26 страница14 мая 2022, 21:08

Глава 15. Предчувствие

И все же какое-то чувство было. Его чувство, спровоцированное чем-то извне. Что заставило его обернуться?!

*

Бродячие музыканты. Эпизод 1

Он направил коня к востоку, через поля, где некогда простиралась ровная степь и где, за склоном холма, скрылся встреченный им однажды по дороге горшечник, а свист его глиняных пташек подхватил и еще долго носил над травою ветер. Он проехал по колеям вдоль посевов, улыбнулся работникам в поле, пастухам на холме, но скользнул от них далее, и уже пытался ехать вдоль моря, скрываясь среди деревьев леса, так, чтобы не особенно часто натыкаться на жилье местных жителей и их белеющие здесь и там поселения. Не то что бы он опасался попасться кому-то на глаза, не то что бы хотел бежать незамеченным, скорее просто ему было в тягость думать об этом, да и о чем-либо вообще, так что он продвигался, не особенно медля и не особенно торопясь, мерной рысью вдоль границы леса, пока наконец поля не сменились степью и поселения не исчезли из виду. Прошло несколько дней и он покинул пределы обитаемой земли того края, который назывался Эргинией. Он покинул эту страну. Страну, в которой провел едва не десять лет жизни, половину этого времени даже не зная, где он вообще находится и кто он такой, страну, в которой он испытал самые страшные мучения, и которая дала ему самое большое благословение, которое он только мог себе представить. Но кажется, он слишком надолго здесь задержался. И теперь он уезжал – без мысли и без сожаления, чуть улыбаясь ветру и солнцу, поднимающемуся над горизонтом ему навстречу.

Он постановил себе всякий раз после ночлега на рассвете поворачивать коня ровно навстречу солнцу и ехать прямо вперед, если же надо было свернуть с прямого пути, стараться сворачивать только к югу, потому что на севере было море, и, насколько он слышал, там даже были города, а дальше, где море кончалось, была пустыня.

Так что он проскальзывал пока мимо всех возможных мест обитания людей, с наслаждением предаваясь одинокому странствию. У одного из воинов Филиппа он выпросил себе лук и стрелы, подозревая, что в пути может случиться необходимость в охоте. Не то чтобы он был мастером стрельбы, никогда не почитавшейся умением благородных, и все же одним из полезных, потому, как и всякий, некогда в ней упражнялся, так что теперь имел возможность продолжить эти упражнения и добился наконец того, чтобы попадать в цель скорее дважды на один промах, чем наоборот, два раза из трех промахиваться. А это означало, что он мог, хоть и не без труда и при некотором везении, периодически обеспечить себя неплохим ужином.

Так он ехал довольно долго, много дней, покуда местность, зеленеющая лесами, не сменилась покрытым низкой растительностью плоскогорьем. Дорога поднималась все выше, и здесь было гораздо прохладней. Да и он понимал, что близилась зима, ведь когда он покидал Эргинию, урожай был собран и осень уже клонилась к закату. Здесь, в этой приподнятой горной местности, ветер дул временами почти пронзительно. Но у него было надежное огниво, чтоб разжигать костер, шерстяной теплый плащ, а еще меч и пара ножей, чтоб нарезать ветки, делать стрелы или защищаться от опасности, а больше ему ничего было и не нужно.

Перевалив через низкий каменный хребет он попал как будто в новую страну, новую, песчаную, странную. Кое-где попадались редкие поселения пастухов, или каких-то кочевников, там и здесь виднелись среди белесой пустоши их яркие шатры, а изредка ютились и оседлые села. Пастухи водили с собою каких-то странных мохнатых животных, коренастых лошадей, и еще верблюдов, а сами были узкоглазы и смуглы. Заметив странного человека, подъезжающего к ним, они удивлялись, кричали, махали руками и прыгали вокруг него, но в конечном счете, встречали его со всем возможным гостеприимством, почти детской расположенностью, которая была не меньшей, чем их страх и опасения. Они трогали его волосы и дергали рукава его одежды и разглядывали все, что у него есть, он раздал им как игрушки несколько золотых монет из тех, что у него были с собой, и их девушки радостно украсили ими свои расшитые уборы. Он прислушался к их языку, он был совсем незнакомым, но переходя от одного поселения к другому, он быстро выучил несколько фраз и уже почти что мог с ними говорить, удивляясь, как легко это вышло – может быть потому, что они вовсе не говорили ни о чем сложном. Они угощали его сытным жирным варевом и поили соленым и пряным пьянящим напитком, он улыбался им и отвечал им, и даже почти рассказывал что-то, и казалось, они его понимали. Они подарили ему медный котелок, чтобы кипятить воду на костре, когда он будет далеко от их сел, и после с благодарностью и легким сердцем он оставил их позади.

