Глава 42
В этом доме все было слишком странно. Складывалось ощущение, будто она переехала сюда пару дней назад и еще не успела распаковать вещи. Мало того, что сооруженный в прошлом году полноценный санузел испарился, будто его и не было, так еще и вещи были какие-то… чужие.
И в то же время Таня не могла не признать, что все здесь казалось ей знакомым. Пачки кофе под названием «Кремль», аккуратно стоящие на полке, сахар-рафинад в коробках, да даже электрический чайник «Союз».
— Похоже, у меня просто едет крыша, — усмехнулась она, наливая в чайник воду. — Но оно и неудивительно.
Из комнаты послышался стон: наверное, Джулия несмотря на запрет все же попыталась встать на ноги.
— Ну, и зачем ты это сделал? — спросила Таня, присаживаясь на корточки и почесывая щенячье пузо развалившегося на полу Макса. — Да, она вылетела из сарая как чокнутая, да, она повалила меня на землю. Но кусать-то зачем?
Макс, как водится, не ответил. Когда Таня поднялась на ноги к закипевшему чайнику, он заскулил, закрутил хвостом, и не дождавшись реакции, унесся по коридору пушистым клубком.
Чашки тоже были чужими, но Таня старательно насыпала в каждую по две ложки кофе и залила кипятком. Подумала, и прихватила с собой сахар, сунув коробку под мышку.
— Здесь есть сигареты? — спросила она, войдя в комнату и поставив чашки на стол.
Джулия молча смотрела на нее с дивана.
— Нет? Жаль.
Кофе оказался горьким, но Таня мужественно пила, пока на дне не осталась лишь горькая гуща.
— Это ты? — услышала она едва различимое. — Это правда ты?
Курить хотелось уже просто невыносимо. Бросив взгляд на покрытый пылью подоконник, где обычно валялась начатая пачка сигарет, Таня вздохнула.
— Мы должны немедленно куда-то нестись? — спросила она. — Спасать мир, менять историю, или что-то в этом роде?
Джулия долго молчала, прежде чем ответить.
— Нет. Думаю, нет.
— Хорошо.
Свет и тьма, она никак не могла себя заставить посмотреть. Сидела на стуле, покачиваясь туда-сюда, и смотрела куда угодно, но только не на съежившуюся на диване Джулию. При каждой попытке перевести взгляд, сердце начинало колотиться как бешеное, дыхание перехватывало и на ладонях выступала испарина.
— Когда проект закончился, я несколько раз пыталась тебя найти, — глухо сказала Таня. — Я писала тебе без всякой надежды, что ты откликнешься. Не знаю, зачем. Наверное, если бы ты ответила, я бы…
«Ты бы что, Ларина? — прозвучало в ее голове знакомое. — Умерла бы?»
— Нет, не умерла бы, конечно, но… Как знать — возможно, я бы сказала тебе, что с моим миром что-то не так. Что в нем не хватает чего-то важного, чего-то жизненно необходимого.
«Меня? — и снова этот насмешливый голос»
— Тебя.
Джулия молчала, и Таня замолчала тоже, закусывая губу и нервно подергивая кончиками пальцев упавшую на лицо прядь волос.
Тихо и гулко. Так гулко, что каждый удар сердца отдается эхом в ушах, а каждый скрип стула режет по жилам усталые нервы.
— У тебя здесь есть выпить? — спрашивает Таня, в одно мгновение осознав, что еще немного, и она просто не выдержит. И тут же усмехается, исправляясь: — Вернее, у меня, так? Есть ли здесь выпить у меня?
В полной тишине она встает на ноги и оглядывает комнату. Шкаф, несколько полок, — ничего. Коробка на столе… В ней неожиданно обнаруживается пачка странных сигарет, но Таня так счастлива находке, что почти не обращает внимания на их странность.
Она закуривает, глубоко втягивая в себя дым, и снова принимается искать.
Бутылка обнаруживается в очередной коробке, стоящей в маленькой комнате, бывшей (или ставшей?) в другое время спальней. Красное вино в зеленого стекла бутылке, выглядящее от этого почти бордовым или коричневым. Таня вытаскивает пробку и делает глоток.
— Будешь? — предлагает, вернувшись обратно и заняв все то же место на том же стуле.
Джулия молчит, а посмотреть, чтобы понять, кивнула она или покачала головой, Таня не может. Все еще нет.
