторых пришлось стукнуть хорошенько, чтобы отцепились. Началась настоящая драка за пульт, и в этой кутерьме я едва успел нажать цифру «1», переключая на самый главный новостной канал.
Чьи-то пальцы выдирали мне волосы, а шестилетка заехал пяткой по подбородку, но я, лениво сдерживая удары и не позволяя забрать пульт (для этого я поднял его высоко над собой), вслушивался, что говорит ведущая.
«Главная новость последних дней: в России принят “закон Димы Яковлева”…»
«Землетрясения близ Сухуми…»
«Поезд сошел с рельсов в горах Швейцарии…»
– Мы щас на тебя пожалуемся! – пищали ребята, уже теряя надежду выиграть в этой борьбе. – Нам совсем чуть-чуть оставалось досмотреть!
– Да, пойдем на первый этаж и все расскажем!
Я слышал их голоса фоново, все мое внимание поглощала информация: никаких терактов, никаких катастроф, никаких убийств. Я начинал успокаиваться, но все-таки тревога не отпускала до конца: почему Баха говорил про новости? И ведь он прав – Анна и Бруно действительно ко мне давно не приезжали, а объяснений этому нет.
Ответ пришел ко мне сам.
Прошел анонс, успокоивший меня отсутствием каких-либо вестей о трагедиях и смертях, и, уже возвращая пульт ребятам, я вдруг услышал:
«21 декабря Госдума приняла в третьем окончательном чтении “закон Димы Яковлева”, который является ответом России на “акт Магнитского” и вводит запрет на усыновление российских детей гражданами США. Соглашение между…»
И тут пацаны переключили обратно на «В поисках Немо».
– Стой, назад! – с истеричной ноткой в голосе потребовал я.
– Ты че, издеваешься?! – снова взвыли они.
Я начал щелкать каналы обратно прямо на кнопках телевизора, а ребята, противясь мне, возвращали с помощью пульта «В поисках Немо».
– Потом досмотрите! – почти умоляюще сказал я. – Это вопрос жизни и смерти!
– Когда пото-о-ом! – ныли они.
– Вы не понимаете, что у меня от этого жизнь зависит? – искренне спросил я. – Вы что, не люди?
Этот мой неожиданный призыв к человечности почему-то сработал. Ворча и ругаясь, они все-таки перестали переключать каналы, но, конечно, буркнули свое условие:
– Только быстро!
Я отщелкал назад на новостной канал и слушал историю уже с середины. Мужчина в костюме (внизу подписали, что он депутат) рассказывал, что закон принят в пользу граждан России, которые должны иметь возможность усыновить российского ребенка, а ребенок, в свою очередь, не должен «продаваться» за рубеж.
Затем прозвучали выдержки из закона, много сложных слов: статья, субъекты, исполнительная власть, федеральный закон, но самые главные слова я понял: усыновление, граждане США и запрет.
Я, пятясь, медленно отошел от телевизора, не сводя глаз с лиц депутатов и чиновников. Одни сетовали на американцев, другие рассказывали, как хорошо заживут сироты в России без этих «жестоких усыновителей». Картинка начала расплываться у меня перед глазами.
Пацаны почему-то не спешили переключать обратно на мультики, а испуганно и выжидательно смотрели на меня.
В игровую ввалились Цапа и Баха, шумное появление вывело меня из оцепенения, и я посмотрел в их сторону. Глаза у меня были на мокром месте.
– Что, американец, послушал новости? – догадался Баха.
– Что это значит? – спросил я, надеясь, что все не так понял. Я ведь еще ребенок: мой детский мозг мало что может переварить.
– Это значит, что ты можешь попрощаться со своей Америкой, – хмыкнул Цапа.
Они прошли к телевизору, одним взглядом разогнали малышей по углам – и никаких драк за пульт.
– Нет, – выдохнул я сквозь слезы. – Это неправда.
– Это правда, – просто пожал плечами Баха, располагаясь в кресле.
Цапа, щелкая каналы, кивал, хлебая пиво из банки (вот что значит корпоративный день – делай что хочешь).
Я, отходя к дверям, упорно повторял:
– Нет, неправда. Вы не можете знать. Вы же в этом не разбираетесь. Вы не знаете, как это работает.
Цапа, откинув пульт, угрожающе пошел на меня.
– Тупо и несправедливо – вот как это работает, – с напором сказал он. – Всегда так. С твоего рождения и до самой смерти – только так и будет все работать. Смирись.
Он подошел так близко, что я почувствовал его пивное дыхание. Мотнув головой, смахивая злые слезы, я выкрикнул: «Нет!» – и выбежал из игровой.
Мне казалось, что это невозможно. Я полюбил Анну и Бруно, а они – меня, я жил с ними в Америке так, словно мы уже были одной семьей, разве может какой-то закон перечеркнуть теплые отношения, будто бы их и не было никогда? Так не бывает. Не бывает такой нечеловеческой силы, способной за одну ночь испортить ребенку всю оставшуюся жизнь. Это что-то из злых сказок, но мне не хотелось верить, что в моей стране могут оживать только они.
* * *
Мне было все равно на вечеринку взрослых – я хотел правды. С разбега ворвавшись в столовую, я сначала растерялся, а потому сбавил обороты. В помещении были занавешены окна, под потолком висел круглый светильник, стреляющий цветными лучами, а воспитатели и нянечки выглядели слишком уж непривычно: накрашенные, в блестящих платьях, с высокими прическами или распущенными волосами. Я не сразу узнал воспиталку, дежурившую в ту ночь, – на ней была сиреневая накидка (под которой угадывалось вечернее платье), а яркий макияж придавал лицу незнакомое выражение.
Мой приход никто не заметил – слишком громко играла музыка. Отдышавшись, я прошел к воспиталке и, стараясь оставаться спокойным и вежливым, сказал, перекрикивая музыку:
– Извините! Я хочу спросить!
Тогда она заметила меня, но совсем не обрадовалась. Не дожидаясь моего вопроса, грубо оборвала:
– Что ты тут делаешь?! Спать пора!
– Я хочу спросить!
– Что спросить?! – Она тоже перекрикивала музыку и наклонилась ближе ко мне, я отшатнулся, чувствуя запах алкоголя.
– Я слышал про закон!
– Какой закон?!
– Этот… Ну…
Название совершенно вылетело у меня из головы. Только ассоциации вертелись: вроде имя, уменьшительное, совсем несерьезное.
Заметив, что на нас косится директриса, Ольга Семеновна, воспиталка взяла меня за руку выше локтя и, больно сжав, потащила за собой в коридор.
– Теперь говори! – грубовато скомандовала она, закрывая дверь столовой и приглушая музыку.
Здесь, при тусклом свете, я заметил, какое у нее блестящее лицо и еще – слегка размазанная помада, в правом уголке губ.
Так и не вспомнив имя, я спросил прямо:
– Меня не заберут?
– Кто не заберет? Куда?
– В Америку. Анна и Бруно.
Она махнула на меня рукой, прыснув:
– Господи, так ты об этом!.. Нет, не заберут.
Последняя фраза прозвучала у нее так, словно она отказывает мне в какой-то ерунде, мол: «Нет, тебе больше нельзя конфет», «Нет, сегодня никакого телевизора», «Нет, тебя не заберут в семью люди, которых ты любишь и которые любят тебя».
Проглотив комок в горле, я хрипло спросил:
– Они хотя бы будут меня навещать?
– Вряд ли.
– Я что, больше никогда их не увижу? – Из глаз потекли слезы, хотя я всеми силами старался загнать их обратно.
Воспиталка, тяжко вздохнув, положила липкие теплые ладони на мои щеки, вытерла большими пальцами слезы и сказала:
– Ну не плачь, тебе выпал уникальный шанс, ты побывал в Америке, а все остальные ребята о таком и мечтать не могут. Тебе и так очень повезло, так что ничего страшного!
Она будто бы пыталась говорить ласково, но в ее тоне сквозило раздражение. Отшатываясь от ее рук, от этой показушной заботы, я почти крикнул:
– Да мне все равно, Америка или не Америка! Я хочу в семью!
– Тогда какая разница? – Она тоже повысила голос. – Тебя кто-нибудь усыновит в России!
– Не усыновят! За всю мою жизнь никто, кроме них, не захотел! Потому что я спидозный!
Я никогда раньше не говорил этого слова про себя. И никогда раньше не позволял себе кричать на взрослых. Но тут что-то непонятное на меня нашло: я и плакал, и кричал, захлебываясь слезами, слюнями, словами, – мне было все равно, что меня накажут за эту сцену.
Но воспиталка проявляла терпение, повторяя:
– Это ни при чем! Просто взрослых деток реже берут, ты и сам видишь!
– Неправда! Вику хотят забрать, а она недавно здесь и тоже взрослая! Потому что она нормальная! А я – нет!
Я ненавидел Вику в тот момент: за все ништяки, с которыми родилась она, но не родился я. За то, что она здорова, а я нет, за то, что она из хорошей семьи, а я и сам толком не знал, откуда вышел. Моя биография распугивала всех усыновителей, а за Викой выстраивалась очередь. Я плакал и думал, что больше не люблю ее – мы сделаны из разного теста, и нам никогда не понять друг друга.
Воспиталка подалась вперед, словно хотела обнять меня или снова облапить мое лицо, но я, издав жалкий тоненький рык, дернулся от нее и побежал. Сначала к лестнице, но там стояла вахтерша, готовая меня поймать, и я некоторое время метался между ней и воспиталкой, как загнанная собака, и тогда решил забежать в столовую. Под удивленные взгляды взрослых я промчался до окна, начал срывать клейкую ленту с рамы, чтобы открыть его, выпрыгнуть наружу и удрать отсюда навсегда, но меня поймали чьи-то руки и стащили с подоконника. Обозленный и доведенный этими действиями до предела, я кричал, пинался и кусался (кажется, кому-то всерьез прокусил руку, потому что почувствовал солоноватый привкус во рту). На мгновение мне снова удалось высвободиться из цепких рук, и я, ничего не соображая, метнулся к длинному накрытому столу и, хватая с него тарелки, принялся бить их об пол – одну за другой. Когда меня снова начали останавливать и удерживать за плечи, я успел зацепиться за длинную скатерть – кто-то потянул меня в сторону, и стол вместе с салатами, основными блюдами и разлитым по бокалам алкоголем поехал за мной.
