Часть двадцать девятая.
Вселенная сжалась до точки боли и жара. А потом он зашевелился. Не отпуская, а перестраивая захват. Его тело, тяжелое и неумолимое, сместилось, и прежде чем я осознала, что происходит, я была на спине. Он навис надо мной, заслонив собой скудный свет от окна, превратившись в сплошную тень с горящими глазами.
Одна его рука, все та же железная полоса, прижала мои запястья к подушке над головой. Держал легко, почти небрежно, но с такой абсолютной, подавляющей силой, что любое движение было немыслимо. Это была не просто фиксация. Это был жест собственника. Демонстрация полного контроля.
Теперь я видела его лицо. Оно было близко, так близко, что я различала каждую жесткую щетину на его челюсти, каждый блестящий от пота уголок глаз. И в этих глазах бушевала буря. Я увидела ту самую звериную сторону, которую надеялась больше никогда не встречать. Зрачки расширены, взгляд дикий, неоформленный, лишенный всякой человеческой оболочки. Это был взгляд хищника, загнавшего добычу. Но в нем, на самой глубине, в дрожи нижнего века, в напряжении мышц вокруг рта, было нечто еще.
— Думала сбежать? — прошипел он. Его голос звучал как скрежет камней, хриплый от выпитого и выкриканного в пустоту. Он дышал на меня тем же воздухом, в котором тонула я. — Спрятаться за своими высокими стенами и своим… — его взгляд на секунду метнулся вниз, к едва заметной выпуклости под джинсами, и в его глазах что-то дрогнуло, прежде чем снова накрылось яростью, — …своим новым миром?
Его свободная рука грубо провела по моему боку, по бедру, будто заново обмеряя, проверяя границы, которые изменились без его ведома. Касание было резким, исследующим, но в нем не было той чистой жестокости, что была в лесу. Было нечто другое. Отчаянное. Ненасытное.
И тогда я увидела её. Ту самую тоску. Она проступила сквозь звериную маску в тот миг, когда его взгляд скользнул по моему лицу, по мокрым от слез щекам. Это было не сожаление. Не раскаяние. Это была яростная, сжигающая его изнутри тоска по тому, что было. По той Присцилле, которая отвечала ему без страха, по огню, который сжигал их обоих, даже если этот огнь был адским. По власти над ней, которая была его единственной точкой опоры. Он тосковал по ней, по своей жертве и соучастнице, по единственному человеку, который видел его всего — и монстра, и того, кто мог быть чем-то большим.
— Ты везде, — выдохнул он, и в этом выдохе была вся тяжесть его существования. — В моей голове. Под кожей. Ты думаешь, я могу это вырезать?
Он наклонился ниже, и его лоб коснулся моего. Температура его кожи была опасно высокой. Этот жест, псевдо-нежность, была страшнее любого удара. Это была интимность насильника, жертвой которой я была слишком долго, чтобы не узнать её.
— Я не позволю тебе забыть, — повторил он, но теперь это звучало не как угроза, а как обреченная клятва. Как признание. — Никогда.
И в этой тишине, под его телом, в плену его хватки, я понимала самое ужасное. Его звериная ярость и его тоска были двумя сторонами одной медали. Он пришел не только наказать. Он пришел, потому что не мог не прийти. И эта зависимость, эта извращенная, смертоносная потребность, связывала нас теперь крепче любых цепей
Он не двинулся дальше. Не сорвал с меня одежду, не совершил того окончательного акта насилия, которого мое тело ждало в оцепенении, а разум молил избежать. Вместо этого он замер, будто в его собственном шторме наступил внезапный, опасный штиль. Его тяжелое дыхание било мне в лицо, смешиваясь с моим прерывистым, бесшумным всхлипыванием.
Его взгляд, все еще дикий, пристально изучал мое лицо, будто ища в нем что-то. Ответ? Признак? Трещину, в которую можно было бы просочиться и остаться там навсегда.
— Ты дрожишь, — констатировал он, и в его голосе прорвалось что-то странное, почти человеческое. Не забота. Нет. Это было скорее удовлетворение исследователя, нашедшего подтверждение своей теории.
Я не отвечала. Я не могла. Слова были мертвы где-то глубоко внутри, раздавленные весом его тела и тяжестью этой невозможной ситуации. Но я чувствовала. О, как я чувствовала. Каждую точку соприкосновения: его бедра, прижатые к моим, его грудь, едва не касающаяся моей груди, его руку, сжимающую мои запястья с такой силой, что кости ныли. И под всем этим — тихий, предательский отклик моего собственного тела. Волну тепла, стремящуюся к месту его касаний, ненавистную и знакомую.