— Я плохо помню свадьбу, — говорит она, прикуривая новую сигарету. — Сейчас, после всего, что я вспомнила, мне вообще трудно отличить правду от фантазий, но даже на фоне этого я почти не помню эту чертову свадьбу.
Прикрыв глаза, она зажмуривается.
— Там было много синего, знаешь? Синего, черного и белого. Синие шахматные фигуры на черно-белой доске.
На губах вместе с очередным глотком вина расплывается улыбка.
— В тот день я практически не вспоминала о тебе. Я знала, что из этого брака ничего не выйдет, знала, что семьи не получится, но… Я словно участвовала в каком-то странном ритуале — ритуале, во время которого все выглядит красиво и пристойно, и почти никто не знает, что именно скрывается под нарядными галстуками и искренними поздравлениями.
Третья сигарета. Горло саднит — в последние месяцы она отвыкла курить так много. Но остановиться невозможно, никак нельзя остановиться, потому что если остановишься, — все-таки придется посмотреть, а она все еще не может, еще нет.
— Ты знала, что однажды ко мне приходила Мэрилин? — Таня не спрашивает, она просто рассказывает, тихо и неторопливо. — Она несла какую-то чушь о ритуалах, узлах судьбы, о других мирах. Я слушала, конечно, но, свет и тьма, мне казалось, что она чокнутая, сумасшедшая. И я боялась ее тогда, представляешь? Я ужасно испугалась.
Вина становится все меньше, а тишина гудит в ушах все громче и громче.
— Потом, спустя месяцы, я поняла, что испугалась не ее как таковую, а того, что почти поверила в ее слова. Мне так сильно хотелось в них поверить, что я почти сделала это.
Она чувствует на себе взгляд: тяжелый, пристальный, наполненный виной и отчаянием. Но не может, не может заставить себя ответить на его, на этот взгляд. Не теперь. Еще нет.
— Иногда мне снилось, что я раз за разом просыпаюсь в других мирах, в другом времени, в другом теле. Порой я просыпалась в периоды войн, порой — в периоды мира, но всякий раз, каждый чертов раз, едва проснувшись, я начинала искать. Не знала, что именно ищу, но чувствовала: если не найду, то все напрасно. Если не найду, то во всем вокруг не останется ни единой крупицы смысла.
В горле пересохло несмотря на выпитое вино. Виски сдавило горечью, а глаза защипало не пролившимся слезами. Таня поежилась, обнимая себя руками за плечи и снова принимаясь покачиваться на стуле.
— Я все думала: почему все эти странные состояния я так или иначе связываю с тобой? Свет и тьма, мы ведь даже сотней слов не обменялись за все время проекта, я с Бабой Катей была ближе знакома, чем с тобой, а вот — смотри ты — всякий раз, когда мне снилось что-то подобное, каждый раз, когда я чувствовала, что ищу что-то, что невозможно найти, — каждый чертов раз я связывала это только с тобой.
— Ларина…
Таня вздрогнула, различив боль в прозвучавшем голосе. Очень много боли, ужасно много боли, и усталости, и отчаяния, и вины, и страха, и чего-то еще, чего-то очень важного, чего-то, чему она пока не могла дать названия.
— В конце концов я решила, что придумала себе тебя. Я решила, что ты выдуманная и ты настоящая не имеете между собой ничего общего, я попыталась сделать из тебя кумира, тем самым низвергнув с пьедестала, на который сама же тебя поместила. Я смеялась над шутками мужа в твой адрес, я игнорировала вопросы о тебе во время интервью, я перематывала все до одного кадры с тобой, когда пересматривала запись проекта. А потом я поняла, что это не работает. И не сработает никогда.
Прежде чем продолжить, она прикурила очередную сигарету и в несколько глотков допила вино. Странно: несмотря на выпитое, в голове было ясно, никакого тумана, никакого морока.
— Свет и тьма, если бы я встретила тебя тогда… Я бы кричала, я бы била тебя руками и ногами, я бы царапала твое лицо, я бы выплеснула в него всю ненависть, всю желчь, все отчаяние, которое скопилось во мне. Я бы могла убить тебя тогда, знаешь? Потом я бы пожалела об этом, но тогда… Да, наверное, я могла бы. Наверное, могла.
Покачала головой, зажмурилась, открыла глаза.
