Глава 16
Изабелла
— Ты же понимаешь, что мы смотрим историю про девочку, которая сбежала из дома с подозрительным типом, чтобы просто посмотреть на фонарики?
Его голос лениво звучит где-то рядом, будто это не вопрос, а констатация факта.
Я не отвечаю сразу.
Ноутбук стоит на краю кровати. Экран немного наклонён, свет от него мягкий, тёплый — слишком живой для комнаты, в которой мы сидим без включённого света. Все оттенки вокруг немного приглушенные: стен, пола, даже воздуха. Только цвета из мультфильма выглядят настоящими.
Я поджимаю ноги ближе к себе, обнимая колени руками, и на секунду просто смотрю вперёд, не фокусируясь ни на чём конкретном.
— Впечатляет, как ты способен свести историю про контроль, внутренний страх перед свободой и болезненный поиск собственной идентичности к настолько плоской формулировке, — говорю я наконец, не отводя взгляд от экрана.
Валерио рядом едва меняет позу — матрас под нами немного проседает, когда он опирается на локоть.
— Я лишь уточняю, — спокойно отвечает он. — Она уходит с первым встречным, которого видит. Как по мне, не очень хороший пример для подражания.
Я тянусь к разбросанной рядом упаковке сладкого, нахожу что-то на ощупь и задерживаю на мгновение в руке, прежде чем съесть.
— С первым встречным и достаточно харизматичным.
— Это звучит не намного лучше. Маньяки тоже могут быть харизматичными.
Я поворачиваю к нему голову — медленно, с лёгкой насмешкой.
— Ты только что сравнил Флина Райдера с маньяком. Мне стоит начать волноваться за твои моральные ориентиры или для этого уже поздно? — Я закрываю ему рот рукой, прежде, чем он успевает его открыть, и добавляю, — И это был риторический вопрос. Я действительно не хочу знать ответ.
На экране Рапунцель говорит слишком быстро, двигается слишком резко, меняет эмоции так, будто они не имеют веса. Я не помнила, чтобы это было в мультике раньше. Или просто не обращала внимания.
Сейчас — замечаю всё.
— Он лгал ей, — продолжает Валерио, уже чуть тише. — Даже его имя не было настоящим.
Слова звучат спокойно. Повседневно. И именно поэтому попадают в яблочко.
На секунду я будто выпадаю из того, что происходит на экране. Цвета остаются, движение продолжается, но смысл размывается — как всегда, когда мысли резко уходят в другую сторону.
Это не про мультфильм, я чувствую это сразу. И ещё больше — то, что он этого не чувствует.
Валерио не знает, куда именно попал.
И насколько точно.
Я чуть сильнее сжимаю пальцы на упаковке, которую держу в руках, ловя себя на этом уже после, и заставляю себя медленно их расслабить.
Смотрю на экран, будто ничего не произошло, будто это просто ещё одна реплика — ещё один аргумент в бессмысленном споре о вымышленных персонажах.
— Это даже не самое худшее, что может сделать человек.
Слова выходят ровнее, чем я ожидала. Между нами на секунду повисает тишина. Не неловкая. Скорее, наполненная вниманием.
Я чувствую его взгляд, но не отвечаю на него. Вместо этого снова смотрю на экран.
— К тому же, — добавляю я уже легче, — он не воспользовался её волосами.
— Это должно меня успокоить?
— Это должно задать минимальный стандарт.
Он тихо выдыхает что-то похожее на смех, и напряжение немного спадает.
Я устраиваюсь удобнее, опираясь спиной о стену. Валерио лежит поперёк кровати, занимая половину пространства, будто это его комната. Я не против. Мне даже легче, когда кто-то рядом ведёт себя так, будто всё нормально; когда всё возвращается в норму.
На экране меняется сцена, свет становится ещё мягче. Я на секунду закрываю глаза.
Мне действительно стало легче за эти три месяца.
Это не резкая перемена, не переломный момент — никто не просыпается однажды утром, внезапно понимая, что всё позади.
Это медленный процесс. Почти незаметный.
Ты просто однажды ловишь себя на мысли, что сидишь на кровати, смотришь мультфильм и споришь с кем-то рядом из-за вымышленных персонажей, — и это не кажется чужим. Будто всё снова стало так, как раньше.
