67 страница24 апреля 2025, 20:54

Эхо наших вечеров

Кухня дышала уютом, будто впитала все ваши редкие приезды — те моменты, когда вы с Бодей, неразлучные, привозили в Гадяч свой смех и тепло из Киева. Свет лампы над столом отбрасывал золотистые блики на скатерть с выцветшими узорами, где остались крошки от пирогов. Графин с компотом почти опустел, и одинокий кусочек яблока дрожал на дне, напоминая о вечерах на Печерске, когда вы с Богданом пили кофе на балконе, а Кайли тащила его кроссовок. Тиканье облупленных часов на стене сливалось с шорохом ветра за окном, где Гадяч тонул в вечернем сумраке, а фонари мигали, гоняя пыль по пустым улицам. Мамин фартук с ромашками, видавший годы, казался роднее с каждой минутой, и её кружка с надписью «Лучшая мама» стояла рядом с твоей — облупленной, но такой своей.

Мам сидела напротив, вытерев руки о фартук после посуды, и её тёмные глаза с морщинками были тёплыми, но с пытливостью, обещающей разговор по душам. Ты улыбнулась, чувствуя, как её взгляд греет, и потянулась к кружке с ромашковым чаем, вдыхая его сладковатый аромат, смешанный с лёгкой сыростью старого дома.

— Ну что, Т/иш, — начала мам, и её голос был мягким, но с намёком на что-то важное. — Как вы с сыном? Он вечно мчится, а ты как за ним угоняешься?

Ты засмеялась, и кружка звякнула о стол, отразив свет лампы.

— Угоняюсь, мам, — ответила ты, и в голосе скользнула тёплая насмешка, как у Боди, когда он дразнил тебя. — Он как буря, но я с ним всегда рядом. Мы и не расстаёмся — в Киеве, здесь, везде вместе. Это в нём дорого.

Мам хмыкнула, сложив руки, и её шершавые пальцы постукивали по скатерти. Её взгляд смягчился, но в нём мелькнула тревога.

— Дорого, значит, — повторила она, улыбнувшись. — Сынок, он... ты его знаешь лучше меня теперь. Весь в папу — шумный, упрямый, но сердце настоящее. Только не сразу открывает.

Ты кивнула, чувствуя, как её слова обнимают. Вспомнила Богдана сегодня — его взгляд на трассе, поцелуй в лоб перед фанатами, касание колена за столом. Он был в каждом жесте: в подмигивании, в шёпоте «Т/иш», в том, как держал твою руку, будто вы и не могли быть порознь. Вы были вместе — в Киеве, где Пётр храпел в углу, в Гадяче, где пыль скрипела под ногами, в каждом утре, когда он ворчал, что ты украла подушку, но тут же тянул тебя к себе.

— Знаю, мам, — тихо сказала ты, глядя на чай, где пар поднимался тонкой струйкой. — Он всегда рядом. Мы смеёмся, спорим, живём. Здесь, в Гадяче, будто мир замирает, но он тот же — наш.

Мам наклонилась ближе, и её голос стал доверительнее, будто вы делились секретом.

— Это и есть главное, Т/иш, — сказала она. — Быть вместе, даже когда жизнь шумит. Но знаешь... сынок не всегда был таким. После Дианы он закрылся, как ставни на зиму. Только машину гонял, шумел, а внутри — пусто. Я боялась, он так и останется с этим своим «всё норм». А с тобой... он живой, Т/иш. Глаза горят, смеётся. Ты его оживила.

Ты почувствовала, как горло сжимается от её слов, попавших в сердце. Ты знала про Диану — Белокурый открывался редко, в Киеве, когда вы лежали в темноте, и его голос дрожал, говоря о ней. Мамин тон стал жёстче, будто она выплюнула что-то горькое.

— Мразота та ещё, прости, Т/иш, — буркнула она, качая головой. — Сынка как под пресс загнала. Всё по её — шаг влево, и скандал. Он рассказывал, как она его гасила, будто он не человек, а игрушка. Я такого сына не видела — пустой, без света.