— Но прошло еще несколько месяцев, и я вдруг поняла, что все это, — все, что происходило со мной, — было только со мной. Что ты далеко, что ты не знаешь об этом абсолютно ничего, и не хочешь знать, и никогда знать не будешь. Я должна была расстроиться, я должна была рассердиться, но почему-то вместо этого я вдруг ощутила счастье. Я как будто нашла тебя там, где не ожидала найти, там, где тебя в принципе не должно было быть. В себе. Вот здесь.
Она улыбнулась и погасила сигарету.
— И тогда стало ясно, что искать больше не за чем. Мне не нужна была ты настоящая, я не знала тебя настоящую, и вряд ли хотела бы знать. Мне стало достаточно того, что нашлось внутри меня: ты, твой голос, твой взгляд, твои книги, твое одиночество и твоя скука, твой смех и твои жесты, твоя нежность и твои сомнения, — все это теперь было во мне, и этого правда было достаточно.
Зажмурилась на секунду, втянула в себя воздух, и добавила:
— Пока ты не явилась ко мне сегодня.
А потом подняла голову и посмотрела на Джулию.
***
От жара, наполнившего собой комнату, кружилась голова и перехватывало дыхание. Клубы дыма от Таниных сигарет улетали к потолку, растекаясь вокруг горящей лампочки, и проникая в ноздри раздраженной болью. Больно было везде: в обмотанной бинтом щиколотке, в медленно и тяжело бьющемся в груди сердце, в отчаянно сжимающих обивку дивана пальцах. Эта боль, она наполняла уставшее тело, она заставляла мышцы дрожать, будто напоминая: «Еще жива. Еще, кажется, жива».
Больше всего на свете Джулия хотела перестать смотреть. Перестать смотреть на Танины губы, которые то мягко шевелились, то обхватывали фильтр сигареты, то покрывались каплями ярко-красного вина. Перестать смотреть на пряди волос, то и дело падающие на лицо. Перестать смотреть на движения, похожие одновременно на кошачьи — очень грациозные, плавные, — и на мальчишеские, угловатые, резкие.
Она хотела перестать смотреть, и не могла.
Теперь, только теперь, сидя на пропахшем пылью диване в старом, не слишком похожем на жилой доме, только теперь она поняла, что вопрос, который не давал ей покоя все это время, вопрос, который она задавала снова и снова, вопрос, ответа на который она всякий раз ждала как приговора… Этот вопрос не имел никакого значения. И ответ на него — тоже.
«Это — ты?»
Вся эта безумная любовь, и смешение тысяч жизней, и поиски, и попытки что-то изменить, — все это как будто из огромного стало мелким, из важного — несущественным, а из отчаянного — обыденным.
Все это перестало быть настоящим. Перестало в ту секунду, как там, на ступеньках крыльца, Таня посмотрела на нее, в ту секунду, как ее губы дрогнули в «почти улыбке», в ту секунду, как она нахмурилась, взяв себя в руки, но забыв о том, что взгляд остался прежним, — теплым, восторженным, не верящим, почти безумным, почти родным.
И теперь, когда они вновь оказались вместе, — в странном времени, в странном пространстве, в странном мире, — теперь, когда Таня севшим от наплыва эмоций голосом говорила слова, каждое из которых Джулия могла бы произнести сама, теперь, когда прошлое стало прошлым, а будущее исчезло, теперь, когда один взгляд мог бы решить судьбу целого мира или всех миров вместе взятых… Таня смотрела куда угодно, но только не на нее.
Она все говорила, и Джулия со странной смесью изумления и горечи понимала, что упреков не будет. Что все ее слова — они не для того, чтобы ударить виной, не для того, чтобы сделать больно, нет. Таня как будто медленно и аккуратно расстегивала собственную память, извлекая из нее то, что было наиболее важно и наиболее ценно, разглядывала это, а после высыпала в ладони Джулии.
«Это я, — словно бы говорила она. — Все это — я. И ты можешь взять себе из этого все, что захочешь»
Ее голос, каждый оттенок ее голоса, — он ни капли не изменился за прошедшие годы. Она говорила: «Там было много синего, знаешь?», и это звучало точно так же, как не произнесенное когда-то «Мне почему-то стыдно перед ней». Она говорила: «Мне так сильно хотелось в них поверить», и это ничем не отличалось от не случившегося «Мне так жаль, что…» Она говорила: «Этого правда было достаточно», и Джулия знала, что однажды не слышала эти слова, однажды они не были произнесены.
