Мы не святые, мы вырезанные из одной тьмы
Спустившись, вы оказались на залитой вечерним светом улице. Город жил своим ритмом — машины сновали по проспекту, тёплый ветер поднимал в воздух запах жареных каштанов от лотков у метро, кто-то смеялся вдалеке. Киев шумел, но эта суета больше не раздражала — наоборот, в ней было что-то живое, родное.
Вы свернули в сторону парка, и Богдан первым делом повёл собак к кустам, пока ты подошла к ларьку с кофе. Пока бариста готовил заказы, ты достала телефон, машинально проверяя уведомления. И тут же наткнулась на новые сообщения.
"Бывшая Богдана опять что-то вбрасывает."
"Говорит, он соврал про квартиру. Что он вообще не с Т/И."
"Что думаете?"
Ты почувствовала, как внутри что-то неприятно кольнуло. Чат во время стрима был одним, но вот эта сторона интернета — совсем другая. Открыв пост, ты увидела обрывочные посты с намёками, которые явно шли в вашу сторону. Вроде бы ничего конкретного, но достаточно, чтобы вызвать обсуждения. Ты вздохнула, заблокировала экран и убрала телефон в карман.
— Что там? — Богдан подошёл, протягивая тебе стакан с кофе. — Ты покачала головой, глядя на него — растрёпанные волосы, голые запястья с шрамами и надписью "Ты", его тёплый, чуть усталый взгляд.
— Ничего важного. Интернет как интернет. А мы... Мы не святые, мы вырезанные из одной тьмы, — сказала ты тихо, с лёгкой улыбкой, кивая на его шрамы. — Пусть пишут что хотят.— Он прищурился, словно не поверил твоему "ничего важного", но фраза заставила его уголки губ дрогнуть в ответной усмешке.
— Ага, из одной тьмы, — кивнул он, делая глоток кофе. — И с одним кофе на двоих, похоже. —Ты улыбнулась, радуясь этой его привычке — переключаться с ненужных мыслей на что-то простое, настоящее.
— Слушай, может, завтра махнём на озеро? Тебе давно надо было машину нормально прокатить, а не только до супермаркета и обратно.
— Ага, давай. Только если ты будешь следить за дорогой, а не за плейлистом. — Он ухмыльнулся.
— Договорились.
Вы пошли дальше, позволяя собакам носиться по тропинке. Киев продолжал жить, интернет продолжал шуметь, но сейчас это всё казалось далёким. Сейчас был только этот вечер, кофе в руках, тепло фонарей, его голос рядом и собаки, которые снова затеяли гонку по парку. И этого было достаточно.
Вы шли по парку, шаги хрустели по гравию, а собаки то и дело вырывались вперёд, обнюхивая каждый куст, будто он скрывал сокровища. Вечерний свет мягко ложился на деревья, окрашивая листья в золотистый оттенок, и Киев за вашими спинами растворялся в шуме ветра, который нёс в себе что-то большее, чем просто звук — словно эхо всех непрожитых дней. Кофе в руках всё ещё грел пальцы, но его тепло казалось мелочью рядом с тем, что пульсировало между вами. Богдан шёл рядом, и его присутствие было не просто ощутимым — оно было как тень, которая движется с тобой, даже когда ты её не видишь.
Ты взглянула на него: растрёпанные волосы падали на лоб, а голые запястья — шрамы, царапины, надпись "Ты" — горели в свете фонаря, как письма, которые невозможно стереть. Он поймал твой взгляд, и его губы дрогнули — не в ухмылке для чата, а в чём-то древнем, почти болезненном, как будто он знал, что ты видишь не просто кожу, а то, что под ней.
— Что, опять на шрамы смотришь? — спросил он, и голос его был низким, как звук струны, которую задели в темноте. Он замолчал, вдохнул, и слова упали тяжело, как камни в воду: — Ты ведь чувствуешь их, да? Как я твои. На руках, на ногах — твои линии, твоя карта тех дней, когда ты резала себя, чтобы не исчезнуть. Я их видел, и ты мои знаешь. Мы не святые, мы вырезанные из одной тьмы.
Ты остановилась, и мир вокруг замер — собаки, ветер, свет фонарей — всё стало фоном, а его слова разорвали что-то внутри, как ткань, которую слишком долго натягивали. Ты медленно закатала рукав толстовки, обнажая предплечье — белые шрамы проступили, тонкие и выцветшие, как нити. Потом задрала край рукава выше, до плеча, где пара коротких, но глубоких линий пряталась у ключицы, и наконец чуть приподняла штанину джинсов, показывая две старые полоски на голени — следы тех ночей, когда ты резала себя не только на руках, но и там, где никто не увидит, где боль была твоей и только твое. Следующие шрамы были слишком высоко, что бы их показать. Это были твои шрамы — карта войны с пустотой, когда ты сидела одна, с лезвием в руке, и вырезала себя из тишины, которая душила. Ты посмотрела на него, и в его глазах была бездна, в которой он сам тонул, и рука, которую он протягивал тебе через неё.
