Глава 5
How are you feeling?
До конца полета успокоиться не удавалось ни мне, ни родителям. Все казалось, что в любой момент самолет могут посадить, а меня снять с борта. На маленьком экранчике переднего кресла была карта отслеживания нашего полета, и я таращился на нее почти без перерыва, жадно ожидая, когда мы вылетим за пределы России: ну же, ну же, ну же! И даже потом я придумывал разные фантастические способы, как можно посадить самолет на водную гладь или как мы приземлимся в США и вот там дипломатические работники со стороны России меня и схватят.
Даже когда шасси коснулось американской земли, я не верил, что все закончилось. Прежде чем спуститься по трапу, я так сильно вцепился в руку Анны, что у нее побелели костяшки пальцев.
– Ты чего?
– Мне страшно.
– Все позади.
Дальнейшее происходило как под гипнозом: снова аэропорт, мужчина в форме с огромной белозубой улыбкой, проверки документов, «Welcome to the United States» (в этот раз я даже забыл улыбнуться в ответ).
Не помню, как дошел до такси, будто переключили кадр: раз – и мы уже в салоне с неприятным сигаретным душком. Веселый таксист пытался разговорить нас, но родители были не в настроении ему отвечать, а я не понимал ни слова, и он в конце концов грустно замолчал.
И вот – дом, который должен стать моим домом. Я оглядел хорошо узнаваемую вереницу одинаковых сайдинговых домов, мимо которых протекала размеренная американская жизнь: девочка-подросток выгуливала длинноухого спаниеля, сосед из дома напротив расчищал дорожку от снега, а на другой стороне улицы двое молодых опрятных парней о чем-то беседовали со старушкой (ой-ой, кажется, мормоны). Все это я воспринимал через странную притупленность чувств, ничто меня не удивляло и не радовало. Мы были уставшими и опустошенными, словно побывали в лапах дементоров, а родители еще и спорили из-за мелочей, срывая раздражение друг на друге и иногда на мне («Оливер, ну что ты стоишь, помоги занести вещи!»).
В доме было свежо и пахло детским шампунем с бабл-гамом. Родители Бруно нас не встречали, но на столе была оставлена записка, из которой я понял только одно слово: «dinner».
Бросив сумки прямо в коридоре, мы разбрелись по комнатам (родители – в свою, я – в свою), где я переоделся в застиранную баторскую пижаму. Когда-то на ней были изображены далматинцы, но со временем рисунок стерся, а синий цвет превратился в бледно-голубой. Потом я уселся на кровать и просидел целую вечность, пялясь в одну точку и ни о чем не думая – до тех пор, пока в дверь не постучали.
Я дернулся, не поняв этого стука, и не сразу сообразил, что нужно сказать: «Да-да» или «Войдите». Забыл, что здесь принято уважать личные границы.
Поднявшись, я сам открыл дверь, и Анна, окинув меня скептическим взглядом, спросила:
– Будешь ужинать?
– Да.
Кажется, она хотела что-то сказать про мою пижаму, но, отчего-то передумав, кивнула и закрыла дверь.
Спускаясь по лестнице в столовую, я услышал их негромкий разговор:
– Надо срочно купить ему новые вещи, в детдомовских он как оборванец.
– Как Оливер Твист, – пошутил Бруно.
– Не смешно! – раздраженно бросила Анна.
Увидев меня, они оба замолчали. На ужин была подошва из мяса, которую Бруно назвал «стейком», и какие-то зеленые ветки, которые Анна назвала «спаржей». Мне не понравилось ни то ни другое: мясо твердое и застревает в зубах, а спаржа на вкус как трава, но я и не думал воротить нос. Батор стирает эти «нравится» и «не нравится» в еде – мы всегда ели то, что дают, особенно на ужин, потому что в следующий раз покормят только утром. Так что я ел, как бродячий пес, все подряд, большими кусками, почти не жуя и быстро глотая, чтобы не чувствовать неприятного вкуса.
За столом было тихо. Мы сидели, уткнувшись в свои тарелки, и никому не хотелось разговаривать. Если посмотреть на нас со стороны, можно было подумать, что у нас случилось какое-то несчастье. Лишь разок, когда я завис над пустой тарелкой, разглядывая разводы, оставшиеся от стейка, Бруно шутливо щелкнул меня по носу. Неожиданно для самого себя я вдруг гаркнул на него на манер Анны:
– Не смешно!
И тут же рефлекторно поднес руку ко рту, словно хотел ударить самого себя по губам – так нас шлепали в баторе за грубости и плохие слова.
Но Бруно только виновато пожал плечами:
– Okay, sorry.
Никакого наказания не последовало, это было новым для меня: неужели в семьях можно вот так вот одергивать родителей, когда они лезут совсем ни к месту?
Правда, с Анной такой прием не сработал. Когда она отправила меня в душ, прежде чем ложиться спать, я грубовато бросил ей: «Не хочу», а она сделала страшные глаза и спросила: «Оливер, ты че, попутал?» Пришлось помыться.
Ночью я никак не мог уснуть – было страшно проснуться в баторе. Ворочался, пока не начало светать, и в конце концов заснул с успокаивающей мыслью: «Это точно не сон, потому что здесь есть спаржа, а я бы никогда не придумал спаржу».
* * *
Я провел в Солт-Лейк-Сити уже целый день, но освобождающей и успокаивающей радости обретения так и не наступило. Способ, которым меня вывезли в Америку, не позволял расслабиться ни мне, ни родителям: словно жирный червь в спелом яблоке, он отравлял все до сердцевины.
Анна устроила себе (а заодно и мне) «терапию шопингом» – так она ее называла. Выкинула всю одежду, которую я носил в баторе, оставив только джинсы, ботинки, рубашку и куртку – в них я и поехал в торговый центр за новыми вещами. До этого я в торговых центрах вообще не бывал, а здесь он оказался еще и без крыши, так что вместо того, чтобы заглядывать в бутики, я растерянно шатался по открытому пространству и пялился в небо.
Мы с Анной обошли все детские отделы, и в каждом она спрашивала, что мне нравится и что я хочу, но я только пожимал плечами, потому что вся одежда казалась мне «нормальной».
– Если ты будешь соглашаться со всем, что я предлагаю, я просто накуплю тебе шмоток на свой вкус. – Это должно было звучать как угроза, но я только выдохнул с облегчением: не придется ничего выбирать.
Из торгового центра я выходил в новых ботинках, новых джинсах и новой куртке и, по словам, Анны, выглядел как «совсем другое дело». Куртка была ярко-красного цвета с квадратными карманами на липучках, на темных ботинках болтались шнурки под цвет куртки. Анна сказала, что так меня будет видно в темноте, и я покивал. Еще она накупила одежды «по мелочи», но вся эта «мелочь» не влезала потом в багажник такси (а машина Бруно все еще плыла в контейнере по океану). Пока мы ехали до дома, я слушал свою первую воспитательную лекцию: она была о том, что способность принимать решения и выбирать – важные навыки для будущей жизни.
Едва я вылез из такси, как получил болючий снежок в плечо. Снега в Солт-Лейк-Сити выпадало мало, да и тот, что был, принимал некое промежуточное состояние между льдом и водой, так что запульнули в меня твердым комком из грязи и пожухлых листьев. Я обернулся, а это Калеб – несся навстречу, будто хотел сбить меня с ног. Я увернулся, чтобы этого не случилось, и он, заскользив, чуть не бухнулся под машину.
– Hi!!! – радостно заорал он, хватаясь за меня, чтобы не упасть. – When did you arrive?! Yesterday?
Я уже и забыл, как разговаривать на английском, поэтому ответил ему весьма сухо:
– Yes.
– Are you here for a long time?
– Yes, – опять ответил я замороженно, как робот.
На помощь пришла Анна, как раз закончившая выгружать наши покупки из багажника:
– He’s here forever.
Калеб издал визгливый звук и завороженно протянул:
– Fore-e-ever?!
Мы вместе пошли к дому по расчищенной дорожке, а он все не унимался:
– You’re gonna come to a school? Which one? Have you chosen already? I wish you’d study in my school, it’s pretty close. Maybe even in the same class! You’re in the sevent’s grade, right? I’m the coolest guy in the middle school, so you should hang out with me!
У меня от его болтовни голова разболелась, да и понимал я в лучшем случае половину: ты пойдешь в школу, бла-бла-бла, давай в мой класс, бла-бла-бла, я самый крутой в средней школе, бла-бла-бла. Анна, заметив мой пустой взгляд, вежливо сказала Калебу, что я устал с дороги и мне надо отдохнуть.
– Oh okay, – выдохнул Калеб, тормозя у двери. – Bye!
Мы помахали друг другу, но едва я повернулся к нему спиной, чтобы открыть дверь, как услышал его озадаченный тон:
– Cool girl…
– What? – не понял я.
– That’s said on your jacket. Right here on the back. – И он ткнул пальцем мне в спину.
Анна фыркнула, сдерживая смех, и я, смерив недобрым взглядом сначала его, а потом ее, захлопнул дверь, отрезая нас от Калеба.
– Что он сказал?! – возмутился я, догадываясь, что что-то обидное.
Анна смеялась:
– Что у тебя на спине написано «Cool girl».
– Но там же не написано такого?
Она странно посмотрела на меня, мол, «может быть, и нет, а может быть, и да». Я быстро скинул куртку с плеч, повертел ее в руках и возмутился:
– Ты что, купила мне девчачью куртку?
– Что за стереотипы? – не без удовольствия ответила Анна. – У одежды нет гендера.
– Ага, но надо мной все будут ржать!
– В следующий раз будешь выбирать сам.
– Ну капец!