Последнее, что запомнил: оглушительный звон стекла и песню на фоне: «Белая ночь опустилась как облако…»
* * *
Я проснулся в незнакомом месте, которое очень напоминало мою комнату в баторе, но все-таки не было ею. В моей комнате персиковые стены, в этой – грязно-зеленые; в баторе кровати с деревянными изголовьями, а здесь мои руки были привязаны к металлическим прутьям.
Я даже не сразу понял, что это странно. Сначала удивился, потом попытался успокоиться: меня уже привязывали в баторе к кровати, когда мне было лет семь и я имел привычку бродить во сне. Может быть, я снова начал вставать?
Я приподнял голову, стараясь осмотреть комнату: рядом были и другие мальчики – еще пятеро. Все они спали.
Наверное, меня опять перевели в другую комнату, как иногда бывает, только почему я совсем не помню, как это случилось?
Я попробовал высвободить руки, но в теле была неприятная ватность, которую никак не получалось перебороть – казалось, мне приходится шевелиться под толщей воды, и каждое движение встречает сопротивление. В голове стоял непонятный туман.
От навалившейся усталости я то ли снова заснул, то ли провалился в глухую тьму.
Когда в следующий раз открыл глаза, увидел размытые очертания темноволосой курчавой головы. Попытался сфокусировать взгляд и встретился с огромными карими глазами – зрачки в зрачки.
– Ты что, умер? – спросил у меня мальчик, возвышающийся над моей кроватью. Голос его звучал безучастно, а от этого очень холодно.
Я хотел нагрубить в ответ, но он принялся развязывать мои руки, так что из чувства благодарности – не стал.
– Ты из детского дома? – так же странно спросил он.
Я сел, внимательнее вглядываясь в его лицо, и заметил, что глаза мальчика смотрят на меня и в то же время будто бы куда-то мимо, сквозь меня.
– Что это за комната? – спросил я вместо ответа.
– Наша палата.
– Это больница?
– Клиническая психиатрическая больница номер три, – отчеканил мальчик, как робот.
Услышав слово «психиатрическая», я отшатнулся от него – теперь понятно, почему он так разговаривает, он, видимо, чокнутый. А я? Я же не чокнутый?..
– Почему ты здесь? – осторожно спросил я, выбираясь из кровати и свешивая ватные ноги на пол.
Я заметил, что остальные кровати пустуют.
– У меня шизофрения, – как ни в чем не бывало сказал мальчик.
Я примерно понимал, что это означало. Что у него шарики за ролики и он буйный. Поэтому старался не делать резких движений, словно общался с опасным зверем.
– А у меня что?
Он пожал плечами:
– Похоже, тебя наказали.
Я раньше слышал о ребятах, которых отправляли в психиатрические больницы в качестве наказания, но это случалось очень редко – может быть, пару раз в год. Я, например, не знал никого, кто был в психушке. Даже Баха и Цапа не были, а они вели себя похуже многих. Говорят, что был Салтан – это их друг, и я не видел его уже очень давно. Ходили слухи, что его отправили в психушку, потому что он пытался поджечь машину директрисы, а после этого его никто не видел. Баха и Цапа говорили, что он умер, а воспиталки – что его перевели в другой детдом. Но как бы то ни было, я ведь не такой, как Салтан, – на меня и орали-то не очень часто, а чтоб вот так, в психушку!..
Может, дело все-таки в другом? Может, я тронулся умом от тоски по Анне и Бруно и теперь меня отправили лечиться? В любом случае ситуация дерьмовая, что тут говорить.
– С чего ты взял, что меня наказали? – несколько грубовато спросил я.
– Ты из детского дома? – снова спросил он бесцветным тоном.
– Да. Ну и что?
Он принялся монотонно объяснять:
– Тут уже были двое из детских домов, их так наказали, потому что они плохо себя вели, им кололи аминазин, чтобы они успокоились, тебе тоже укололи, чувствуешь слабость? Это от него, мне тоже колют, но я привык, а еще их тоже привязывали, а я отвязывал, на меня потом ругались, я тут уже два месяца.
– И где теперь эти двое?
– Умерли.
Я похолодел внутри. Видимо, я как-то изменился в лице, потому что мальчик, впервые за все время слегка улыбнувшись, сказал:
– Шутка. Их выписали.
– Через сколько?
– Пару недель.
– Бред, я не буду здесь столько торчать, – сердито выдохнул я, поднимаясь с кровати, но ослабленные ноги не выдержали, и я бухнулся обратно на пружинистый матрас.
– Если будешь сопротивляться, они увеличат дозировку. Лучше веди себя хорошо и не спорь с ними, – со знанием дела сообщил пацан. И чтобы прибавить своим словам значимости, снова сказал: – Я здесь уже два месяца.
– Как тебя зовут?
– Эрик. А тебя?
– Оливер.
– Ты врешь.
– Не вру!
– В твоей карточке написано другое имя.
– Где ты видел мою карточку?!
– Не скажу.
– И что там еще написано?
– Что у тебя психопатоподобное расстройство в рамках умственной отсталости легкой степени. Ты – умственно отсталый.
Я чуть не задохнулся от возмущения:
– Это неправда!
– Там так написано.
– Это все не так! Мне родители говорили, что я нормальный!
– А кто твои родители? Ты же из детского дома.
– Они американцы!
– Ты сочиняешь.
– Почему ты мне не веришь?! – почти плакал я.
– Ты и правда ведешь себя как сумасшедший.
– Это ты сумасшедший!
– Я знаю. Кстати, я еще еврей.
Я обессиленно выдохнул:
– При чем тут это?
Мне хотелось плакать, но ничего не получалось – слезы не шли, и все тут. Как когда хочешь крикнуть, но у тебя нет голоса. Мне что, вырезали в этой психушке плакательную способность?
– Это от аминазина, – сказал Эрик, заметив, как я, будто рыба, хватаю ртом воздух, но при этом не плачу. – Он все притупляет.
– Тебя тоже притупил, – огрызнулся я.
За дверью послышались женские голоса, и Эрик, вскочив, оставил мне короткую инструкцию:
– Ложись и веди себя спокойно.
Сам же он скрылся за дверью, в коридоре, будто и не заходил ко мне вовсе.
Я растерянно посмотрел на свои руки: ну и как я объясню, почему отвязан? Тоже мне – умник.
* * *
В психбольнице было лучше, чем в баторе.
Весь первый день я провалялся в кровати, не в силах прийти в себя, медперсонал меня не трогал, к кровати больше не привязывали, приносили еду, но меня тошнило, и есть не заставляли.
На второй день стало лучше, я поднялся с кровати и даже вышел в столовую на завтрак. Кормили почти как в баторе – овсяной кашей, только никто не отбирал хлеб с маслом и стакан с какао. А после завтрака нужно было идти пить таблетки.
Выглядело это так: всех детей собирали в одну кучу и строем вели к сестринской, где за стеклянной дверцей шкафа стояли небольшие пластмассовые стаканчики с таблетками. На каждом стаканчике – имя ребенка. Медсестра вызывала пофамильно к себе, выпить таблетки нужно было тут же, при ней. Вспоминая фильмы про психбольных, я спросил у Эрика:
– А ты умеешь прятать?
– Прятать? – переспросил он.
– Ну во рту, чтобы не глотать их.
– Это очень опасно, – спокойно ответил Эрик. – Тебя накажут, если ты так сделаешь.
– Как накажут?
– Будут вводить лекарства внутривенно.
Меня неприятно затрясло. Должен ведь быть какой-то способ! В баторе о психушках ходят легенды, мол, там подсаживают на отупляющие таблетки, от которых становишься овощем, а потом зависимым и уже не можешь жить без них, как наркоман.
Когда вызвали Эрика, я прошел за ним, чтобы подобраться поближе к сестринской и посмотреть за процессом.
В одну руку ему подали стаканчик с таблетками, который он разом опрокинул в рот, а в другую – стакан воды, и он сделал шумные большие глотки. Потом выдохнул, как после долгого бега.
– Проглотил? – строго спросила медсестра.
Эрик кивнул, но она все равно взяла металлическую палочку, которую используют врачи для осмотра горла, и велела ему открыть рот. Он послушался, медсестра несколько секунд копалась у него во рту, а Эрик морщился, словно это было больно. Потом она его отпустила, обработала палочку спиртом и вызвала какого-то Колыванова. С Колывановым все в точности повторилось. Мне ничего не оставалось, как, внутренне сжавшись от страха, ждать своей очереди.
Самым последним вызвали меня.
Я прошел, получив в руки стаканчик с тремя таблетками. Медсестра, строгая полная женщина лет сорока, выжидающе смотрела на меня, а я медлил, не в силах заставить себя это проглотить.
– Ну! – наконец требовательно сказала она.
Побоявшись разозлить ее и сделать хуже, я вытряхнул таблетки на ладонь, а затем сунул их в рот, толкнул языком за десну и выпил воды. Не знаю, на что я рассчитывал, ведь она везде пролезет своим металлическим шпателем.
– Проглотил?
Я кивнул, чувствуя, как таблетки начинают растворяться и горчить во рту.
– Открой рот. – Она держала палочку наготове.
Я открыл, и одна из таблеток тут же выскользнула прямо под язык, который медсестра мусолила своим шпателем. Посмотрев на это с секунду, она сказала: «Хорошо» – и отпустила меня.
Удивленный этим, я не сразу сдвинулся с места. Только когда она грубовато прикрикнула: «Че стоишь!» – я опомнился и выскочил из сестринской.