Его свободная рука, та самая, что только что владела мной так грубо, поднялась снова. Но теперь движение было медленным, почти неуверенным. Он протянул ее к моему лицу. Я зажмурилась, ожидая удара, щипка, новой боли.
Прикосновения не последовало.
Я открыла глаза. Его пальцы замерли в сантиметре от моей щеки, дрожа от сдерживаемого… чего? Гнева? Желания? Его взгляд был прикован к следе, оставленному слезой на моей коже.
— Плачешь, — прошептал он, и это было уже не констатацией, а каким-то горьким открытием. — Из-за меня. Всегда из-за меня.
Он все-таки коснулся. Но не шлепком, а движением, которое шокировало меня до глубины души. Шершавой, потной подушечкой большого пальца он провел по мокрой коже, стирая слезу. Жест был небрежным, даже грубым, но в нем была какая-то чудовищная, извращенная нежность. Та самая нежность, которая когда-то, в другом мире, могла заставить меня забыть о всех его темных сторонах.
— Ненавидишь, — продолжил он, и его губы искривились в подобие улыбки, в которой не было ни капли радости. — Ненавидишь меня всей душой. Но твое тело… твое тело помнит. Оно скучало.
И он был прав. В этом заключался самый страшный позор. Даже сейчас, скованная страхом и ненавистью, я ощущала старую, отравленную связь. Химию, которая всегда была между нами сильнее любых слов и любых здравых смыслов.
Он наклонился еще ниже. Его губы снова нашли мою шею, но теперь это не был укус. Это было прикосновение. Губами. Долгим, влажным, исследующим прикосновением к тому месту, где пульсировала кровь. Он вдыхал мой запах, как одержимый.
— Моя, — прорычал он прямо в мою кожу, и слово было наполнено не столько триумфом, сколько отчаянной, мрачной убежденностью. — Ты всегда была моя. И этот… — его рука дрогнула, едва заметно сместившись вниз, к животу, но не касаясь его, будто обжигаясь самой мыслью, — …это ничего не меняет. Никогда не изменит.
Внезапно он оторвался от моей шеи и снова посмотрел мне в глаза. Звериная ярость в них поутихла, сменившись чем-то более глубоким, более усталым и оттого еще более пугающим. В этой тишине, в этом близком дыхании, я увидела не просто монстра. Я увидела его — Клинтона. Искалеченного, ядовитого, безумного от тоски по той единственной душе, которую он сумел приковать к себе этим адским пламенем.
— Я не уйду, Присцилла, — сказал он тихо, и это прозвучало как приговор. — Ты можешь бежать. Можешь прятаться. Можешь пытаться построить свою чистую жизнь. Но я всегда буду здесь. В твоих снах. В твоих страхах. В твоей памяти.
Он отпустил мои запястья. Не потому что сдался, а потому что доказал свою точку. Его тяжелое тело все еще прижимало меня к матрасу, но я не двигалась. Я была парализована не столько страхом, сколько осознанием всей глубины этой катастрофы.
Он слез с меня медленно, не сводя с меня глаз. Встал на краю кровати, огромный и темный, заполняющий собой всю комнату. Он поправил свою мятую рубашку, провел рукой по волосам — механические, привычные жесты человека, пытающегося собрать осколки себя воедино.
— Спи, — бросил он через плечо, и в этом слове была насмешка, угроза и что-то еще — прощание? Он шагнул в тень у двери.
— Я вернусь.
И он исчез. Не растворился в воздухе, а просто вышел, тихо прикрыв за собой дверь. Я лежала, не в силах пошевелиться, прислушиваясь к отдающимся в ушах словам и к жгучим следам его прикосновений на своей коже. Они горели. Они жили.
Он был прав. Он уже вернулся. Не в комнату. Он вернулся в меня. И теперь мне предстояло жить с этим знанием.
Он не растворился в тишине. Ступени под его тяжелыми шагами скрипели с невыносимой медленностью. Каждый звук был каплей, точившей камень моего ступора. А потом в этом оцепенении что-то сорвалось, взорвалось клокочущей смесью ярости, боли и отчаяния. Не думая, не рассуждая, только чувствуя дикий порыв всё это остановить, выплюнуть, отрезать, я сорвалась с постели.
Я выскочила в темный коридор. Его силуэт уже был у двери.
— Стой!
Слово вырвалось хрипло, не своим голосом. Он остановился. Медленно, как в кошмаре, повернулся. Свет из прихожей падал на него сбоку, выхватывая из мрака скулы, жесткий уголок рта. Он молчал. Ждал.
