41. Лента боли.
Прошло несколько дней, что растянулись в бесконечную, серую, болезненную ленту, где не было ни рассветов, ни закатов, лишь сменяющие друг друга фазы боли и забытья. Этот пентхаус, сияющий огнями Лас-Вегаса, стал для меня клеткой с зеркальными стенами, за которыми кипела жизнь, до которой мне не было никакого дела. Видимо, Грей и его прихвостни скрыли все следы настолько мастерски, что Вайш до сих пор не нашёл меня. Или он всё ещё спит? Или не искал? Эта мысль, чёрная и едкая, разъедала изнутри, становилась самой горькой пилюлей, которую мне приходилось проглатывать каждый день.
А то, что происходило внутри этих стен... Меня использовали. Не как человека, даже не как раба. Как расходный материал. Как живую, дышащую канистру с кровью, которую можно бесконечно пополнять. Меня пили. Долго, жадно, без тени осторожности или того намёка на ритуал, что был у Вайша. Каждый раз — новые места для укусов, чтобы старые, покрытые синеватыми следами, успевали хоть немного затянуться. Каждый раз я теряла сознание от боли, от слабости, от самого акта этого жестокого опустошения. Но я не умирала. Моё проклятое тело, эта странная живучесть, — оно восстанавливалось. Чтобы они могли делать это снова. И снова.
Не умираю... Иногда я думала, что смерть была бы милосердием.
Скрип поворачивающегося ключа, и дверь в мою комнату — а точнее, в мою камеру с ковровым покрытием и видом на ад — открылась без стука. На пороге, как хозяин, которому не нужно соблюдать формальности, стоял Грей.
— Ну что, Хлоя, — его голос лился, как патока, сладко и ядовито. Он вошёл, медленно оглядывая меня своим привычным, оценивающим взглядом, будто проверял состояние дорогого, но бесчувственного инструмента. — Теперь ты точно наша. Чистая. Вкус уже не Вайша, а тебя самой. Чистый, без примесей. Это намного изысканнее, чем ты была, представляешь? Как вино, которое наконец-то выдержали до совершенства.
Я с трудом подняла на него взгляд с пола, где обычно сидела, прислонившись к холодной стене, экономя силы. Движение далось с огромным трудом.
— Зачем... — мой голос был хриплым, царапающим, почти беззвучным. Я попыталась сглотнуть, но во рту была сухость как в пустыне. — Зачем это всё? Что тебе от меня нужно?
Он усмехнулся, коротко и беззвучно, и присел на корточки передо мной, чтобы быть на одном уровне. Его глаза, холодные и блестящие, впились в меня.
— Это мщение, милая. Чистое, кристальное и простое. Когда-то, в далёком, таком скучном прошлом, Вайш перешёл мне дорогу. Отобрал кое-что очень ценное. Мой сосуд. Мою любимую. — Его голос на мгновение потерял сладость, в нём послышался стальной лязг. — Теперь я забрал его. Всё это время, с самого нашего первого мимолётного знакомства, я хотел лишь одного — мстить Вайшу. Всей его идеальной, сладкой, самодовольной семейке. Вы с Одри были просто идеальным инструментом.
Пазлы в моей измождённой голове с грохотом, от которого заныли виски, встали на свои места. Вот почему они не появлялись, когда мы с Вайшем расстались. Вот почему Грей вообще стал интересоваться мной. Именно мной. Не из-за меня самой, а чтобы добраться до него. Назло. Чтобы отнять.
— Когда-нибудь, Хлоя, — его голос стал тихим, заговорщицким, он придвинулся чуть ближе, и я почувствовала исходящий от него холод, — Ты станешь вечной. Перестанешь быть этим хрупким, мимолётным, тленным человеком. Пополнишь наши ряды. Станешь сильнее. Выносливее. И будешь принадлежать нам. По-настоящему.
— Нет, — выдохнула я, и в этом одном слове была вся моя ярость, всё моё оставшееся достоинство, вся накопленная за эти дни ненависть.
— Хлоя, тебя никто не будет спрашивать, — он улыбнулся, и в этой улыбке не было ничего человеческого, лишь холодная, безжизненная уверенность хищника. — Тебя превращу либо я, либо Дэмис, либо Эрман. В зависимости от настроения. Это будет мой финальный подарок Вайшу.