Оказавшись за дверью, выплюнул таблетки в руку и побежал к ближайшему туалету, чтобы смыть их в унитаз. Пока бежал, боялся, что она опомнится, поймет, что я не проглотил таблетки, заставит вернуться и пить их снова. Но никто меня не окликнул. Неужели она правда ничего не заметила?
После приема лекарств был врачебный обход. Тогда я впервые увидел лечащего врача: седой морщинистый дядька с мягким голосом и привычкой улыбаться даже тогда, когда это неуместно.
– Кого ты видишь? – ласково спрашивал он у моего соседа по палате, который с самого утра прятался под одеялом и плакал.
– Трупы…
– Ах, трупы! Ну это хорошо, – улыбался врач.
После этого пацана увели в одиночную палату.
Вместе с дядькой ходила строгая бледная женщина, похожая на Мортишу из «Семейки Адамс». Такой как раз в психушках и работать. На бейджике было написано: «Заведующая отделением Екатерина Игоревна». Когда их очередь дошла до меня, я сказал, что чувствую себя хорошо, сплю хорошо, ем хорошо, таблетки выпил, жалоб нет. Дядька радостно покивал и перешел к кровати Эрика, а Екатерина Игоревна, задержавшись, негромко сказала мне:
– Ты не болен, и здесь все это понимают.
Она тоже переключилась на Эрика, оставив меня в растерянности с одним-единственным вопросом: если все это понимают, что я тогда тут делаю?
Вечером, когда был следующий прием лекарств, я снова провернул этот фокус с таблетками.
* * *
За неделю, проведенную в психиатрической больнице, я уже привык к местным ребятам и даже запомнил, какие у кого странности.
Юра из пятой палаты считал, что у него живут черви в животе. Говорят, когда он только поступил, его это пугало, он много плакал и кричал, а сейчас, под препаратами, успокоился. Черви по-прежнему жили внутри него, но теперь Юру это не волновало, и рассказывал он об этом совсем буднично.
Алиса считала себя кошкой («кошечкой» – как говорила она сама), пыталась спать на полу (медсестры и санитарки ей в этом мешали), во время обеда и ужина ставила тарелку на пол и, встав на четвереньки, утыкалась в нее лицом и ела (этот процесс тоже прерывался медперсоналом). Ребятам Алиса нравилась, они ей подыгрывали, чесали за ухом и гладили по спине. Я не подыгрывал – странно все это.
Остальные дети были не такими забавными, вроде бы совсем обычными даже, только внезапно начинали смеяться без причины, или плакать, или кричать, или бросаться на других (и тогда их уводили в одиночную палату).
Эрик же казался мне самым загадочным и самым пугающим. Он очень умно и складно разговаривал, словно вычитывал все свои реплики в энциклопедии, а бредовость некоторых его высказываний была настолько безумной, что казалась убедительной, и я начинал ему верить.
Однажды мы с Эриком сидели на качелях на прибольничной площадке и он сказал мне, что он – Бог. Я не сильно удивился: черви, кошечки, Бог – все казалось чем-то похожим друг на друга и уже привычным. Но что-то было пугающе достоверным во взгляде Эрика, в его тоне.
– Ты знаешь, что Бог – еврей? – спрашивал он.
– Нет.
Я вообще-то ничего не знал о Боге, в баторе с нами об этом не говорили, только иногда заставляли признаваться в грехах перед священником.
– А он еврей, как и я, – продолжал Эрик.
– Ты Бог просто потому, что ты – еврей? – осторожно уточнил я.
– Ты считаешь меня сумасшедшим? – вместо ответа спросил он.
– Нет, – сказал я из вежливости.
– Врачи думают, что у меня шизофрения, потому что я вижу и знаю больше, чем все остальные. Все гении были сумасшедшими. Иисуса тоже считали психом. Аминазин – это современный способ распятия.
– Чего?
– Ты знаешь, что Иисуса распяли?
– Что-то такое слышал.
– Меня тоже распяли, – с этими словами он поднялся с качелей и как ни в чем не бывало забрался на лесенку-мостик. Будто бы резко превратился из взрослого обратно в ребенка.
Я тоже поднялся, но не полез за ним, а остался стоять на мягком песке. Спросил:
– Почему ты тогда не остановишь все это, если ты Бог?
– Какой ты зануда.
Эрик зацепился ногами за рейки и свесился вниз так, что его голова теперь была на уровне моей, только вверх тормашками. Просторная белая футболка задралась и упала ему на лицо, а он по-детски рассмеялся от этого. Все эти резкие непонятные перемены в нем казались жутковатыми, и, давя в себе страх, я твердо произнес:
– Ты не Бог. Как и Алиса – не кошка. И у Юры не живут в животе черви. Вы все просто больные.
Нахмурив брови, Эрик спокойно спросил:
– Ты считаешь себя лучше нас?
– Я уж точно не псих.
– Ты отсталый.
– Это неправда.
Эрик неожиданно согласился:
– Может, и так. – Он схватился руками за рейки и, высвободив ноги, ловко спрыгнул на землю рядом со мной. – Но ты все равно больной.
– Вот еще.
– Ты ж спидозный.
Я чуть не воскликнул: «Откуда ты знаешь?!» – но сдержался, чтобы не обрадовать его своим наивным удивлением. К тому же почти сразу же догадался, что это было написано в моей карточке, которую он прочитал.
– Ну и что? – просто спросил я.
– Ну и то. Бедный маленький сиротка, сын наркомана и наркоманки, которые кололись с одной иглы вместе со своими друзьями, такими же торчками, как и они сами. А потом твоя мать отказалась от тебя в роддоме. Знаешь, где она сейчас? Сдохла. Как и твой отец. Они оба сдохли где-нибудь под забором.
– Хватит выдумывать, – дрогнувшим голосом сказал я.
– Ты и сам все это знаешь.
– Я про них вообще ничего не знаю.
– Знаешь, конечно. Как будто здесь так много вариантов. Теперь выдумываешь, что тебя хотят забрать американцы, потому что с этой правдой у тебя жить не получается.
– Я это не выдумывал! Я был у них дома, в Америке.
– Да, конечно, – хмыкнул Эрик.
Его неверие задело меня даже больше, чем ярко описанная жизнь моих настоящих родителей.
– Их зовут Анна и Бруно, я был у них дома в Солт-Лейк-Сити. Как бы я выдумал такой город? Я про него даже не слышал никогда. И имя Бруно я бы тоже сам не придумал.
– Может, тебе все это мерещится? Ты слышишь имена и названия по телику, а потом они становятся частью твоего бреда? Может, самый настоящий единственный сумасшедший здесь ты?
От его напора, от уверенного поставленного голоса, от этих жестких слов, так похожих на сумасшествие и на правду одновременно, у меня загудело в голове. Я не придумал ничего лучше, чем дать кулаком Эрику по носу, чтобы прекратить этот ужасный разговор. Он тут же закричал на всю площадку, что я псих и бросаюсь на него, и нас прибежали разнимать санитары, хотя никакой драки не было. Я побоялся, что меня посадят в одиночную палату, но меня просто усадили на кровать в нашей, обычной, и велели успокоиться, потому что я плакал.
Я промучился до самого вечера, не в силах разобраться, где правда, а где вранье. Сумасшедший я или здоровый, существуют ли Анна и Бруно на самом деле, или я лежу в этой больнице, потому что вижу людей, которых нет. Может, и я не был ни в какой Америке, может, я лежал в этой больнице все эти месяцы и мне только чудился этот город с мормонами и горными пейзажами?
Эрик в палату так и не вернулся. Испугавшись, что из-за моего удара в одиночную отправили его вместо меня, я спросил у Екатерины Игоревны на вечернем обходе, где он.
– Эрика выписали, – сказала она.
– Спустя два месяца? – удивился я.
Она тоже удивилась:
– Два месяца? Он был здесь две недели. Сегодня вернулся в детский дом. Ты тоже скоро вернешься, не переживай, никакие два месяца ты тут не проведешь, он, наверное, пошутить хотел.
– Он из детского дома?
– Ну да, – ответила она таким тоном, как будто это было очевидно.
– У него нет шизофрении?
Екатерина Игоревна рассмеялась над моим вопросом:
– Конечно, нет, что за глупости! Он тебе так сказал? Ну он, конечно, мог!.. Он сюда часто попадает, воспитатели совсем не хотят им заниматься…
Она что-то еще говорила, но я уже не слышал, обессиленно бухнувшись на подушку. Значит, он все это выдумал… А зачем? И тут же кольнула ясная догадка: вся его жаркая речь была вообще не обо мне, а о нем самом.
* * *
Под Новый год меня выписали. Как сказала Екатерина Игоревна: «Выписываем по распоряжению свыше». Мне было непонятно, кому там, «свыше», нашлось до меня дело? Честное слово, я бы лучше остался в психушке, где ко мне относились как к человеку, а не как к балласту, который можно перебрасывать с места на место.
Все проходило нервно. Нервная воспиталка помогла мне собрать вещи и, больно сжимая и дергая за руку, повела к москвичу, поджидающему во дворе больницы. За рулем был баторский охранник, он резко и раздраженно тормозил на светофорах.
Когда мы доехали, мне велели идти в спальню и переодеться, сказали, что «вещи для телевизионщиков на кровати». Я ничего не понял. Раньше у нас не было никаких «вещей для телевизионщиков», только «для спонсоров» (это такая нарядная одежда, которую следовало надевать, когда приезжал кто-то очень важный).
На кровати аккуратной стопочкой лежали синие джинсы и плотная голубая рубашка. Пока я шел по коридору, то подметил, что все остальные дети выглядят как обычно и моим соседям по комнате специальная одежда тоже не была подготовлена.
Я переоделся и вышел в коридор, где меня снова перехватила нервная воспиталка. Бегло и путано она начала объяснять, что сейчас приедут люди с какого-то главного канала и будут меня снимать на камеры.