Лошадь он сменил уже, сменил раз и два, потому что даже из здешних ни одна не выносила пусть даже и медлительного, но упорного ритма его продвижения, они уставали и сбивали копыта, а кочевники были рады их приютить и поделиться с ним другою. Впереди был новый пологий хребет, кое-где на возвышениях белел снег, который ветер сдувал и после осыпал снежной пылью глубокие лощины, но здесь, едва коснувшись земли, он таял. Однако путника, прячущегося на ночь среди расщелин камней от этого ветра, радовало несказанно, что он может сделать несколько глотков горячей воды, завернуться в теплую шерсть и тихонько уснуть спокойным сном до утра.

Дальше, за этим хребтом, вновь была ровная степная пустошь, и новые кочевники-скотоводы, почти такие же как прежние, но немного другие. Они говорили на почти таком же языке, но немного иначе, они строили почти такие же шатры, но только чуть иные по форме, а в узоре их были другие цвета. Но они пасли тех же мохнатых животных, коренастых лошадей и бродили вслед за теми же верблюдами, и тоже были рады гостю, и, усадив на пушистых подушках, пели ему протяжные песни. Понять, живут ли они оседло, или только на долгое время оседают, а после снимаются с места и идут дальше, было трудно, так размеренно и чинно была устроена их жизнь. Но скорее всего, с переменой погоды, они свернут все свои шатры и отправятся куда-то дальше за своими стадами в поисках лучших пастбищ.

*

Он миновал их пестрые села и вновь углубился в каменистую местность, в разрывах скал перед собою каждое утро встречая несколько лучей солнца, словно нарочно выглядывавшего, чтобы поприветствовать его, при том что после целыми днями небо было задернуто плотной пеленой туч, и в воздухе до самой земли стояла снежная дымка.

За пределами этой череды скал вновь открылась равнина. Но здесь не было уже веселых кочевых сел, здесь перво-наперво он издали увидел людей, продвигавшихся далеко впереди наискосок, и вид их был убог и жалок, хотя ничего особенно несчастливого не было в их облике. Но одежда их была испачкана и не покрыта никакими узорами, взоры их были сосредоточены и потуплены, за собою везли они телегу, закрытую мешковиной. И он понял, что это пахари везут куда-то свой товар на продажу. Значит в месте, куда он приехал, жизнь идет оседлая, и может здесь много людей и даже встретятся города. Но если пахари везли товар на продажу, если снялись с места, полагая, что чего-то им недостает на своей земле, значит земля была небогатой, или же времена были неспокойными. А в том, что покоя здесь нет, он убедился скоро, сперва, впрочем, почувствовав беспокойство без всякой причины. Словно кто-то следил за ним, словно кто-то за ним следовал. И прошло это чувство только в тот момент, когда, выйдя на вершину обрывистого холма, чуть ниже себя на пологой полянке, покрытой пожухлою, но зеленой травою, он увидел пару милующихся львов: красивые желтые звери, лев и львица, были вполне заняты собою, грациозно мурлыча друг другу. Это зрелище было столь умиротворяюще величественно, что он расположился на ночлег прямо рядом с ними, едва спрятав лошадь в кустарнике позади камней, возле которых улегся, свернувшись. Возможно, это было до крайности безмятежно и неосмотрительно, но какая-то непоколебимая уверенность почти мгновенно сморила его сном.