— Да, мам, — сказала ты, и голос был тише, но твёрже. — Он мне говорил. Она не просто рамки ставила. Даже в постели всё было по её сценарию — ему выбора не давала, ни в чувствах, ни в близости. Он сказал, это было как клетка, где он задыхался. А со мной... — ты улыбнулась, чувствуя тепло в груди, и машинально коснулась запястья, погладив кожу, где месяц назад, после отъезда Марины, остались садины.

Та ночь всплыла сама — в Киеве, когда вы остались одни, и Богдан был бурей, огнём, свободой. Его хриплый шёпот «Т/иш», ремень, стягивавший твои руки, ошейник, холодивший шею, плеть, что оставила жжение на коже, и треснувшая кровать, ставшая вашей шуткой. Но больше — его объятия после, когда он стирал слёзы с твоих щёк, шепча, что ты его всё. Ты продолжила, чувствуя, как слова текут легко:

— С ним я свободна, мам. И он тоже. Иногда он нежный, целует утром, ворчит про подушку, и я тану. А иногда... он как будто хочет забрать меня всю. Как тогда, месяц назад. Он был сильным, живым, будто доказывал, что мы можем всё. Я отдалась этому, мам, хотела быть его, полностью. Это было... — ты хмыкнула, качая головой, — как будто мы сломали все клетки. Даже кровать не выдержала.

Мамины брови взлетели, и она хохотнула, прикрыв рот ладонью, но глаза блестели от веселья.

— Кровать, говоришь? — протянула она, и в её голосе была добрая насмешка. — Это мой сынок, Т/иш. Если берётся, то по-серьёзному. Но знаешь, я рада, что он с тобой такой. Не как с Дианой, когда тух, а настоящий. И ты с ним не боишься — это ваше.

Ты засмеялась, чувствуя, как щёки горят, но её слова грели, будто плед. Пальцы всё ещё гладили запястье, и ты вспомнила его взгляд после той ночи — полный власти и нежности, когда он обнимал тебя, будто ты была всем его миром.

— Он делает меня живой, мам, — сказала ты, и голос дрогнул, но ты улыбнулась. — Даже в Киеве, когда мы просто гуляем с собаками или пьём кофе, я чувствую его. А тогда... он показал, что мы можем быть любыми — нежными, дикими, какими захотим. Он не просто берёт — он даёт всё, что у него есть.

Мам посмотрела на тебя, и её глаза потеплели, будто она видела не только тебя, но и Бодю рядом. Она потянулась через стол, коснувшись твоей руки — её пальцы были тёплыми, чуть шершавыми, как её фартук.

— Это любовь, Т/иш, — сказала она, и голос был твёрдым, но мягким. — Когда вы друг другу — всё. Мы с папой тоже не всегда пироги пекли, — она хмыкнула, и морщинки у глаз стали глубже. — У вас с сыном то же — вы одно. Диана его душила, а ты его воздух. И он твой.

Ты поперхнулась чаем, чувствуя, как лицо вспыхивает, и засмеялась, прикрыв рот ладонью. Её прямота была как у Белокурого — острая, но родная.

— Мам, ну ты... — выдохнула ты, качая головой, но улыбка не сходила с лица. — Да, мы счастливы. Он мой дом, даже здесь, в Гадяче. И в ту ночь... я никогда не чувствовала себя такой живой. Это наше, и я не хочу другого.

Мам кивнула, и её взгляд стал хитрым, но тёплым, как у матери, что знает больше, чем говорит.

— Держи это, Т/иш, — сказала она, сжав твою руку. — Вы с ним — огонь и ветер. Вместе горите, вместе летите. Диана пускай ржавеет где-то там. Ты его оживила, и я рада, что он с тобой. Всегда.

Ты почувствовала, как горло сжимается от тепла её слов. Кухня, с ромашковым чаем, крошками на скатерти и тиканьем часов, стала ещё роднее, будто обняла вас обеих. Ты подумала о Боде — где-то там, с папой, небось спорит про машину или смеётся над его шуткой. И о том, как он посмотрит на тебя вечером, с тем огнём, что обещает ночь, полную вас.