— Ларина… — шептала она, когда силы заканчивались и становилось абсолютно невозможно дышать.
Но Таня продолжала говорить, и воздух вместе с ее голосом вновь находил дорогу внутрь, растекался по венам, по скрученным жгутом жилам, по напряженному донельзя телу.
Самым страшным было то, что Джулия знала: она понимает. Она все понимает, эта женщина, эта человеческая женщина, которую она потеряла, от которой она отказалась, и которую больше не надеялась найти.
Понимает, и именно поэтому не смотрит в глаза.
Ларина. Ла-ри-на. Медом по искусанным губам и звуками ночного леса в припухшие мочки ушей. Острыми коленками, прижатыми к бардачку машины и теплыми ладонями, разглаживающими помятую ткань футболки. Влагой, собравшейся каплями на лбу, и взглядом исподлобья, и родинками на плечах, и чистой, осязаемой нежностью, и зеленью глаз, и вспышками счастья, и доверчиво расстегнутой рубашкой, на несколько размеров больше, чем нужно.
Ларина. Ла-ри-на.
«Если ты так и не решишься посмотреть, я не стану просить. Если ты так и не захочешь посмотреть — я не стану умолять. Ты отдашь ровно столько, сколько хочешь. А я в ответ отдам тебе все до последней капли».
И в ту секунду, когда она подумала об этом, в ту секунду, как эта мысль пронеслась в ее голове, Таня подняла голову и посмотрела в ее глаза.
***
Раньше она не знала, что чувство нежности может быть таким острым, что окажется способным причинить боль.
— Ты совсем такая же, — безмолвно, беззвучно, беспамятно. — Такая, какой я тебя помнила.
— Знаю. Ты тоже.
— Где мы? В безвременье? В без-пространстве? И важно ли то, что мне совершенно все равно, где?
— Нет. Не важно. Ни капли.
— Ты ужасно устала. Почему? Что было с тобой в эти два долгих и нескончаемых года?
— Я пыталась исправить то, что натворила. А потом пыталась исправить то, что сделала, исправляя. А потом еще раз, и снова, и опять.
Таня качает головой, не отрывая взгляда от влажнеющих слезами, почти черных глаз. Она все еще молчит, и знает, что Джулия тоже будет молчать, и если она захочет, то они так и будут разговаривать молча, глазами, не произнося ни звука. Целую вечность. Ту часть вечности, которая у них осталась.
— Ты как будто боишься меня сейчас, — прищуривается Таня. — Почему?
— Я не боюсь. Нисколько.
— Но если это не страх, тогда что?
— Сожаление.
— О чем ты сожалеешь?
— О том, что не поняла раньше.
Она ужасно бледная — только скулы горят яркими огненными пятнами. Волосы растрепаны, непослушные пряди разметались по плечам, загибаясь кольцами у шеи. Беззащитная, измученная, надорванная. Настоящая? Живая?
— Я помню то, чего не было, — Таня запинается на секунду. — Мы помним то, чего не было. Разве это не делает все ненастоящим?
— Нет. Уже нет.
— Уже?
— Раньше я думала, что делает, — Джулия морщится, на мгновение ее лицо становится жестким, суровым. — А сегодня поняла, что только это и было настоящим.
— Что — это? — спрашивает Таня, замирая.
— Ты.
Дрожь занимается в кончиках пальцев и расползается по телу, отдаваясь гулкими ударами в груди. Кажется, что контроль потерян безвозвратно: мышцы, вены, кровь, бегущая по ним, — все это живет своей, отдельной жизнью. Или так было всегда, но она не хотела этого замечать?
— Не двигайся, — молча просит она Джулию, но та, похоже, и без того не собирается шевелиться. Сидит, будто изваяние, и только смотрит исподлобья, с настолько строгим лицом, настолько суровым, что впору было бы покрыть его белой краской из пульверизатора и навсегда увековечить в виде скульптуры.
Хочется крикнуть во весь голос. Это почти невыносимо — ощущать все то, что она чувствует, но вместе с тем осознает: никогда ранее она не чувствовала себя настолько цельной, настолько живой. Словно безумный калейдоскоп маленьких, сложенных из бесконечности соцветий эмоций пропитывает тело — каждую клеточку, каждую, даже самую отдаленную часть.
— Что со мной? — без слов, без звуков, только взглядом, полным почти мольбы. — Объясни мне. Я не понимаю.