Он проснулся ночью от душераздирающих воплей, доносящихся снизу, к которым прибавлялось рычание. Он вскочил было на ноги, но обнаружил себя в совершенно непроглядной темноте. А вопли неожиданно и мгновенно стихли и больше совершенно ничего не нарушало мрачной тишины ночи. Это было настолько мгновенно, что теперь он подумал, что все это ему приснилось, что возможно все-таки близость львов дала о себе знать. Он долго вслушивался в темноту, ему показалось еще, что несколько веток хрустнуло где-то внизу, или может быть еще один отзвук рычания донесся, но он даже не мог быть уверен. Было совершенно тихо. И идти куда-либо в темноте не было смысла. Он лишь убедился, что лошадь на месте, она тоже встревожено переступала копытами, но, на удивление, не издала ни ржания, ни веток не пошевелила. Все же можно было решить, что произошедшее ему приснилось. Он лег и вновь, укрывшись плащом, уснул до утра. На рассвете солнце по своей заведенной привычке пощекотало ему веки, он открыл глаза и улыбнулся ему навстречу. Встал, потянулся, чувствуя себя отдохнувшим, подошел к краю обрыва и взглянул вниз. Печальное зрелище предстало перед ним, ибо внизу лежало растерзанное тело. Какой-то человек в грязной серой одежде, такой же, какую он наблюдал здесь у всех, лежал ничком, покрытый кровью, багряными полосами отмечающей следы когтей, разорвавших его плоть. В руке его был сжат кривой нож, который, видимо, все же ему не помог. Кривой длинный зазубренный нож – странный предмет для бедного пахаря, как и широкий кожаный пояс, к которому был прикреплен еще один короткий кинжал. Этот человек был неплохо вооружен и, должно быть, шел сюда не с самою мирной целью. Чуть поодаль лежал разбитый потухший глиняный фонарь с защищенным верхом.

Львов не было видно. Странник спустился вниз и еще раз взглянул на тело. Но теперь заметил и второе, лежащее чуть ниже в зарослях высокой травы. И вот тут произошло нечто, его удивившее, ибо когда он склонился к нему, обнаружил, что человек еще жив. Ощутив прикосновение, тот неожиданно стал что-то лепетать, словно рассказывая, но понять, что именно, было невозможно, да слушатель и языка здешнего не знал, хотя что-то знакомое и слышалось в этой речи. Но потом раненый открыл глаза, посмотрел на него, и в это мгновение глаза его наполнились ужасом, он задергался, застонал, а потом выкрикнул несколько раз слово, которое неожиданно оказалось понятным, по крайней мере на языке Эргинии это слово означало бы «оборотень». Выкрикнул несколько раз и замер, и больше уже не дышал.

Это звучало удивительно, и неясно было, как понимать произошедшее. Он посмотрел на тела, хотя желания что-либо делать с ними у него не возникало. В конце концов он мог пожелать этим телам потихоньку исчезнуть после его ухода, чтобы возродиться снова и пожить получше. Но почему-то он даже этого им не желал и ощущал скорее, что эти две оболочки уже свое отжили. Очевидно, это были разбойники, грабители, выслеживающие замешкавшихся путников, чтобы подкрасться ночью, зарезать длинными ножами и снять с них все те жалкие пожитки, которые можно при них найти. Должно быть, они следили за ним с самого вечера. Заметили, где он остановился, а ночью собрались сделать свое дело. Но поскольку пологая часть холма была вся покрыта густым сухим кустарником, а человек, за которым они следили, также был вооружен, они даже в темноте боялись подойти к нему открыто. Шуршание же кустарника могло его разбудить. Так что они и направились с другой стороны холма, ожидая легко одолеть низкий овраг и не зная, какая надежная стража хранит сон намеченной ими жертвы. Можно было лишь улыбнуться от мысли о том, что вид красивых животных его так умиротворил вчера.

Он отвязал лошадь, поправил попону, выпил немного воды, встряхнул волосы и поехал прочь. Одно не давало ему покоя – этот ужас и крик «оборотень!» вырвавшийся из груди разбойника перед смертью. Однако когда он понял, то почти рассмеялся. Вот в чем было дело. Ведь когда он подошел к телам, солнце как раз светило из прорыва туч в его лицо – он очень ясно помнил: чтобы лучше видеть, он подошел так, чтобы не отбрасывать на них тени. Он наклонился к раненому и дал воды, тот сперва не мог разомкнуть залитые кровью глаза, но когда открыл их, увидел над собою это незнакомое лицо на месте лица его друга, которого он ожидал встретить и которому пытался что-то рассказать. Увидел же он лицо необычное, окаймленное ярко подсвеченными солнцем золотыми волосами немного подросшими с тех пор, как он их остриг в храме, нечесаными, лохматыми, сильно вьющимися и сильно напоминающими желтую гриву. Так что просто решил, что этой ночью был убит не львом, но коварным чудищем, превратившимся в льва, которое сперва они приняли за человека. И с тем большей готовностью он решил так, что обидно было нарваться на неучтенное препятствие своим планам ограбить жалкого человека и погибнуть так нелепо – и совсем иное дело было не справиться с чудовищным монстром, умереть от руки какого-то сверхъестественного существа, с которым человеку не совладать. Так что с большим энтузиазмом сказка была принята за быль и ужас перед сверхъестественным облегчил умирающему последние мгновения жизни. Ну и пусть. Однако как же легко, оказывается, поверить в сказку, особенно когда не хочется сталкиваться с собственным убожеством...