Я открываю глаза. И сразу замечаю, что как раньше стало не всё и вряд ли уже когда-нибудь станет.
Флавио обычно был бы здесь. Он бы не молчал, не наблюдал, а перебивал бы, сухо шутил, возможно, даже поставил бы деньги на то, кто из нас двоих выиграет спор.
Я едва улыбаюсь этой мысли, а потом вспоминаю, где он, и улыбка быстро исчезает.
Он сейчас нужен своей семье. Нужен Саре.
Братва напала на мою кузину и заставила Максимуса изнасиловать её.
Сексуальное насилие... самая мерзкая и садистская вещь, которую только можно представить в мире.
Мы живём в концепции крови и насилия, но даже эти вещи я часто оправдывала в своей голове. Не то, чтобы я не могла отличить белое от чёрного и жить в розовых очках — я не из таких девушек. И всё же изнасилование — единственная вещь, которая делается от того, что человек получает удовольствие от причинения другому боли ради собственного удовольствия.
Высшей степени боли.
Этому нет оправдания.
И это даже не звучит, как что-то, что нужно доказывать. В нашем мире вообще многое не требует объяснений — вещи либо молча принимаются, либо игнорируются. Но здесь... здесь нечего принимать. Нет стороны, которую можно было бы понять. Нет логики, за которую можно ухватиться, чтобы сделать итог менее отвратительным.
Конечно, Максимус тоже был жертвой. Я не знала его так хорошо, как Амо, но его мама, Кара, работала вместе с моей в спортзале. И ничто в этом мире не могло бы убедить меня в том, что Максимус был насильником.
Не с такой матерью, как Кара.
Это не слепая вера. Не желание оправдать. Но морально-волевые формируются не в один момент. И если в человеке есть что-то настолько гнилое — это стало бы заметно раньше. Амо не относился бы к нему, как к брату, если бы это было правдой.
В обществе — а особенно в нашем — никто не признает, что Максимус такая же жертва. Мужчины не могут принять такое. И дело даже не в том, что они не хотят. У них просто нет для этого места в голове. Это не вписывается в ту систему, в которой они существуют.
Мужчина должен быть тем, кто контролирует, тем, кто не ломается. А если его заставили — значит, он недостаточно сильный. Если он не остановил — значит, виноват. И никто не задаёт других вопросов. Никто не интересуется, что именно с ним сделали. Это было бы слишком сложно для членов мафии со сложившимися понятиями о превосходстве мужчин. Даже если порой последнее и играет не в их же пользу.
Конечно, он пострадал иначе, чем Сара. Но и такие шрамы остаются на всю жизнь.
— Я написала ей. Саре.
Я смотрю на Валерио. На то, как в его глазах загорается этот знакомый огонь — желание крови и насилия. Но не только. Что-то ещё. Забота.
— И?
— Я пригласила её встретиться со мной, и... она согласилась. Я сегодня буду работать у мамы на ресепшене, так что она приедет туда.
Пауза.
— Я не знаю, хорошая ли это новость. И есть ли здесь вообще что-то «хорошее».
Он смотрит на меня дольше, чем нужно.
— Она ответила, — говорит он спокойно. — Это уже что-то.
Я слегка качаю головой.
— Или это ничего не значит.
— Иза.
Тише. Но все еще твёрдо.
Я поднимаю на него взгляд.
— Это большой шаг.
— Ты думаешь, ей это поможет?
— Я думаю, что ты не дашь ей остаться с этим одной.
Что-то внутри меня сжимается. Так же, как тогда, когда они не дали мне остаться одной. Валерио и Флавио. Они и сейчас не дают.
— Я даже не знаю, что ей сказать... — говорю я тише. — Как её поддержать.
— Будь собой, Иза.
Я тихо хмыкаю.
— Это звучит, как очень плохой план.
— Это единственный план, который у меня всегда работает, — с едва заметной улыбкой отвечает он.
И это настолько... он, что я почти автоматически выдыхаю чуть легче. Всегда такой. Саркастичный. Лёгкий. Будто его ничего не задевает. Будто он не из тех, кто может говорить о чём-то серьёзном дольше, чем несколько секунд. И именно поэтому это всегда сбивает с толку, когда Валерио становится таким. Спокойным. Собранным. Заботливым. Никто не воспринимает его всерьёз. И, возможно, он сам делает всё, чтобы так и продолжалось.
