16 страница15 мая 2026, 16:03

Глава 15



Алессио

Я больше не даю себе никаких обещаний.

После той ночи — когда всё пошло наперекор планам и одновременно слишком правильно — я лежал и смотрел в потолок, пока Иза засыпала у меня на груди, и впервые за долгое время мне не нужно было ничего заглушать. Ни алкоголем. Ни дымом. Ни шумом.

Она смотрела на меня так, будто я совсем не тот, кем привык себя видеть.

И я поверил, — на несколько секунд, возможно, на несколько часов, — что могу быть другим. Лучшим. Не ради себя. Ради неё.

Это даже не звучало как обещание тогда. Было чем-то более тихим, почти неосознанным. Просто мысль: «Я попробую».

И этого хватило, чтобы на какое-то время остановиться. Сбавить. Контролировать. Делать вид, что я способен. А потом была та чёртова свадьба. И после стало очевидно, что это было тупо смешно. Наивно. Ненужно. Потому что больше не было, ради кого становиться лучше. И я больше не даю себе таких обещаний. Даже не думаю о них. Это как рефлекс, который исчез. Как что-то, чего просто больше не существует.

Книга лежит открытой на коленях, а я не помню, сколько времени я уже здесь сижу. Страница не меняется. Или меняется — я не уверен. Читаю не текст — пытаюсь читать её.

Здесь она бы остановилась. Я знаю это. Потому что этот момент слишком очевидный. Слишком... исключительный, чтобы его пропустить. Она бы закатила глаза, сказала бы что-то резкое. Не грубое — точно сформулированное. И я бы спорил. Не потому что не согласен, а потому, что мне нравилось, как она это делает. Как закатывает на меня глаза, как жестикулирует, как ставит под сомнение почти каждое мое мнение чисто из принципа.

Я медленно провожу пальцем по строке, будто это что-то изменит, и останавливаюсь. Дольше, чем нужно. Взгляд застывает в одной точке. На секунду кажется, что я действительно слышу её голос — не полностью, фрагментами, — как ещё слишком живое воспоминание.

Я закрываю глаза — всего на мгновение, но этого хватает, чтобы стало хуже — и резко открываю.

Книга всё ещё здесь, страница всё ещё та же. И ничего не меняется. Только ощущение.

Я перелистываю. Механически. Не имея ничего в виду, потому что я и не читаю. Я просто двигаюсь дальше. Потому что если остановлюсь, риск зависнуть возрастет. А если зависну — начну думать. При том мысли мои сейчас — место хуже, чем ад.

Я купил ещё несколько книг сегодня. Пять или десять... или двадцать. Я уже не считаю и не помню момента, когда это стало... системой.

Я зашёл в дом с пакетом. Не одним. Несколькими. Бумажные обложки ощущались давлением в руках, а запах новых страниц был слишком резким. Иза говорила, что электронные книги — это не то, но уточняла, что это имеет смысл, только если бумажной версии нет в доступе, если это что-то редкое, закрытое — то, что иначе не достать. Во всех остальных случаях — только бумага. Потому что страницы имеют вес. Потому что история должна ощущаться в руках, а не просто прокручиваться пальцем. Я тогда не обращал внимания. Сейчас — только так. Её жанры. Те, которые она бы читала, которые она бы критиковала, которые ей бы ей понравились. Все — бумажные. Всегда. Иначе не имеет смысла.

Я даже не смотрел, куда иду. Просто через гостиную — к себе, в своё крыло.

Невио что-то сказал. Я не помню что именно, зафиксировал только интонацию: что-то между смехом и раздражением. Я даже не остановился — был слишком пьян, чтобы вникать. Наверное, просто послал его, даже не думая, и пошёл дальше. Это единственное, что запомнилось чётко — как легко это было, будто всё остальное уже не имеет значения.

Книги лежат стопками — на столе, на полу. Некоторые даже не открыты, но это нормально, потому что дело не в том, чтобы дочитать, а в том, чтобы не останавливаться. Чтобы всегда была следующая. Чтобы не было паузы. Потому что пауза — это самое худшее. В паузах появляется она. Не как образ, а — глубже, — как присутствие. Как что-то, что не исчезает, даже если ты ничего не делаешь. А может, наоборот: что бы ты ни сделал.

Я беру ещё одну книгу и открываю. Снова. Потому что лучше это, чем ничего. Потому что пока я читаю — я могу делать вид, что это не просто... зависимость.