Бросив куртку в коридоре, я, обиженный, убежал в свою комнату на втором этаже и только периодически приоткрывал дверь, чтобы послушать, переживают ли они о том, что я расстроился. Но с первого этажа были слышны только сдавленные смешки: Анна рассказывала Бруно, как купила мне дурацкую куртку, а тот хихикал. Услышав это, я хлопнул дверью, чтобы они догадались, что я обиделся сильнее прежнего.
Но в моей комнате пока не было ничего интересного: полки пустовали, компьютер еще не установили, игры в телефоне быстро наскучили, а к вечеру захотелось есть, поэтому пришлось спускаться в гостиную, где родители смотрели «Симпсонов». Бруно, глянув на меня, примирительно сказал:
– Come on, куртку можно поменять!
– На такую, какую сам захочешь, – добавила Анна.
Я только бросил на них равнодушный взгляд, проходя мимо, и, забаррикадировавшись на кухне, в одиночестве доел вчерашнюю спаржу (бу-э-э). Рядом со мной, на столешнице, лежал томик стихотворений Бродского с закладкой на разделе «В эмиграции». Медленно (чтобы легче было глотать) жуя зеленые ветки, я принялся читать – а там сплошное депрессивное расстройство:
Не жилец этих мест,
не мертвец, а какой-то посредник,
совершенно один
ты кричишь о себе напоследок:
никого не узнал,
обознался, забыл, обманулся,
слава богу, зима. Значит я никуда не вернулся.
Я ничего не понял, но в носу защипало и захотелось плакать. У меня такое часто случается со стихами, когда кажется, что они написаны про меня. Как, например, про Оливера Твиста – то стихотворение Мандельштама, процитированное однажды Анной, я вспоминал все это время, пока не попал в Америку. Здесь имя Оливер кажется обесцененным: так звали сотрудника таможенной службы, и доставщика пиццы, и консультанта в магазине детской одежды. За сутки я увидел целых трех Оливеров, а еще сотни Оливеров – не увидел. Странное ощущение.
Забыв, что обижаюсь, я крикнул из кухни:
– Мам!
– Что? – послышалось в ответ из гостиной.
– А у тебя есть еще стихи про эмиграцию?
* * *
– Я больше не умственно отсталый, – объявил я Бруно, выходя вместе с Анной из кабинета клинического психолога.
– Congratula-a-ations! – шутливо пропел Бруно, поднимаясь с мягкого дивана.
Мы находились в причудливом здании-параллелепипеде с большими окнами и вывеской «Mental Health Center». Я ходил сюда к Ирине целую неделю, ежедневно, чтобы решать простые математические задачи, отгадывать загадки и объяснять скороговорки. Ирина переехала в США почти двадцать лет назад, но не из России, как я, а из Украины. Мы общались с ней по-русски, и она загадывала мне понятные фразы вроде: «Когда рак на горе свистнет» (типа никогда), потому что, как пояснила Анна, если со мной будет работать англоговорящий специалист, я точно покажусь отсталым. Родители торопились снять диагноз как можно скорее, потому что нужно было отдавать меня в школу, а директора учебных заведений любезно указывали на коррекционные классы.
– И кем я теперь смогу работать? – спросил я, когда мы уже шли по парковой аллее в сторону дома. На мне была моя новая новая куртка (в смысле вместо той, девчачьей). Я наугад ткнул в синюю с карманами на липучках, предварительно проверив, чтобы на ней не было никаких надписей.
– Кем захочешь, – ответила Анна.
– То есть как?..
– Теперь у тебя нет никаких ограничений.
– Хоть врачом?
– Хоть врачом.
– Хоть космонавтом?
– Хоть космонавтом.
– Даже президентом?
Тут Анна сделала вид, что задумалась:
– Смотря где. Говорят, в некоторых странах на такие должности без умственной отсталости не берут.
Бруно рассмеялся, но я не понял почему. Это какая-то шутка?
– Завтра начнем разбираться со школами, – сказала Анна. – Ты можешь попросить учителей обращаться к тебе как к Оливеру, я предупрежу об этом директора, и они пойдут навстречу. Потому что мы пока не успеваем поменять тебе имя.
– Поменять имя? – переспросил я, отчего-то испугавшись.
– Ну да, – просто ответила Анна. – Чтобы ты стал Оливером для всех, а не только для семьи.
Она улыбнулась мне, вроде как подбадривающе, но я не ощутил радости от этой новости. Я прочитал Оливера Твиста в восемь лет, и с тех пор не было дня, чтобы я использовал свое прежнее имя. Оно не нравилось мне: его полная форма казалась дурацкой, громоздкой, неповоротливой, словно неуместный предмет мебели, стоящий поперек комнаты – ни туда, ни сюда. А сокращение, которое использовали в баторе, и того хуже – будто кличка для облезлого кота. Все детство я провел в бестолковых раздумьях: кто дал мне это имя и почему? Может, все от того, что никто меня не любил, а если так, то не все ли равно, как называть?
То ли дело Оливер – емкое и звонкое имя, подходящее как бродячему храбрецу, так и наследному принцу. И уж точно какого-нибудь лоха таким именем не назовут. Я пока еще таких лохов не видел.
Но теперь, когда Анна сказала, что можно избавиться от этого нагромождения в моих документах, я вдруг засомневался, впервые почувствовав его глубоко своим. Настолько глубоко, что расставание показалось мне невозможным.
– Я подумаю, – наконец произнес я.
Родители удивленно переглянулись, но ничего не сказали.
Здесь, в Америке, у меня впервые появилось занятие по душе – я полюбил читать стихотворения. Все началось с эмигрантской поэзии Бродского, потом Анна подсунула мне сборники Роберта Рождественского и Марины Цветаевой. В последнем я нашел затертый листок со стихотворением, написанным бледно-синей пастой от руки. Анна сказала, что его автор Владимир Набоков и что в основном он известен как прозаик, поэтому она вообще не уверена, есть ли у него другие стихи. Но вот то, что на листке, она однажды услышала в передаче на русском телеканале и записала, чтобы не забыть.
Когда я его читал, то плакал по-настоящему, а не так, как раньше – когда только щиплет в носу или плывет в глазах. Слезы текли по щекам, я их вытирал, а они снова и снова, еще сильнее, так что я перестал с ними бороться и немного накапал на листок.
Вот что в нем было:
Навсегда я готов затаиться
и без имени жить. Я готов,
чтоб с тобой и во снах не сходиться,
отказаться от всяческих снов;
обескровить себя, искалечить,
не касаться любимейших книг,
променять на любое наречье
все, что есть у меня, – мой язык.
В таком состоянии, свернувшимся клубочком на кровати и дрожащим от слез, меня и застал Бруно, когда пришел звать на ужин. Долго выпытывал, почему я плачу, но я так и не смог объяснить. В поэзии чувствуешь больше, чем понимаешь.
А уже на следующей неделе началась школа – я действительно попал в один класс с Калебом. Накануне он прожужжал мне все уши на тему: «Я самый крутой, самый красивый, самый сексуальный в средней школе, и меня хотят все девушки, даже из восьмого класса».
Мы добрались до школы на желтом автобусе, как я и мечтал, но теперь, когда все происходило на самом деле, это не приносило мне такой радости. Изнутри автобус оказался самым обыкновенным, ехал долго, постоянно тормозил на остановках в каждом районе, и меня даже начало подташнивать: не знаю, от укачивания или от Калеба, который продолжал свой бесконечный монолог на тему собственной крутости.
Я не очень-то ему верил, но случившееся в школе все равно меня удивило. Едва мы отошли от шкафчиков (тех самых, как из фильмов, вроде бы вау, но почему-то не вау), на Калеба налетели какие-то громилы (тоже как из фильмов), потолкали его друг к другу, взлохматили волосы, обсыпали малопонятными оскорблениями (что-то про геев) и, смеясь, ушли.
Я не смог сдержать скептической улыбки: мол, самый крутой, говоришь? Калеб, уловив мой взгляд, обиженно дернул плечом:
– They’re just fucking idiots!
– Caleb! – прикрикнул кто-то прямо позади нас.
Мы обернулись, а это темнокожий мужчина в чудном синем костюме с короткими брючинами.
– Mind your language, please, – строго сказал он: сразу видно, что учитель какой-то.
– Sorry, – буркнул Калеб.
Мне даже стало его немного жаль, хоть он и забавно выделывался.
В классе было почти тридцать человек, гораздо больше, чем в классе моей коррекционной школы в России. Парты в кабинете были одиночными, совсем неудобно для списыванья и перешептываний. Калеб быстро прошмыгнул за свою, самую последнюю в третьем ряду, а я не успел: меня остановила женщина, тоже темнокожая, она представилась как мисс Купер и велела подождать вместе с ней начало урока, чтобы она могла познакомить меня с классом. Точнее, я предполагаю, что она что-то такое сказала, потому что у меня получалось уловить только отдельные слова.
Когда прозвенел звонок и ребята расселись по своим партам, мисс Купер вывела меня на середину класса, и тридцать пар глаз выжидающе уперлись прямо в меня.
Мисс Купер коротко сказала:
– Kids, this is our new student. – И внезапно обратилась ко мне: – Tell us about yourself, please.
Я так и замер на месте: рассказать о себе! А что я расскажу? Я даже не знаю, как будет «батор» на английском.
Мисс Купер начала мне подсказывать:
– What is your name and where are you from?
В голове промелькнул совет Анны: попроси обращаться к тебе как к Оливеру. Я очень долго смотрел на мисс Купер, слишком долго для вопроса об имени, так что она наверняка начала сомневаться, не ошиблись ли, отменив мою умственную отсталость. И когда она уже была готова снова мне что-то подсказать, я заговорил:
– Георгий Воронов. – Заметив удивление, на всякий случай добавил: – This is my name. I’m from Russia.
