Глава 13. Когда вера слушает
Пока город за стенами тонул в предрассветной тишине, митрополит Илларион сидел за массивным дубовым столом.
Перед ним - указ князя. Свет свечей не освещал, а вырезал контуры слов. Буквы лежали на пергаменте как священные раны.
Он читал, как читают Писание. Только в Писании - воля Бога. А здесь - чья?
Почерк был уверенный - будто писал не мальчик, а тот, кто уже слышал от мира только «да».
Он сжал указ, как жезл. В зрачках - не пламя. Вспышка. Старая. Память.
Зима. Пожар. Девочка в золах. Крест - расплавлен. Молчание - одно. Тогда.
С тех пор - ни одного.
Он не боялся Александра. Он боялся другого: что ещё чья-то рука ведёт это перо.
Если церковь не первая - значит, уже опоздала.
Он снова взглянул на указ. Всё на месте. Цели. Казна. Исполнители. Ни трещины. Ни дрожи.
Слишком ровно. Слишком уверенно. Не по возрасту. Не по следу души.
Он поднялся. Спина хрустнула. В зрачках - свеча. На столе - шаг вперёд. Только чей?
До коронации - пару дней. Но князь уже бил в колокол. Не звал. Говорил.
- «Пустите детей приходить ко Мне»... - пробормотал он. - Но если ведёт князь - он ведёт не ко Христу
Он встал. Подошёл к окну. Город был тих.
Но в тишине уже что-то шевелилось. Словно кто-то начал говорить - не ртом.
- Бояре не оценят. Стройка. Казна. Влияние монастырей... - прошептал он. - Это не милосердие. Это - архитектура влияния
Он снова взглянул на текст.
Всё выверено. Но слишком выверено. Не по возрасту. Не по стилю. Не по ритму сердца.
- Почему? - почти беззвучно.
В мыслях - утро. Взгляд Олега. Там не было обвинения. Но была тень. Тонкая. В голосе - дыхание сомнения.
- Олег думает, это моя работа... - хмыкнул он. - Пусть думает. Но я здесь ни при чём
Он вновь наклонился. В списке ответственных - его имя. Как положено. Затем - Станислав. Тоже понятно. Но третья строка...
- Борис?
Старший монах. Тот, кто молчит, когда все говорят. Тот, кто был вне Совета - но всегда рядом с сердцем народа.
Он не шёл к власти. Но за ним шли. Потому что верили - он не ведёт.
Илларион напрягся.
- Борис - лицо милости. Народ за ним - не по вере. По надежде. Александр это понял. Он не использует Бориса
Он ставит его на пьедестал. Так, чтобы мы не могли его сбить - не разрушив алтарь.
А если Борис скажет не то - будет поздно. Его уже никто не посмеет поправить.
Он долго молчал.
Это был не жест. Это был ход.
Ход - как у тех, кто не ждёт силы. Кто уже её строит.
И всё же... что если он ошибается?
Что, если этот ход ведёт не к милосердию, а в пропасть?
- Тогда нас сожгут с ним. Не за ересь. За молчание
Он медленно, почти с благоговением сложил указ. Бумага шелестела, как риза.
- Опасно. Очень опасно. Такой князь не спрашивает. Он утверждает. Даже сквозь святыню
Он поднялся. Лицо - резкое. Голос - как отзвуки литургии, в которых нет прошения.
- Церковь не следует. Она направляет. А если не направляет - карает
Он стоял, опершись о стол, как о престол.
- Борис знает больше, чем говорит. И я хочу знать, кто вдохнул в это перо
Александр - или тот, кто дышит сквозь него.
Он не звонил, не стучал - просто произнёс:
- Аким
Послушник стоял возле двери. Услышал - и вошёл.
- Приведи ко мне Бориса, - сказал Илларион, не поднимая голоса.
Тот склонился и ушёл. Быстро, но неслышно - как положено тому, кто слышит слово, а не зов.