– Зачем? – не понял я.
– Такое распоряжение!
Меня привели в вычищенную до блеска игровую комнату – все в ней теперь казалось незнакомым и чужим. Наш допотопный телик задвинули в угол, чтобы он не привлекал к себе внимания, зато теперь в центре стоял новый игровой столик со встроенной железной дорогой. Меня усадили на стул возле этого столика и дали бумажку с текстом. На ней печатными буквами были написаны мое имя, возраст и мои увлечения: оказалось, я люблю играть в футбол, смотреть телевизор, хорошо учусь, мой любимый предмет – математика, а когда я вырасту, то стану пожарным. В конце от руки была приписка: «Я очень хочу попасть в семью, к маме и папе».
Все это было ложью. Я никогда не играл в футбол, а кем вырасту, даже и не думал.
– Что это такое? Зачем это говорить? – пытался я достучаться до взрослых.
Но все только суетливо бегали вокруг, поправляли занавески, передвигали мебель с места на место, по десять раз подряд приглаживали мне волосы. Все повторяли про каких-то «они». Они придут, они увидят, они подумают, надо все тут переставить, чтобы они не решили, что мы…
А потом «они» наконец-то появились: несколько человек шумно ввалились в комнату, громыхая техникой и съемочным оборудованием. Среди них были две симпатичные женщины: одна в красном брючном костюме, а вторая попроще, в свитере и болоньевых штанах. Трое мужчин тоже выглядели обыкновенно, только у одного были наушники на голове, у второго рация на поясе, а третий расставлял камеры на штативах передо мной, а потом бегал между ними и заглядывал в каждую. Никто, кроме него, даже не смотрел в мою сторону, да и он настраивал камеры с таким видом, словно я очередной предмет мебели в этой комнате.
Воспиталка наклонилась к моему уху и еле слышно сказала:
– Когда включат камеры, скажешь то, что написано на листочке.
– Зачем это?
Но она отмахнулась:
– Потом.
Я был не таким отсталым, как им всем там казалось. Я узнал логотип канала на микрофонах: по нему я в последнее время смотрел новости. Меня покажут по телику, Анна и Бруно могут увидеть, какой я врун и как я «очень хочу попасть в семью», они решат, что я забыл их, а это не так. Мне не нужна была никакая другая семья.
Сначала мне захотелось вообще распсиховаться и отказаться сниматься, но я побоялся, что меня снова отправят в психушку и на этот раз я попаду в другое отделение, не к таким добрым врачам, поэтому не стал. Решил,что буду отвечать на вопросы честно.
Когда по другую сторону игрового столика села женщина в красном и начала разговаривать со мной через микрофон, я сразу сказал, что меня зовут Оливер, а не так, как они вычитали в бумажках.
– Почему Оливер? – спросила она.
– В честь Оливера Твиста. Он такой же, как и я.
– Такой же беззащитный сирота?
В ее голосе мне послышалась фальшивая жалость, но я кивнул.
– Чем ты увлекаешься? Может, ходишь на какие-то занятия?
– Ничем.
Женщина растерялась:
– Э-э… Почему так?
– У нас здесь нет никаких занятий.
– Странно, на сайте написано, что у вас тут секции по футболу, рисованию…
Я пожал плечами:
– Мы же здесь, а не на сайте.
– А чем бы ты хотел заниматься? Может, спортом каким-нибудь?
– Бейсболом.
Она снова растерялась:
– Почему бейсболом?
– Потому что мои родители, которые должны были забрать меня в Америку, водили меня на бейсбол в Солт-Лейк-Сити. Это в штате Юта. Там горы и много мормонов…
– Хорошо, а друзья у тебя есть?
– Вика, мы из одной группы. Еще есть Калеб, мы познакомились в Америке и общаемся в фейсбуке[7]. Он ждет, когда я приеду, но теперь, кажется, я никогда не приеду из-за этого дурацкого…
Она перебила меня:
– Вика – это твоя подружка?
Прозвучало очень слащаво.
– Не знаю. Я ее уже давно не видел.
– А где же она?
– Все время ходит в гости к одной семье.
Женщина сочувствующе свела брови в треугольник:
– Ты бы тоже хотел в семью, да?
– Да, к Анне и Бруно.
Женщина махнула рукой, останавливая съемку. Воспиталка тут же кинулась к ней извиняться:
– Вы простите, пожалуйста, он, наверное, перенервничал! – И сказала уже мне скрипуче-сварливым голосом: – Не понимаешь, что ли, люди ради тебя приехали!
Женщина уже не так приветливо улыбалась, но, стараясь не растерять благодушного настроения, сдержанно объяснила мне:
– Я знаю, что ты хотел попасть к тем людям, но теперь так не получится. Зато всех деток, у которых сорвалось усыновление, велели распределить по семьям в России. Мы покажем тебя по телевизору на всю страну, тебя заметят твои мама и папа, и ты обязательно попадешь домой. Разве не здорово?
– Мои мама и папа – это Анна и Бруно, – упорно повторил я.
Воспиталка, на минуту забыв о своей вежливой маске, прикрикнула на меня:
– Ну и где они теперь! Даже не приехали! В больнице не навестили!
Телевизионщики начали ее успокаивать:
– Не переживайте, мы на монтаже поправим, все будет нормально!
Женщина в красном снова ласково заговорила со мной, объясняя, что им нужно сделать подсъемку, поэтому я, глядя в камеру, должен просто сказать: «Да», «Нет», «Не знаю», «Хочу». Уже не пытаясь понять, что происходит, я повторил это как робот, а в голове у меня было только одно: почему они совсем перестали приезжать?
* * *
После съемок я как будто оцепенел: засел в своей комнате на кровати и смотрел на дырку в линолеуме, почти не двигаясь. Только иногда прикрывал эту дырку носком кеда, а потом снова отводил ногу, и так много раз, как загипнотизированный. У меня никак не получалось осознать все, что происходило.
Последние месяцы я жил в уверенности, что осталось немного потерпеть и уже в следующем году я буду в своей семье, в Америке, где в школу меня будет возить желтый автобус. Мы вместе с Калебом каждое утро будем встречаться на остановке, чтобы сесть рядом и болтать всю дорогу (он бы трепался о чирлидершах). Эта нарочитая крутость, сквозившая от него даже в переписке, раздражала меня, но теперь мысль, что я больше никогда не услышу его сальных шуток, казалась мне невыносимой. Значит, и никаких походов на бейсбол вместе с Бруно, и никакого шоколадного печенья от Анны. Про печенье я уже просто так придумал, она его и не обещала, но в фильмах мамы пекут шоколадное печенье. А еще заставляют есть брокколи, а дети делают: «Бе-е-е», я представлял, что тоже буду так делать, хотя никогда ее не ел.
Наступал Новый год, а жизнь, которую я воображал себе в следующем году, рухнула. Я понял, что, хотя мое тело все еще было в баторе, мысленно я давно улетел отсюда и жил в Солт-Лейк-Сити на американской улице среди гор и мормонов, а этот закон вернул меня обратно, будто кинул об землю и расшиб. Теперь я должен был жить с этим дальше, но я чувствовал себя поломанным и не способным ни на что.
Я не сразу заметил, что в дверь кто-то стучит. Только когда послышалось негромкое, но почти жалобное: «Оливер», я вздрогнул и поднялся, чтобы открыть дверь. Это была Вика.
– Чего тебе нужно? – Я хотел спросить повежливей, но получилось как получилось.
Она встревожилась:
– Что с тобой?
Я опять чуть не обхамил ее, мол: «А то ты не в курсе!» – но, столкнувшись с ее открытым и сострадательным взглядом, устыдился своей реакции и ничего не ответил.
Она снова спросила:
– Чем ты болел?
– В смысле?
– Нам сказали, что ты в больнице.
– Ага. В психушке.
– Что ты там забыл? – Кажется, она испугалась моего ответа.
Я вспомнил, что Вика новенькая и пока еще не в курсе местной системы наказаний. А потому небрежно и, пожалуй, напустив излишнюю загадочность, пояснил:
– Это такое наказание за плохое поведение. Отправляют в психбольницу, и там тебе колют всякие препараты, аминазин, ну и… все такое.
Она ахнула:
– И тебе кололи?!
– Ага, – ответил я с таким видом, будто проходил подобные процедуры ежедневно. Но мне нравилось чувствовать ее волнение.
Вика опустила ладони на мои плечи (от этого меня прошибло, как от небольшого удара током) и заглянула мне в глаза. Я думал, она посочувствует или начнет возмущаться подобным воспитательным мерам, но она неожиданно спросила:
– Хочешь к нам на Новый год?
Я, удивленный, отстранился от нее:
– К кому – к вам?
Вика смутилась:
– Ну… Борис Иванович и тетя Оля хотят меня удочерить.
– Те старики?
– Они не старики!
Я хмыкнул, опуская глаза в пол:
– А я там что забыл?
– Они знают о твоей… ситуации. Они сами предложили, это же лучше, чем…
Она запнулась, и я закончил за нее:
– Чем здесь.
– Они правда хорошие, – просто сказала Вика.
Я вспомнил, какими обычно бывают новогодние праздники в баторе. Приезжают спонсоры, для которых устраивают показательную елку со стишками, песнями и театральными номерами, а те потом дарят сладкие подарки. Все бы ничего, но воспиталки сначала забирают подарки себе, перетряхивают, вытаскивая шоколадные конфеты, «Киндер-сюрпризы» и батончики, и только потом отдают их нам. После этого в пакетах остаются одни леденцы, карамельки и пара мандаринов. Когда я заметил это впервые, лет в восемь, я возмутился, что они забирают себе часть моих конфет, на что воспиталка, отвесив мне звонкий подзатыльник, ответила, передразнивая:
– «Твоих конфет»! Здесь нет ничего твоего! А у меня вообще-то свои дети есть!