Нестройный хор детских голосов ответил мне что-то типа: «Привет, Гыорджигы-ы-ы-й».
Я сел за парту на втором рядом, предпоследнюю, по диагонали от Калеба. Он удивленно шикнул мне:
– Hey! What the heck did you say?
– That is my name.
– Гыорджигы-ы-ый?
Отвернувшись, я вздохнул, мысленно утешая сам себе: когда-нибудь они привыкнут.
* * *
Все стали называть меня Гоша. Бруно сначала спросил:
– Может, лучше Джордж?
– Но меня же не так зовут.
– Да, но это как translation, людям будет проще к тебе обращаться…
– Слушай, – раздраженно перебил его я. – У тебя тоже имя странное, но я же не просил вместо него придумать другое!
Мама только смеялась над нашим спором. Конечно, удобно смеяться, когда тебя зовут Анна.
Думаю, Бруно хотел меня переименовать, потому что у него, как и у моих одноклассников, не получалось говорить: «Гоша». Вместо моего имени они произносили «Гощиа», как будто у всех американцев одинаковые проблемы с речевым аппаратом.
Теперь каждое утро, стоя перед зеркалом, я напоминал себе, как меня зовут: «Гоша, Гоша, Гоша». Много-много раз повторял, пока мое имя не начинало казаться правдой. Наверное, какое-то время я существовал безымянно: уже не Оливер, но еще и не Гоша, словно витал в пространстве где-то между брошенным сироткой и обычным мальчиком.
За месяц у меня получилось освоить язык: с Бруно я общался только на английском, с Анной – на русском, да и в школе мне никто не делал поблажек, в лучшем случае произнесут медленней, чем обычно, а в остальном все как для всех, вникай в темы урока, как можешь.
Но и там дела складывались неплохо: я был единственным приезжим из России, так еще и из детского дома – все это создавало вокруг меня неясную ауру привлекательности для других ребят, особенно для девчонок. Лаура, Леа и Люси (типа самые красивые девочки седьмого класса, которые называли свою гламурную группировку 3L) подходили ко мне почти каждую перемену, томно закатывая глаза и улыбаясь перемазанными блеском для губ ртами:
– Ну как твои дела, Гощиа? Тебе нравится у нас?
– Да. – Мне не очень-то хотелось болтать с ними, они были не такими, как Вика, просто глупые пустышки.
– А расскажи что-нибудь про детский дом, там было очень плохо?
– Я ведь уже рассказывал.
– Ну расскажи что-нибудь еще, ну, Гощиа, ну интересно же!
Когда они говорили, я даже не разбирал, кто есть кто. Они казались мне единым организмом: большим розовым трехголовым монстром.
В таких случаях, сам того не понимая, меня спасал Калеб. Заметив, что я говорю с группировкой 3L, он был тут как тут:
– Привет, девчонки! – И небрежно облокачивался плечом на дверцу шкафчика – выглядело уж слишком нарочито.
3L снова закатывали глаза, но уже не томно, а раздраженно, и отходили от нас. Никому не хотелось разговаривать с Калебом – из-за его родителей. И если большинство предпочитали травле игнорирование, то двое громил из восьмого класса – Итан и Джейсон – здорово ему надоедали: обзывали, зажимали в коридорах, плевали в еду, выкидывали его одежду в мусорное ведро, когда у нас была физкультура. Однажды утром мы пришли в школу, а у Калеба через всю дверцу шкафчика несмываемым маркером написано: «Faggot». И что вы думаете, кого заставили отмывать эту надпись? Калеба! Он тогда сказал соцпедагогу:
– Это ведь не я написал.
– Да, – согласился тот темнокожий мужчина в коротких штанишках. – Но я ведь не знаю кто. А отмыть надо.
– Это сделали Итан и Джейсон.
– У тебя есть доказательства? Нет? Ну вот и все.
Посмотрев ему вслед, я задумчиво произнес:
– Как будто и не уезжал из батора.
Калеб, взяв ведро с мыльной водой и тряпку, любезно предоставленные уборщиком, хмыкнул:
– Тебя-то здесь все любят.
– Может, тебе не стоит это так демонстрировать?
– Что демонстрировать?
– Ну так лезть к девчонкам. Это всех смешит еще больше.
– Мне правда нравится Лаура.
– Как ты их отличаешь?
Калеб отбросил тряпку и хмуро посмотрел на меня.
– Тебе не понять, что значит любить ту, с кем никогда не сможешь быть.
Я едва сдержался, чтобы не рассмеяться: мы точно о Лауре?
Но Калеб был не прав: я прекрасно его понимал.
В феврале мы с Викой впервые связались друг с другом по скайпу – к этому моменту она уже официально жила в семье Бориса Ивановича и тети Оли. Мы болтали почти три часа: сначала я рассказал ей про Америку, Анну и Бруно, Калеба, школьную жизнь, ну и про то, что я теперь «Гощиа» и «Гиоги». Потом она рассказывала, как устроилась в семье, перевелась в гимназию, начала ходить в кружок для юных журналистов, заниматься бальными танцами и «активной гражданской деятельностью».
– Чем-чем? – переспросил я.
– Активная гражданская деятельность, – повторила Вика, как ни в чем не бывало.
– Это как?
– Это когда тебе не плевать на свои права. И вообще на права человека.
– И что же ты делаешь?
Вика будто бы смутилась:
– Вообще… Я об этом и хотела с тобой поговорить.
Я еще ничего не понял, но меня уже окатило неясным чувством тревоги.
– О чем?
– Мы хотим рассказать о карательной психиатрии в детских домах.
– Кто «мы»?
– Я… и мама с папой мне помогают! Но мы нашли независимые СМИ, и, если найдем героя, который будет готов рассказать, как его в наказание положили в психбольницу, этот материал опубликуют.
Мне стало ясно, к чему она клонит.
– Вика, я не могу…
– Просто я больше никого не знаю.
– Я понимаю, но я не могу.
– Почему?
– Потому что меня вывезли обманом. Об этом могут узнать, если я буду лишний раз светиться.
– Обманом?
– Ага. Похоже, родители кому-то заплатили. Это нарушение закона. Даже нескольких.
– Ого… – только и произнесла она, резко помрачнев.
Мне пришла в голову одна мысль, которую я высказал раньше, чем успел обдумать:
– Я кое-кого знаю, кто может помочь.
– Да? – тут же подсобралась Вика. – Кого?
– В Стеклозаводске два детских дома. Вот во втором, не в нашем, есть парень, его зовут Эрик. Фамилию не знаю, но наверняка он там один. Моего возраста, может, на год старше. Очень умный, у него не мозг, а энциклопедия. Я думаю, он согласится.
– Но нас же не пустят в детский дом брать интервью на такую тему, – справедливо заметила Вика.
Подумав, я сказал:
– Ну вы не говорите, что это для интервью. Пусть твои родители сначала просто с ним познакомятся, как для усыновления. А уже с ним лично договоритесь, как это провернуть. Обманите тоже.
– Какие-то нечестные методы борьбы, – заметила Вика.
– Других у нас нет.
Она, взяв ручку, записала прямо на руке.
– Эрик, да? А второй детдом – это, наверное, за Лесозаводом…
– Расскажешь потом, как прошло? – спросил я, следя за ее движениями.
– Конечно!.. Ой, мама зовет. Ну все, давай, еще созвонимся! – И она, на секунду подвиснув, исчезла с экрана ноутбука.
За миг до этого я отчетливо увидел имя «Эрик» на ее запястье, когда она поднесла руку, чтобы отключить звонок на планшете. Почему-то мне грустно подумалось: она будет с ним. Не знаю даже, откуда пришла такая мысль.
* * *
В следующий раз, через неделю, я говорил с Викой и Эриком одновременно. Только вернулся из школы, с элективных занятий по бейсболу (Калеб уговорил ходить вместе с ним), как услышал мелодию скайпового звонка. Поднял крышку ноутбука – там фотка Вики на весь экран. Как это обычно со мной бывает при мысли о ней, я разволновался и дрожащим курсором нажал на зеленую трубку.
Она была не одна. Следом за ее радостным «Привет!» послышалось куда более холодное, от Эрика:
– Здравствуй.
– Привет… – неуверенно ответил я, присаживаясь на крутящийся стул.
– Что это на тебе? – спросил Эрик.
– А?.. – Я оглядел себя – на мне была полосатая бейсбольная рубашка с порядковым номером на груди – 34 (а на спине было написано: Voronov). – Это бейсбольная форма.
– Нравится в Америке?
– Вполне.
– Я не удивлен, – непонятно ответил он, и мне почему-то стало стыдно за свой ответ.
Вика, почувствовав напряженность в разговоре, весело заговорила:
– А у нас сегодня журналисты были, Эрик дал интервью! Сказали, что на следующей неделе выйдет материал.
– Здорово, – бесцветным ответил я. – Скинешь потом?
– Ага.
Мы неловко замолчали, разглядывая друг друга через пиксельные квадраты. Я даже порадовался, что связь не очень, – всегда спасает, когда не знаешь, что сказать.
– Что-то погода испортилась, ветер, град, какие-то перебои, – вдохновенно соврал я, глядя на чистое голубое небо за окном. – В другой день созвонимся, хорошо?
– Хорошо. – Судя по голосу, Вика тоже испытала облегчение от моего предложения.
– У тебя на кровать падает солнечный луч, – сказал Эрик, но я сделал вид, что не услышал его, поспешно отключив звонок.
Можно подумать, что в солнечную погоду не бывает ветра и града! Бывает же, да?..