— Нет! — это уже был крик, хриплый и сорванный, но полный отчаяния.
— Можешь хоть сколько отказываться, — он пожал плечами, с лёгкостью вставая во весь рост, его тень снова накрыла меня. — Но я это сделаю. Обещаю. И сделаю это прямо на глазах у Вайша. Чтобы он видел, как его последняя надежда угасает и становится одной из нас. Моей.
— Пошёл ты нахер, — выдохнула я, и слова прозвучали не громко, но с такой спрессованной, густой ненавистью, что, казалось, воздух в комнате задрожал. — Я лучше сдохну, чем стану таким же чудовищем, как вы.
Усмешка Грея не дрогнула, лишь стала ещё шире и безжизненнее. Он медленно, с наслаждением провёл пальцами по своим идеально уложенным волосам, слегка взъерошивая их, и его карие глаза, холодные и блестящие, как отполированный обсидиан, впились в меня с гипнотической, подавляющей интенсивностью. Он наклонил голову набок, придвинулся так близко, что я почувствовала его ледяное, безжизненное дыхание на своей коже, и прошептал почти ласково, с смертоносной, неоспоримой убеждённостью:
— Ты и умрёшь, моя дорогая. Но это будет лишь начало. Ты возродишься. Из пепла. Из тьмы. Моей тьмы.
Я сжалась внутри, отвела взгляд в сторону, в немой, жалкой попытке отвергнуть его, отгородиться от этого пророчества хоть этим жестом. Но это лишь разожгло его. Его рука, быстрая как молния и безжалостная как сталь, впилась в мои волосы у самого затылка и резко дёрнула, заставляя меня вскрикнуть от внезапной, острой боли. Мою голову грубо откинули назад, и прежде чем я успела сомкнуть челюсти в защитном оскале, его лицо уже было в сантиметрах от моего.
Его губы обрушились на мои — это не было поцелуем. Это было нападением. Жестоким, властным, лишённым всего, кроме стремления подчинить, пометить, осквернить. Я затрясла головой, пытаясь вырваться, но его хватка в волосах была стальной, неумолимой. Сквозь сжатые зубы я почувствовала настойчивый, чуждый, холодный напор его языка. Я издала глухой, задыхающийся звук, нечто среднее между стоном и рычанием, который был поглощён этой мерзкой, насильственной близостью. Это был звук твари, загнанной в угол, — полный ярости, отвращения и полнейшего, унизительного бессилия.
Он всем своим весом обрушился на меня, повалив на холодный, безжалостный пол. Я забилась под ним в яростном, но абсолютно беспомощном порыве, как дикое животное в капкане, чьи кости уже переломаны. Отчаявшись, собрав последние силы, я изо всех сил ударила его коленом в пах — удар, который должен был согнуть пополам любого живого мужчину. Но он лишь издал короткий, презрительный смешок, сотрясший его грудь. Моя жалкая попытка причинить боль отскочила от него, как горох от стальной стены. Ему было совершенно насрать.
— Нет, — выдохнула я ему прямо в губы, чувствуя вкус его дыхания — сладковатый — и собственную пыль пола. Голос мой был хриплым от ярости и от слёз, которые я отказывалась проливать. — Не смей. Ты противный. Мертвец. Я убью тебя когда-нибудь. Поклянусь.
Он отстранился всего на сантиметр. Его смех был тихим, беззвучным сотрясением груди, которое я почувствовала, а не услышала. Его взгляд, холодный и всевидящий, впился в мои глаза, выжигая их изнутри.
— Убьёшь? — он повторил мои слова с такой сладкой, ядовитой, уничижительной насмешкой, что у меня по спине побежали ледяные мурашки. — Милая, жалкая, временная девочка. Тысячи таких, как ты, давали такие же клятвы. Они старились, дряхлели, их кожа покрывалась морщинами, а кости становились хрупкими, и они превращались в прах у меня на глазах. А я всё так же стою над ними. Твоя ярость — это лишь искорка. Она щекочет. Не более. Мечтай об убийстве. Это скрасит тебе последние дни в твоей хрупкой человеческой шкурке. А потом ты будешь служить мне. Вечность.