Снова посмотрев на Вику, я едва заметно кивнул:
– Ладно, хорошо.
Она заулыбалась:
– То есть ты согласен прийти к нам?
– Да.
С тоненьким звуком «И-и-и-и!» она бросилась мне на шею, крепко обняла и, быстро сообщив, что сейчас позвонит своим старикам и сообщит им, убежала. Я бы, наверное, еще долго возвращался в своей памяти к этому объятию, анализируя, что оно значило, но Викины слова о звонке напомнили мне о моем собственном мобильнике, который все это время лежал в кабинете воспиталок. Я рассудил: если Анна и Бруно не могут приехать, они все еще могут написать мне об этом и все объяснить.
Но вернуть телефон мне не удалось.
– Зачем он тебе? – грубо поинтересовалась воспиталка, преграждая мне путь и не пропуская в кабинет.
Я пожал плечами:
– Просто хочу забрать. Это же мой телефон.
Оттеснив меня за порог, она ответила так же, как тогда, с конфетами:
– Здесь нет ничего твоего, – и закрыла дверь.
* * *
Викины старики жили в собственном деревянном доме, похожем на резную избу из сказочных книжек с картинками. Мы приехали туда с Викой на машине Бориса Ивановича, и как только я попал внутрь, мне сразу почудилось, что я Кай, вернувшийся из холодного царства Снежной королевы, – так жарко окутывал горячий воздух с запахом смолы. Чуть ли не на пороге меня встретила тетя Оля с лопатой. Я не понял, зачем ей лопата в доме. Но она, ловко ухватившись, сунула ее в печку и вытащила оттуда огромную буханку хлеба. Я никогда раньше не видел печку вживую, только в старых мультиках.
Я, не удержавшись, выдохнул:
– Ниче се…
Тогда тетя Оля заметила Вику и меня и радостно заойкала:
– Ой, кто пришел! А у меня как раз все готово! – Она опустила хлеб на стол, на полотенце и, крутанув лопату в руках, поставила ее в кованую подставку возле печи. Отряхнув руки от муки, кинулась обнимать Вику. – Ну привет, девочка моя! – И потом сразу ко мне, тоже с объятиями: – И тебе привет, зайчик!
Мне не понравилось, что меня называет «зайчиком» не моя, чужая мама. Тем более при Вике. Но я сказал вежливо:
– Здрасте.
– Оливер, можешь повесить курточку сюда, – тетя Оля показала на вешалку в форме оленьих рогов. – Викуля, подашь тапочки, хорошо? И проходите к столу!
«К столу» прозвучало совсем тихо, потому что тетя Оля болтала на ходу, а сама делала тридцать дел одновременно: одной рукой показывала на вешалку, второй на тапочки, а сама уже была в другой комнате, на кухне и все оттуда что-то говорила и говорила.
– Она у нас такая, – будто извиняясь, сказала Вика.
Я пожал плечами:
– Да нормальная.
Повисла неловкая тишина. Я подошел поближе к печи и, стараясь разрядить обстановку, глупо сказал:
– У вас тут… Лопата.
– Она ненастоящая. В смысле, мы ей не копаем.
– Да? А я думал, вы вытащили ее из земли и пошли печь хлеб.
– Правда? – удивилась Вика.
– Нет, я пошутил.
Стало еще хуже, чем было: Вика замолчала и отошла от меня на пару шагов. Хорошо, что вернулся Борис Иванович. Он «отогревал» машину (что бы это ни значило), на которой мы приехали.
Постучав ботинками друг о друга, он стряхнул снег, скинул дубленку и, разувшись, повел нас за собой – в комнату с теликом и праздничным столом. По дороге он начал расспрашивать Вику о ее делах, занятиях и подружках, так что гнетущая неловкость пропала.
Из зала можно было разглядеть кухню: в доме почти нигде не было дверей, вместо них в проемах болтались цветастые занавески. Но между кухней и залом занавеска была сдвинута, и я видел, как тетя Оля погружает в духовку вытянутый поднос с рыбой.
– А зачем вам духовка, если есть печь? – спросил я, устраиваясь за столом рядом с Викой.
Борис Иванович сел по правую руку от меня, но как бы во главе. Услышав мой вопрос, он цыкнул:
– Мы же все-таки дети прогресса!
Я не понял, почему он говорит про себя и свою жену «дети», когда они такие старые.
Борис Иванович завел руку себе за спину и оттуда жестом фокусника достал колоду карт. Весело спросил у нас с Викой:
– Сыграем?
Я удивился:
– Во что?
– Во что умеешь. Хоть в «дурака».
– А можно?
– А почему нельзя?
– В баторе карты отбирают. Говорят, азартные игры.
– Азартные – это когда на деньги.
Вика загорелась:
– А мы на что?
– А на что хотите?
– На желания!
Я шутливо фыркнул (фыркнуть всерьез не решился, потому что все-таки был гостем). В баторе тоже любили играть на желания, а потом желали всякую чушь: пробеги голым перед директрисой или попроси у медички слабительное и выпей. Я понадеялся, что игра со взрослыми окажется не такой глупой.
Тетя Оля, закончив возиться с рыбой, тоже пришла играть с нами и продула три раза подряд, но не стала выполнять ни одно желание, потому что кричать «Ку-ка-ре-ку» – это «не к лицу солидной женщине», как и идти к соседям с просьбой поделиться оливье. Потом Вика проиграла мне, и я сразу подумал о поцелуе, хотя бы в щеку, но при стариках не решился на такое желание, вспоминая, как мне однажды влетело за поцелуй в семье священника. Поэтому я сказал выпить стакан сока залпом, потому что не придумал ничего лучше.
А потом Борис Иванович проиграл Вике. Она, хитро улыбнувшись, скрестила руки под подбородком и выжидательно глянула на него.
– Уже боюсь, что ты можешь загадать, – нервно посмеялся он.
По-театральному выдержав паузу, Вика спокойно попросила:
– Усыновите Оливера тоже. Вместе со мной.
Эта просьба мигом развалила непринужденную атмосферу за столом. Я почувствовал, что мне трудно дышать, словно потяжелел воздух. Борис Иванович и тетя Оля растерянно смотрели то друг на друга, то на Вику, то на меня. Я хотел закричать: «Не надо!» – но у меня будто пропал голос, как в кошмарном сне.
Борис Иванович, прочистив горло, наконец сказал:
– Так просто такие дела не решаются.
Вика легкомысленно пожала плечами:
– Пусть будет сложно, главное, заберите его оттуда.
– Ты не понимаешь…
– Понимаю! – перебила она. – Там ужасно, вы же знаете!
– Слушай, это нельзя решать вот так, за игрой в карты.
Вика с жаром доказывала, что тут нечего решать, надо забирать меня, и все, ведь я оказался в «тяжелой ситуации», тетя Оля мягко пыталась ее осадить, а Борис Иванович твердил, что «все не так просто». Я же растерянно смотрел на их спор и понять не мог: почему никто не спрашивает, хочу ли я этого? Конечно, мне нравилось то, что я увидел: они добрые люди, и у них дружная семья, но это не моя семья.
– Я знаю, что Оливер хотел попасть к другим людям, – вторила Вика моим мыслям. – Но теперь, когда все так сложилось по-дурацки, не лучше ли забрать его хотя бы к нам?
– Как ты легко говоришь – «забрать»! Будто речь не о человеческой судьбе.
– А какая судьба у него будет там?
Мне хотелось заткнуть уши, чтобы не слушать этих давящих слов, пускай даже таких правильных, – у меня была своя собственная правота.
Почувствовав пульсирующую боль в висках, я опустил голову на руки и вдохнул запах клеенчатой скатерти. О чем они тут все разглагольствуют? И зачем? Ни в какую другую семью я не пойду. Смешно даже думать.
Наконец прозвучал самый главный вопрос:
– Оливер, а ты что думаешь?
Я его услышал, но головы не поднял. Прижался щекой к столу, и скатерть противно прилипла к моему лицу.
– Оливер!
– Оливер, ау…
– Ты слышишь нас?
Со злым раздражением я поднял голову и резко выпрямился – мир в моих глазах совершил пол-оборота, и все рациональные мысли неожиданно исчезли, осталась только одна: я – никто и ничто. Все со мной так и обращаются: мило болтают, а потом больше никогда не приходят. Меня перекидывают туда-сюда, как хотят: из спальни в спальню, из батора в психушку, от одной семьи к другой. Даже другие дети относятся ко мне как к домашнему животному: «Мама, давай заберем этого мальчика к себе!», «Папа, давай заберем Оливера!»
– Я вам не аквариумная рыбка! – с надрывом в голосе закричал я.
Все сразу замолчали. В наступившей тишине было слышно, как на минимальной громкости работает телевизор.
По-детски захныкав, я отодвинул стул и вышел из-за стола. В незнакомом доме мне было непонятно, куда я могу спрятаться от всех, чтобы выплакаться, поэтому пришлось ткнуться в первую попавшуюся дверь: за ней была спальня, похожая на девчачью комнату. Я взял с кровати плюшевого медведя, сел на пол и принялся плакать от всей души – и понимал, что плачу из-за закона, а не из-за этого дурацкого разговора за столом.
Через несколько минут в комнату тихо вошла Вика и присела рядом. Я надеялся, что она не будет ничего говорить, что она почувствует, как неуместны здесь любые слова, но она сказала:
– Извини, я не хотела тебя расстроить. Я правда думала, что так будет лучше. Представь, мы бы были как брат и сестра.
Последнее она сказала с нескрываемой радостной интонацией – и меня передернуло. Если до этого топор был только занесен над моей головой, то теперь Вика его опустила.
Подняв на нее заплаканные глаза, я негромко спросил:
– Так вот кто я для тебя?
– В смысле?
– Ты ничего не понимаешь, да? – шептал я. – Ты дура какая-то?
– Оливер, ты чего?