Слово Иллариона шло быстрее солнца. Потому что солнце согревает. А он - выжигает.
И если князь уже говорит голосом, которого боится церковь -
церковь ответит тем, чего боится князь.
Он остался. Не в комнате - в тени.
Он не ждал. Он утверждал.
И знал: Борис придёт быстро.
Потому что в такие дни не идут к человеку.
Идут к центру.
Борис получил весточку - и не замедлил.
Он знал: вызов Иллариона - не зов. Это точка. Через такую ось меняют направление.
Шёл спокойно. Но с каждым шагом - будто ближе к огню.
Он не шёл на разговор - шёл к границе. Не между словами. Между тем, кто имеет право их произносить.
Вошёл - не как человек. Как тишина, в которой уже слышен вопрос.
Но каждый его жест - от поклона до складки на бедре - говорил: он не пуст. Он пришёл не с мнением. С весом.
Одежда - серая, простая. Не бедность. Выбор. В этой серости - привычка быть рядом с истиной, не подменяя её собой.
Бориса уважали: за заботу, за ясность, за то, что не искал власти.
Но Илларион знал: именно такой образ - самый надёжный щит. Если умеешь держать его ровно.
- Борис, - голос был мягкий, но не лёгкий. - Садись
- Благодарю, владыка
Он сел. Точно. Без суеты. Его голос - ровный. Но слишком ровный.
Илларион обвёл взглядом митрополичью палату.
Тишина была чиста. Ни шороха за дверью. Никто не подслушивал.
Свет свечей дрожал на столе. Пламя - как граница. Между словом и тем, что за ним.
Здесь, в этой палате, решалось, какие слова из уст князя станут законом, а какие - исчезнут, не прозвучав.
Но сегодня он не правил. Он взвешивал.
Митрополит наклонился вперёд. Пальцы - в замок. Лицо - камень.
- Ты знаешь об указе князя?
- Да
- Приюты. Монастыри. Слова мягкие - но не смиренные. Он ещё не венчан, но уже говорит, как в Константинополе говорят архонты, за спиной которых - патриарх и легион
Борис выдержал паузу. Не длинную - выверенную.
- Начать с милосердия - не слабость. Это как положить хлеб, прежде чем поднять меч
Ровный ответ. Без эмоции. Без залома. Илларион не улыбнулся - но внутри поставил пометку.
- Милосердие... - кивок. - А правда ли, что он вызывал тебя вчера? В библиотеку?
- Да. Он интересовался моими записями. Вы знаете, владыка - я веду хроники
- Да, знаю. Но после этой встречи - указ. Почти сразу. И ты - в списке
Он не менял тона. Но голос Иллариона теперь был как струна - натянутая. Слова шли не от ума. От интуиции.
- Что вы хотите узнать, владыка?
- Я хочу понять, что именно ты ему сказал. Не о записях. О живом
Борис чуть опустил взгляд. Не в страхе. В поиске.
- Помимо летописей, князь спрашивал о моих делах и детях. Слушал. Не перебивал. Но я видел - думал не только о сиротах
Словно пытался понять, как всё это встанет в одну связку. Как камень - в свод.
Илларион замер. Не моргнул.
- И ты - рассказал?
- Всё, как есть. Что в монастыре живут двадцать детей. Что средств мало. Он молчал. Потом сказал...
Пауза. Не театральная. Смысловая.
- "Если могу спасти хотя бы одного - я это сделаю. Вера - это не слова. Это выбор. Предать знание - предать Бога"
Илларион не ответил. Но пальцы сжались.
Он не услышал лжи. Но это было хуже.
Он услышал - руку. Уверенную. Уже пишущую.
- Он говорит словами Писания, - тихо. - Но пишет их от себя
- Он верит. По-настоящему, владыка
- Это и пугает, Борис. Кто верит - не спрашивает. Он уже слышит. Но вопрос - кого
Илларион откинулся, не отстраняясь - укрепляясь.