Я смотрела ему в глаза, и в их карих, казалось бы, тёплых глубинах не было ничего человеческого — лишь холодная, ненасытная, древняя пустота. Он с силой прижал мою руку к полу, его пальцы сомкнулись на запястье как стальные тиски, обещая синяк, который, впрочем, уже не имел значения. Не было никакой церемонии, никакой подготовки, только стремительное, жестокое движение. Острые клыки, холодные как лезвие ножа, вонзились в тонкую, испещрённую старыми отметинами кожу.
Боль была острой и жгучей, знакомой до тошноты, заставив мой рот беззвучно распахнуться в немом крике. Но звука не последовало — лишь короткий, захлебывающийся выдох, вырвавшийся из самой глубины. Я чувствовала, как жизнь, та самая, что так упрямо цеплялась за меня, снова вытягивается, уступая место леденящей, всепоглощающей слабости. Он поглощал мою кровь. Поглощал моё всё. Последние, неуловимые следы Вайша, его карамельный, спасительный шлейф, который стал частью моего естества, — всё это смывалось, вытеснялось этим потоком алой субстанции. Теперь я больше не пахла ни им, ничем, кроме собственного страха и его голода. Я была пустым сосудом, который наполняла лишь его жажда.
А Грей упивался. Его тело напрягалось от каждого глубокого глотка, низкое, похожее на стон рычание вырывалось из его горла. Он ловил такое блаженство, что его черты, обычно собранные в маску холодной насмешки, искажались гримасой экстаза, а глаза закатывались под веками, теряя связь с реальностью. И когда он вновь открыл их, смотря на меня сквозь нарастающий туман моей агонии, они были уже не карими. Они пылали алым, ярким, ядовитым огнём — цветом свежей крови, цветом моей смерти и его вечного, ненасытного голода.
Сознание на этот раз не медленно таяло, а оборвалось, как перерезанная струна. Я просто провалилась в бездну, тяжёлую, беззвёздную и абсолютно безмолвную. Не было снов, не было мыслей, не было даже страха — лишь полное, абсолютное небытие, ставшее единственным, желанным спасением от боли и ужаса.
Возвращение было резким и болезненным. Я не открыла глаза, а скорее вынула их на свет из липкой, густой тьмы. Тело было чужим — тяжёлым, ватным, пронзённым глухой, разлитой по всем жилам болью. Каждый мускул, каждая кость ныли и гудели. Сколько прошло времени? Час? Ночь? Вечность? Понятия не имела.
В комнате царила гробовая тишина, нарушаемая лишь прерывистым, высокочастотным шумом в моих собственных ушах. Грея не было. Воздух больше не вибрировал от его ненавистного, подавляющего присутствия. Но я была не одна.
В кресле у дальней стены, вполоборота ко мне, сидел Дэмис. Его фигура почти терялась в объёмном кресле. Голова была бессильно запрокинута на спинку, длинные, тёмные, безжизненные пряди волос падали на бледный лоб. Рот приоткрыт, дыхание ровное и глубокое, настолько медленное, что казалось неестественным. Он спал. И в этой давящей, зловещей тишине его безмятежный, мёртвенный сон, его полное, абсолютное отсутствие интереса ко мне, стонущей, полуживой на полу, было страшнее любой открытой угрозы, любого удара. Он просто ждал. Ждал своей очереди. И это спокойное, безразличное ожидание было хуже самой расправы.
Тень надвинулась на меня бесшумно, без предупреждения, без единого звука шага. Я даже не успела моргнуть, как его пальцы, длинные, холодные и цепкие, как у мертвеца, впились в мою другую, ещё не тронутую руку. Он резко, без всяких эмоций, поднес моё запястье к своему рту, я уже ощутила ледяное, безжизненное дыхание на коже, внутренне сжалась, ожидая новой, знакомой вспышки боли. Но укуса не последовало.
Дэмис лишь флегматично, с выражением глубокой скуки на лице, обнюхал место будущего укуса, как зверь, равнодушно проверяющий, не испортилась ли пища, и отпустил мою руку с таким же внезапным и полным равнодушием, с каким и схватил.
— Блин, — буркнул он, и в его монотонном, лишённом окраски голосе сквозили не злоба или разочарование, а искреннее, почти бытовое неудовольствие, словно он обнаружил, что молоко в холодильнике прокисло, а он хотел кофе. — Ты пустая ещё. А я голоден.