Вика протянула руку, будто хотела пощупать мой лоб, но я отбросил ее раньше, чем она успела коснуться моего лица.
– Я домой хочу.
Впервые в своей жизни я говорил эту фразу. И впервые в жизни чувствовал ужасное состояние потери, которую невозможно восполнить и еще тяжелее осознать: у меня отняли что-то, чем я никогда и не обладал.
* * *
Я не дождался поздравления президента и боя курантов – пошел спать раньше. Тетя Оля постелила мне в гостевой спальне – так они называли маленькую комнату, куда влезала только одноместная кровать и тумбочка. Но я еще долго ворочался под шерстяным одеялом, маясь от неопределенности, и из-за того, что не было дверей, слышал все, что происходило в зале: и как наступил Новый год, и как все стучали бокалами, и последующие разговоры, хоть они и старались говорить вполголоса.
– Гадкая получилась ситуация, – вздыхал Борис Иванович.
Тетя Оля тоже вздохнула, как бы поддакивая ему.
– Остается надеяться, что этот закон будет работать так же, как и другие законы в России.
– Это значит как? – спросила Вика.
– Это значит никак, – серьезно ответила ей тетя Оля.
А Борис Иванович задумчиво произнес:
– Есть что-то чарующее в том, как ужас, гнет и несвобода лезут здесь, что ни век, побеждая любые попытки их опрокинуть.
Это последнее, что я запомнил, прежде чем погрузиться в поверхностный и беспокойный сон, сквозь который я продолжал слышать отдаленные голоса и работающий телевизор.
Просыпаться было тяжело, как после аминазина (теперь это сравнение будет приходить мне на ум до конца жизни). Я не сразу вспомнил, где и почему нахожусь, а увидев белые стены и металлическое изголовье кровати, сначала испугался, что и правда попал в психбольницу. Но вскоре ощущение жаркого шерстяного одеяла и запах растопленной печки вернули меня в дом Бориса Ивановича и тети Оли.
Остальные обитатели дома будто бы и не прерывались на сон: по-прежнему работал телик, шипела маслом сковородка и шло активное, хоть и негромкое, обсуждение будничных дел. Я потянулся, вслушиваясь в эти голоса, и внезапно различил один, показавшийся мне знакомым до замирания сердца. Сначала даже не поверил, мысленно посмеявшись над собственной наивностью. Но тут же, стараясь не дышать, прислушался еще раз…
– Мама! – Я подскочил в кровати, и та жалобно скрипнула хлипкими пружинами.
Мне тут же стало стыдно за этот крик, я подумал: нет, нет, быть того не может, я перепутал и сейчас опозорюсь. Но все-таки, поднявшись, аккуратно выглянул из-за шторки, ограждающей мою комнату от зала.
– Мама! – снова закричал я, бросаясь Анне на шею.
Это и правда была она: сидела за столом, но на краешке табуретки, будто заскочила на минуточку и вот-вот готова убежать. Даже куртку не сняла, а лишь расстегнула. Рядом с ней дымился стакан с чаем, но она к нему не притронулась.
Я обхватил ее за шею, вдыхая запах то ли сладких духов, то ли ягодного шампуня. С ужасом осознал, что до этого момента и не знал, как она пахнет, не пытался этого запомнить, потому что не думал, что могу ее больше никогда не увидеть. Теперь я старался навсегда запечатлеть в памяти каждую мелочь: запах, ощущение болоньевой куртки под пальцами, тепло ее рук – все-все-все, навсегда, на всю жизнь.
– Ну что ты, малыш, – ласково спросила она, стараясь отлепиться от моей щеки (я не хотел ее отпускать).
Засмеявшись, она позволила мне постоять так с ней еще несколько секунд, а потом с усилием отстранилась, и я был вынужден разжать объятия. Она заглянула мне в глаза, и я тут же спросил самое главное:
– Где ты была?
– Нас не пускали, Оливер, – серьезно сказала она.
Я удивленно отступил на шаг.
– Как? Кто?
– Никто не пускал: ни администрация, ни воспитатели.
– И в больницу?
Анна удивилась:
– Ты лежал в больнице? Нам не говорили…
Сейчас это уже было неважно, поэтому, снова прильнув к ее щеке, я с жаром попросил:
– Забери меня с собой, пожалуйста.
– Я не могу… – виновато произнесла она.
– Можешь, – упрямо сказал я, глотая слезы и не позволяя им показаться наружу. – Тут же никого нет. Никто не запретит.
В глубине души я понимал, что все не так просто, но в ту минуту решение казалось очевидным: вот я, вот она, почему мы не можем взяться за руки и уйти вместе?
Анна слегка отодвинула меня, чтобы взять мое лицо в ладони и снова заглянуть мне в глаза.
– Если я вот так заберу тебя, это все равно что похищу, понимаешь? – грустно объясняла она. – Мы не можем так действовать, это незаконно.
– Значит, мы никак не можем действовать, – заключил я.
Но Анна нахмурилась.
– Это неправда.
Я понял, что она просто так это говорит, а не потому, что у нее есть план.
– А как же закон? – спросил я.
– Димы Яковлева?
– Ага.
Анна только вздохнула. Что и требовалось доказать.
– Почему они его придумали? Этот закон…
– Потому что этот мальчик, Дима Яковлев, погиб по вине своих опекунов из Америки.
– Чушь, не поэтому. – Это Борис Иванович прокряхтел из-за газеты.
Все это время он сидел здесь же, в зале, прикрываясь свежим выпуском «Событий Стеклозаводска» – видимо, маскировался, чтобы мы не подумали, что он подслушивает. Но он, очевидно, только за этим тут и сидел.
Отбросив газету, он раздраженно пояснил:
– Они считают, что таким образом ввели санкции. – Последнее слово, незнакомое мне раньше, он произнес с ироничной интонацией – будто смеясь. – Может быть, так оно и есть, но это санкции против собственных детей, а не против Америки. Это же все равно что выстрелить себе в ногу.
Все чаще я стал замечать, как в разговорах взрослых появляются какие-то «они» – обезличенные существа, всегда связанные с разрушением, словно монстры из моих детских кошмаров. Про телевизионщиков в баторе тоже говорили «они». Может, это один большой монстр, который ведет себя как инфузория, образующая колонии с другими инфузориями. Я видел такое на «Энимал Планет».
– Дети каждый день погибают по вине своих родителей, – продолжал Борис Иванович. – И это родные дети! От недосмотра, от безответственности, от рук алкашей – здесь, в России, каждый день! А тут несчастный Дима Яковлев… – Он тяжело вздохнул. – Разменная монета в политических играх.
– Ладно, Боря, перестань. – Это тетя Оля высунулась из кухни, чтобы прервать ворчание мужа.
Но Бориса Ивановича это только раззадорило:
– А что «перестань»? Что «перестань»?! Если будем затыкать друг друга как в тридцать седьмом, то и жить будем как в тридцать седьмом!
Анна потянула меня за руку, призывая отвлечься от этого разговора и снова посмотреть на нее.
– Оливер, мне нужно идти.
– Мы еще увидимся? – с плохо скрываемой паникой в голосе спросил я.
– Конечно.
Это прозвучало так, как когда ты пытаешься быть убедительным, но у тебя ничего не выходит. Это прозвучало как «нет», в лучшем случае – как «я не знаю», и я был готов расплакаться.
Заметив это, Анна снова взяла мое лицо в свои ладони и сказала уже совсем по-другому, строго, как учительница:
– Так, Оливер. Я твоя мама, ты ведь так сказал сегодня?
Я кивнул.
– А знаешь, что делают мамы?
– Что? – сипло спросил я.
– Они делают все, чтобы защитить своих детей. – Она прислонила свой лоб к моему и заглянула мне в глаза. – И они никогда их не бросают.
От напавшей плаксивости мне захотелось заспорить, сказать, что это неправда, что меня однажды бросила мама и нечего тут мне врать. Но Анна так доверительно смотрела, что я не смог. Мне не хотелось спорить и ссориться, тем более если я больше никогда ее не увижу. Я бы себе не простил, если бы последнее, что я сказал Анне, была бы какая-нибудь гадость.
– Хорошо, – всхлипнул я.
– Ты мне веришь?
– Да. – Это была ложь.
– Мы с папой тебя любим. Мы тебя не оставим. – Она поцеловала меня в лоб, прежде чем отпустить.
Пока она застегивала куртку, обувалась, прощалась с Борисом Ивановичем и тетей Олей, я уговаривал себя держаться. Я повторял себе: не плачь, не реви, ты ее только расстроишь. Я старался улыбаться, когда она целовала меня в щеку на прощание и когда выходила во двор дома, а я смотрел из окна и радостно махал рукой, словно я персонаж детского фильма.
Но когда она скрылась за забором, что-то внутри меня ухнуло, словно сорвалась пружина. В голову ударило ясное понимание: мы виделись в последний раз.
И напуганный этим пониманием, я выбежал во двор, прямо так, в чем был: в своей баторской пижаме и белых хлопковых носках, которые тут же намокли от снега. Но я, не обращая внимания на холод, побежал за Анной, утопая по щиколотку в сугробах и сотрясая округу плачем, почти ревом:
– Не уходи без меня! Не уходи!
Следом за мной выбежал Борис Иванович, хватая сзади за плечи и не давая бежать дальше. Я видел через решетчатую сетку забора, как Анна растерянно смотрела на меня, словно не зная, что ей делать, но Борис Иванович закричал:
– Иди! Иди! Не береди ему душу!
И она, отвернувшись, стала уходить от меня, а я орал:
– Нет! Пожалуйста! Мама! Не уходи! Я тебя ненавижу!
Последнее – это Борису Ивановичу, потому что он, как мне казалось, прогнал ее.
И так я вопил без остановки до тех пор, пока меня, затащив обратно в дом, не бросили на кровать.