- Он процитировал Марка, - сказал Борис. - «Кто примет одно из сих детей во имя Моё, тот Меня принимает». Он не читал. Он знал
- Такие слова не оставляют хода, - сказал Илларион. - Ни к возражению. Ни к исправлению
Он смотрел на Бориса не как на собеседника. Как на свет, за которым не видно, кто держит факел.
- Ты веришь, что он это сказал сам? - спросил митрополит.
- Да. Голос был не книжный. Он не повторял. Он жил тем, что говорил
- И ты не пытался его остановить?
Борис качнул головой.
- Как можно остановить того, кто не совершает зло?
- Очень просто, - тихо сказал Илларион. - Зло не начинается с удара. Оно начинается с гордости, что бьёшь во имя добра
Он встал, медленно подошёл к иконе. Глянул, но не молился.
- Ты ведь знаешь, - сказал он, не поворачиваясь. - Даже Давиду нужен был Нафан. Даже Самуил не поверил сразу
Тишина за его спиной не была молчанием. Это была форма согласия.
- Мы не в келье, Борис. Мы в граде. А в граде - каждое слово князя звучит до звонницы
Борис не ответил. Но глаза его не отводились.
- И если слово кривое - согнёт не только шею. Согнёт волю
Пауза. Илларион смотрел на икону - но говорил уже в стену.
- Если он поведёт - ты пойдёшь?
- Я не иду за князем, владыка, - спокойно ответил Борис. - Я иду за тем, кто в нём говорит
- А если это не Господь?
- Тогда я это услышу
И в голосе - что-то слишком человеческое. Не вера. Надежда, что не придётся.
Илларион сделал шаг ближе. Лицо было как камень, но внутри - дрогнуло.
Он не лжёт. И в этом - беда. Если он начнёт верить ложному - никто его не удержит. Ни он. Ни этот.
Он кивнул.
- Если в нём говорит Господь - мы не должны восторгаться. Мы должны слушать внимательно. И быть рядом, когда голос станет шёпотом
Он замолчал. Потом коротко, без тени лишнего:
- Спасибо, Борис
Старший Монах поднялся. Поклонился. И ушёл.
Дверь закрылась бесшумно. Но после неё осталась тяжесть - как после молитвы, в которой не было ответа.
Илларион остался один.
Он встал. Подошёл к окну.
Рассвет медленно подкрадывался к городу.
Свет крался по крышам, не освещая, а подбираясь. Как будто сам хотел увидеть, кого венчают - дитя или приговор.
Илларион стоял, но уже не видел город.
Свет скользнул по стене - и поймал пламя свечи.
Он смотрел на огонь.
И вдруг понял:
- Если этот мальчик и вправду Твой - я уже не первый. А если не Твой...
кто тогда остановит?
Мы - не просто вера.
Мы - удерживающая.
Если он падёт - падёт не трон.
Падут люди.
А нас обвинят.
Что благословили меч, которым нас потом и разрежут.
Он закрыл глаза.
Словно на миг хотел не видеть.
Открыл.
- Он идёт к церкви, - сказал Илларион. Без радости. Без восторга. Как тот, кто слышит шаг за спиной. - Значит, Церковь должна говорить. Но не кланяться
Он медленно повернулся, сказал негромко:
- Аким
Тот появился почти сразу, будто ждал.
- Пусть иереи начнут службы с этих слов. Говорят - о школах, приютах, заботе.
Пусть народ слышит не только князя. Пусть слышит, что Церковь - рядом
Аким замялся, глядя в пол.
- Только иереи, владыко? Или... глашатаев звать тоже? Чтобы в уши вбилось, не в сердца только?
- Народ должен услышать это дважды, чтобы поверить. Пусть услышат из уст церкви - как милость. А от глашатаев - как власть
Илларион сделал шаг. Тон чуть изменился.