— Чувствую, — выдохнула ты, и голос твой был хрупким, как стекло, готовое треснуть. — Я смотрю на твои и вижу свои ночи. На предплечье — где я держала себя, на плече — где я прятала крик, на ногах — где я падала и вставала. Ты их открыл, а я... я прячу свои не от тебя, Бодя. От себя. Как будто, если не трогать, они растворятся. Но они — это я, по всему телу, и я боюсь, что без них меня не будет, что я — это только они.
Он шагнул к тебе, и свет фонаря упал на его лицо, высвечивая не просто усталость, а тень всех тех лет, когда он резался, как ты, чтобы напомнить себе, что он ещё есть. Его дыхание было рваным, как будто он выныривал из глубины, и он поднял запястья, показывая их — шрамы, царапины, надпись — как карту своей войны, такую же разорванную, как твоя.
— Растворятся? — переспросил он, и голос его дрожал от чего-то большего, чем боль. — Они не растворяются, потому что мы — это не только они. Я открывал их не для свободы, не для мира. Я открывал их, потому что они жгли меня изнутри, и я устал их хоронить. Ту ночь на заправке... я не браслеты бросил. Я бросил тишину, которая меня душила. Руки тряслись, потому что я сдирал себя — того, кто молчал. Ты видела это. А твои шрамы — на руках, на плече, на ногах — это не просто следы. Это твой пульс, когда ты не могла кричать. Мы не святые, мы вырезанные из одной тьмы, и я слышу тебя через них.
Ты закрыла глаза на миг, чувствуя, как его слова впиваются в тебя, как лезвие, но не режут, а сшивают. Ты видела ту ночь — заправку, его дрожащие руки, браслеты на асфальте, его взгляд, полный слёз, которые он не выпустил. И ты знала, что он видел твои ночи — холодный пол, лезвие, кровь на плече, на голени, тишину, которая была громче любого звука. Ты шагнула ближе, и голос твой сорвался, но ты не остановилась:
— Да, твой голос тоже в моих шрамах, — сказала ты, и слёзы уже стояли в горле. — Я резала себя, чтобы не раствориться, чтобы знать, что я ещё здесь. На предплечье — где я держалась, на плече — где я задыхалась, на ногах — где я вставала, когда падать было некуда. Ты их открыл, и я почувствовала, что могу дышать, потому что ты показал мне свои. Но я держусь за свои шрамы, Бодя. Не как за память, а как за нити, которые связывают меня с той, кем я была. Боюсь, что если отпущу, я потеряю себя — ту, что вырезала себя из ничего.
Он смотрел на тебя, и его глаза были не просто тёплыми — они были как звёзды, которые горят в пустоте, освещая только друг друга. Он протянул руку и коснулся твоего предплечья — шрамов, потом плеча, чуть задержавшись у ключицы, и наконец опустился взглядом, не касаясь, но видя каждую линию. Его пальцы дрожали, но он не убрал руку, и ты взяла его запястье, чувствуя его шрамы под своими ладонями — тёплые, живые, такие же, как твои.
— Потеряешь? — сказал он тихо, и каждое слово было как удар сердца, как звук, который рождается в тишине. — Ты не потеряешь, потому что ты больше, чем они. Шрамы — не нити, которые держат тебя в прошлом. Они — корни, которые проросли через тьму в жизнь. Я их принял не потому, что хотел забыть, а потому, что понял — они не конец, а начало. Я открыл их для себя, чтобы жить, несмотря на них. И для тебя — чтобы ты видела, что я не просто рядом. Я в этом с тобой. Мы не святые, мы вырезанные из одной тьмы, и твои шрамы на плече, на ногах, на руках — это мой крик тоже.
Ты вдохнула, и воздух был острым, как лезвие, но он не резал — он наполнял. Ты сжала его руку сильнее, чувствуя, как ваши шрамы соприкасаются — предплечье к запястью, плечо к его взгляду, ноги к его молчанию. Это было больше, чем слова, больше, чем понимание — это было как нить, которая связала вас через ту пустоту, что вы оба знали, через ту боль, что вы оба вырезали.
— Да, из одной тьмы, — повторила ты, и голос твой стал твёрже, но тише, как шёпот ветра. — Я вижу твои шрамы, и они не просто твои. Они наши. Я резалась, чтобы не исчезнуть, а ты — чтобы остаться. И когда ты их показал, я поняла, что не одна — не в пустоте, не в тишине. Ты дал мне увидеть, что мои шрамы — это не конец, а часть меня, которая всё ещё дышит. Может, я тоже могу их открыть. Не для мира. Для нас.