* * *
Я думал, что проведу у Бориса Ивановича и тети Оли все зимние каникулы, но меня отправили в батор раньше, еще до Рождества. Наверное, я все испортил своими слезами и истериками, и они больше не хотели меня видеть.
А Вику, похоже, навсегда оставляли в семье, потому что прощалась она со мной как в последний раз: обняла три раза, когда я уже стоял одетый на пороге, и чуть не плакала. Я даже спросил, что с ней, но она ответила:
– Ничего, просто настроение такое.
Я догадался, что она больше не вернется в батор и просто не хочет мне об этом сообщать, чтобы я не расстраивался. Жалеет меня, короче.
– Не надо меня жалеть, – буркнул я вместо «пока» или «увидимся». Опять невежливо получилось, но было уже все равно.
Борис Иванович подвез меня к батору на своей машине и, когда я выходил, сказал мне напоследок:
– Ну, удачи, малыш. Дай бог, чтоб все получилось.
– Что получилось? – не понял я.
– Удачи, – повторил он, как заевшая пластинка.
Я пожал плечами и захлопнул дверцу машины. Мало ли, старикам свойственно чудить.
У ворот меня встретила воспиталка и проводила до спальни – мне показалось это странным, как будто меня ведут под конвоем. Там она гаркнула на Валенка, растянувшегося с комиксами на полу, а мне сказала:
– Сумку не разбирай.
– Почему?
– Не разбирай.
Я даже рассердился: все взрослые резко превратились в попугаев? Когда она ушла, Валенок, снова ложась на пол, лениво предположил:
– Может, тебя заберут?
– Куда?
– «Куда»! – передразнил он, кривляясь. – В семью, дубина. Тебя ж по телику показывали.
– По телику? Ты видел?
– Ага, мы все в игровой смотрели, – гоготнул он. – «Я хочу найти маму и папу, я хочу в семью…»
– Я ничего такого не говорил.
– Ну да, ну да…
Я сел на кровать и твердо заявил:
– Я ни в какую семью не пойду.
– Кто тебя будет спрашивать?
– Они обязаны меня спрашивать. Помнишь, нам говорили? Без нашего согласия нас не могут никому отдать, мы же свободные люди.
Валенок, не отвлекаясь от комиксов, снова гоготнул:
– Свободные люди, а гуляем по расписанию.
От злости я чуть было не пнул его по ногам, которые он, развалившись поперек спальни, протянул аж до моей кровати. Подавив в себе этот порыв, я перешагнул через Валенка («Эй, перешагни обратно, а то не вырасту!») и отправился в игровую – придумывать план.
Ясное дело, что ни в какую семью мне не надо, но насчет свободы Валенок прав: если они могут запихнуть меня в психушку, то могут отправить и в любую семью, разве нет? Можно, конечно, этим новоявленным родителям не понравиться, сказать, что у меня ВИЧ, напугать заразной кровью, но будет ли от этого какой-то толк, если они уже обо всем знают? Раз придут забирать, значит, наверняка в курсе, и это их не испугает.
Я все ломал голову, как бы испортить о себе впечатление настолько сильно, чтобы они, как и все остальные, отказались от меня, но на ум ничего не шло, да и к тому же не покидало ощущение, что это все какой-то план, что меня заберут в любом случае и в любом виде.
В игровую пришли Баха и Цапа – я подумал, что сейчас сгонят с мягкого кресла, и уже хотел было сам уйти, но они развалились на пуфиках перед теликом, а Баха даже любезно спросил:
– Че с лицом?
– Ничего, – буркнул я.
– А че ты тогда сидишь с таким видом, будто говна пожрал?
– Ничего!
– Так если ничего, то не корчи такую рожу, – рассудил Цапа. – А если корчишь, то говори, что случилось.
Их грубоватый, но участливый тон тронул меня, и на секунду я даже забыл, с кем имею дело, – захотелось рассказать все как есть.
– Кажется, меня заберут сегодня.
– В семью?
– Ага.
– А ты че, не хочешь?
– Нет, я хочу к Анне и Бруно, в Америку.
– Ну туда тебе не попасть, – произнес Цапа с несвойственным ему сочувствием.
– Тогда никуда не хочу.
Баха как бы между прочим рассказал:
– У меня был знакомый, который тоже не хотел в семью, поэтому он ночью пырнул своего приемного отца заточкой.
– Тоже предлагаешь всех перерезать? – огрызнулся я.
– Можем научить делать заточку, – с глупым смешком подхватил Цапа.
Заметив, что их идея не вызвала у меня энтузиазма, они начали предлагать другие варианты – все они звучали, словно вырванные из игры «Как достать соседа», в которую мы играли на баторском компе несколько лет назад.
– Подсыпь им что-нибудь в еду.
– Сделай вид, что забыл выключить воду, и затопи всю квартиру.
– Когда я еще жил с отцом, он выгнал моего кота, потому что тот начал таскать к нему в кровать дохлых крыс. Можешь тоже так попробовать.
Это Цапа сказал, а Баха засмеялся так, будто это лучшая шутка в мире. Если бы не мое плачевное положение, я бы тоже нашел это смешным, но тогда я только смерил их сердитым взглядом и отвернулся.
Посчитав меня скучным для дальнейшего разговора, они отвернулись к телику и начали переключать каналы: новости, мультики, сериал «Обручальное кольцо», клип Димы Билана и так по кругу.
Я до самого вечера просидел, притаившись в кресле, пытаясь представить, кто будут эти люди и какая рядом с ними будет жизнь. Даже начал жалеть, что устроил такую истерику в доме Бориса Ивановича и тети Оли: если бы я знал, если бы я мог хотя бы предположить, что меня отдадут незнакомцам, я бы лучше остался с ними.
Я так долго был неподвижен, что, когда всех стали зазывать на ужин, не сразу сообразил, как пошевелить руками и ногами. Тело одеревенело и плохо слушалось. Воспиталка, встав надо мной, поторапливала, и больше из вредности я сказал:
– Я не пойду, я не голодный.
– Пойдешь.
– Не пойду.
– Пойдешь! – твердо ответила она. – После ужина выходи с вещами в холл, понятно?
– Куда меня увозят?
– В Америку, – иронично произнесла она, и я понял, что она просто смеется надо мной.
– Не смешно, – негромко буркнул я, выбираясь из кресла.
По пути в столовую я вглядывался в лица всех взрослых людей, которые казались мне незнакомыми, и пытался понять, кто из них заберет меня сегодня. От этого все встречные выглядели как те самые «они» – злобные монстры из кошмаров.
* * *
Макароны с тушеной курицей и чай с лимоном – таким был мой последний ужин в баторе. Если бы я знал, что он последний, я бы, наверное, отнесся к нему иначе. У баторской еды специфичный вкус, хотя готовится она из обыкновенных продуктов, но только там, в стенах детдома, эти продукты приобретают странный привкус – я бы никогда об этом не узнал, если бы не бывал в разных семьях и в конце концов не попал в свою. Это сложно объяснить, но мысленно я так его и прозвал – «баторский вкус», который приобретает любое блюдо, приготовленное в огромных кастрюлях с надписями («Борщ», «Компот») и небрежно раскиданное по отколотым тарелкам. Вкус сиротства и безнадеги. Теперь-то я знаю, что все то время, что я ел холодные переваренные макароны, другим детям с любовью готовили мамы и папы.
Не знаю, почему я тогда ни с кем не попрощался. До последнего не верил, что происходящее – правда. Все думал, что никуда не поеду, что меня не заставят, и так был в этом уверен, что вел себя как обычно. Назвал Кабана чавкающей свиньей, а Валенка – придурком (он отщипывал от хлеба крошки, скатывал их в серые комочки и складывал обратно, в общую тарелку с хлебом). Это было последним, что я им сказал, после чего решительно поднялся, дал себе обещание не поддаваться ни на какие уговоры и так же решительно отнес свою посуду в мойку. Ну а потом – на выход, бороться за свои права.
Только никакой борьбы не получилось. Потому что не нужна была эта борьба.
В холле меня ждали Анна и Бруно, и выглядели они так же, как в тот день, когда приехали забирать меня на каникулы: о чем-то перешептывались возле вахты. Я, не стесняясь посторонних взглядов, тут же бросился к ним: сначала кинулся обнимать Анну, потом Бруно. Они улыбались, обнимали меня в ответ и трепали по волосам, но что-то все-таки было не так – во всем сквозило неясное напряжение.
– Ты вещи взял? – Анна улыбнулась, но я успел заметить ее нервную интонацию.
– Сейчас схожу. А это вы меня забираете? Правда?
Но вместо ответа Бруно почти прикрикнул на меня:
– Faster, Оливер!
Обескураженный таким несвойственным ему тоном, я, слегка обиженный, все же поторопился за сумкой. Когда бежал обратно, кто-то крикнул мне в спину:
– Тебя забирают?
Я только отмахнулся: мол, тороплюсь. И услышал негромкое:
– Пока, Оливер.
Удивившись такому обращению, я резко остановился. Оглянулся: а это Костян, который когда-то в столовой бросил мне: «Не разговаривай со мной, спидозный». Ох, как все меняется.
– Пока, Костя, – ответил я и снова заторопился, завернул на лестницу.
Так и получилось: Костя, с которым мы в лучшем случае разговаривали пару раз, был единственным, с кем я попрощался в баторе.
Прибежал, а у взрослых все как в прошлый раз: бумажки для того, бумажки для сего, перепроверка документов. Только теперь здесь были и воспиталка, и завучиха, и какая-то незнакомая короткостриженая женщина с сережками до плеч, и все ужасно нервничали и раздражались. Даже Анна и Бруно прикрикивали друг на друга («Вот, клади это сюда, да куда ты положил, ты что, слепой!»). Потом кто-нибудь, кто больше накричал, говорил: «Извини», а второй говорил: «Да ничего», а потом они снова из-за чего-нибудь психовать начинали.
– Ты готов? – спросил у меня Бруно, и мне опять показалось, что он на меня злится.