— Всё, что ей сейчас нужно — это мы, — добавляет он уже тише. — Её семья.
Я снова смотрю на него.
— И мы будем рядом.
— Хорошо, — говорю я тихо.
Он кивает, будто этого достаточно. А потом его взгляд меняется. Темнеет.
— Когда мы найдём тех, кто это сделал... — он не заканчивает сразу. Ему не нужно, — Они будут молиться всем богам, чтобы мы дали им лёгкую смерть.
— Я знаю.
***
Когда я поднимаю взгляд от книги, первой я вижу Сару.
Я узнаю этот вид — то, во что превращается человек в тот самый момент, когда у него забирают последнюю опору — ощущение безопасности
Это не заметно сразу. Не так, как синяки или кровь. Это прячется в мелочах: как человек замирает, когда на него смотрят слишком долго, как напрягаются его плечи, как глаза автоматически бегает в поиске выхода из помещения.
Я узнаю это почти мгновенно, потому что последние три месяца выгляжу так же.
Я не улыбаюсь. И Сара, кажется, благодарна мне за это.
— Тебе не хватает бдительности, — говорит папа, подходя к стойке и целуя меня в висок.
Я морщусь ещё до того, как он отстраняется.
— О, я тебя умоляю. Охранники буквально повсюду.
И это правда. После моего похищения отец превратил мамин спортзал почти в маленькую крепость. Теперь здесь охраны больше, чем клиентуры.
Когда-то меня бы это раздражало. Сейчас — не так сильно. Возможно, потому что теперь я тоже проверяю двери дважды перед сном. Возможно, потому что теперь я тоже вздрагиваю от резких звуков. Возможно, потому что часть меня больше не верит в безопасные места.
Я откладываю книгу, наблюдая, как взгляд Сары скользит по залу. Она замечает женщин у тренажеров, стеклянную стену справа, за которой мама ведёт занятие по йоге, охранников у входа, а потом — взгляды.
Люди в нашем мире обожают трагедии, если они случаются не с ними. Им нравится смотреть, обсуждать, перешептываться. Как и говорил Ницше, созерцание чужой боли приносит им сладкое облегчение. Жалкие вуайеристы, которые греют руки у костра, в котором сгорает чья-то жизнь
Плечи Сары немного напрягаются, и я сразу это замечаю.
Она не выносит этого. Того, как люди смотрят после того, как узнали. Будто трагедия делает тебя чем-то публичным, и теперь все имеют право представлять, что именно с тобой произошло. А я ненавижу это сильнее, чем должна бы. Возможно, потому что помню, как смотрели на меня. С жалостью. С любопытством. Или ещё хуже — с осторожностью, будто теперь я была чем-то хрупким.
— Я посижу здесь, пока вы поговорите, — говорит Ромеро, садясь в зоне ожидания.
— Я возьму на себя ресепшен, — сразу добавляет папа.
Я смотрю на него поверх очков.
— Это женский спортзал. Нашим клиенткам будет некомфортно, если здесь повсюду будут мужчины.
Папа уже устраивается на моём стуле, закидывая ноги на второй.
— Они переживут.
Я фыркаю.
— Мама будет недовольна.
И вместо хотя бы минимального чувства вины на его лице появляется знакомая улыбка. Опасная. Самодовольная. Будто это не предупреждение, а прекрасная новость. Потому что если в мире существует что-то, что мой отец любит почти так же сильно, как собственную жену, то это раздражать её. Особенно намеренно. Особенно из-за абсолютно глупых вещей.
Я пожимаю плечами и киваю Саре в сторону кабинета. То, что мама будет в ярости, точно не моя проблема, и если папа так хочет неприятностей, я могу лишь молча наблюдать.
Я закрываю дверь чуть быстрее, чем нужно, и сразу замечаю это. Смешно, как быстро мозг привыкает искать укрытие. Я кладу книгу на стол и киваю в сторону дивана.
— Устраивайся поудобнее.
Потом подхожу к кофеварке. Старой, громкой, абсолютно неудобной. Идеальной.
Мама давно хочет её заменить, но я упорно её отговариваю. Мне нравится этот шум, нравится, как он заполняет комнату и не оставляет места тишине. Она в последнее время стала слишком громкой.