*

В этот день, остановившись у ручья, он умыл лицо, аккуратно сбрил наросшую на подбородке рыжую щетину, расчесал волосы и обвязал их цветным длинным шарфом, подаренным ему скотоводами, чтобы скрыть на первое время от местных жителей их необычный для этих краев цвет, а после этого, как раз завидев невдалеке признаки близкой деревни, направился к ней, чтобы познакомиться со здешними людьми. Кстати, еще одно важное приобретение от встречи с разбойниками: теперь он мог предположить, что в этой местности говорят на языке, сходном с тем, на каком говорили в Эргинии, а значит проблем с пониманием не должно возникнуть.

Жители были приветливыми, но притихшими, они радовались, что с неизвестным заезжим гостем странного вида можно поболтать, однако как выяснилось, любили и веселиться, к чему их особенно располагал вид золотых монет, так что он порадовался, что взял их с собой немало, потому что вот в этом в Эргинии точно не было недостатка, и он просто зачерпнул пару горстей и бросил на дно своей сумки. Было приятно смотреть, как блеск чистого металла разглаживает морщины на лбах, освещает взгляды и располагает к празднику. Они пели и плясали, им нравилась музыка, нравились сказочные истории и нравились веселые игры, нравились искренне и даже на голодный желудок, хотя кое-какие скудные запасы они тоже ради праздника готовы были при виде этого блеска отворить. Однако другой стороной этой радости было то, что сумрачные бродяги на дороге подозрительно желали проверить, не осталось ли у гостя что-нибудь еще. Но он обманывал их, перемещаясь от поселения к поселению то с каким-нибудь караваном, словно бы на радостях заболтавшись, то ускользая от них в неожиданную сторону темной ночью и огибая возможные пути их слежки.

Только выехав на очередную скалистую пустошь, пробираясь к ущелью, за которым, как ему было обещано, открывалась равнина и еще много сел и даже почти городишек, а где-то совсем далеко стояли словно бы большие и знатные города, он оказался предоставленным самому себе и надеждам, что здесь, в этом неуютном краю, недобрые попутчики оставят его в покое. Зима уже была на исходе, она не была в этих краях слишком суровой, даже невзирая на гористую местность, и все же в последние дни подул мерзлый ветер, спустившийся и в долину, не говоря о том, как бушевал в скалах, по чьим склонам стекали быстрыми ледяными струйками ручейки от закрывающих местами утесы снежников. Это все-таки была зима и это все-таки была весьма возвышенная местность, так что скалистые кряжи, которые он пересекал, были только зазубренными верхушками обширного плоскогорья. Итак, ветер дул весьма нещадно, и путник кутался от него в плащ, опуская голову, чтобы избежать слишком колких ледяных порывов. Ему указали тропинку, которая вела к мосту через ущелье, и сказали, что, пожалуй, при хорошем шаге, к вечеру он будет уже на той стороне и сможет заночевать у каких-нибудь добрых крестьян в теплой хижине. Скалы не были так уж безжизненны, по камням временами проскальзывали, почти беззвучно, какие-то толстые, но весьма юркие пушистые зверьки, прятавшиеся среди них и живущие, видимо, в округлых норах, прорытых в песчанике. Он хотел было подстрелить какого-нибудь из них, но только зря испортил пару стрел из нескольких пущенных совершенно тщетно. Ветер сбивал их полет, вздувая оперение, а зверьки ускользали скорее, чем можно было за ними уследить. Оставив эти попытки, он двинулся дальше, уповая на ужин у крестьян за горами. Он двигался немного медленнее, чем, наверное, мог бы, как-то странно задумавшись вдруг в очередной раз о том, куда, собственно, он направлялся и чего искал. Не то чтобы это его сильно волновало, скорее он совершенно бесцельно блуждал в этих мыслительных поисках без всякого намерения найти своему вопросу ответ, когда вдруг услышал позади себя легкий хруст гальки. Конечно же, как он мог надеяться на то, что алчные взоры упустят его из виду? Они и так слишком долго медлили и его не тревожили. Правление в этом краю, должно быть, было совсем слабым, а народ совсем бедным, раз перемещаться было так неспокойно. Он отчетливо слышал позади себя вкрадчивые шаги, полагающие, должно быть, себя совершенно незаметными. Позволив шагам приблизиться вполне, он готов был уже, резко развернув коня, нанести удар, но почему-то сперва украдкой наклонил голову и искоса посмотрел назад. Помимо приближающегося одного грабителя он тут же по его быстрым взглядам обнаружил наличие еще двоих за камнями, и уже после этого с безмятежной и уверенной силой осуществил ранее задуманный план. Они не ожидали, они не были воинами, они были всего лишь жалкими воришками, которым не повезло предпочесть мелкий, но опасный грабеж в горах тяжкой, но размеренной жизни пахарей. Голова подкравшегося разбойника отлетела прочь, а за нею последовали головы и двоих других, не вовремя выпрыгнувших к собрату на помощь из своих укрытий. Посмотрев на три кровавых тела, он передернул слегка плечами, но с удовлетворением заметил, что от этого боя, хотя и столь быстрого ввиду почти полного отсутствия сопротивления, немного сумел согреться. Оставив их лежать как были, он направился дальше, вновь погрузившись в свои мысленные блуждания, к которым неожиданно добавилось еще одно, совершенно на вид незначимое, но неожиданно увлекшее его: а именно, о том, что заставило его, прежде чем нанести удар, рискуя выдать себя, обернуться и убедиться, что он не ошибся в определении приближающегося человека как разбойника, хотя легко мог это сделать уже в процессе разворота. Словно бы он не хотел, будь то мирный житель, случайно решивший догнать его в пути, напугать его резким движением.