— Спасибо, мам, — сказала ты, сжимая её руку в ответ. — За пироги, за дом, за то, что ты нас видишь. За то, что ты... наша.

Мам фыркнула, отмахнувшись, но улыбнулась шире, чем раньше, и встала, чтобы подлить чай, хотя твой ещё не кончился. Чайник засвистел, добавив в кухню новый слой тепла, и она бросила через плечо:

— Хватит благодарить, Т/иш. Иди к своему Кирсе, пока он там папу не довёл, — она подмигнула, и её голос был лёгким, но с заботой, что делала её мамой для вас обоих.

Ты кивнула, допивая чай, и почувствовала, как кухня, Гадяч, этот вечер становятся частью вас — тебя и Богдана, вашего огня, вашей свободы. Ты знала, что сегодня ночью он снова будет твоим — нежным или диким, но всегда рядом, как вы и есть друг для друга.

Кухня осталась позади, унося ромашковый чай, мамину улыбку и слова, что всё ещё грели, как угли после костра. Ты бросила взгляд на раковину, где стояла твоя кружка рядом с крошками пирогов на скатерти, и шагнула к двери, чувствуя скрип половиц под ногами. У вешалки, среди старых курток, ты нашла кофту Белокурого — тёмную, чуть выцветшую, с запахом его одеколона, пота и чего-то до боли родного. Натянула её, и ткань обняла плечи, будто он сам был рядом. Гадячская ночь встретила прохладой: ветер нёс пыль и траву, а фонари отбрасывали тени на дорожку к гаражу, где голоса Боди и папы спорили о чём-то, как всегда.

Ты улыбнулась, представляя, как они копаются в его фиолетовом Dodge Challenger, и пошла вперёд. Сверчки трещали в траве, а свет из гаража выхватывал кусок асфальта, испещрённый масляными пятнами. Голоса стали чётче: папа ворчал про «эти новомодные тачки», а Кирса, с привычной насмешкой, отвечал: «Пап, это не тачка, это зверь, просто ты его не чувствуешь». Ты остановилась у входа, прислонившись к косяку, и просто смотрела.

Богдан стоял у открытого капота Challenger, с фонариком в руке, и свет выхватывал его силуэт — широкие плечи, задравшийся рукав футболки, обнажавший кожу, блестящую от пота. Его светлые волосы, чуть влажные, падали на лоб, а скулы казались резче в полумраке, но такими родными. Он хмыкнул, теребя проводок, и бросил папе: «Говорил же, дело в зажигании, а ты — карбюратор». Папа, в своей кепке, качал головой, держа какую-то мелочь, и бурчал, но с теплом, как всегда, когда они были вместе.

Ты кашлянула, и Белокурый обернулся. Его глаза, тёмные, как ночь за гаражом, поймали твои, и губы дрогнули в улыбке — той, что всегда обещала больше, чем слова.

— Т/иш, — сказал он, выпрямляясь, и его голос, хриплый от споров, обволок тебя, как его кофта. — Что, мам тебя отпустила?

Ты хмыкнула, шагнув внутрь, и запах железа, бензина и машины окутал тебя, смешиваясь с уютом его кофты. Твои русые волосы, чуть растрёпанные ветром, упали на лицо, и ты убрала их.

— Сказала, чтоб я тебя спасала, пока ты папу не заспорил до утра, — ответила ты, подмигнув. Папа фыркнул, не отрываясь от детали, и пробурчал:

— Это он меня доводит, Т/иш. Вечно лезет со своим «зверь».

Бодя засмеялся, бросив фонарик на верстак, и шагнул к тебе, вытирая руки о тряпку. Его движения были лёгкими, но ты уловила искру в глазах — ту, что вспыхивала, когда вы оставались одни. Он остановился в шаге, и ты почувствовала его тепло, даже не касаясь, будто он был продолжением твоей кожи.