Иронично.

Я заменяю одно другим, даже не пытаясь это оправдать. Мне всё равно. Я просто не хочу тишины, потому что в тишине она становится громче, а тут — хотя бы растворяется между словами.

Даже если я читаю их не ради текста, а ради неё.

***

Я больше не считаю ни дни, ни разы, не пытаюсь остановиться. Какой смысл?

Я стою посреди комнаты с бутылкой в руке. Половины уже нет. Может больше. Мне всё равно. Делаю глоток, не смакуя — просто чтобы жгло, чтобы что-то чувствовалось. Хоть что-то.

Коротко хмыкнув, допиваю до конца. Бутылка глухо падает на пол. Я даже не смотрю. Рука уже в ящике, а движения быстрые, привычные. Это единственное, что не развалилось. Я достаю пакет с порошком. Размазываю  содержимое на пальцах и подношу к носу.

Вдох. Резкий. Острый.

Глаза закрываются. Мир — сжимается.

И я, как всегда, сразу начинаю ждать, потому что теперь это работает только так.

Я поднимаю голову. Смотрю, прямо, не моргая.

— Ну?

Ничего не происходит. Делаю шаг вперёд.

— Давай.

Голос ниже, жёстче. Ещё один шаг. Взгляд выжидающе фокусируется на точке, будто если не отведу взгляд — оживёт. Я провожу рукой по волосам более раздражённо.

Тишина. И вот тут что-то срывается — резко, без предупреждения.

— Да где ты, блять?!

Голос ломается. Громкий. Жёсткий.

— Почему ты молчишь?!

Я резко бью рукой по столу. Стекло звенит. Что-то падает. Мне всё равно. Тишина. Резкая. Глухая. И в ней что-то обрывается.

Дверь распахивается с грохотом.

— Что за херню ты творишь?!

Голос резкий. Реальный. Слишком реальный. Я не сразу поворачиваюсь.

— Алессио, блять, что случилось?

Шаги. Быстрые. Я чувствую, как меня резко хватают за плечо. и дёргают. Я поворачиваю голову.

Массимо.

Мой брат что-то говорит. Губы двигаются слишком быстро, но я не улавливаю слова, будто звук запаздывает. Или я.

— Ты меня слышишь?

Я смотрю на него прямо и не узнаю на секунду. Ощущение, что картинка немного съехала, поэтому и не совпадает. Я моргаю. Раз. Второй.

— Ты, блять, под чем?

Его голос режет. Грубо. Жёстко. Я открываю рот, пытаясь что-то сказать, но у меня не выходит. Слова есть, но они не складываются в предложения.

Из меня вырывается тихий смех, хотя повода для него нет. И это его ещё больше раздражает. Он что-то говорит дальше. Я уже не слушаю, потому что всё начинает размываться. Мир становится медленнее, звуки — глуше, будто кто-то уменьшил громкость.

Медленно отведя взгляд, я смотрю в ту же точку. Кресло пустое.

Я моргаю, и этого достаточно, чтобы всё провалилось.

***

Я больше не езжу на мотоцикле.

Не потому, что не хочу. Было бы даже проще, если бы дело было именно в нежелании. Если бы я однажды просто потерял интерес, больше полюбил машины, нашёл другую привычку, другой способ двигаться вперёд, другой шум, который забивает голову. Но проблема не в желании. Она в том, что есть вещи, которые ломаются не навсегда и окончательно, нет — это было бы слишком честно. Они ломаются так, что фасад остаётся целым, но внутри происходит замыкание. Именно так и с мотоциклом.

Он стоит там, где и стоял. Чёрный, безупречный, готовый. В нём ничего не испорчено, двигатель заводится с первого раза, тормоза в порядке, резина свежая. Всё так, будто я могу сесть хоть сейчас, выехать на трассу, дать газу и позволить скорости сделать то, что она делала всегда — вытряхнуть из меня всё лишнее. Но она больше ничего не вытряхивает. Наоборот, возвращает именно то, чего я пытаюсь не касаться.

Первые секунды ещё ничего: руки на руле, знакомый вес, ровный наклон, контроль. А потом тело вспоминает быстрее головы. Где должны были бы быть её руки. Как она держалась бы. Как смещалась бы ближе в поворотах. Как доверяла бы — бездумно, полностью, так, как доверяют только один раз, не потому что ты это заслужил, а потому, что человек просто ещё не знает, что ты способен сделать с его доверием.