Крутанувшись на стуле, я посмотрел на настенные часы: два часа дня. В Стеклозаводске сейчас… В районе одиннадцати ночи? Эрик что, остался у них ночевать?
Я бросил форму в бак для грязной одежды, переоделся и спустился на кухню – искать обед. Родители были на работе – Анна в школе, Бруно принимает вызовы 911 («Помогите, мой ребенок лизнул качели»), – поэтому я, предоставленный сам себе, проигнорировал картофельное пюре и жареную курицу, а потянулся к телефону и заказал пиццу (большую, с тунцом и томатным соусом, только не добавляйте маслины и сделайте побольше сыра). Пока ждал, старался не думать о том, чем занимаются Эрик и Вика там у себя. Может, целуются под одеялом?.. Так, нет, не думать!
Пиццу привезли через час, я встретил доставщика с кошельком Бруно под мышкой и пятидесятидолларовой купюрой в руках.
– А без сдачи не будет? – почти жалобно спросил он.
Я заглянул в кошелек – все купюры крупные. Вспомнив, что не потратил деньги на школьный завтрак, я метнулся на второй этаж к своему рюкзаку («Один момент, подождите, пожалуйста!») и вернулся с двадцатью долларами, порадовавшись, что не придется без спроса брать деньги, которых мне вообще-то не давали. Получив пиццу и пожелание хорошего дня, я уже было расположился с ней на кухне, как в дверь опять позвонили – десять раз подряд, без перерыва. Так нахально мог звонить только Калеб.
– Я видел, тебе привезли пиццу! – сказал он вместо приветствия, стоило мне впустить его.
Я вздохнул:
– Приятного аппетита, чувствуй себя как дома.
Калеб, не снимая куртку, бухнулся на табурет и тут же взял грязными пальцами самый большой кусок пиццы. Поморщившись, я сел напротив и взял кусок с другой стороны. Набив рот, Калеб заговорил:
– А ты фто такой грустный?
– Я не грустный.
– Опять та русская телка тебя отшила?
– Не смей так про нее говорить.
– Значит, я прав. Ты что, не видишь, что ты ей не нужен?
– Чего?
– Не нужен, я тебе говорю.
– Ты ее даже не знаешь.
– Да, но я понимаю женщин. Что ты так смотришь, думаешь, я шучу?
У меня не было настроения ругаться, поэтому я решил промолчать, оставив в секрете, что я на самом деле о нем думаю. Калеб, оглядевшись, зацепился взглядом за тот томик стихотворений Бродского, который я обычно читал, если что-нибудь ел на кухне в одиночестве. Оставив недоеденный кусок пиццы в коробке, он той же рукой потянулся к книге. При взгляде на его блестящие пальцы, перемазанные в жире, у меня что-то болезненно екнуло внутри.
– Не смей!
Калеб даже дернулся от испуга.
– Чего не сметь? Ты чего?
– Не трогай книгу грязными руками.
– Да ладно тебе. – Он вытер пальцы о штаны (мое «Вот, возьми, салфет…» осталось неуслышанным и недосказанным) и взял книгу в руки. – Это что, стихи?
– Как ты догадался? – сыронизировал я, но он не услышал подкола в моих словах.
Бегло пролистав томик, он передал его мне и попросил:
– Прочитай что-нибудь.
– Зачем?
– Интересно послушать.
Отложив пиццу и вытерев руки, я взял книгу и открыл наугад – «Ниоткуда с любовью». Здесь я слегка загнул страницу («кощунственно», как говорила Анна), потому что, перечитывая это стихотворение, я всегда думал о Вике. Представлял, что я уже такой взрослый, может, мне лет двадцать пять, а то и все тридцать, и я, все еще терзаемый безответными чувствами, сажусь ей писать письмо от руки (как будто мне не просто тридцать лет, но мы еще и в девятнадцатом веке). И вот я пишу ей: «Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря, дорогой, уважаемый, милая, но неважно даже кто, ибо черт лица, говоря откровенно, не вспомнить уже, не ваш, но и ничей верный друг вас приветствует с одного из пяти континентов, держащегося на ковбоях». А она, получив это письмо через месяц или два, будет читать, плакать и жалеть, что тогда, много лет назад, не ответила мне взаимностью и упустила свой шанс, а сейчас уже поздно, потому что, пока письмо шло через континенты, я умер от чумы (или от чего-то там умирали в девятнадцатом веке).
Я начал читать, стараясь выдерживать драматичные интонации, и Калеб поначалу слушал так внимательно, будто все понимает.
…Я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне —
как не сказано ниже по крайней мере —
я взбиваю…
Тут я прервался, потому что услышал сдавленные смешки.
– Что? – сердито спросил я, оторвав взгляд от книги.
– Такой смешной язык, – хихикал Калеб.
Я вспылил не на шутку:
– Иди ты в жопу, Калеб. Это серьезное стихотворение.
– Может быть, но язык все равно смешной.
Я захлопнул коробку с пиццей, давая понять, что трапеза окончена и больше ему не достанется ни кусочка. На это Калеб обиделся куда сильнее, чем на «Иди в жопу».
– Эй, ты чего?
– Ничего, – холодно ответил я. – Ты меня достал. Приходишь без предупреждения, ешь мою пиццу, смеешься над моим языком.
– Так делают друзья. Именно поэтому ты мой друг!
– А ты почему – мой?
Глаза у Калеба неожиданно потемнели – мне даже стало не по себе от такой резкой перемены. Он спрыгнул с табурета и, не говоря больше ни слова, пошел на выход. Какое-то время я слышал, как он возится с молнией на куртке, а потом – громкий хлопок двери, от которого покосилась вешалка.
Я вышел в прихожую, чтобы ее поправить, и заметил кошелек Бруно, оставленный мной на пуфике. Отнес его обратно в спальню родителей, где и взял, а потом скрыл другие улики – доел пиццу и выкинул коробку в контейнер на соседней площадке.
* * *
Вечером того же дня родители попросили меня зайти в их спальню. Сначала Бруно, заглянув в мою комнату, сказал:
– Гощиа, зайди к нам, please.
Я кивнул, но не сразу подошел, потому что в «Ходячих мертвецах» зомбак вцепился мне прямо в шею и я бешено стучал по клавишам, чтобы высвободиться. Тогда Анна чужим, не своим каким-то голосом крикнула:
– Георгий!
Дома меня еще ни разу так не называли, и, хотя я не всегда мог правильно определить, что значат те или иные интонации у родителей, по спине пробежал противный холодок, как от предчувствия неприятностей. Поставив игру на паузу, я вышел к ним.
Ситуация в спальне напомнила мне композицию какой-нибудь советской картины, которую часто печатают в учебниках: отец, опустив голову, сидит на кровати, мать, хмуро сведя брови, возвышается рядом с ним, между ними, на тумбочке, лежит кошелек. И сын – притихший, стоит на пороге. Не знаю, существует ли подобное произведение, но, по-моему, сюжет вполне сгодится, чтобы нарисовать.
Бруно, путаясь, заговорил первым:
– Гощиа, ты случайно сегодня…
Но Анна перебила его, спросив в лоб:
– Ты брал деньги из кошелька Бруно?
Я искренне опешил:
– Чего? Нет!
И тут же лихорадочно попытался вспомнить сегодняшний заказ пиццы: я взял кошелек, но не расплачивался из этих денег, а отдал карманные!
– Я не брал кошелек, – уверенно повторил я, чувствуя себя блохой под микроскопом исследователя – так пристально родители меня разглядывали.
– Кошелек обычно лежать здесь, – Бруно указал пальцем на верхний ящик тумбочки. – А сейчас я нашел его здесь, – и он показал на нижний.
«Черт, не туда положил, дурак», – принялся я проклинать сам себя.
– Ну, может быть, – сдался я. – Я брал кошелек, но не брал деньги.
– А зачем брать кошелек, но не брать из него деньги? – тоном злого полицейского спросила Анна.
Я понимал, что верчусь перед ними как уж на сковородке, хотя ни в чем на самом деле не виноват. Ну, может быть, и не стоило трогать кошелек, но ведь я правда ничего не брал!
– Из кошелька пропало сто долларов, – сухо сообщила Анна.
От этих слов у меня перехватило дыхание. Они что, всерьез думают, что я?..
– Это не я! – жалобно запротестовал я. – Я только пиццу хотел купить! Но я даже не стал! Я не из этих денег! Я взял из карманных!
– Но пицца ведь не стоит сто долларов? – ледяным тоном уточняла Анна.
Мне хотелось плакать и злиться одновременно: она что, совсем не слушает меня? Я же ей сказал, что вообще не брал этих денег, даже двадцати долларов не брал! При чем здесь пицца!
– Я расплатился из карманных денег! – настойчиво повторил я.
– Если ты покупал пиццу, где коробка? Я не видела среди мусора.
– Я ее выкинул в контейнер на улице.
– Возле нас?
Я округлил глаза от удивления: мы что, пойдем копаться в мусоре? Но Анна, как будто устав от спора, сказала другое:
– Мы не обеднеем без этих ста долларов, но ты не должен брать наши деньги без разрешения. Мы и так тебе их дадим, если ты попросишь.
– Я не брал… – попытался повторить я.
– Прекрати. Хуже того, что ты украл, только то, что ты украл и не можешь хотя бы признаться.
От слова «украл» дернулся не только я, но и Бруно. Он попытался вмешаться, вроде как сказать, что «Мы же точно не знаем…», но Анна не стала его слушать:
– Иди в свою комнату. И выключи игру. Ты наказан.
– Да за что! – обессиленно выкрикнул я, но по взгляду Анны понял, что любым своим словом или действием я буду только усугублять ситуацию.