— Эспрессо?
Она качает головой и садится на диван.
— Слишком крепкий для меня. Я люблю чай.
— Я живу на кофеине. Пытаюсь направить своего внутреннего Стивена Кинга, не прибегая к героину или алкоголю.
Я беру чашку эспрессо и бутылку воды для Сары.
Когда возвращаюсь к дивану, ловлю её взгляд на моих носках.
Один розовый, второй — фиолетовый.
Единственный человек, которого это действительно раздражает — Крессида. Она как-то сказала, что я выгляжу так, будто меня одевал слепой клоун.
Возможно. Но мне нравится. Особенно сейчас.
После похищения мир стал тусклее. Не буквально — скорее в моей голове. Будто кто-то приглушил цвета и оставил всё в серых оттенках тревоги, недосыпа и постоянного напряжения. Поэтому я упрямо тянусь к яркому. К смешным носкам, к старым футболкам с дурацкими принтами, к вещам, которые напоминают мне, что я всё ещё я. И мне абсолютно плевать, что об этом думают другие.
Я протягиваю Саре воду и сажусь рядом, подтягивая одну ногу к груди.
— Ты знала, что Стивен Кинг написал «Сияние» под алкоголем и кокаином? И даже не помнит, как написал «Куджо».
— Надеюсь, ты не планируешь повторять его метод, — говорит Сара. — Но учитывая тревожную сторону его книг, я не удивлена.
Я делаю шокированное лицо.
— Тревожную, но гениальную. И если тебе не нравятся тревожные книги, тебе точно не стоит читать мои.
— Ты написала книгу?
Я почти сразу жалею, что вообще это сказала. Тема писательства в последнее время ощущается странно, будто кто-то взял что-то моё и вернул обратно уже немного сломанным.
Последние три месяца я вообще не могла писать — слова просто решили покинуть меня вместе с ощущением нормальности.
А потом они вернулись. Только... не такими, как раньше. Теперь в моих историях стало значительно меньше счастливых финалов, романтики, людей, которые влюбляются. И намного больше тех, кто выживает. Будто я больше не умею лгать в текстах.
Я делаю глоток эспрессо.
— В основном я пишу рассказы и повести. Но да, над книгой тоже работаю.
— Вау, — Сара смотрит на меня внимательнее. Слишком внимательно. — Ты используешь это, чтобы разобраться с тем, что произошло?
Я откидываюсь на подлокотник дивана и смотрю ей прямо в глаза. Я не люблю такие вопросы. Не потому, что они плохие. Просто честные ответы на них обычно ещё хуже.
— Моё письмо стало более жестоким и мрачным, — говорю я. — И, к сожалению, значительно лучше.
Мне даже не нравится это признавать. Будто травма что-то во мне сломала — и одновременно заострила. Улучшила.
— Где-то читала, что великие писатели рождаются из травм. Не знаю, правда ли это, но писательство стало неплохой отдушиной.
Я сдуваю прядь волос с лица. Мой пучок едва держится. Как и я, если уж честно.
— Хочешь поговорить об этом? — тихо спрашиваю я.
Сара опускает взгляд на бутылку воды в своих руках. Её пальцы немного сжимают пластик. Не сильно, но достаточно, чтобы я заметила.
Я не тороплю её.
Ненавижу, когда люди пытаются вытянуть из тебя слова, будто делают тебе одолжение. Иногда молчание — единственное, что ещё принадлежит тебе.
— Я переживаю из-за того, как вчерашний день изменит меня, — в конце концов говорит она тихо. — И моё будущее. Я не хочу, чтобы одна плохая вещь определила всё остальное. Не хочу давать им такую власть. Но некоторые вещи уже вне моего контроля... и это пугает.
Я медленно киваю. Да, это то, что я могу понять. Не сам страх, даже не сами воспоминания, а это ощущение, будто кто-то чужой вдруг залез тебе под кожу и оставил там что-то грязное, что теперь влияет на всё остальное.
На то, как ты думаешь, спишь, смотришь на людей, доверяешь им.
— Что именно не под твоим контролем? — спрашиваю я. — Ты боишься, что тебя снова похитят?
Она медленно качает головой.