И я начала лгать. Себе. Ему. Вселенной.
— Мне… — голос дрогнул, я сглотнула ком в горле, пытаясь придать словам хоть какую-то твердость. — Мне хорошо без тебя. Ты слышишь? Я дышу. Я сплю. Я… живу.
Он не шевелился. Слушал. И от его молчания становилось только страшнее.
— И мы… мы не станем хорошими родителями. Никогда. Ты это понимаешь? Ты с твоей яростью. Ты с твоими… демонами. А я… — голос сорвался на шепоте, — я с моим страхом. Мы сожрём этого ребёнка заживо ещё до его рождения. Мы уничтожим его. Мы…
«Мы» — это слово висело в воздухе ядовитым признанием. Признанием, что я всё ещё считаю нас парой. Сообщником в этом преступлении.
Я замолчала, задыхаясь, ожидая взрыва, новых угроз, насилия.
Но Клинтон лишь медленно, очень медленно приподнял уголок рта. Это не была улыбка. Это была злая, хищная, абсолютно спокойная ухмылка, которая достигла его глаз и зажгла в них холодный, триумфальный огонь. Он сделал шаг ко мне. Ещё один. Он не спешил. Он наслаждался.
— Договорила? — его голос прозвучал тихо, почти ласково, и от этого мороз пробежал по коже. Он остановился в двух шагах, огромный, подавляющий. Его взгляд скользнул по моему лицу, по сжатым кулакам, по всей моей тщедушной, дрожащей фигурке, пытавшейся изображать силу.
А потом он произнес это. Спокойно. Чётко. Как констатацию неоспоримого, давно решённого факта.
— Ты выйдешь за меня. Так или иначе.
В этих словах не было угрозы. Не было гнева. Была леденящая душу уверенность. Как у человека, читающего последнюю страницу книги, которую он уже давно знает наизусть.
И у меня внутри всё рухнуло.
Все баррикады, все надежды, все эти хлипкие самообманы, что я могу убежать, спрятаться, начать всё с чистого листа. Они рассыпались в прах под тяжестью его спокойной ухмылки и этих семи слов. Он не спорил. Он не доказывал. Он просто знал. И теперь это знание, как ядовитый корень, проникло и в меня.
Я отступила на шаг, наткнувшись на комод. Боль в спине была ничем по сравнению с той вселенской пустотой, что разверзлась внутри. Я больше не могла говорить. Не могла дышать. Я просто смотрела на него, на этого человека-приговор, и чувствовала, как последние огоньки сопротивления гаснут в его ледяных, уверенных глазах.
Он кивнул, как будто ставя точку в разговоре. Потом повернулся и на этот раз вышел по-настоящему. Дверь закрылась за ним с мягким щелчком, который прозвучал громче любого хлопка.
Я осталась стоять в темноте, прижавшись спиной к комоду, и повторяла про себя его слова, его ухмылку, его уверенность. Они врезались в сознание, как клеймо.
Так или иначе.
И самое страшное было в том, что где-то в глубине, под страхом, под ненавистью, под пеплом разрушенных иллюзий, я уже знала, что он прав.
...
Утро пришло не с рассветом, а с ледяным оцепенением, просочившимся в кости. Я не спала. Я просто лежала, глядя в потолок, пока серый свет не начал размывать контуры теней. Мир вернулся, но он был другим. Искаженным. Зараженным его присутствием, которое все еще жгло мою кожу воспоминаниями о прикосновениях.
Тишина в доме была неестественной, густой. Не слышно было привычного звона посуды на кухне, шагов мамы, голоса радио. Эта тишина толкнула меня с кровати. Страх, острый и тошнотворный, сковал горло. Мама.
Я накинула халат на измятое ночное платье и, почти не дыша, стала спускаться по лестнице. Каждая ступенька скрипела, как сигнал тревоги.
И я увидела его.
Клинтон сидел за нашим обеденным столом, откинувшись на спинке стула. Его тяжелые, грязные рабочие ботинки были нагло положены на светлую столешницу, оставляя темные полосы. Он держал в руках папину старую кружку, из которой пил кофе, и смотрел в окно на наш сад, будто оценивая владения. Солнечный свет падал на его профиль, и он казался почти… спокойным. Домашним.
На столе перед другим стулом стояла тарелка. Яичница с аккуратно выложенными ломтиками тоста. Маленькая вазочка с джемом. Чай, еще дымящийся. Завтрак. Он приготовил завтрак.
Мир сузился до этой сюрреалистичной картины: его ноги на нашем столе, завтрак, который я не просила, и оглушающая, всепоглощающая тишина, кричащая об отсутствии мамы.