- Пусть глашатаи объявляют об укреплениях. Границах. Пусть знают: князь - не только милосерден. Он строит стены. И тех, кто в них живёт - не забудет
Помощник поклонился. Исчез.
Илларион сел.
Не читал. Не писал. Слушал.
Келья сжималась. Как будто стены знали то, чего не говорил он сам.
Пламя свечи трепетало. Образ Христа не глядел - отражался. Трещины на стенах будто были и в нём.
Он склонился ближе - как к уху, не к иконе.
- Может, он и вправду... - выдохнул.
Не как вера. Как попытка в неё поверить.
Он потянулся к воде - и тут его согнуло. Кашель резанул изнутри.
Острый, глухой, не первый. Он наклонился, пальцы вцепились в край стола. Когда отпустило - глянул в ладонь.
Кровь. Горячая. Живая. Чужая - будто уже не его.
Но страха не было.
Смерть жила с ним давно. Как собака под лавкой: молчит - но греется рядом. Он знал - долго не будет. Не боится. Просто не успел ещё.
Он посмотрел в лицо Спасителю. Тихо.
- Если он Твой... сделай так, чтоб я не мешал. Но и не молчал, если голос - не Твой
Пальцы дрожали, но глаза - нет.
Он поднялся. Медленно, будто вес мира остался у него в пояснице. Стол, икона, свеча - всё казалось дальше, чем было.
- Я уже ухожу, - сказал он не вслух, но будто кому-то. - Но Русь - ещё нет
Он осмотрел келью. Огонь в свече почти гас, но не сдавался. Так и он. Пока рука может писать и перст осенить лоб - будет жить. Хоть трещит изнутри.
- Свет моей молитвы пусть останется, - прошептал.
А за окном звучал Киев. Голоса. Гул. Слово князя, бродящее по крышам.
Он закрыл глаза. Слушал.
Голос князя - уже звучал на улицах.
- Мой голос - сгорит в нём, - прошептал Илларион. - Или выжжет его дотла
Он не боялся. Только знал:
Если это свет - он осветит всех.
А если нет - нас сожжёт первым.
- Церковь не станет щитом, - выдохнул он. - Станет клинком. Но только если он ударит первым
Он глядел в пламя. Не как в свет. Как в испытание.
И в тот же час - с первым лучом - Киев зазвенел.
Не просто утро. Пробуждение не дня - города. Колокола шли по крышам, по ступеням, по душам.
На улицах смешалось всё: лица, запахи, дыхание.
Кто-то шёл в храм. Кто-то - смотреть, кто пойдёт в храм.
В Софии Киевской тесно. Люди шли, как в день поста: молчаливые, с натянутыми лицами. Но молчание - не от смирения. От слуха. Слово шло впереди благословения.
В народе шумел шёпот - не молитвенный, а людской: «слышала, как сказал...». Мужики морщили лбы, кто крестился, кто зубом щёлкал. А дети - как дым в углу: ни поймать, ни унять.
Когда священник вышел на амвон - тишина сложилась. Не замерла - сжалась.
- Братья и сёстры, - сказал он, и под сводами стало тесно от одного звука. - Князь повелевает
Он развернул свиток. Бумага шелестнула, как лист в сухом колодце. И заговорил - не быстро, но ясно.
- Сего дня князь Александр возвестил: да будут при церквах и монастырях открыты школы - для всякого чада, чтобы учились грамоте, Слову Божию - и делам земным
Толпа не ответила сразу. Только шорох. Только головы оборачиваются.
- Для всех? - прошептала женщина. - Наш тоже сможет?
- Вот ведь, как отец, - пробормотал старик. - А плату кто возьмёт?
- У князя спроси, - бросил другой. - Плату он не написал
Священник продолжил. Голос стал ниже, будто спустился вглубь храма:
- И ещё: при княжеской воле... повелено устроить места - для сирых. Для тех, у кого ни хлеба, ни крова. Чтобы церковь... не только молилась. Но и укрывала
В соборе - тишина. Но странная. Не светлая. Натянутая.