– Да. А куда мы? В Америку?
– Потом, Оливер, пожалуйста, – жалобно попросила Анна. Прозвучало так, словно я только и делаю, что мешаю им.
Внутри меня все смешалось: радость, непонимание, обида на неясную мне грубость и страх, что все не по-настоящему. Или что я все напутал. Может, они меня сейчас привезут к чужому дому и скажут: «Ну все, Оливер, вот твоя новая семья, а мы поехали, удачи». Или привезут в свою съемную квартиру в Стеклозаводске, но только в гости, перед тем как попрощаться навсегда.
Когда все бумаги были рассованы по нужным папкам, Анна взяла меня за руку и потянула за собой на улицу. Уже оказавшись в такси, я понял, что не сказал воспиталке и завучихе даже «До свидания». Странно, вот так растешь рядом с кем-то много лет, а потом раз – и будто не было ничего.
В такси я еще раз попытался наладить контакт с родителями: спросил, куда мы едем, где их большая машина и, в конце концов, забрали они меня или нет? Но Анна только устало сказала:
– Оливер, если все получится, ты поймешь.
Я хотел спросить, что должно получиться, но интуитивно почувствовал, что и так всех достал.
Подышав на заиндевевшее окно, я протер себе небольшой кружок для обзора, чтобы следить за проплывающими мимо мерцающими вывесками: «Аптека», «агазин у дома» (буква «М» не горела), «Пельмени у Коляна». При мысли, что я больше никогда этого не увижу, мне стало по-приятному грустно.
– А мы будем сюда иногда приезжать? – снова спросил я, не выдержав молчания.
Анна, притянув меня к своему плечу, сказала:
– Есть такое стихотворение: «Никогда не возвращайся в прежние места…».
– Почему не возвращаться?
– Потому что, возвращаясь, думаешь, что все будет так, как раньше. Как в детстве. Когда казалось, что страна большая, людей много и все они добрые, а родина тебя любит. А теперь – вот…
Это ее «вот» снова заставило меня занервничать. А я ведь почти успокоился, что все складывается как надо: мы ехали дорогой до аэропорта, а в такие места всегда едут только с одной целью – улететь куда-нибудь подальше отсюда.
Перед стойкой регистрации снова началось нервное перекладывание бумажек и шиканье друг на друга. Мы простояли рядом с проверяющей девушкой час или даже больше – она постоянно уходила, звала других проверяющих мужчин и женщин, они вместе смотрели на наши бумажки, потом вместе уходили и опять возвращались. В конце концов выдали посадочные талоны, и я обрадовался, а Анна и Бруно – нет, они остались с такими же каменными лицами.
Все происходило как осенью: самолет (я опять проспал взлет), посадка, Ше-ре-меть-е-во, проход в здание аэропорта по трубе. Бруно купил мне булочку и чай в кофейне, и я ел, пока мы ждали открытия регистрации. Родители не ели ничего и выглядели так, будто тащиться со мной куда-то – это наказание. Потом открылись стойки регистрации, и мы пошли к номеру три, самые первые, но опять застряли, в отличие от всех остальных, – вокруг нас пассажиры быстро-быстро сменяли друг друга, а у нас снова началось сплошное копание в бумажках. Мужчина в форме работника аэропорта, который смотрел мой паспорт, тоже оказался некомпетентным и начал звать других мужчин и женщин в форме на помощь. Я все думал: на фиг ты вообще работаешь, если один ни в чем разобраться не можешь? И почему такие в каждом аэропорту?
Спустя час к нам вышла женщина, очень похожая на всех моих воспиталок разом, такая слегка за пятьдесят, волосы в пучок, тонкие выщипанные брови, и мы ей еще ничего не сделали, а лицо у нее уже было недовольным. И вот она спросила:
– В чем здесь проблема?
Мужчина, изначально принимавший у нас документы, занервничал в ее присутствии и путано объяснил:
– Вот тут… Опекуны… Ребенка в Америку вывозят…
Тогда женщина завопила, опрометчиво посчитав, что Анна и Бруно не понимают по-русски:
– В Америку?! Они что, не в курсе, что у нас приемных детей нельзя в Америку?! Разворачивай их, где они вообще этого ребенка взяли?
Тут у меня пол под ногами куда-то поехал. Я почувствовал себя так, словно меня вот-вот стошнит. Анна пыталась ей что-то доказать, показывала какие-то документы, но та только повторяла:
– Дамочка, у нас есть закон! Дамочка, у нас есть закон!
Я стоял, закостенев от липкого страха, снова и снова вздрагивая от ее визгливого голоса. Неужели ничего не получится? Неужели меня сейчас посадят на самолет и отправят обратно – к пельменям у Коляна и агазину у дома?
Я дернулся, когда увидел, что ко мне приближается какой-то сотрудник, а Анна крикнула на него:
– Не смейте его никуда уводить, это наш ребенок!
У меня сработал какой-то детдомовский инстинкт: в любой непонятной ситуации – бежать. И я рванул в сторону, но этот мужик схватил меня за капюшон, как собаку за поводок. Бруно что-то кричал ему на английском, а потом вышел еще один дядька в форме (уже пятый, десятый, двадцатый?) и трубным басом сказал:
– Что здесь за тарарам, елки-палки?!
* * *
Этот новый дядька выглядел круче остальных: старше и с усами. При его появлении сначала все замолчали, как бывает, когда учительница заходит в класс, а потом заговорили, создавая хаос из голосов:
– Тут вот женщина и мужчина…
– …они из Америки…
– …вывозят ребенка…
– …это наш ребенок!
– …а у нас ведь закон новый…
– …да вы сами законов не знаете!
– Так, подождите! – поморщился дядька. – Щас разберемся.
Он выглядел таким значительным и уверенным, что я проникся к нему: конечно, такой солидный человек с усами не может не разобраться. Он забрал у других работников наши документы и куда-то с ними ушел. Все то время, что его не было, у меня за спиной стоял сотрудник аэропорта, готовый в нужный момент схватить за плечи и утащить подальше от Анны и Бруно.
Усатого дядьки не было так долго, что я начал волноваться, как бы самолет не улетел без нас. Все – четверо сотрудников в униформе, я и родители – стояли вокруг стойки регистрации и с молчаливым напряжением поглядывали друг на друга.
Я прислонился щекой к плечу Анны и устало спросил:
– Мам, когда мы уже полетим?
Это я специально. Подумал: не отберут же они ребенка у людей, которых он называет мамой и папой.
Анна пригладила мои волосы.
– Надеюсь, что скоро…
Спустя примерно несколько тысяч лет усатый солидный сотрудник вернулся и сказал:
– Все в порядке.
Я даже подпрыгнул от радости, а тетка с выщипанными бровями противно протянула:
– В смы-ы-ы-ысле-е-е?
Дядька показал ей на какую-то строчку в одной из бумажек:
– Элементарно, решение об усыновлении принято до первого января, вот: девятнадцатое… Даже до закона. – И, проставив нам какие-то печати, добродушно сказал: – Вам бы раньше надо было вылететь, а то сейчас такой кавардак с этим. – Он отдал мне паспорт в руки и приподнял усы (улыбнулся, наверное). – Ну, хорошего пути!
– Спасибо, – одними губами ответил я, медленно отходя от стойки.
Не успел я толком ничего осознать, как Бруно, подталкивая меня в спину и вынуждая ускорить шаг, сказал:
– Давай, пока они не передумать!
Пройдя последний контроль – перед посадкой на самолет, мы оказались в трубе, ведущей на борт, и там, не сговариваясь, побежали (колесики чемоданов Бруно и Анны громко застучали). Я чувствовал себя так, словно мы сделали что-то плохое и нам есть что скрывать, хотя и не понимал – что. Казалось, мы прошли все проверки, но страх и нервное напряжение не пропадали ни у меня, ни у родителей. Почему мы оглядываемся, двигаемся и перешептываемся, как преступники?
Когда мы оказались в мягких креслах, я немного расслабился, а Анна и Бруно – нет, сидели прямые, как пластиковые манекены. У меня голова потяжелела от путаных мыслей. Сначала, услышав про девятнадцатое число, я обрадовался: как здорово, что они успели! Но потом, вспоминая все события тех дней, сообразил: не могли они успеть. Каждый день мне повторяли, что вопрос не быстрый, что суд будет только в следующем году. Разве Анна, придя накануне в дом Бориса Ивановича и тети Оли, выглядела так, как будто знает, что все будет хорошо? Я ничего не понимал. Все в каком-то тумане.
Между креслами встали стюардессы – раздавать указания по технике безопасности. Проследив глазами за их движениями («Сначала наденьте маску на себя, потом – на своего ребенка»), я спросил, как бы не обращаясь ни к кому конкретно:
– Как вы это сделали?
– В подлом государстве невольно и сам становишься подлецом, – вот и все, что ответила мне Анна.
Я, подумав, кивнул. Иногда отсутствие ответа – это и есть ответ.
Двенадцать лет прожив в баторе, я если еще не все понимал про систему, то многое – чувствовал. Я знал, что наш детдом, со свисающей проводкой в коридорах и ремонтом двадцатилетней давности, не должен был пройти ни одной проверки, но из года в год – проходил. И я знал, почему этого ремонта нет и никогда не будет. Я знал, почему время от времени нас брали в гости мужики типа того Толика, с которым я столкнулся несколько месяцев назад, и знал, что воспиталки тоже все знали. «Детдомовцы всегда воруют!» – предупреждали в администрации любых новых усыновителей. Но что тогда делают все остальные?
Под ногами завибрировал пол, загудели двигатели, пилот объявил о взлете, и я посмотрел в окно иллюминатора: Москва под нами постепенно становилась все меньше и меньше, отдельные дома превратились в неясные очертания, а потом за облаками скрылась и вся Россия. Так я покидал свою страну, покидал систему. На прощание система разбила мою жизнь вдребезги, а потом она же – собрала ее по кусочкам.