— Где она? — мой голос прозвучал как скрип ржавой двери, чужим и разбитым.
Он медленно повернул голову. Никакой звериной ярости, никакой вчерашней тоски. Только плоская, уверенная усмешка в уголках губ и холодная оценивающая глубина во взгляде.
— Проснулась, — констатировал он, как будто ничего не произошло. Опустил ноги со стола со скрежетом, поставил кружку. — Не волнуйся. Твоя мама… уехала. Ненадолго. По делам. Я объяснил, что нам нужно поговорить. Наедине.
Слово «объяснил» прозвучало как угроза. Что он сказал ей? Что сделал, чтобы она уехала и оставила меня с ним? У меня подкосились ноги, и я ухватилась за косяк.
— Садись, — он кивнул на тарелку. — Ешь. Тебе нужно питаться. Теперь за двоих.
Это упоминание, такое будничное, прозвучало кощунственно из его уст. Он встал, подошел к плите, налил себе еще кофе. Его движения были спокойными, хозяйскими. Как будто он делал это здесь каждый день последние десять лет. Эта бытовая нормальность была страшнее любого крика.
— Я… я не буду это есть, — выдавила я, но это был шепот, лишенный всякой силы.
— Будешь, — он не обернулся, просто поставил чайник на место. — Потому что это разумно. Потому что я так сказал. И потому что, — он наконец повернулся, облокотившись о кухонную стойку, и его глаза прищурены, — мы сегодня начинаем решать практические вопросы. А для этого тебе нужны силы.
— Какие вопросы? — прошептала я, уже зная ответ, чувствуя, как он подступает, как лавина.
— Вопросы о нашей семье, Присцилла. — Он отхлебнул кофе, глядя на меня поверх края кружки. — О нашем будущем. О дате. Свадьба, знаешь ли, требует подготовки. Предсвадебных хлопот.
Он сказал это так просто. «Предсвадебные хлопоты». Как будто речь шла о выборе цветов и заказе торта. А не о моей капитуляции. Не о том, чтобы надеть на палец обручальное кольцо, которое будет жчь плоть хуже каленого железа.
Я посмотрела на тарелку. На аккуратную яичницу. На джем. На чай. Это был не завтрак. Это была первая порция яда из той новой жизни, которую он для меня приготовил. Жизни, где он будет сидеть за моим столом, ставить ноги на мою мебель, решать, что я ем, и диктовать, кем мне быть.
И понимание этого, окончательное и бесповоротное, рухнуло на меня с тихим гулом. Не было больше выбора. Не было бегства. Была только эта кухня, этот человек и тарелка с едой, которую мне придется проглотить, если я хочу, чтобы моя мама вернулась. Если я хочу… выжить.
Я сделала шаг. Потом другой. Подошла к столу. Моя рука дрожала, когда я потянулась к стулу. Я села. Уставилась на яичницу. И почувствовала, как последние остатки чего-то внутри — надежды, может быть, или просто воли — тихо рассыпаются в прах, смешиваясь с запахом жареного масла и его дешевого одеколона.
Он наблюдал за мной, и в его взгляде читалось глубокое, бездонное удовлетворение. Ход был сделан. Игра только начиналась.
Я сидела, глядя на эту тарелку. Солнечный свет играл на желтке, делая его почти неестественно ярким, жизнерадостным. Он смотрел на меня. Я чувствовала его взгляд на своей коже — тяжелый, как свинцовая мантия.
— Ну? — его голос нарушил тишину, звучал почти по-отечески, и от этого меня вырвало.
Не физически. Пока нет. Но внутри всё перевернулось и застыло комом ледяной тошноты. Я взяла вилку. Металл был холодным. Мои пальцы плохо слушались. Я наколола крошечный кусочек яичницы, поднесла ко рту.
Вкус был пеплом. Текстура — опилками. Я жевала этот прах, глотая с каждым движением челюсти кусочки собственного достоинства. Слезы жгли глаза, но я не позволила им упасть. Плакать сейчас — значило дать ему еще одну победу. Маленькую, но победу.
— Видишь, не так уж сложно, — заметил он, вернувшись к столу со своей кружкой. Он сел напротив, откинулся на спинку стула, приняв вид хозяина, оценивающего свою собственность за трапезой. — Мы можем быть нормальными. Цивилизованными.
Слово «нормальными» прозвучало как насмешка. Я протолкнула комок еды в горло, чувствуя, как он царапает на пути вниз.
— Что ты сказал моей матери? — спросила я, и голос мой все еще был тихим, но в нем появилась хрупкая, как лед, твердость.