И тут всё заканчивается. Я останавливаюсь. Всегда одинаково резко, будто мотоцикл сам отказывается ехать дальше, будто даже металл понимает то, чего я упорно не хотел признавать: смысл был не в скорости, не в дороге, не в рёве двигателя под грудью. Смысл был в том, что она была позади. И теперь, когда её там нет, когда её уже никогда там не будет так, как раньше, всё это превращается в бессмысленный набор деталей.

Я сам сделал так, чтобы её руки больше никогда не держались за меня с доверием.

Вот и всё.

Это раздражает. Трезво. Постоянно. Как камень в ботинке, который не даёт забыть о себе ни на секунду. Поэтому я беру машину — в ней проще, в ней нет места, где должна быть она. В ней ничего не напоминает мне, как именно я всё испортил. Машина закрытая, тихая, отстранённая. Она не требует памяти, не требует тела, не требует доверия. И это, наверное, единственное, с чем я сейчас способен иметь дело.

Ночь — другая.

Я не боюсь ночи. Я жду её. Это, наверное, самое худшее из всего, что можно обо мне сказать сейчас, но это правда. День — это шум, люди, дела, брат, отец, Невио, алкоголь, порошок, ещё одна книга, ещё одна поездка, ещё один человек, который смотрит на меня так, будто пытается понять, что именно со мной не так. Ночь — это единственное место, где мне не нужно ничего объяснять. Потому что там есть она.

Не похищение. Не порт. Мой мозг не такой щедрый, чтобы наказывать меня очевидным, нет. Он гораздо изощрённее. Мне снится всё то, чего больше не будет. Нормальные моменты, простые. Те, которые в реальности даже не выглядели бы великими: её смех, то, как она закатывает глаза, её голос, когда он ещё не звучит в моей голове, как что-то вырванное, повреждённое, потерянное. И в этих снах нет ничего кровавого, ничего страшного. Именно поэтому они работают.

Именно поэтому я и жду ночи.

Там она не молчит.

Там не нужно ничего выдумывать, занюхивать, запивать, выцарапывать из чужих слов. Там она есть такой, какой должна была быть, если бы я не сделал то, что сделал. Я иногда просыпаюсь не сразу. И это самое худшее, потому что несколько секунд я ещё там, ещё с ней, ещё в той версии жизни, где я не стою за её спиной с ножом, не выбираю сторону, не доказываю что-то Невио, не ломаю то, во что мог бы вляпаться окончательно и безвозвратно.

Именно поэтому я всё чаще хожу в рейды с кузеном и братом.

Не потому, что мне нравится насилие больше, чем раньше, не потому, что во мне вдруг проснулось что-то новое — ничего нового во мне нет, — просто есть вещи, которые работают как выключатель. Когда слишком много движения, слишком много крови, слишком много адреналина, думать сложнее. В этом и есть цель: не убежать от боли — заглушить её настолько, чтобы она хотя бы несколько часов не имела формы.

Чем больше насилия, тем меньше мыслей. Это простая арифметика. Ужасно простая.

Невио не спрашивает, почему теперь я присоединяюсь чаще: ему это даже нравится. Массимо же смотрит внимательнее, но тоже молчит. Иногда мне кажется, что молчание в нашей семье — это самое точное подтверждение того, что негласный диагноз уже поставлен. Если никто ничего не говорит, значит, все уже всё поняли, просто не хотят озвучивать.

Отец и брат думают, что это чувство вины.

Возможно, так и есть. Им удобно думать именно в этом ключе: что во мне проснулся мой чёртов комплекс Робин Гуда, что мне нужна вина, чтобы не рассыпаться, что я смотрю на то, что произошло с Изабеллой, и делаю вывод, будто это случилось из-за меня, поэтому теперь компенсирую это, бросаясь в каждое грязное дело, где можно снова доказать себе, что я хотя бы что-то контролирую.

Они не ошибаются полностью. Но и не понимают главного: это не про мораль, не про правильное и неправильное, не про то, что я вдруг решил почувствовать себя хорошим человеком — я никогда не был настолько глупым. Хорошие люди не держат нож у живота девушки, которая смотрит на тебя так, будто ты — последний человек, которому она могла бы доверять, хотя ещё вчера отдала тебе в руки контроль и над телом, и над эмоциями.