Джулия протягивает руку, но Таня качает головой.
Нет. Не трогай меня. Просто объясни. Пожалуйста.
— Ты все понимаешь, — без улыбки, лицо по-прежнему строгое, и носогубные складки как будто стали глубже, рельефнее.
Она смотрит на Таню, чуть склонив голову. Словно не отвечая, но спрашивая. Или сомневаясь, нужно ли отвечать вообще.
— Понимаю что?
Нет, Таня не издевается, совсем нет, но почему-то ей важно, жизненно важно услышать это. Услышать для того, чтобы убедиться, что она не сошла с ума, что эти ощущения — реальны, и им есть имя, есть название.
Она хочет этого так остро, так сильно, что ни на секунду не задумывается, что же она будет делать потом — после того, как желаемые слова будут произнесены вслух.
— Понимаешь, что назад пути нет.
— Это конец, верно? Что бы мы ни сделали, конец неизбежен. Ты…
— Да.
Поразительно, но ее лицо постепенно обретает краски. Будто невидимый художник погружает кисть в тюбик с красно-коричневым и принимается раскрашивать белоснежную кожу. Высокий лоб из белого становится смуглым, брови на нем — практически черными, и щеки приобретают розоватый цвет, и ямочка (о господи, эта ямочка!) под нижней губой становится видна отчетливо и ясно.
И есть во всем этом такая удивительная идеальность, такая безукоризненность, что мелкие детали вроде слегка неровной линии носа и чуть-чуть разной формы бровей только добавляют жара, только очеловечивают портрет, делая его живым и настоящим.
Таня понимает, что все самое главное уже сказано, и дальше — или остановиться, или броситься в воду с головой, но не может себя заставить сделать ни того, ни другого.
— Что будет, когда все закончится?
— Я не знаю. Я не хочу знать.
— Почему?
— Потому что это больше не имеет значения.
Таня смотрит в глаза и пытается представить себе руки — восхитительные, очень нежные, очень сильные руки, которые станут касаться ее, ее кожи, ее воспаленного желанием прикосновений тела.
Жажда прикосновения? Возможно ли это? Возможно ли так остро и сильно желать коснуться другого человека? Коснуться и отпрянуть, спрятав за спиной руки, будто нашкодившая школьница, будто оступившаяся грешница.
— Ты не была ни с кем из них, — вспоминает вдруг Таня. — Ни с одной из них. Почему?
— Потому что они — не ты.
— Но ты не могла этого знать тогда.
— Я и не знала.
От простоты ответа дрожь снова проходит по всему телу, превращая его в сжавшийся комок. Под кожей горячо, а на коже — холод, мертвенный холод, который невозможно ничем прогнать.
— Ты любишь меня, — безмолвно произносит Таня, и это не вопрос, нет, это давно перестало быть вопросом, и теперь вместо него рождается другой, не менее важный, не менее горький. — А я? Я люблю тебя?
— Да.
Не «Да, наверное» и не «Да, возможно». Не «Да», выкрикнутое в порыве страсти и не «Да», исторгнутое скривленными в предсмертной муке губами.
Простое и спокойное «Да» — как обещание, как клятва, которую невозможно нарушить. Как вспышка жизни посреди смерти. Как порыв, ничего не требующий и ничего не просящий.
— Да, — повторят Таня, беззвучно шевеля губами. — Да.
Она поднимается на ноги и делает шаг, заботясь лишь о том, чтобы не отрывать взгляда от потемневших до черноты глаз. А потом еще один. И еще.
И — застывает, не дойдя совсем немного, совсем чуть-чуть.
Достаточно для того, чтобы слышать дыхание, толчками вырывающееся между воспаленных губ. Но недостаточно для того, чтобы ощутить его кожей.
— Ты хотела спасти меня. Все, что ты делала, было ради того, чтобы спасти меня от меня же самой.
— Нет. Все, что я делала, было ради того, чтобы…
Она не успела договорить: из коридора послышался громкий звук удара, а сразу после — собачий лай. Таня вздрогнула, схватила Джулию за руку и дернула, помогая подняться на ноги.
— Окно? — шепотом спросила она.
— Нет. Просто забери нас отсюда.
Свет и тьма, она сказала это так просто, словно это было легко: взять и забрать, перенести куда-то… Да и куда?