— Нет. Вряд ли это случится снова. Просто... — она замолкает на секунду. — Я боюсь того, как люди будут относиться ко мне, когда узнают, что произошло.
У меня внутри что-то холодно сжимается. Потому что это самый худший страх из всех возможных. Не монстры. Не похитители.
Люди.
Их взгляды. Шёпот за спиной. Сочувствие, которое больше похоже на любопытство. Или ещё хуже — обвинение.
Потому что общество, особенно наше, всегда удивительно талантливо в том, чтобы делать женщин виноватыми в чужом насилии. Я знаю это слишком хорошо. И Сара тоже скоро узнает.
— Ты не можешь изменить людей, — говорю я честно. — Некоторые всё равно будут говорить гадости. Они все любят сплетни. Ты выжила, так что не обращай внимания на этих идиотов. Карма им отплатит.
Уголок её губ слегка дёргается в чём-то похожем на слабую улыбку. Но она быстро исчезает.
— Знаешь, некоторые всегда обвиняют нас в таких вещах.
Я смотрю на неё несколько секунд.
— Ты про сексуальное насилие?
Даже само название звучит отвратительно. Сара сглатывает. Едва заметно.
— Да.
Я выдыхаю через нос и откидываюсь назад.
— Я знаю, что сейчас это кажется невозможным, — тише говорю я, — но однажды это перестанет быть единственной вещью в твоей голове.
Она смотрит на меня внимательно.
— Так было у тебя?
Я слегка пожимаю плечами. Правда в том, что я сама ещё не знаю ответа.
— Это всё ещё здесь, — честно говорю я. — Особенно ночью. Или когда я вздрагиваю от резких звуков, — иногда от запахов, мужских голосов за спиной. Иногда вообще без причины. Мозг любит устраивать сюрпризы. — Но стало легче.
Это тоже правда. Не потому, что я «исцелилась». Такие вещи не исчезают красиво. Ты просто учишься с ними жить.
— Я даже рада, что сейчас война, и мне не приходится видеть Фальконе, — говорю я с кривой улыбкой. — Для тебя эта часть будет сложнее.
Потому что я не уверена, что случится с моим сердцем, если я ещё раз увижу Алессио. И самое ужасное то, что какая-то жалкая часть меня всё ещё скучает по нему. Я ненавижу это. Ненавижу, что моё сердце до сих пор не научилось быть таким же жестоким, как и мой разум.
Сара опускает взгляд.
— Я почти не видела Максимуса раньше. Вряд ли что-то изменится теперь. А русских... сомневаюсь, что когда-нибудь снова увижу.
Я тихо, невесело смеюсь.
— Они, скорее всего, не проживут достаточно долго для этого, не переживай.
Мы ещё немного говорим о книгах. О чём-то лёгком, безопасном.
Я рассказываю ей об одном из сюжетов, над которым сейчас работаю, а она морщится от количества смертей в нём, будто я лично оскорбила её мораль.
Это почти нормально. Почти.
Когда мы возвращаемся в вестибюль, Ромеро всё ещё сидит в зоне ожидания. А вот папа уже исчез. Как и мама со своих занятий йогой.
Я смотрю на пустой ресепшен и фыркаю.
— Мои родители, наверное, где-то ругаются.
И, если честно, в их случае это почти форма флирта.
Я выросла среди их споров. Громких, эмоциональных, абсолютно хаотичных. В детстве я даже не понимала, что для других семей это не норма, что не все жёны кричат на мужей из-за того, что те специально их дразнят; что не все мужчины выглядят при этом так, будто получают от этого искреннее удовольствие. Для меня это всегда было просто... ими.
Мама никогда не молчала, когда ей что-то не нравилось. Папа никогда не отступал. И, наверное, именно поэтому я никогда не боялась конфликтов так, как боятся другие люди.
Для меня ссора не означала конец. Не означала, что любовь исчезла. Не означала, что кто-то уйдёт. Наоборот. Иногда мне кажется, что из-за них я вообще выросла с странным представлением об искренней любви.
Мне всегда казалось, что если человеку не хватает эмоций, чтобы спорить с тобой, злиться, цепляться или терять контроль — значит, ему просто всё равно на тебя.
И это, наверное, не самый здоровый урок, который можно вынести из детства, но уже поздно что-то с этим делать.