Кто-то шепнул:
- Это что... всех в храм? - и осёкся.
Женщина прижала сына ближе - не от умиления. От неясности.
- Приют? - переспросил старик. - Такого у нас нет...
Священник опустил голову. На миг. Как в знак - он знал: такого у нас не бывало.
- Господь рек: «Пустите детей приходить ко Мне». И князь - не прошёл мимо. Повелел: устроить дома. При монастырях. Для сирых. Для оставленных. Чтобы дитя, оставленное бедой, не осталось на снегу
Он перевёл дух. Словно сам не ожидал, что скажет вслух.
- Чтобы милосердие было не словом. А хлебом. Стеной. Учением
В толпе - движение. Не вспышка. Колыхание. Как вода в чаше: не пролилась, но сдвинулась.
- Заботится... - пробормотала молодая. Не утверждение - догадка.
- Князь и должен, - хрипло сказал кто-то. И перекрестился. Не в знак согласия. В знак границы.
Священник поднял руку.
- Так молитесь. За князя. За путь, который он ведёт. Чтобы был он - не обет, а опора
- Да укрепит его Господь, - отозвались из глубины.
Пауза была уже не тишиной. Предвестием.
И тогда - голос:
- Мама, а князь - это Бог?
Сказано было не дерзко. Не глупо. Не вслух даже.
Но весь собор сжался, как сердце перед первым ударом боли.
Потому что все это слышали.
Потому что никто - не знал, что ответить.
Кто-то попытался оборвать - но не решился.
- Тсс, молчи... - зашипел мужчина с бородой, но его голос осекся. Слишком одинокий.
- Богохульник, - выдохнул кто-то сбоку. Тихо. И сам отшатнулся от своего слова, будто испугался, что оно ударит его.
Священник стоял - не как страж, а как человек, которого оставили.
Он смотрел не на мальчика. Не в небо. В пол. Будто искал там трещину, в которую можно провалиться - и не быть здесь.
И в уголке, у колонны, другой мальчишка повторил - чуть громче, чуть увереннее:
- Князь - как Бог?
И никто не оборвал.
Кто-то хмыкнул. Кто-то - опустил глаза.
И в этом молчании уже было согласие.
Не в вере. В инерции.
Женщина прижала мальчика - но не к груди. К себе.
Будто прятала его - не от слов, от смысла.
Будто понимала: это уже вышло наружу.
Старик перекрестился - не на икону.
В сторону. На дверь.
Будто она теперь - алтарь.
Одна женщина шептала молитву, но глаза её были сухи.
А другая - смотрела на священника.
Как на человека, который слишком долго молчит.
И он понял - он опоздал.
Толпа не загудела. Не восстала.
Но не спросила.
А это было хуже.
Кто-то опустился на колени.
Но не в вере - в ожидании.
Как опускаются перед тем, кого нельзя ослушаться.
Собор дышал. Но уже не как храм.
Как тронный зал.
И это дыхание было не Божье.
Это было дыхание силы.
А в это время - за стенами, под тем же солнцем - город ещё жил. Как может жить тело, у которого уже сменилось сердце.
На базарной площади жизнь ещё кипела. Жаровни чадили, хлеб пахнул свежим, стужа в лицо. Но стоило глашатаю взобраться на помост - гул как рукой сняло.
- Слушайте волю князя Александра! - гудел он, будто с колокольни сорвали колокол.
Мясник застыл с ножом. Булочник - с полбуханкой. Старуха с яблоками не двигалась - будто ждала, что упадёт не слово, а гром. Даже псы - смолкли.
- Отныне: монастыри примут сирых. Не на день - навсегда. Детям, у кого нет хлеба, крова и рода - будет дом
Толпа не гудела. Звук был ниже. Как если в печи остались угли.
- Жить в монастыре? Всегда? - прошептала баба. - Такого ведь... не бывало?