Казалось бы, это была совершенно незначительная и почти незаметная деталь, вполне естественное действие, но почему-то она захватила его, породив странную вереницу размышлений. И перво-наперво она натолкнула его на одно подозрение, или на одно соображение, которое давно не давало ему покоя, очень смутное, впрочем, соображение, настолько смутное, что о нем пока сложно было задуматься. Так что пока он думал о другом: итак, он не захотел испугать возможного невинного путника – то есть он подумал о том, что мог бы почувствовать этот человек, увидев столь гневное к себе обращение? С чего бы вдруг? Было ли это признаком того, что обычно называют добром?

Да, вот было размышление, которое вдруг заинтересовало его праздный и предоставленный вольным блужданиям разум. Дорога не требовала от него размышлений – ни о цели пути, ни о средствах передвижения. Цель ему была не нужна, это было определенно. А была ли она ему нужна когда-то? Когда-то он, по крайней мере, о ней думал. И шел к востоку, и вел за собою людей. Эти люди спросили, зачем он идет, а он не нашелся, что ответить. Знал ли он тогда, зачем идет, или не знал? Нет, он не знал. Теперь он снова шел к востоку, но он шел один. Зачем? Он по-прежнему не знал, но хотя бы обладал тем преимуществом, что сам себя мог не ставить вопросом о цели в неудобное положение. Ему не нужно было перед собой держать за это ответ. Так что он просто шел, раз покуда ничто этому не препятствовало ни внешне, ни внутренне. Что касается средств, то они требовались, на этот раз, минимальные, и они явно и полно были в его распоряжении.

Так что думать об этом ему было не нужно, и можно было подумать о чем угодно, лишь бы мысль за это зацепилась. И вот она зацепилась за странную вещь: за идею добра. Что, в конце концов, могло значить это слово? В последнее время он ощущал все явственней, что он больше этого не понимал.

*

Вот раньше он полагал, что отлично знает, что такое добро, и в то же время полагал себя вполне добрым и вполне добродетельным. Можно даже сказать, добродетельным и добрым сверх меры. Во всяком случае, то, что он делал, вполне согласовывалось в нем с его представлениями о добре. И однако, судя по количеству противников, тайных и явных врагов, заговоров, бунтов, негодований и возмущений, судя по тому, как друзья один за одним отворачивались от него, он мог заключить, что они воспринимали его не иначе как страшного злодея, или, по крайней мере, не очень доброго человека. Они даже готовы были его убить. А еще более, как он знал, они готовы были ему отомстить за то зло, которое он им причинил. Итак, он причинял им зло. Они так считали. Это можно было принять за первый определенный тезис. Некоторые из них, как он знал, впоследствии резко поменяли свое мнение. Отчего, однако? Сделал ли он для них что-то доброе? Нет, скорее напротив, то, что он для них сделал, было не меньшим злом – судя хотя бы по тому, сколько это причинило им страданий. Их отношение изменило не это. Как он уже слышал от отца, эти люди были потрясены. Они были удивлены. И может быть в итоге они решили, что отныне от него они готовы воспринять и зло? Или же они усомнились в том, было ли то, что им таковым казалось, злом? Нечто было злом именно для них. И при смене их позиции вдруг оно быть таковым перестало. Странная изменчивость, однако...