— Ну что, героиня, — сказал он тише, наклоняясь, чтобы папа не услышал. — Скучала?

Ты закатила глаза, но улыбка тебя выдала.

— Без тебя прям трагедия, Кирса, — ответила ты, и он хмыкнул, коснувшись твоего локтя пальцами — мимолётно, но так, что по телу побежал ток. Кофта, его кофта, будто усилила это чувство, напомнив ту ночь месяц назад, когда его касания оставляли следы, которые ты потом гладила с теплом. Сейчас он смотрел мягче, но огонь в глазах намекал, что ночь впереди ваша.

Папа кашлянул, явно намекая, и вы с Богданом засмеялись, отстраняясь.

— Ладно, Т/иш, забирай его, — буркнул папа, но в голосе была улыбка. — А то мы тут до утра, а он ещё спорить будет.

— Уже уводит, пап, — сказал Белокурый, подмигнув тебе, и взял твою руку, переплетя пальцы. Его ладонь, тёплая и чуть шершавая, сжала твою, и сердце стукнуло быстрее. — Пошли, а то мам небось пироги новые печёт.

Ты кивнула, и вы вышли из гаража, оставив папу ворчать над машиной. Ночь укутала вас прохладой, и Бодя притянул тебя ближе, обняв за плечи. Его футболка пахла потом, металлом и им самим, а твоя кофта — его кофта — делала вас единым целым. Дорожка к дому скрипела под ногами, и где-то залаяла собака, вплетая свой голос в ритм Гадяча.

— Ну что, Т/иш, — сказал он, замедляя шаг, и его голос стал ниже, с той хрипотцой, что цепляла тебя до мурашек. — О чём с мам трещали? Опять меня разбирали?

Ты засмеялась, ткнув его локтем, но не отстранилась.

— Ага, все твои тайны выдала, — ответила ты, и он хмыкнул, наклоняясь, чтобы коснуться губами твоего виска. Поцелуй был лёгким, но тёплым, как его объятие, и ты почувствовала, как грудь сжимается, как в Киеве, когда вы лежали после той ночи, полной огня.

— Тайны, значит, — пробормотал он, и его рука сжала твою талию чуть сильнее, будто напоминая, кто ты для него. — Может, ночью свои раскроешь?

Ты фыркнула, чувствуя жар на щеках, но посмотрела на него, ловя его взгляд — тёмный, с искрами, что обещали всё то, что было тогда, но мягче, ближе.

— Если будешь себя вести, Бодя, — ответила ты, и твой голос был мягким, но с намёком. Он засмеялся, и его смех, низкий и тёплый, разнёсся по двору, заглушая сверчков.

Вы дошли до крыльца, и свет из кухни упал на его лицо, подсветив скулы и улыбку, от которой ты никогда не устояла. Его светлые волосы, чуть растрёпанные, поймали свет, и ты знала, что эта ночь будет вашей — не такой дикой, как тогда, но полной шёпотов, касаний и вас, как всегда вместе. Кофта, пахнущая им, была как обещание, что вы неразделимы — здесь, в Гадяче, в Киеве, везде.

— Пошли, Т/иш, — сказал он, открывая дверь, и его рука легла на твою талию, притягивая ближе. — А то мам и правда заждалась.

Ты кивнула, чувствуя, как его тепло обещает всё, что вы найдёте позже, когда дом затихнет, и останетесь вы — одни в своём мире, как и всегда.

Гостиная в квартире родителей Боди дышала уютом — ромашковый чай, сахарное печенье на журнальном столике и мягкий свет лампы, отражавшийся на обоях с цветочным узором, создавали тепло, как в те вечера в Киеве, когда вы с Богданом пили кофе, а Кайли крутилась под ногами. Ты сидела, прижавшись к нему, в его кофте, пахнущей одеколоном и им самим, и его рука на твоём плече грела, как батарея у окна. Папа, развалившись в кресле, потирал руки, всё ещё пахнущие маслом от фиолетового Challenger, и ворчал про соседей, что стучали по трубам. Телевизор в углу бубнил рекламу, но никто не слушал.