Анна прошла в мою комнату вместе со мной и проследила, чтобы я выключил ноутбук. Только после этого оставила меня одного, аккуратно прикрыв дверь. Я, разозлившись, открыл дверь, чтобы крикнуть ей вслед, какая она дура и ничего не понимает, но услышал, как родители переговариваются в спальне:
– …почему ты так уверена? – говорил Бруно. – Раньше он так не делать.
– Нет, в детском доме меня предупреждали, что он воровал.
Расплакавшись, я хлопнул дверью, но мне показалось этого мало. Поэтому я поднял с пола свою футболку и кинул ее в дверь. И еще мягкую игрушку в форме сердца. И тапочку. Потом лег на кровать и, зарывшись лицом в подушку, долго и надрывно плакал, пока не заснул.
Утром, перед школой, я не спустился на завтрак. Сидел в комнате до последнего, пока часы не показали 8:20, и только потом сердито протопал мимо родителей на улицу, а там встретился с Калебом. Всю дорогу до остановки он шел, уткнувшись в свою новую игровую приставку, и только о ней и говорил: какие там игры, какая карта памяти и прочее бла-бла-бла. Я слушал вполуха, подавляя внутреннее раздражение.
– Ты че такой грустный? – Он шутливо толкнул меня своим плечом.
– Потому что меня наказали, – сдержанно ответил я.
– За что?
– За то, что ты украл из кошелька моего отца сто долларов.
– Чего?! – Калеб наконец оторвал взгляд от своей приставки.
– Того! – Я сорвался на крик. – Я же этого не делал! А дома у меня был только ты! И кошелек лежал в коридоре!
– Ты что, совсем? – Недоумение в его голосе прозвучало так искренне, что я почти поверил, но все равно не купился.
– А что мне думать? Вчера ты был у нас дома, и пропали сто долларов, а сегодня ты приходишь с этой хренью, – я кивнул на приставку в его руках.
– Сам ты хрень.
– Ты – хрень!
– Ты!
– Ты! – Я поставил интонационную точку в нашем споре, и мы разошлись по разным концам остановки.
Когда зашел в автобус, мне пришло сообщение от Вики: «Извини, сегодня не смогу позвонить, иду в кино с Эриком». Жизнь – дерьмо.
* * *
Придя в школу на следующий день, я сразу почувствовал, как что-то изменилось, но пока не мог точно понять, в чем дело. Конечно, я впервые добирался один, не дожидаясь Калеба, но изменение было не в этом – нечто другое, неясно витавшее в воздухе.
Пока я копался в своем шкафчике, никто из 3L не подошел поздороваться со мной, а такое случалось не часто. Когда я наклонился к фонтанчику, чтобы попить воды, какой-то парень, вставший в очередь за мной, вдруг выругался и, развернувшись, пошел к другому. Но окончательно все прояснилось на уроке биологии, когда я заметил, что передние, задние и боковая парты отодвинуты от моей на большое расстояние. Синди, чья парта была у стены, не смогла сдвинуть ее дальше и закатила мистеру Джордану чуть ли не слезливую истерику, мол, она не сядет на это место.
Тогда учитель заметил и остальную миграцию парт по кабинету.
– Да что у вас тут происходит?
Все молчали, вперившись в меня взглядами.
– Гощиа, может, ты расскажешь, что случилось?
– Я не знаю.
Тогда Синди нервно-истеричным тоном заявила:
– Он скрывает, что у него СПИД!
Этот выкрик разрядил атмосферу, все наперебой заговорили:
– Почему нам никто не говорил?
– Это же заразно!
– А вдруг мы тоже заразились?
Единственным голосом разума в этом хаосе оказался Кевин – пятнадцатилетний парень, два раза остававшийся на второй год. Перебивая всех, он кричал:
– Что за бред? Вы с ним что, спали или кололись с одной иглы?
Я, опустив глаза в парту, молчал, искоса поглядывая на Калеба. Он тоже не говорил ни слова, нервно дергая ногой.
Мистер Джордан, громко прочистив горло, начал призывать класс к тишине:
– Ну-ка, успокойтесь! Успокойтесь, я говорю! Вот как вы учите биологию, да? Синди, сядь на место.
Она издала тонкий протестный визг, но учитель твердо повторил:
– Сядь на место.
Когда Синди проходила мимо меня, я не сдержался и резко подался в ее сторону, как будто сейчас брошусь, и та запищала еще сильнее, забираясь на свой стул чуть ли не с ногами.
– Вообще-то сегодня у нас должна была быть другая тема, – начал мистер Джордан. – Но, судя по всему, придется повторить пройденный материал – вирусы. И, конечно, отдельно поговорим о вирусе, который вас так напугал.
Следующие сорок пять минут он в основном рассказывал о вирусе иммунодефицита человека, способах его передачи, профилактике, отличиях между ВИЧ и СПИДом и, конечно, горячо всех заверял, что с носителями такого вируса не опасно находиться рядом, здороваться, обниматься и «даже целоваться».
– И даже заниматься сексом? – язвительно спросил кто-то с последней парты.
– В этом случае нужно использовать презервативы, – ответил мистер Джордан.
Руби, отличница с первой парты, спросила своим тоненьким голоском:
– Значит, Гощ… То есть такие люди, они не могут завести детей? Ну, чтоб при этом никого не заразить.
Мистер Джордан, кажется, растерялся:
– Э-э-э… Ну… Получается, что так…
Нахмурившись, я поднял руку.
– Да, Гощиа?
– Я принимаю лекарства, и у меня нулевая вирусная нагрузка. Вероятность заразиться от меня крайне мала, так что я смогу завести детей, если захочу.
Мистер Джордан, явно смутившись, что я знаю больше, чем он, рассеяно развел руками:
– Ну вот, тем более!.. Так, ладно, у нас осталось пять минут, домашнее задание… И кстати, уходя, сдвиньте парты обратно.
Ребята действительно вернули парты на места и перестали так нарочито обходить меня стороной, но глаза все равно не поднимали. Только Руби подошла ближе, будто бы хотела зачем-то обратиться, но я не слушал ее, следя за главным виновником случившегося. Калеб, быстро накинув рюкзак на плечи, первым выскользнул из класса. Обрывая Руби на полуслове («Извини, мне пора!»), я выбежал следом за ним.
Схватив Калеба за рюкзак, чтобы остановить, я шумно припечатал его к шкафчикам (получилось сильнее, чем я планировал, и мы оба поморщились).
– Зачем ты всем рассказал? – сразу спросил я.
– Что рассказал?
– Прекрати! Только ты об этом знал.
– А я у тебя во всем виноват, да? То деньги ворую, то всем про твой СПИД рассказываю.
По тому, как он сказал «СПИД» вместо «ВИЧ», я сразу понял, что это он. Синди тоже про СПИД кричала.
– А почему ты делаешь из этого такую тайну? – вдруг спросил Калеб. – Сам же говоришь, как это не заразно и не опасно.
– Потому что со мной перестают общаться, когда узнают.
Я почувствовал, как защипало в носу, будто я вот-вот расплачусь: «Черт, только не сейчас».
– Что, прямо как со мной? – усмехнулся он.
– А тебе что, завидно? – Мой голос, до этого звучавший холодно и уверенно, дрогнул и стал тоньше.
– В смысле?
– Завидуешь, что со мной люди разговаривают, а с тобой нет?
– Ага, вот еще…
– А знаешь, почему с тобой никто не хочет общаться? Потому что ты доставучий кретин, вот почему. – Заметив, что задел его, я совсем разошелся и излил на него весь запас грубых слов, которые только успел выучить в Америке. – Ты ко всем лезешь со своими тупыми темами для разговоров, шутками про баб и сиськи, идиотскими подкатами и дерьмовыми манерами. Ты везде неуместен и никогда этого не замечаешь. Поэтому от тебя и отказывались в других семьях, ты же невыносим. И единственная причина, по которой ты задержался в нынешней, так это потому, что они голубые и другого ребенка им все равно не дадут.
Я думал, что он ударит меня за эти слова, но Калеб только часто-часто задышал, а потом его лицо смялось, как пластилин, и он расплакался. Опешив от такой реакции, я даже сделал шаг назад.
– Зря я с тобой подружился… – только и выговорил Калеб сквозь слезы.
Меня кольнуло чувство вины, в груди разлилась непонятная жалость к нему, но я, чтобы подавить эти ощущения, мысленно напомнил себе, как он вламывался ко мне домой без приглашения, ел мою пиццу, вытащил деньги у Бруно, а теперь еще и растрындел всей школе, что у меня ВИЧ.
– Это я с тобой зря подружился!
Тут он отлип от шкафчиков и несильно толкнул меня.
– Я тебе ничего плохого не делал, пока ты не начал обвинять меня в воровстве!
– Но это ты украл те деньги! – Я толкнул его в ответ.
– Да не брал я их! – Я ожидал ответного толчка, но вместо этого Калеб ударил меня по лицу.
Тогда началась настоящая драка. Я заехал ему по носу, он схватил меня за плечи, я попытался пнуть его, но он отскочил, и я, промахнувшись, заскользил, из-за чего мы оба свалились на пол. Пока мы катались по кафелю – то я замахнусь и ударю, то он, – вокруг нас собралась приличная толпа, которая, вместо того чтобы разнять, начала скандировать: «Драка! Драка!» Почувствовав вкус крови на губах, я решил прибегнуть к методу, который всегда использовал в баторе:
– Стой, у меня кровь! Вдруг на тебя попадет!
– Мне насрать, ты ж не заразный! – ответил Калеб, повторно ударяя меня по уже раскуроченному носу.
Чертовы просветительские уроки биологии!