Я лежала, не в силах пошевелиться, и просто смотрела на него расплывшимся, мутным взглядом. Внутри не осталось даже страха — эта эмоция выгорела, истощилась, как и всё остальное. Лишь густая, апатичная пустота, похожая на дно высохшего колодца.
— Так пей. Убей, — прошептала я, и мои слова прозвучали не как вызов, а как последняя, выдохшаяся капля воли, сдававшейся окончательно. Предложение. Самое логичное завершение.
Дэмис лениво перевел на меня свой тяжелый, сонный взгляд, будто я отвлекала его от какого-то важного внутреннего процесса — возможность, от сна.
— Убить? — он переспросил, медленно моргая, словно переваривая странную просьбу. — Мне лень. Спать хочу, но и пить хочу. Это вообще жесть, — пробормотал он с искренним, почти бытовым раздражением, как человек, которому приходится вставать с дивана за пультом.
— Мог бы просто выпить меня до конца, — выдавила я, предлагая ему самый простой, самый прямой выход из этого затянувшегося кошмара. Быстрое решение для нас обоих.
Он фыркнул, коротко и сухо, и в этом звуке было что-то от скучающего, циничного подростка, которому объясняют очевидные вещи.
— Тогда ты умрешь, а что нам потом пить? Другую кровь? — он поморщился, словно от дурного, отталкивающего вкуса, и скривил губы. — Твоя какая-то другая. Она более слаще, более питательная, но и манящая. Как десерт, который нельзя доесть, а то не будет на завтра. Экономь, понимаешь ли.
С этими словами, произнесёнными с полной, животной серьёзностью, он развернулся и, тяжело переставляя ноги, словно каждое движение давалось с огромным трудом, поплёлся обратно к своему креслу, оставив меня лежать в полном, оглушающем недоумении. Его абсолютная, примитивная логика потребителя, лишённая даже намёка на мораль или сознательную жестокость, была в своей откровенности ужаснее любых изощрённых игр Грея.
Тяжесть веков, казалось, висела в этой комнате незримым, густым туманом. Я наблюдала, как Дэмис, с его вечной сонной, почти инертной грацией, плетётся к креслу, и в моём измождённом, полубредовом сознании, пробиваясь сквозь пелену боли и слабости, всплыл жгучий, почти кощунственный вопрос. Он выглядел как вечно заспанный юноша, но в его медлительных, экономных движениях была усталость, копившаяся не годами, а десятилетиями.
— Сколько тебе? — выдохнула я, и мой шёпот был похож на шелест сухого листа по каменному полу.
Дэмис, не спеша, словно погружаясь в воду, опустился в кресло, и его тёмные, безразличные глаза, как два кусочка угля, скользнули по мне, оценивая источник помех.
— Сто пятьдесят, — произнёс он ровно, без интонации.
Цифра прозвучала с той же простой, будничной прямотой, с какой говорят о цене хлеба или годе выпуска автомобиля. Сто пятьдесят лет. Он был почти ровесник Алана.
— А Грею и Эрману? — продолжила я, чувствуя, как цепляюсь за этот бессмысленный диалог, как утопающий за соломинку в бушующем море безумия. Это было хоть какое-то подобие контакта, подтверждение, что я ещё могу мыслить.
Дэмис откинул голову на высокую спинку кресла, его взгляд упёрся в потолок, будто ища ответа в белых квадратах армстронга.
— Эрман старше меня на шесть, — пробормотал он нехотя. Потом последовала пауза, густая и многозначительная, будто он перебирал в памяти тяжёлую ношу совместных лет. — А вот Грей... — он вздохнул, и в этом звуке была не просто усталость, а тягота долгой, вынужденной, неразрывной связи. — Ему двести десять.
Грей младше Вайша на двадцать лет. Мысль, острая и ясная, пронзила мозг, как удар молнии. Вражда, тупая и беспощадная, которую я наблюдала, имела корни, уходящие в глубь столетий. Это было не просто столкновение характеров или амбиций; это была война, длящаяся дольше, чем жизнь целых наций, война, в которую я оказалась втянута лишь как разменная монета.
И тогда, повинуясь внезапному, почти инстинктивному порыву, я задала вопрос, на который не ждала услышать ответ. Вопрос, который висел в воздухе с самого моего первого дня в этом аду.