Это о ней. Всё это — о ней.

***

Я никогда не любил тишину перед боем.

Не ту, что натягивается между людьми, пришедшими посмотреть, как кто-то сегодня сломается быстрее другого, и даже не ту, что оседает на коже, когда ты уже в клетке, а металл под пальцами холодный настолько, будто напоминает: «Отсюда выйдет только один из вас».

Я ненавидел другую безмолвность, которая жила во мне последние недели, ту, где не было ничего, кроме её отсутствия, кроме той пустоты, что не кричит, не умоляет, не рвёт тебя на части красиво, как в её любимых романах, а просто медленно точит изнутри, звеня где-то между рёбрами, будто кто-то постоянно проверяет, достаточно ли ты уже треснул.

Именно поэтому я хотел заменить одно другим.

Душевное — физическим.

То, что разрывало меня изнутри без формы и границ, — на то, что можно выдержать телом: удар, боль, кровь. Что-то простое, честное, такое, что не остаётся в голове дольше, чем нужно.

Потому что иногда человек не ищет спасения. Иногда он просто хочет дотянуть до утра любым способом.

Я захожу в клетку без лишних мыслей. Тело уже знает, что делать. Плечи расслаблены ровно настолько, чтобы не терять скорость. Руки готовы, дыхание ровное, центр тяжести — на месте. Всё во мне работает так, будто я не человек, а набор правильно выстроенных реакций.

Это почти смешно.

Можно развалиться изнутри до такого состояния, когда не можешь спать, не можешь дышать полноценно, не можешь прожить вечер без того, чтобы что-то в тебе не начало грызть кости изнутри, — и всё равно тело сделает свою работу идеально.

Я не ищу взглядом никого в толпе. Не хочу. Но всё равно вижу её.

Маму.

Она никогда не была создана для таких мест, это видно сразу. Не потому, что она слабая. Наоборот — в ней всегда было больше силы, чем во многих мужчинах, которых я знал. Просто её сила никогда не заключалась в жестокости. Она не любит насилие, не умеет смотреть на него с равнодушием, не делает вид, что к нему можно привыкнуть, если видеть достаточное количество раз. И поэтому страх в её глазах всегда отрезвляет сильнее, чем что-либо иное.

Я увидел его ещё тогда, когда сказал, что это будет бой на смерть. В ту секунду, когда слова ещё висели в воздухе, а она уже всё поняла. Не спорила при всех. Просто посмотрела на меня так, будто в тот момент я собственноручно сделал шаг туда, откуда она не сможет меня вытащить.

И теперь она всё равно здесь. Потому что она меня любит.

Так сильно, что пришла туда, где не хотел бы видеть её ни я, ни мой брат, ни, более того, отец. В этом, наверное, и есть вся мама: она может ненавидеть саму мысль о том, что сейчас произойдёт, но всё равно будет стоять рядом, если дело касается нас.

Это любовь в её самом жестоком виде. Та, что заставляет смотреть на вещи, от которых хочется отвернуться.

Я отворачиваюсь первым, потому что иначе не смогу отключить в себе ту часть, которая ещё помнит, как её руки касались моего лица, когда я был маленьким, как она поправляла мне воротник, будто это могло защитить от всего, что жило по ту сторону нашей фамилии.

Отец и брат сидят рядом с ней. Они смотрят иначе. Их взгляды другие: спокойнее, жёстче, ближе к той логике, на которой держится наш мир.

Они уже всё себе объяснили. Разложили по полкам. Нашли причину, которую удобно принять.

Они уверены, что понимают, думают, что это из-за того, что случилось, из-за того, что теперь это грызёт меня настолько, что я решил загнать себя сюда и дать кому-то другому добить остатки разума кулаками.

И, может, частично они правы. Но только частично. Потому что проблема в том, что после определённой границы человек перестаёт узнавать себя в собственной тишине.

Мой противник уже внутри. Собранный. Напряжённый. Живой. Он смотрит на меня так, как смотрят те, кто намерен пережить этот вечер.

У него есть причина драться. У меня — только потребность что-то почувствовать.

И это делает нас неравными с самого начала.

Когда всё начинается, тело берёт контроль на себя.