Когда я уже был готов начать звать на помощь того темнокожего дядьку в коротких штанишках (именно он всегда прибегал на любые конфликты), как его голос возник будто из ниоткуда:
– Так! Расступились! На что смотрите?! А вы, – это он уже нам, – ну-ка быстро встали!
Я охотно поднялся, скидывая с себя Калеба, а вот он еще был готов махаться, так что соцпедагогу пришлось его удерживать.
– Ну и видок у вас…
У Калеба была разбита губа, покраснела скула, лопнули сосуды в правом глазу, отчего белок выглядел залитым кровью. У меня на белой футболке были кровавые разводы – я догадался, что, скорее всего, накапало с носа.
В медкабинете мне засунули ватные тампоны в обе ноздри и дали приложить кусок льда. Калебу приклеили ватный диск к глазу и тоже всучили лед. В таком виде нас и отправили в приемную директора ждать родителей.
Мы просидели там одни около тридцати минут на расстоянии двух кресел друг от друга (сесть еще дальше было просто невозможно, потому что кресел было всего четыре). За все время не сказали друг другу ни слова.
Первым пришел папа Калеба, я видел его один раз и знал, что его зовут Дэвид. Он был в сером костюме, при галстуке, так что, наверное, ему пришлось ехать в школу прямо с работы.
Сначала он увидел меня, потому что я сидел у самого входа в приемную, и мой вид заставил его невольно притормозить на пороге. Потом он перевел взгляд на Калеба, подошел ближе и, внимательно оглядев, спросил, что случилось. Мы ему не ответили.
Дальше мы сидели в гнетущей тишине уже втроем – ждали Анну, которая ехала из другой, частной школы.
Когда она пришла, то отреагировала точно так же: сначала влетела в приемную, потом притормозила, посмотрела сначала на меня, потом на Калеба, но вместо «Что случилось?» сказала по-русски: «О боже».
Анне и Дэвиду пришлось сесть на кресла между нами, рядом друг с другом, и сидеть так в тишине было еще более неловко, чем до этого. Время от времени взрослые нарушали ее, делая голос строже и требуя, чтобы мы им рассказали, что произошло, но мы – ни в какую.
– Калеб!
– Гоша!
– Что случилось?
– Что произошло?
– Ничего.
– Ничего.
В какой-то момент Анна перешла со мной на русский:
– А теперь ты мне ответишь? Они все равно не понимают, можешь все рассказать как есть.
Я повернулся к ней и перехватил взгляд Дэвида, который смотрел на нас так, будто на самом деле все понимает.
– No, – ответил я Анне.
Вскоре нас вызвали в кабинет: там были директор школы, социальный педагог и психолог. Директором был дядька лет шестидесяти, добродушный на вид и похожий на Кеннеди. Психолог – женщина средних лет с очень ярким макияжем. Директор сидел по центру, за столом, а педагог и психолог – по краям, между ними стояли стулья, на которые и следовало протиснуться нам четвертым.
Когда все уселись, у нас с Калебом в сотый раз спросили:
– Ну, что случилось?
– Пусть он рассказывает, – буркнул Калеб, не глядя на меня.
– Про что? – съязвил я. – Про то, что ты вор?
– Я не вор!
– Ага, конечно!
– Так, тихо! – прикрикнул директор. – Георгий («Гиоги» – как прозвучало у него), Калеб у тебя что-то украл?
– Сто долларов из кошелька моего отца, когда был у нас в гостях, – отчеканил я.
Я знал, что в баторе таких, как я, называют крысами, доносчиками, предателями, но я уже устал от всей этой тягомотины.
– Это неправда, – тут же ответил Калеб.
– Это те самые сто долларов? – осторожно уточнила Анна.
– То есть деньги действительно пропали? – оживился соцпедагог.
– Да… – неуверенно ответила Анна. – Но мы думали…
– Я их не брал! – почти закричал Калеб.
– Я тоже их не брал! А кто тогда…
– Тихо! – снова повысил голос директор. – Гиоги, почему ты решил, что это Калеб их взял?
– В тот день у нас дома был только он, я случайно оставил кошелек без присмотра, и потом оказалось, что деньги пропали. А на следующий день Калеб пришел в школу с новой приставкой.
– Ему подарили приставку, – вмешался Дэвид.
– Чего? – Я правда не сразу понял, что он хочет сказать.
– Калебу подарили приставку, – повторил он. – Бабушка и дедушка.
Я пристыженно замолчал. У меня ведь и мысли не возникало, что эта приставка могла появиться у Калеба как-то иначе. Но если я не брал деньги и Калеб не брал, то кто это тогда сделал?
Калеб бросил на меня взгляд в духе: «Ну что, съел?» – и я, разозлившись, сказал:
– Так или иначе, ты разболтал всей школе, что у меня ВИЧ.
– А ты назвал моих родителей голубыми.
Предвидя новую перепалку, соцпедагог вмешался:
– Все, брейк. Гощиа, тебе нужно быть толерантней. Калеб, тебе… Тоже нужно быть толерантней. Деньги никто ни у кого не воровал, правильно я понял? Конфликт исчерпан?
– Да, – нехотя сказали мы в унисон.
– Но драка – это не решение проблемы, – к воспитательной лекции подключилась психолог. – Если бы вы сразу обо всем поговорили, то ситуация разрешилась бы сама по себе.
Еще несколько минут мы слушали лекцию про конструктивные и неконструктивные методы решения конфликтов, про здоровый выход агрессии и дипломатию, а еще что атмосфера в семье должна оставаться доброжелательной и любящей, чтобы у ребенка и мыслей не возникало о насилии. Мы с Калебом со всем согласились, наши родители – тоже, и нас наконец отпустили.
В коридоре Анна и Дэвид неловко извинились друг перед другом за сложившееся недопонимание и начали требовать от нас того же.
Тяжко вздохнув, я сказал:
– Извини, что обвинил тебя в воровстве.
– Извини, что рассказал всем про СПИД.
– Про ВИЧ, – поправил я.
– Про ВИЧ, – согласился Калеб. – Но я рассказывал про СПИД.
Вытащив ватные тампоны из моего носа, Анна осмотрела лицо, пригладила волосы и строго сказала:
– Теперь возвращайся на уроки.
– И ты тоже. – Дэвид кивнул Калебу.
– Но у меня глаз вытек!
Дэвид приподнял повязку на лице Калеба, заглянул под нее и приклеил обратно.
– Он не вытек, просто лопнули сосуды. Ничего страшного.
Поворчав, мы с Калебом закинули рюкзаки на плечи и, попрощавшись с родителями, двинулись вместе по школьному коридору. Я чувствовал, как время от времени мы случайно касались локтями.
– С этими палками в носу ты был похож на мамонта, – хихикнул Калеб.
– А ты похож на пирата с этой повязкой.
– Уж лучше быть пиратом, чем мамонтом!
– Да? Ну тогда ты похож на панду! – засмеялся я.
Калеб шутливо пихнул меня в плечо и, обгоняя, крикнул:
– Кто последний до кабинета, тот старая вонючая черепаха!
* * *
Дело о ста долларах в кошельке было закрыто – преступником назначили курьера. Ну не по-настоящему, а так, внутри нашей семьи. Я во всех подробностях, раз за разом, повторил, как хотел заказать пиццу, где взял кошелек, где его оставил, сколько времени бегал за карманными деньгами и где в этот момент был тот парень с пиццами, – в общем, ничего больше не оставалось, как решить, что деньги забрал он. Бруно пожал плечами и сказал мне: «It’s okay, don’t worry», а Анна, разозлившись, ругалась как бы в никуда: «Пусть он подавится этими деньгами, чтоб они ему поперек горла встали, скотина такой!» Меня она тоже отчитала, велела больше не лезть в их вещи и не оставлять незнакомых людей дома без присмотра.
Из-за этих детективных разбирательств я лег спать в первом часу ночи, а проснулся в шесть утра – от внезапного сообщения. Писала Вика, скинула какой-то видос, спросонья я хотел смахнуть уведомление и снова отключиться, но увидел превью – какой-то парень с замазанным квадратом вместо лица, в голубой рубашке и синих джинсах, а рядом женщина в красном брючном костюме, но лицо у нее на месте, не смазано. Я вспомнил эту женщину – она брала у меня в баторе интервью. Приглядевшись к интерьеру вокруг, я узнал тот самый игровой столик с железной дорогой, который убрали в тот же день, как уехали телевизионщики.
Пока я пытался осмыслить увиденное, Вика напечатала:
«Кто-то выложил твое интервью без монтажа».
Я подскочил на кровати, как от удара по лицу: так это не просто какой-то парень с квадратом вместо лица! Это – я.
Мне стало нехорошо до тошноты. Дрожащими руками, промахиваясь мимо букв, я быстро набрал:
«Что это? Зачем?»
Смотреть интервью мне совсем не хотелось.
«Тот разговор, где ты рассказываешь, что хочешь к родителям в Америку».
«Кто это выложил? Зачем? Там назвали мое имя? У нас будут проблемы?»
Я отвечал Вике, стараясь оставаться спокойным, но чувствовал: будь этот разговор вживую, я бы уже бился в слезной истерике. Ну почему это дерьмо никак не может отпустить меня!
«Там нет твоего имени, не переживай. В комментах все тебя жалеют. У нас тут такое происходит, просто капец».
«Что происходит?»
«Все против закона Димы Яковлева. Журналисты, блогеры, знаменитости требуют отмены. Люди устраивают пикеты. Дети, у которых сорвалось усыновление, пишут письма президенту».
«Что за письма?»
«Объясняют, что им очень нужно именно в их семьи, наверное».
«А кто выложил мое интервью?»
«Я не знаю. Может, кто-то из работников телеканала».
«Но зачем?»
«Ты правда не понимаешь? Это протест».