— И как ты превратился?
Тишина вновь стала осязаемой, тяжёлой. Я уже готовилась к тому, что он просто уснёт, проигнорирует или брезгливо отмахнётся. Но его голос прозвучал неожиданно чётко и сухо, разрезая спёртый воздух, как лезвие:
— Грей.
Одно слово. Одно имя. И в нём — вся безразмерная, ужасающая история порабощения, лишённая даже намёка на романтику или выбор. Сердце ёкнуло, замерло на мгновение.
— Эрман? — прошептала я.
— Грей, — без тени сомнения или эмоций откликнулся он, будто констатируя закон физики.
В комнате будто похолодало на несколько градусов. Картина выстраивалась в единую, чёткую, чудовищную линию. Все они. Все трое. Я сделала последний, самый страшный, самый немыслимый шаг, и мой голос дрогнул, став едва слышным:
— А сам он? Грей? Кто его создал?
Дэмис медленно, с трудом, повернул ко мне голову. Его сонные, полуприкрытые глаза прищурились, и в их угольных глубинах на мгновение мелькнула искра чего-то древнего, усталого и до глубины циничного. Он смотрел на меня, будто видя всю нелепость и трагикомичность моего положения — существа, пытающегося понять логику и истоки урагана, который вот-вот разорвёт его на куски.
— Вайш.
Воздух застыл в моих лёгких. Весь мир сузился до оглушительной, звенящей тишины, в которой пульсировала лишь одна, выжженная в сознании мысль, кричащая от ужаса и полного, тотального крушения всей известной мне реальности.
Что. Блять.
Воздух в комнате сдвинулся, завихрился, когда дверь с лёгким скрипом открылась, пропуская Эрмана. Он вошёл с привычной небрежной бравадой, руки закинуты за голову в карикатурной позе отдыха, а на лице с бледным шрамом играла озорная, хищная улыбка. Его взгляд, быстрый и сканирующий, сразу же упал на меня, и в его глазах вспыхнул знакомый, ненасытный голод.
— Хлоя, давай сюда, — проговорил он с притворной, панибратской лёгкостью, будто звал приятеля на прогулку или на очередную безумную авантюру, а не требовал доступа к своей живой, дышащей жертве. — Соскучился по вкусу, честно. Уже преснятина какая-то пошла вокруг.
Я инстинктивно, всем своим измождённым телом, отпрянула, прижимаясь спиной к холодной, безжалостной стене, но сил на словесный ответ, на протест не было. Просто тихий, внутренний ужас. Однако отвечать мне не пришлось.
— Закройся, — раздался из глубины кресла флегматичный, но на удивление твёрдый голос Дэмиса. Он даже не пошевелился, лишь приоткрыл один глаз, чтобы бросить на Эрмана тяжёлый, недовольный взгляд. — Я сам жду, когда она наполнится. Ты всё распугаешь своим топотом и криками.
Эрман фыркнул, его ухмылка не исчезла, но стала более язвительной, колкой. Он оглядел мою истощённую, сгорбленную фигуру с видом знатока, оценивающего товар.
— Её, наверное, вообще покормить надо, — с преувеличенной, едкой заботой вздохнул он, театрально поджав губы. — На донышке, брат, пусто. Ничего питательного. Дэмис, сходи за едой. Что-нибудь мясное. С кровью.
Дэмис медленно, с великой неохотой, повернул к нему голову, его выражение лица не изменилось.
— Сам сходи. Мне лень. Я дежурю.
— Нахер ты тогда живёшь, аморфный ты кусок? — цокнул Эрман языком, больше из старой, привычной бравады, чем от настоящего гнева. Он бросил последний, сожалительно-оценивающий взгляд на меня, развернулся на каблуках и вышел из комнаты так же стремительно и шумно, как и появился, оставив за собой звенящую, давящую тишину.
Я осталась на полу под безразличным, тяжелеющим взглядом Дэмиса, который уже снова начал клевать носом, погружаясь в свой вечный сон. Абсурдность ситуации была оглушительной, почти сюрреалистичной: они спорили обо мне, как о бутылке с дорогим, выдержанным вином, которую нельзя открыть раньше времени, чтобы не испортить букет. И самое ужасное, самое унизительное было в том, что эта бутылка всё слышала. И понимала каждый их спор.