— Ларина, — быстро сказала Джулия. Из коридора уже слышались звуки осторожных шагов. — Ты протащила нас между разными мирами и даже не вспотела. Просто забери нас отсюда. Куда-нибудь.
Легко сказать! Таня поморщилась, зажмурилась, ища внутри себя знакомые ощущения и не находя ни одного. Она слышала, как шаги в коридоре становятся громче, понимала, что осталось всего несколько секунд, но ощущений не было! Совсем. Разве что…
Слезы, собравшиеся в уголках глаз. Под ними — зелено, под зеленым — белым-бело, а еще дальше — красное, живое, живее всех живых. Отринь живое, не нужно оно больше, ни к чему. Хоть в жизни, хоть в смерти, — все едино. И платы не будет, потому что давно за все заплачено, с лихвой, с остатком.
Сгущается, болит, кричит, оттягивает. Вспышка — и ничего.
Пустота.
***
— Где мы?
— Не знаю. Но еще одно такое перемещение, и у меня к чертовой матери вытекут глаза.
Джулия пошевелилась, вытянула руки, нащупывая Таню. Судя по всему, они попали в зиму: было очень холодно, под распластавшимися телами кололся снег.
— Я тебя вижу, не бойся.
Ладони коснулись щек Джулии, — не кожей, нет, какой-то тканью: то ли лайкрой, то ли шелком. Мелькнуло: «Кто носит шелковые перчатки зимой?», но следом лоб обожгло дыханием и мысли исчезли.
— Давай я помогу тебе подняться.
Странное дело: искусанная щиколотка больше не болела. Опираясь на Таню, Джулия кое-как встала, потопала ногами, но боль так и не вернулась.
— Что ты видишь? — спросила она, даже не пытаясь открыть глаза.
— Сосны, сугробы, и вроде бы следы от саней, — старательно перечислила Таня. — Хорошо хоть на нас шубы, да?
Джулия охнула и, отпустив Танины плечи, ощупала собственное тело. И впрямь шуба: мягкий мех, то ли соболь, то ли горностай. Она сунула ладонь за пазуху и вскрикнула: догадка подтвердилась, под шубой ничего не было.
— Джули, — услышала она пораженное. — У меня…
— У меня тоже.
Времени рассуждать и удивляться не было. Джулия стиснула зубы, чтобы не закричать, и невероятным усилием открыла глаза. Таня стояла перед ней, глаза ее были вытаращены, а рот приоткрыт. Из-под зимней шапки рассыпались по плечам светлые, цвета зрелой пшеницы волосы.
— Твою ж мать, — не удалось сдержаться, вырвалось таки.
— Что? Джули, что?
Она лихорадочно соображала. Если предположить, что Таня перемещала их не в пространстве, а между мирами (а именно так, похоже, и было), то получалось, что они сейчас где-то в ленинградской области, — там, где через пятьдесят-шестьдесят лет появится поселок, в котором будет построен будущий Танин дом.
Дом, рядом с которым было море. Километрах в шестидесяти от центра Санкт-Петербурга с южной стороны.
— Ораниенбаум, — ее озарило. — Твой дом далеко от него?
Таня посмотрела на нее, как на сумасшедшую. Разве что пальцем у виска не покрутила.
— Твой дом в нормальном времени — он далеко от Ораниенбаума? — настойчиво повторила Джулия.
— От Ломоносова? Нет, недалеко. Километров пять.
Километров пять. А если учесть, что до революции Ораниенбаум явно был меньше, то и все десять-пятнадцать.
— Надо идти, — сказала Джулия, хватая Таню за руку. — Иначе мы замерзнем тут к чертовой матери.
— Куда идти? Джули, что происходит? Где мы?
Если бы не режущая боль в глазах, возможно, она нашла бы силы усмехнуться, а так лишь губу прикусила на мгновение.
— Ларина, — сказала быстро и строго. — Ты не сможешь прямо сейчас забрать нас отсюда, верно? Кроме того, даже если сможешь, я не хочу окончательно потерять зрение. Поэтому мы должны дойти до места, где можно будет найти укрытие, согреться и решить, что делать дальше.
Таня с силой сжала ее ладонь.
— Это не ответ на мой вопрос, — напомнила она.
— Ладно, — кивнула Джулия, сдаваясь. — Судя по всему, мы в дореволюционной России. Помнишь, ты говорила, что твое тело помнит движения из балета? Похоже, теперь у тебя есть все шансы попробовать эти движения на практике.