Ну что же, стоило подумать над тем, что могло, в таком случае, называться добром. Чего они от него хотели, все эти бунтующие люди? Определенно: чтобы он учитывал их интересы. Направо и налево. Все, какие только есть. Потому что у каждого они были разные. Вот это действительно потрясало! Но он слышал много раз, или, по крайней мере этому, пожалуй, его учили, что способность совершать добро следует из знания о нем. Если знаешь, что есть добро – разве можно его не совершать? Вся беда в том, что мало кто знает, или все знают разное, по-разному и в разных отношениях. Похоже, что так. Все знали разное. Он тоже кое-что знал. И раз он знал, то ради этого знания готов был пожертвовать чем угодно и чьими угодно интересами, включая ближайших друзей, из которых только один Гефестион как будто разделял его убежденность, потому что готов был жертвовать всем вместе с ним и ради него... Остальные либо делали это из корысти, либо не делали вовсе. Подход Гефестиона казался ему достойным. Однако отчего только он так вел себя? Оттого, что он знал то же, что его царственный друг? Их цели и видения совпадали? Или?..

Нет, это было что-то другое, и теперь он подозревал, что именно... Потому что знания никакого не было, все знание пошло прахом вместе с самой идеей того, что для добродетели надо что-либо знать. Да, было бы что знать – ради этого можно было бы уничтожить весь мир, ради установления этого знания! И вопли всех, кто несчастлив, потому что не знал и надеялся на счастье, утонули бы в прекрасном блеске обретенного величия. Но в том была и беда, что знать было нечего. Это был полный крах. Но и – о чудо – это было гораздо более надежное основание для добродетели. Полное отсутствие цели и смысла. Полное отсутствие какого-либо знания.

Говорили, он не однажды слышал, что такое незнание – путь к пороку и ко всяческим злодеяниям. Конечно, что остановит от них, если все сомнительно? Но не учитывали одного: что сомнительным может казаться и собственное счастье. Эти люди, которые считали его злодеем – они считали его таковым потому, что он препятствовал их счастью. А он считал их таковыми потому, что они препятствовали его цели. Теперь у него не было цели – и он не считал их злодеями больше. Никого не считал – потому что у него не было и стремления к счастью. Мало того, он так же, как о цели, не знал более ничего и о счастье. Так кого же он мог бы хоть в чем-нибудь обвинить?.. Поблагодарить за что-то мог бы, обвинить – нет. И едва ли стал бы кого-либо казнить за несоответствие своей цели или за препятствие своему счастью.

Правда, только что он убил троих, и эти трое наверняка не были рады его действию и сочли бы его по отношению к себе злодеем, если бы только у них было время на то, чтобы об этом подумать. Злодеем, чудовищем, злокозненным перстом судьбы или оборотнем. Но он не испытывал к ним никакой обиды, никакого гнева, он просто отмахнулся от них, как от назойливых мух, как бредущий по степи буйвол, обернув могучую шею и потерев высокими рогами о бок, может раздавить надоедающего ему овода. Он даже не смотрел на них как на людей. Но стоило спросить скорее: а смотрел ли он на кого-либо как на человека? И что значило это – смотреть как на человека?..

Гефестион – вот он смотрел на него как на человека! Прицельно и абсолютно. Да, дело было совсем не в том, что он знал и преследовал какую-то общую с ним цель, а в том, что совершенно отчетливо чувствовал то, что чувствует он, настолько отчетливо и всепоглощающе, что вопрос о цели даже и не стоял. Он вполне способен был делать что-то самостоятельно и стремиться к каким-то своим целям, судя по тому, что не бросился на его поиски и так спокойно отнесся к словам Филиппа. Но покуда он был с ним, он совершенно отчетливо ощущал то, что ощущал он сам.