Он кивнул, и в его взгляде было что-то, что разрывало и собирало одновременно — слёзы, которые он не пролил, но которые ты чувствовала в каждом его вдохе. Он придвинулся ближе, и его лоб коснулся твоего — не сильно, но достаточно, чтобы ты услышала его дыхание, его пульс, его жизнь. Ваши шрамы — твои на предплечье, плече, ногах, его на запястьях — были как звёзды, которые светят только друг для друга, как созвездие, нарисованное не на небе, а на вашей коже.
— Для нас, — выдохнул он, и голос его был как аккорд, который не сыграть, но который звучит вечно. — Они не сломали нас. Они вырезали нас друг для друга. Мы не просто здесь. Мы живём. Через них, с ними, поверх них. — Ты прижалась к нему сильнее, чувствуя, как ваши дыхания сливаются, как ваши шрамы — на руках, плечах, ногах, запястьях — становятся одним целым, не ранами, а картой, которая привела вас сюда. Ветер стих, и тишина вокруг была почти осязаемой, но она не давила — она держала вас, как дом, который вы ещё не достроили. Ты отстранилась чуть, глядя ему в глаза, и голос твой дрогнул, но ты не сдержалась:
— Давай домой, Бодя. Заварим чай, сядем на нашем диване, и... поговорим ещё. Я не хочу заканчивать это здесь, в парке. Хочу, чтобы это было дома, где всё наше. — Он выдохнул, и в его взгляде мелькнула тень облегчения, смешанного с чем-то большим — как будто он тоже чувствовал, что этот разговор слишком живой, чтобы оставить его под открытым небом. Он сжал твою руку, кивнул.
— Домой, — согласился он тихо. — С чаем, с собаками, с нами. Там, где мы не святые, мы вырезанные из одной тьмы...
Вы развернулись, не отпуская рук, и пошли обратно к квартире. Собаки плелись рядом, будто чувствуя, что их время ещё придёт, а кофе остыл, но это уже не имело значения. Киев шумел вдалеке, но его гул был чужим — вашим был только этот путь домой.
Дома свет был мягким, льющимся из лампы над кухонным столом. Вы оставили собак у порога — они тут же завалились на ковёр, вымотанные прогулкой, — а сами прошли на кухню. Богдан поставил чайник, достал две кружки, и его движения были медленными, почти ритуальными. Ты села на диван, подтянув ноги, и сняла толстовку — шрамы на предплечье и плече проступили в тёплом свете, а джинсы чуть задрались, обнажая линии на голени. Он принёс чай, сел рядом, и его запястья — с их шрамами и надписью "Ты" — легли на стол, открытые, незащищённые.
— Ну что, — начал он, глядя на пар, поднимающийся от кружки. — Вот мы дома. И шрамы наши тоже. Мы не святые, мы вырезанные из одной тьмы. Давай говорить.
Ты вдохнула аромат чая — травяной, с ноткой мяты, — и слёзы, которые ты держала в парке, наконец прорвались. Не громкие, не рваные — тихие, как дождь, который идёт внутри.
— Я резала себя, чтобы не потерять себя, — сказала ты, и голос твой был мокрым, но живым. — На плече — когда не могла дышать, на ногах — когда думала, что не встану. А ты... ты их открыл, и я поняла, что мои шрамы — это не стыд. Это я. И ты рядом, с такими же. Я плачу не от боли, Бодя. От того, что мы оба здесь, с этим. — Он смотрел на тебя, и его глаза блестели — не от света, а от слёз, которые он больше не сдерживал. Он сжал кружку так, что костяшки побелели, и голос его был хриплым, но твёрдым:
— Я резал себя, чтобы не забыть, что я жив, — сказал он, и слёзы катились по его щекам, оставляя следы, как шрамы. — Открыл их, потому что не мог больше молчать. И когда увидел твои — на руках, плече, ногах — я понял, что ты тоже кричала. Мы не святые, мы вырезанные из одной тьмы. Мы выжили, Т/И. Не просто выжили. Мы нашли друг друга в этом.
Ты потянулась к нему, касаясь его запястья, и он взял твою руку, прижимая к своим шрамам, а потом к твоим — на предплечье, плече. Слёзы текли у вас обоих, но это был не конец — это было очищение. Чай остывал, собаки дремали, а вы сидели на диване в своей новой квартире, с шрамами на виду, плача и смеясь сквозь слёзы, потому что это было ваше, настоящее.
— Мы живём, — прошептала ты, и он кивнул, притянув тебя к себе.
— Живём, ведь, мы не святые, мы вырезанные из одной тьмы — эхом отозвался он, и его голос дрожал, но был тёплым, как дом, который вы построили.
— И нам ничего не нужно, кроме нас самих...