Мама отложила журнал и посмотрела на Бодю с той насмешкой, что всегда его цепляла.

— Сынок, помнишь, как ты у бабушки кур гонял? — сказала она, и её глаза блеснули. — Приедешь к ней, она опять тебя за яйцами погонит.

Белокурый фыркнул, и его пальцы на твоём плече сжались, делясь теплом.

— Мам, сколько можно, — буркнул он, но улыбка его выдала. — Я тогда мелкий был. Теперь бабушка сама с курами, а я ей только калитку чиню.

Ты засмеялась, представив его в бабушкином дворе, где пыль и кудахтанье. Твои русые волосы, чуть растрёпанные, упали на лицо, и ты убрала их.

— Хочу это увидеть, — сказала ты, ткнув его локтем. — Ты, куры, калитка — прям комедия.

Папа хохотнул, качнув кресло.

— Комедия, Т/иш, это когда он яйцо разбил и ревел, — добавил он. — Бабушка до сих пор смеётся.

Богдан закатил глаза, но его смех, низкий и тёплый, наполнил гостиную, и ты почувствовала, как сердце греется. Эти истории вплетали тебя в их семью, и его рука, обнимающая тебя, была как обещание, что ты здесь своя. Ты прижалась ближе, вдыхая запах его кофты, и поймала его взгляд — мягкий, родной, как свет фонарей за окном.

Мама встала, собирая кружки, и бросила:

— Ладно, хватит бабушкиных кур. Завтра Артём прикатит, будет шум. Идите отдыхать, а папа уже храпеть готов.

Папа буркнул что-то, но махнул рукой, и его глаза смеялись. Бодя поднялся, потянув тебя за собой, и его ладонь, тёплая и знакомая, обняла твою.

— Пошли, Т/иш, — сказал он тихо, и его голос был как шёпот ветра в Гадяче. Ты кивнула, чувствуя, как кофта греет плечи, и пошла за ним через коридор, где коробки пылились у стены, к вашей комнате.

За окном Гадяч шептался с ночью — фонари мигали, пыль гнало по улице, и вдруг хлопнула дверь подъезда. Ты выглянула, придерживая штору.

— Марина вернулась? — сказала ты, и правда — её шаги гулко отдавались в подъезде. Кирса, стоя за тобой, положил руки на твои плечи, лёгкие и тёплые.

— Она, — хмыкнул он, и его голос был мягким, почти сонным. — Пускай маму теребит. А мы... уже дома.

Дверь квартиры скрипнула, и голос Марины ворвался:

— Мам, я тут! Автобус еле дополз, — она зевнула, швырнув сумку на пол. Мама ответила что-то про чай, и их голоса стали уютным фоном, как тиканье часов. Ты улыбнулась, зная, что завтра Марина зашумит, но сейчас твой мир был здесь, с Белокурым.

Вы вошли в вашу комнату, и он закрыл дверь, оставив за ней гул квартиры. Луна пробивалась через шторы, рисуя полосы на деревянном полу, и кровать, застеленная маминым пледом с ромашками, скрипнула, когда ты села на край, сбрасывая кофту на стул. Богдан опустился рядом, и его рука нашла твою, переплетя пальцы — так просто, но так много.

— Устала, Т/иш? — спросил он шёпотом, и его глаза, подсвеченные луной, были тёплыми, как тот огонь, что горел между вами — не пожар, а мягкое пламя, что греет, не сжигая.

— Чуть-чуть, — ответила ты, тоже шёпотом, и твоя рука коснулась его щеки, чувствуя щетину. Твои русые волосы, распущенные, мягко легли на плечо. — Но с тобой... будто и не устала. Это наше, да? Такое... живое.

Он улыбнулся, и эта улыбка была как луч в темноте.

— Наше, — сказал он, и его голос был мягким, как плед, что вы накинули, лёжа рядом. — Знаешь, Т/иш, ты как огонь — не жжёшь, а светишь. С тобой всё... настоящее.