Впрочем, Гефестин был не единственным, кто ощущал то, что ощущал он, и был абсолютно заинтересован в этом без цели и смысла. Вот тот управляющий с рудника, как там его звали... Елихо? Кажется так, вот он похоже также способен был вполне почувствовать его страдание, потому что иначе с чего бы оно вводило его в такое экстатическое наслаждение? Он тоже в нем видел человека, человека по преимуществу, то есть именно то, чего вовсе не видел в остальных. И этого человека он готов был истязать до самого последнего вздоха. Один порыв, одно видение – и какие различные последствия...

Но вот была странная беда: то, что они, по всей вероятности переживали, он мог понять, но только как-то скорее исходя из логики вещей, и он мог понять, что эта способность увидеть в нем человека, вероятно, доходила до уровня истинной собственной страсти. Но сам он не мог ее испытать. Потому оставался скорее равнодушен и к тому, и к другому. Не особенно был привязан к первому, и не испытывал никакой особенной ненависти ко второму. А за этим равнодушием даже собственные страдания и радости стирались в каком-то безразличии. Хотя он отнюдь не был бесстрастным человеком. В конце концов, если бы был, едва ли что-то могло бы сводить его с ума. А что-то сводило. И он все время, непрерывно чувствовал эту угрозу, быть разорванным изнутри чем-то... чем-то, чего он не знал, не мог уловить и ухватить, чем-то чудовищным и жутким, сметающим его сознание как жалкую шелуху и топящем в потоке уничтожающей страсти...

Но он все же не знал, что это. Не слишком ли много чего он не знал? Он не знал даже, почему обернулся, чтобы посмотреть, идет ли за ним разбойник. Неужели в ком-то он тоже готов был увидеть-таки человека?

Так вот и та мысль, от которой он оттолкнулся. Похоже был еще один способ быть добродетельным, и может быть именно он и имелся в виду обычно под тем, что называют добром. Но этот способ был крайне ненадежным, и именно он более всего располагал также и к тому, что называют обычно злом. Покуда он знал лишь два способа быть добродетельным: первый – знать, что такое добро. Как оказалось, это был путь, совершенно никуда не ведущий. Второй же – напротив, полностью и абсолютно не знать этого. Равнодушие к добру для себя делает ровным по отношению к другим. Делать то, что для них является злом, просто нет больше никакого смысла. Они могут счесть это за великодушие. Но вряд ли сочтут проявлением доброты.

И будут правы. В конце концов была большая разница между тем, как он написал письмо несчастному Филоте, и тем, как этот странный бывший надсмотрщик, которого он даже не помнил, а может быть и не знал по имени – не удосужился спросить! – отправился куда-то в неизвестную даль с одной единственной целью: найти людей, которые испытывали какое-то тронувшее его чувство. Словно бы он не мог перенести мысли, что они пребывают в печали и мучаются неизвестностью, в то время как он прекрасно знает, где находится тот, кого они хотели спасти, как и то, что он более не нуждается в спасении. Возможно, прежде он, как и Елихо, любил истязать подвластных ему людей, искренне любил истязать. Он чувствовал их боль. Но теперь, после небольшого изменения направленности взгляда, он столь же искренне готов был помочь, ринуться на помощь даже тогда, когда его не просили, когда о его способности помочь даже не знали – потому что он, опять же, чувствовал их боль. Он продолжал ее чувствовать.

Да, этот надсмотрщик его удивил не меньше, чем удивил Филиппа. А сам он, сам он отправился бы на поиски людей, будь он на его месте? Отчего нет? Скорее всего он мог бы. Ведь он знал бы ситуацию и не имел бы корысти. Он вполне мог бы подумать, что это было бы вполне разумным и должным. Но только чувства, чувства, которое просвечивало в каждом штрихе этого действия, он в себе не находил.

Зато, похоже, мог сколько угодно копаться в тонкостях собственных переживаний. Да, собственные чувства беспокоили его вполне, в то время как чужие были словно покрыты непроницаемой завесой сухого понимания.

И все же какое-то чувство было. Его чувство, спровоцированное чем-то извне. Что заставило его обернуться?!

Возможно ответ был слишком прост. Все та же гордость. Нежелание показаться несовершенным. Пусть даже бедному путнику, одиноко бредущему по дороге. Он должен был знать заранее и показать это. Не совершить ни единого лишнего жеста, который можно бы было заметить со стороны. Ради этого он совершил лишний жест, заметный только ему. Он обернулся, потому что был не уверен... Но дело в том, что он был уверен! Он был уверен. Он все это время, покуда размышлял, вслушивался в окружающие звуки, и спокойно отличал падение сброшенного ветром со скалы камушка от эха, повторяющего налетевший порыв в минуту затишья, и от движения зверьков по камням позади него, и также различал движения их, когда они были насторожены, от тех, когда они просто пробегали по своим делам. Отличить шаг крадущегося злоумышленника от шага одиноко бредущего странника, не составило бы никакого труда.