Прежде чем я успел завалить ее новыми вопросами, Вика скинула мне следующее видео: на этот раз другое интервью, какого-то дядьки с толстощеким лицом на весь экран. Его будто бы поймали мимоходом, сунув в лицо микрофон, и теперь он, зажатый в каком-то темном помещении, говорил, что «это вообще ненастоящее интервью», и еще: «это подставной ребенок», и «у него ни лица, ни имени, это просто спекуляция на острой теме». При этом на лбу у него проступала испарина, которую он то и дело вытирал белым платком (не помогало).
Закрыв его интервью, я снова напечатал Вике:
«С чего вообще все началось?»
«С интервью Эрика. После него провели расследования в детдомах, и выяснилось, что перевоспитание через психушку – нормальная практика. На фоне принятого закона это возмутило людей еще больше».
Я замолчал, пытаясь переосмыслить поступившую информацию. Ярче всех других мыслей резанула одна-единственная: чертов Эрик! И здесь он самый большой молодец, а ведь это с моей подачи все началось!.. Я попытался отогнать от себя слепую ревность. Снова и снова перечитывал Викины слова о протесте – какое сильное, необычное, яркое слово. Люди протестуют. Про-тес-ту-ют.
«Следи за нашими новостями», – снова написала Вика.
«Об этом передают в новостях?»
Я, не выпуская телефон из рук, снова откинулся на подушку, готовый лечь спать, но Викин ответ мигом вернул меня в сидячее положение.
«Когда закон отменят – передадут».
* * *
По вечерам, пока родители не видят, я тайком пробирался в гостиную и смотрел каналы новостей – прямо как несколько месяцев назад проделывал в баторе, жадно впитывая любую информацию об Америке. Теперь же я щелкал между двумя русскими каналами, подключенными к нашему спутнику, но ни на одном из них ничего не говорили про протесты и законы об усыновлении. Новости были однотипными: все хорошо. Или все плохо, но не у нас. Или у нас все плохо, но мы обязательно справимся, потому что у нас богатая история, сильный дух и традиционные ценности. То же самое по телевизору передавали и в баторе, но тогда я почему-то не замечал этого потока лицемерной чуши. Может, я взрослею? Когда я поговорил об этом с Викой, она сказала: «Человек взрослеет, когда начинает нести ответственность. Ты готов нести ответственность?» Мне не понравился тон нашего разговора, было в тех ее словах что-то мамское, как когда Анна ругается на разбросанные носки или отчитывает за невыученную домашку. Учеба – это ответственность и бла-бла-бла… Но Вику-то куда понесло?
Я насупился.
– Не знаю, смотря какая ответственность.
На экране ноутбка Викино лицо покрывалось пиксельными квадратами, но даже они не могли скрыть то серьезное выражение, с которым она на меня смотрела.
Я не выдержал напряженного молчания, хоть оно и не было долгим:
– Что?
– Ответственность может быть за страну.
– За страну?! – Я фыркнул, не сдержав насмешливого удивления.
– Ага.
– За какую страну?
– За свою.
– А какая моя?
– Это тебе решать, какая твоя. Может, обе. А может, ни одна. А может, ты еще недостаточно взрослый, чтобы об этом думать.
Мне показалось, что последней фразой она будто бы специально хочет меня задеть, взять на слабо, и это мне не понравилось. Они с Эриком, значит, такие взрослые, да?
– Что за ответственность за страну? В армии, что ли, служить?
Теперь уже фыркнула Вика:
– Война – это не ответственность, а безответственность. Мне противен милитаризм. Я говорю с тобой о реальных делах, а не об игре в солдатики.
Я хотел спросить: «Что такое милитаризм?» – но вместо этого спросил:
– Какие реальные дела?
– Дай интервью, – в лоб сказала Вика.
– Какое интервью? Кому?
– Тем же журналистам, с которыми общался Эрик. Там работают классные ребята, тебе понравится…
– Какое интервью? – снова спросил я, почувствовав, что Вика начинает увиливать.
Она выдохнула:
– Про твою историю с усыновлением. Как никто не хотел усыновлять тебя в России, как приехала семья из Америки, как вы общались и ездили друг к другу в гости и как потом все отменилось…
– И как потом меня вывезли обманом? – насмешливо уточнил я.
– Это можешь не рассказывать
– А то не очевидно! Я ж вообще-то уже в Америке, але! – На меня накатило непонятное раздражение от нашего разговора.
Признаться, вся эта шумиха с законом Димы Яковлева мне не нравилась. Я боялся, что чем больше будут болтать про ситуацию с американским усыновлением, тем выше риск, что вскроется вся правда о моем отъезде.
Викин голос, похожий на речь механического робота из-за перебоев со связью, скорбно произнес:
– Ладно. Я тебя поняла.
Эта холодность в ее тоне заставила меня начать оправдываться:
– Я правда не могу! Это всех нас подставит! Мы же нарушили один закон, чтобы обойти другой, понимаешь?
– Но если ты нам поможешь, его вообще могут отменить, – осторожно заметила Вика. – А если его отменят, то тебе нечего бояться…
– Да почему вы вообще решили, что можете на что-то влиять, что-то отменять?! – взорвался я.
– Потому что так всегда и бывает, если пытаться хоть что-нибудь делать, а не отсиживаться в стороне. Это называется активной гражданской позицией, – спокойно ответила Вика.
– Да-да, слышал. – Я закатил глаза. – Ты как будто учебник по обществознанию цитируешь, но реальная жизнь – она же не такая, как в учебнике. Они делают что хотят.
– Кто «они»?
– Ты знаешь кто.
– Они делают что хотят, потому что мы не делаем ничего. – Вика вдруг закрыла лицо ладонями и, посидев так несколько секунд, жалобно заумоляла: – Ну, пожалуйста, Гоша, мне ведь больше некого попросить! Люди хотят видеть реальных жертв, они начнут больше сочувствовать, если им показать настоящего человека, а не абстрактных мальчиков и девочек!.. Если на нашей стороне будут все, им больше ничего не останется, как просто отменить этот дурацкий закон.
– Ну почему я? – спросил я почти так же жалобно. – У многих же детей сорвалось усыновление…
– Кто подпустит к ним журналистов? Они же все под контролем в своих детдомах, а ты ничем не связан.
– Связан, – возразил я. – Я связан тем, что мы сделали. Нарушили закон.
– Да его отменят, если ты нам поможешь!
– А если не отменят?
Вика устало, будто бы из последних сил, произнесла:
– А если бы ты был здесь, а не там, тебе бы разве не хотелось, чтобы за тебя поборолись? Ты выбрался, а как же все остальные?
«Да какое мне дело до остальных!» – чуть не выкрикнул я, глядя на экран через слезливую пелену в глазах. Я ненавидел Вику в тот момент – конечно, легко ей рассуждать, когда терять нечего, а у меня на кону – семья. Из-за этого интервью вся моя тщательно оберегаемая благополучная американская жизнь может рухнуть в один момент, а Вика сидит и разглагольствует об ответственности и гражданской позиции.
– Гоша… – негромко позвала меня Вика.
– Я подумаю! – резко ответил я, хотя на самом деле не собирался ни о чем думать.
Смешно даже представить: я и это интервью… Они совсем там рехнулись с Эриком на пару.
– Спасибо, – ответила Вика, и я тут же нажал на красную трубку, прерывая звонок.
Меня противно трясло и тошнило от нашего разговора. Я говорил себе: успокойся, ты все правильно сказал, и ты не обязан никого спасать, но в то же время вкрадчивый голос Вики не давал покоя: а как же все остальные?
Зачем я обменялся контактами с Викой? Лучше бы я не продолжал с ней общаться. Лучше бы я никогда ничего этого не узнал.
* * *
Я тщательно оберегал родителей от того информационного шума, который распространялся в России вокруг темы с иностранным усыновлением. Я смотрел русские передачи, только когда никого не было дома, а в остальное время, даже просто щелкая каналы на телевизоре, старался избегать российских новостей.
С одной стороны, мне не хотелось нервировать Анну и Бруно, с другой – я чувствовал в них готовность бороться с любой несправедливостью (иначе они не забрали бы меня любой ценой!) и боялся, что волна протестов в России вновь пробудит это благородное желание борьбы с системой. Даже во сне я слышал возмущенный голос Анны, как она говорит: «Ну и что мы сидим сложа руки? Давайте действовать!» Там, в моих снах, они не понимают, что могут потерять меня, если начнут действовать, или, что еще хуже, считают это обстоятельство незначительным. А когда узнают, как постыдно я увильнул от разговора с Викой, как слился с этим интервью, то говорят: «Ну и ну, Гоша, как же так, такой трус нам и подавно не нужен, собирай свои вещи». Глупость, конечно, но пробуждался я как от кошмаров.
Целую неделю я размышлял об интервью, пытаясь прикинуть, как можно решить проблему иначе. Не может ведь быть только черного и белого: мол, или ничего не делать, или сразу вставать под открытые пули. Я представлял себя великим полководцем на войне, которому требуется принять мудрое решение, и думал, думал, думал.
Решение пришло ко мне неожиданно, откуда и ждать не приходилось – от Калеба. Мы были у него дома, играли в «Мортал Комбат» на «Иксбоксе», я, периодически отвлекаясь на бои, рассказывал ему про разговор с Викой и всю эту дурацкую ситуацию, Калеб слушал, зажимая между зубами наггетс из KFC, и, казалось, никакая умная мысль в этот момент ему прийти не может. Когда его Саб Зиро разрубил ледорубом моего Скорпиона, Калеб, отложив джойстик, вытащил наггетс изо рта и сказал:
– У моего папы, Дэвида, пять тысяч подписчиков на фейсбуке[8]. Он это… Ну типа блогер.