Первый удар чистый, прямой, отточенный настолько, что я почти не думаю о нём. Я чувствую отдачу в кисти, в предплечье, в плече. Мышечная память делает всё за меня. Я сильнее, это заметно сразу — в том, как он отступает на полшага позже, чем следует, в том, как его защита задерживается на долю секунды, в том, как он уже сейчас понимает: сегодня ему не повезёт.

Я двигаюсь быстрее, точнее, ритмичнее. И всё же не спешу заканчивать.

Один его удар проходит. Потом ещё один. Челюсть отзывается тупой болью, рот наполняется металлическим привкусом, а я чувствую, как лопается кожа на губе, и тепло крови медленно размазывается по подбородку.

Я мог бы не пропустить это. Я просто не захотел.

Физическая боль проще. В ней нет подтекста, памяти, её имени в каждой долбанной паузе между вдохами. Она прямая, честная, почти милосердная.

Тело принимает удары легче, чем сердце принимает потери.

Я даю ему ещё одну возможность достать меня. И ещё. Чувствую, как кожа горит, как напрягаются мышцы, как хрустит что-то незначительное, не критичное, но достаточное, чтобы на несколько секунд всё внутри переключилось на другие частоты.

Вот то, ради чего я сюда пришёл. Не победить, не убить, а на мгновение перестать слышать себя.

Мир начинает немного плыть. Не сильно. Не так, чтобы я терял контроль. Просто края становятся мягче. Звуки — глуше. Всё лишнее уходит на задний план.

Это не впервые. Я знаю это состояние. Химия делает своё: приглушает, упрощает, убирает то, что мешает, оставляет только тело, движение, дыхание и ритм.

Но даже этого недостаточно. Ничего из этого недостаточно.

Он начинает бояться раньше, чем осознаёт это сам. Я вижу страх в мелочах: в том, как он задерживает дыхание перед атакой, в том, как его плечи напрягаются слишком высоко, в том, как он всё чаще смотрит не на меня, а на возможность выжить.

Удар за ударом тело возвращает себе полную власть. Я ломаю дистанцию. Вхожу ближе, чем нужно.

Я ловлю момент, когда он открывается, и бью. Глухой звук проходит через кисть и выше: в кости, в локоть, в плечо. Я чувствую, как что-то поддаётся, ломается. Он ещё стоит секунду, будто тело не успевает принять то, что уже произошло.

Я бью ещё раз. Сильнее. Без паузы.

В таких моментах не остаётся ничего человеческого. Только импульс довести движение до конца. Только тупое, холодное знание, что сейчас, если я остановлюсь хотя бы на полсекунды, сломается не он.

Тело не создано для того, чтобы выдерживать такое.

Его движения становятся рваными и беспорядочными. Он больше не дерётся — он пытается удержаться в самом себе ещё хотя бы на мгновение, но его страх уже открытый, голый — живой.

Я видел его раньше. Бесчисленное количество раз. И сейчас он ничего во мне не вызывает: ни злости, ни удовлетворения, ни даже интереса.

Только пустоту.

И где-то посреди этой пустоты приходит мысль, от которой внутри становится ещё холоднее.

Я не понимал, почему все говорили, что Римо сошёл с ума, когда отпустил Серафину.

Сейчас я понимаю. Понимаю слишком хорошо. И, наверное, в этом есть какая-то больная ирония. Это, наверное, просто семейная традиция — похищать женщин, а потом влюбляться в них так, что теряешь из-за этого собственный рассудок, теряешь лицо, теряешь ту версию себя, которая ещё умела дышать без боли.

Мой противник падает не сразу. Будто тело ещё пытается спорить с очевидным. Потом всё же складывается вниз тяжело, бесславно и совсем глухо.

А я стою над ним и дышу ровно.

Толпа шумит где-то далеко, будто за толстым стеклом. Металл клетки всё ещё холодный. Кровь — тёплая. Сердце бьётся чётко. Так, как должно.

Я выиграл.

И это не даёт мне ничего — ни облегчения, ни покоя, ни забвения. Я думал, что если запихну себя сюда, если позволю боли пройтись по телу так, чтобы она вытеснила всё остальное, если доведу эту ночь до грани, за которой уже не останется места ни для чего, кроме инстинкта, — что-то изменится. Хоть немного. Хоть на час. Хоть на один чёртов вдох.

Не изменилось ничего. Внутри всё так же гнило тихо. Все так же пусто.

16 страница15 мая 2026, 16:03

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!