Нет, это было что-то иное. Что-то иное... Предчувствие! Вот что это было! Наконец он понял. Это неопределенное неуловимое чувство, заставившее его сомневаться и медлить, было предчувствием, напряженным, тревожным и в то же время сладостным, словно предчувствие желанной встречи. Странно, более чем странно – кого он мог бы встретить в этих горах?

*

Странным было, впрочем, еще и то, что так тщательно различая звуки, он совершенно не заметил отсутствия одного из них. Хотя нет, отсутствие его он заметил, даже более чем, потому что уже долго он вслушивался вокруг себя в какую-то матовую, вязкую тишину, в которой звуки вовсе не отдавались ясно, но словно тонули, даже не завершившись, и даже эхо совершенно утихло. И сознанием он понял, что просто стих ветер, но удивительно, что только сейчас он ощутил это также телом – горный воздух больше не бил в лицо. И каким бы он ни был промозглым, как бы ни проникал своею ледяною влагою в одежду, так было значительно теплее, просто потому, что ни единое колыхание не нарушало его покой.

Неожиданно низвергнувшееся на землю безветрие также привело с собою туман. Его длинные пряди тянулись по земле, прижимаясь к камням и просачиваясь между ними как змеи. Должно быть, путник уже подъезжал к мосту и возможно туман поднимался из лощины. Но если этот туман заволочет собою все пространство, едва ли легко будет отыскать среди скал тропинку.

Наверно надо было поторопиться, потому что небо казалось все более низким и более темным, и скорее всего просто уже темнело, и туман выползал почти осязаемо между расщелин, но вместо этого он соскочил с коня, услышав впереди легкое приглушенное журчание, подошел к ручью, склонился, снял наконец с волос надоевшую повязку, умыл лицо и напился ключевой воды. Снова что-то зашуршало впереди – это горный зверек копошился между камней возле утеса за ручьем и даже не обращал внимания на незнакомца, слишком занятый своими делами, должно быть искал в расщелинах вкусные корешки. Ну да, все ищут для себя что-нибудь приятное.

Отступив бесшумно назад он отцепил от своего скудного скарба лук и натянул тетиву, тихо приближаясь. Зверек был еле видим между камней. Но он готов был подождать. Он стоял неподвижно минуту и две и три, пока наконец добыча не показалась вся целиком, пушистая и толстая, вращая из стороны в сторону своей любопытствующей головкой. На этот раз он не промахнулся, и зверек упал, даже не пискнув и не дернувшись под острым напором его стрелы.

Он отметил про себя: не пискнув, не дернувшись... Зачем он отметил это? Он вновь удивился. Зачем он отметил это? Потому, что был горд меткостью своего выстрела или потому что был рад, что не причинил животному лишней боли? Если он так начнет рассуждать, ему, пожалуй, скоро нечего будет есть. Или может быть просто одинокое бесцельное странствие рождает в нем странные мысли? И этот странный туман и странное ни на чем не основанное предчувствие...

Он сгреб с земли пушистую тушу, связал за ноги и забросил позади себя. Теперь, пожалуй, нужно перебраться через ущелье, и там уже заночевать, радуясь сытному ужину. Которого, в целом, легко хватило бы и на двоих...

Вздохнув от этой ставшей уже навязчивой мысли, он пошел вперед, ведя коня рядом с собой, потому что местность стала слишком каменистой, хотя между камней все еще пробивались низкорослые кусты, несмотря на холод, зеленеющие редкими листьями. Он уже заметил, что как нарочно весь день не торопился, двигаясь медленным шагом. Но теперь было уже и некуда торопиться: туман становился все гуще, поднимаясь от земли вверх и одновременно с тем зимние сумерки спускались на землю.

Вскоре можно было уже остановиться, развести костер, пока не упала окончательная и абсолютная темнота. Грабителей он больше не страшился: кажется, здесь им нечем бы было промышлять, они не зашли бы так далеко, возможно к тому же опасаясь туманных гор по ночам. Да и в такой тишине он услышит любое движение издалека.

26 страница14 мая 2022, 21:08