Ты засмеялась тихо, прижавшись ближе, и твоё дыхание коснулось его шеи, тёплое, лёгкое, вызывая тот тихий трепет, что всегда жил в вас. Его рука скользнула на твоё бедро, поглаживая медленно, почти невесомо, будто рисуя узоры, от которых по коже бежали мурашки.

— А ты мой свет, Кирса, — прошептала ты, и твоё дыхание снова коснулось его шеи, мягкое, но с той искрой, что напоминала о вашем тепле. — Помнишь, как в Киеве Пётр твой носок стащил?

Он хмыкнул, и его пальцы на твоём бедре замерли, будто запоминая момент.

— Как забыть? — ответил он, и его шёпот был ближе, теплее. — Он до сих пор думает, что это его добыча. А Кайли... вечно под ногами крутится.

— Завтра бабушке про них расскажем, — сказала ты, и твоё дыхание пощекотало его кожу, пока ты прижималась ближе. — Она опять скажет, что мы их балуем.

— Балуем, — согласился он, и его рука возобновила движение, поглаживая твоё бедро так нежно, что ты закрыла глаза. — Но с тобой, Т/иш, я бы весь мир баловал. Ты... делаешь всё живым.

Ты подняла взгляд, встречаясь с его глазами, и почувствовала, как горло сжимается от тепла.

— Ты тоже, — прошептала ты, и твоя рука легла на его грудь, чувствуя, как бьётся его сердце. — Здесь, в этой комнате, где всё скрипит... это наш дом, да?

— Дом, — ответил он, и его пальцы на твоём бедре сжались чуть сильнее, но всё ещё мягко, будто он боялся спугнуть ночь. — Где бы мы ни были, Т/иш, ты — мой дом.

— И ты мой, — сказала ты, и твоё дыхание снова коснулось его шеи, вызывая лёгкую дрожь, которую ты почувствовала под своими пальцами. — Бодя, а если бабушка завтра правда заставит тебя кур гонять?

Он засмеялся тихо, и его рука поднялась к твоим русым волосам, убирая прядь за ухо.

— Тогда ты мне поможешь, — ответил он, и его шёпот был как луна — мягкий, но яркий. — Но предупреждаю, Т/иш, куры — те ещё хитрюги. Без тебя не справлюсь.

— Договорились, — прошептала ты, и твоё дыхание смешалось с его, пока вы лежали, укрытые пледом. — А если я их перепутаю?

— Научишься, — сказал он, и его пальцы снова скользнули на твоё бедро, лёгкие, как тень. — Я ж тебя всему научил... почти.

Ты фыркнула, уткнувшись носом в его шею, и твой смех был тихим, как шёпот.

— Почти, говоришь? — переспросила ты, и твоя рука легла на его, останавливая его поглаживания на миг. — А чему ещё хочешь?

— Всему, Т/иш, — ответил он, и его голос был таким тёплым, что ты почувствовала, как огонь в груди разгорается — не дикий, а родной. — С тобой... всему.

Вы говорили ещё долго, шёпотом, чтоб не разбудить маму или Марину, чьи голоса затихли в гостиной. О собаках, о бабушке, о том, как Артём завтра устроит суету. Его рука гладила твоё бедро, а твоё дыхание грело его шею, и каждый шёпот, каждое касание было как ниточка, связывающая вас. Луна двигалась за окном, а вы лежали, укрытые пледом, и мир за дверью — Марина, мама, папа, Гадяч — был лишь эхом для вашего тепла.

— Спи, Т/иш, — сказал Белокурый наконец, и его голос был таким мягким, что ты закрыла глаза, чувствуя его пальцы на своём бедре. — Завтра новый день, а мы... всегда вместе.

— Вместе, — прошептала ты, и твоё дыхание коснулось его шеи в последний раз, пока ночь укрывала вас, как тот тихий огонь, что горел в ваших словах и касаниях.

67 страница24 апреля 2025, 20:54