Он усмехнулся, поймал мой взгляд.
— Правду. Что у нас с тобой серьезный разговор назрел. Что нам нужно уединение. Она… беспокоится о тебе. О твоем состоянии. Я уверил ее, что позабочусь. Что всё будет правильно.
«Правильно». Его «правильно». Мир перевернулся с ног на голову, и он навязывал мне его новые, искривлённые законы.
— Она бы никогда не уехала, если бы ты не…
— Не что? — он приподнял бровь, выжидающе. — Не настоял? Присцилла, дорогая, я же не монстр. Я просто поговорил с ней. Как будущий зять. Она увидела, что я настроен серьезно. Что я беру на себя ответственность. За тебя. За ребёнка.
Он произнес это с такой отвратительной, напыщенной серьезностью, что мою тошноту уже не могло сдержать ничто. Я вскочила, опрокинув стул, и бросилась к раковине. Спазмы согнули меня пополам. Я рыдала, выплёвывая тот самый «завтрак» и всю свою беспомощность.
Я ждала, что он рассердится. Что ударит. Что притащит обратно к столу силой.
Но он просто подождал, пока спазмы утихнут. Потом я услышала, как за моей спиной течёт вода из-под крана. Через мгновение передо мной оказался стакан с чистой, прохладной водой.
— Прополощи рот, — сказал он безразличным тоном, будто наблюдал за естественным, хоть и неприятным, процессом. — Токсикоз, говоришь? Ничего, пройдёт. Нужно привыкнуть к регулярному питанию.
Я с ненавистью взглянула на стакан, потом на него. Он стоял, скрестив руки на груди, и в его взгляде не было ни капли сочувствия. Только расчёт. И ожидание.
Я взяла стакан. Мои руки тряслись так, что вода расплескалась. Я прополоскала рот, сплевывая остатки горечи. Вода была холодной и чистой. И от этого — еще более чудовищной в его руках.
— Теперь сядь, — мягко, но не допуская возражений, сказал он. — Доедай. Ты не можешь позволить себе слабость. Тебе нужно быть сильной.
«Сильной». Для чего? Чтобы вынести его? Чтобы выносить это?
Я медленно вернулась к столу. Подняла стул. Села. Вилка лежала там, где упала. Я снова взяла ее в руки.
И в этот момент я поняла самую страшную вещь. Это было не о еде. Это был ритуал. Ритуал подчинения. Он ломал не мое тело. Он ломал волю. Приучал к тому, что его слово — закон. Что его забота — обязательство. Что его присутствие — неотвратимость.
Я снова начала есть. Медленно, механически, не чувствуя вкуса. Он наблюдал, кивая одобрительно, будто дрессировщик, наблюдающий за успехами опасного зверя.
— Хорошая девочка, — произнес он наконец, и эти слова пронзили меня, как нож изо льда. — Видишь, мы можем договариваться. А теперь поговорим о планах на сегодня. Мне нужно вернуться в город, уладить кое-какие дела. Но я вернусь к вечеру. Мы обсудим, как лучше всё организовать. Возможно, тебе стоит переехать ко мне. Здесь… слишком много воспоминаний. Мешают сосредоточиться на будущем.
Я перестала жевать. Просто сидела, сжимая вилку до побеления костяшек. Переехать. К нему. В его логово. Потерять даже этот хрупкий, пронизанный страхом, но всё же свой угол.
— Мама… — начала я.
— Мама поймёт, — отрезал он. — Она хочет для тебя лучшего. А я обеспечу. Кров. Еду. Защиту. Имя для ребёнка. Всё, как положено.
Он встал, подошёл ко мне, положил тяжелую руку мне на плечо. Я вздрогнула, но не отдернулась. Не смогла.
— Доедай, — повторил он, и его пальцы слегка сжали мою кость. — Я скоро вернусь.
Он взял свою куртку со спинки стула, натянул её. На прощанье ещё раз окинул взглядом кухню, меня за столом, тарелку с недоеденной яичницей. Удовлетворённо кивнул.
— До вечера, дорогая.
И он ушёл. На этот раз через парадную дверь. Я сидела, слушая, как заводится его грузовик, как звук мотора постепенно растворяется в тишине утра.
Потом я медленно, очень медленно опустила вилку. Взглянула на свои руки. Они всё ещё дрожали. Но внутри уже не было паники. Был холод. Глухой, беззвучный, всепоглощающий холод.
Он победил. Не в схватке. Он просто пришёл и объявил новые правила. И теперь мне предстояло в них жить. До вечера. И дальше.