Я, удивившись, перебил:
– Откуда у него столько подписчиков?
– Не знаю. Он просто рассказывает о нашей жизни.
– А у вас какая-то интересная жизнь?
Калеб пожал плечами:
– Ничего особенного. – А потом вдруг обиженно цыкнул: – Не хочешь слушать мою идею – не надо.
– Ладно, ладно, говори, – ответил я, хотя и не верил, что он всерьез предложит что-то дельное.
– Если ты не хочешь светить лицом, ты можешь рассказать о своей ситуации текстом. Написать пост на фейсбуке*, например.
– У меня в друзьях только одноклассники и родители.
– Поэтому я и говорю про своего отца. Он может сделать репост, и другие блогеры, которые его читают, тоже могут его сделать. Тогда есть шанс, что текст прочитают тысячи человек и, может быть, он попадет в СМИ.
– И тогда меня все равно найдут.
Калеб, вздохнув, сказал:
– Говоря откровенно, они и так тебя найдут.
– Это еще почему?
– Думаешь, эта бабища в красном не помнит, где брала интервью и у кого? Думаешь, если у нее спросят, она не скажет им, кто ты такой? Может, у нее уже спросили.
Я поморщился от слова «бабища», но сейчас было не до споров о его лексиконе. Все, что говорил Калеб, звучало до пугающего похожим на правду.
– Так что, – продолжал он, – в твоих интересах, чтобы закон правда отменили. Ну и еще девчонки не любят всякое там ссыкло, – с этими словами он снова засунул наггетс в рот.
Смерив его оценивающим взглядом, я спросил о том, что меня поразило больше всего:
– Ты давно стал таким умным?
Набив рот, он пробубнил:
– Я сегда был аким уным, ты профто не замечал.
Вытерев жирные пальцы о штаны, Калеб снова взялся за джойстик и деловито сообщил:
– Как напишешь пост – кидай ссылку, перешлю отцу.
Вечером я долго сидел перед мерцающим экраном ноутбука, гипнотизируя свою страницу на фейсбуке[9]. Тоненький курсор мигал на фоне насмешливого шаблонного вопроса: «How are you feeling?». Как бы отвечая на него, я напечатал всего одно слово: «Shitty» – и больше ничего. Вот и вся моя «гражданская позиция».
Я заходил по комнате, поднимая в памяти все события своей жизни. Как я оказался в баторе? Не знаю. Кажется, что он существовал в моей жизни всегда, словно я родился не у настоящих людей, а был найден воспиталками в баторской капусте.
Свое раннее детство я не помню. Знаю одно: я никогда ни с кем не дружил и не общался. Мне не хотелось, чтобы в баторе у меня были друзья – они как будто могли привязать меня к этому месту, а я не хотел привязываться. Я хотел домой, к маме и папе – заветные слова, значения которых я даже не понимал до конца. Почти каждый день – череда лиц, потоки любопытствующих взрослых, которых я принимал за своих родителей, но они всегда оказывались ненастоящими.
Вернувшись к столу, я открыл вкладку с фейсбуком[10] и второпях, стараясь не потерять мысль, напечатал:
«Наталья и Олег… Наталья и Олег…
Я повторял эти имена про себя весь день разными интонациями…»
Эпилог
Федеральный закон «О мерах воздействия на лиц, причастных к нарушениям основополагающих прав и свобод человека» не был отменен. Но четвертая статья, запрещающая усыновление российских детей американскими гражданами, была исключена из основного закона 15 апреля 2013 года. Это случилось неожиданно: в один прекрасный день мы все проснулись в мире, где закона Димы Яковлева больше не существовало.
Я не знаю, какова доля моего влияния на это. Я получил тысячи репостов и сотни комментариев с поддержкой со всего мира, но не заметил никакой официальной реакции с российской стороны, хотя тошнотворная тревога ожидания не отпускала меня целыми днями. Все представлял, что нас ждет киношная сцена: в дом врываются люди в балаклавах, кладут родителей лицом в пол, меня забирают. Когда у Анны или Бруно звонил телефон, я вздрагивал – думал, это они. Если Анна подолгу молчала, слушая чей-то голос в трубке, в моей голове этот голос тут же дублировался: «Ваш выкраденный российский ребенок теперь снова наш, ха-ха-ха».
Ничего не происходило целый месяц, и это был худший месяц в Америке. Когда закон Димы Яковлева принимали, о его обсуждении можно было услышать повсюду, но теперь стояла гробовая тишина. Каждый день я спрашивал Вику: «У вас там что-нибудь двигается?» – и каждый день получал ответ: «Пока нет».
«Ничего не получится. Мне крышка, меня изымут из семьи», – строчил я, даже не замечая, как трусливо звучат мои слова.
Вика успокаивала меня какими-то общими фразами, мол, так быстро эти вопросы не решаются, им нужно время, но я чувствовал, что понимания ситуации у нее не больше, чем у меня. Дни тянулись медленно. По утрам я лениво листал ленту российских новостей: акции протеста, письма президенту, снова акции протеста, все одно да потому. Это казалось бесконечным.
Пока 15 марта все не закончилось.
Даже странно, что я очнулся в том же самом мире, в каком и засыпал накануне. Такое же солнце, такое же небо, такой же желтый автобус отвез меня в школу, но теперь это был мир, в котором брошенный ребенок из России может найти себе семью в любом конце света.
Эту новость я получил в шесть утра, Вика скинула статью с заголовком: «Власти признали: “закон Димы Яковлева” ударил по российским сиротам».
«Кликбейт», – подумал я, нехотя нажимая на ссылку.
А там…
«…принятие закона ударило в первую очередь по детям с инвалидностью и хроническими заболеваниями…»
«…данная поправка была временной мерой, побуждающей американские власти уважать договор об усыновлении…»
«…в пресс-службе сообщили, что, несмотря на отмену статьи, российская сторона будет добиваться правовых норм и соглашений, которые позволят независимо от разницы законов контролировать положение усыновленного ребенка в американской семье…»
Отмена статьи! Это все, что имело для меня значение. Остальные буквы слиплись в бессмысленную кашу, в набор ничего не значащих фраз, главное – закона Димы Яковлева больше нет. Это сработало. Действительно сработало. Неужели с ними можно договариваться?
До будильника было еще два часа, но я уже не смог уснуть. Лежал, блаженно улыбаясь, глядел в потолок и мысленно повторял: «Отменили… Отменили… Отменили».
Утром я показал статью родителям, и мы впервые, чуть не расплакавшись от радости, по-настоящему обнялись. Это объятие будто бы не случилось вовремя, нам следовало так прижаться друг к другу в аэропорту или по прилете, но тогда были только нервные переругивания, хмурые лица, грубоватые поторапливания друг друга. Как воришки, объединенные общим преступлением, мы стыдливо прятали глаза даже друг от друга. И теперь это сковывающее ощущение наконец пропало.
– Может, нам просто стоило цуть-цуть подождать, – выдохнул Бруно.
– Нет, – уверенно ответила Анна. – Если бы просто ждали, этого бы никогда не случилось.
По дороге в школу мы встретились с Калебом, и он обнял меня с такой силой, словно новость про отмену статьи имела к нему личное отношение. Он взахлеб начал рассказывать, что все получилось только благодаря ему (ну и конечно, благодаря мне, но чуть-чуть), ведь он главный вдохновитель и все такое. Мы так заболтались, что чуть не опоздали на физику, где Калеб должен был читать доклад про элементарные частицы – с тех пор как бозон Хиггса открыли прошлым летом, он с ума сходил по этой теме.
Если речь шла о физике, Калебу никогда не требовались конспекты, распечатанные листы со статьями из «Википедии» и другие вспомогательные материалы, чтобы прочитать доклад у доски. Он его и не читал в прямом смысле слова, а рассказывал, иногда даже что-то увлеченно рисовал на доске, но его рисунки никто, кроме него самого, не понимал.
– Как гласит многомировая интерпретация квантовой механики, электрон находится в каждой возможной позиции, пока его не измерят, – рассказывал Калеб, вырисовывая мелом кружочки с отходящими в разные стороны линиями. – После этого Вселенная как бы распадается на разные копии. Каждый возможный исход этого измерения соответствует отдельной ветви Вселенной.
– Че? – выкрикнул Питер с последней парты.
Калеб, на секунду стушевавшись, терпеливо пояснил:
– Согласно этой теории, существует бесконечное множество параллельных миров, где реализованы все варианты развития событий на всех физических уровнях. Например, есть мир, в котором ты пришел сегодня на урок, а есть мир, в котором ты решил поспать подольше.
Ребята засмеялись, а мистер Хопкинс, наш физик, шутливо заметил:
– Хорошо, что мы живем в одном мире с Питером, который пришел на сегодняшний урок.
Когда Калеб сел на место, я шепотом подозвал его:
– Пс-с-с… – Когда он обернулся, я спросил: – Значит, есть мир, в котором мы никогда не встретились?
– Ага. И есть мир, в котором ты не приехал в Америку.
– И есть мир, в котором не отменили закон Димы Яковлева?
– Скорее всего.
– Это ужасно.
Калеб хохотнул:
– Радуйся, что ты в этом мире, а не в том. Может быть, тебя вообще в том мире не существует.
От его слов по спине пробежал неприятный холодок. Я вспомнил, как в семь лет нашел неподалеку от батора недостроенную водокачку, забрался наверх и хотел спрыгнуть вниз. Но меня охранник заметил, прибежал, оттаскал за уши и дал пинка под зад. Больше на водокачку я не ходил. В этом мире. А в том?
Откинувшись на спинку стула, я выдохнул:
– Может быть.