- Сирые - они же без имени, - буркнул плотник. - Кто их в семью возьмёт?
- А князь говорит: не в семью - в обитель, - откликнулась женщина. - Под крестом - и кров, и учение
- Сегодня сироты, - проворчал старик. - Завтра вдовы. А там и свой дом не удержишь - скажут: жертва, отдай
- Лучше уж под свод, чем под вьюгу, - тихо сказал кто-то.
Глашатай сделал паузу. Потом поднял свиток:
- А ещё: границы держать. Чтобы Русь - не добыча, а крепь. А тем, кто жив - школа. При церквах. При дворах
Теперь толпа загудела - выше, плотнее, как натянутая упряжь.
- Дело, - рявкнул кузнец. - Половцы рядом. Их не книга сдержит
- Мне бы стену в амбар, не на рубеж, - буркнул крестьянин. - Хлеба - по дню. Детей - по трое. Какая грамота?
- А грамота - тоже щит, - сказала женщина. - Кто письма не знает - легко продать, легко сломать
- Да лапти мне нужнее, - огрызнулся старик. - Слово в котёл не кинешь
-Кто за стену встанет? - хмыкнул дружинник. - Ты, портной?
- Сын пойдёт. Но с умом. Не топором - писцом, - поднялся голос юноши.
- А пошлины? - вкрадчиво - купец. - С лавки возьмут. С воза. Не силой - данью
- Пока он сам кладёт, - бросила баба. - А дальше - видно будет. Но лучше учить, чем хоронить
В этот момент булочник подошёл к лавке. Не выкладывал. Забрал.
Обернул караваи в холстину, прижал к груди. Молчал.
- Эй, Святомир? Ты чего?
- Домой, - буркнул он. - Сына учить
И пошёл. Не как торговец. Как человек, который уже выбрал, куда встанет.
- Так-то так, - буркнул кузнец. - Только бы за книгами про меч не забыли. Половец ждёт, не спит
В ряду у капусты мальчишка задрал голову и спросил:
- А он теперь главный? Ну как... над всеми?
Сказал просто. Как о снеге. Как о боге.
Мать хотела одёрнуть - но не стала. Только сжала ладонь. Не его - свою.
Купец рядом кашлянул. Один хмыкнул. Другой сплюнул.
Никто не ответил.
И от этого стало тише, чем должно было быть.
Глашатай - глянул вверх. Не на небо. Как будто ждал: скажут ли сверху - молчи.
Но сверху - тишина. Значит, говорить можно.
Глашатай вскинул руку. Говорил громко, как в храме:
- Народ Руси! Князь ваш не делит - ни по лавке, ни по крови. Он строит: для всех.
Школа, кров, защита - не милость. Дело. Воля. Время пришло
- Да здравствует князь! - крикнул кто-то.
И пошло. Гул. Не стройный, не слаженный - но живой.
Как зов. Как надежда. Как эхо, что добирается туда, где его не ждали.
А у южной стены монастыря - всё ещё не кричали.
Там, где не слышно глашатаев, дети жались к теплу. Кто к печке. Кто друг к другу.
Старший монах Борис был ещё в Соборе, но его ученик Игнат, молодой послушник с лицом, как свежее тесто, раздавал хлеб и говорил.
- Не бойтесь. Князь сказал - будет дом. Тёплый. С крышей. С буквами на стенах. Чтобы каждый знал: не сирота он, а чадо Руси
Он не улыбался. Говорил - как молится. Без вопроса. Без сомнения.
- А если кто спросит: чей ты? - скажешь: княжий. И этого хватит, чтоб не били. И чтобы приняли
Девочка с косой до пояса подняла взгляд.
- А если князь умрёт?
Послушник Игнат помедлил. Потом - тихо, но твёрдо:
- Значит, кто-то станет таким же
Дети замерли. В этом ответе был не страх.
Была форма присяги, которую никто не просил произносить. Только - приняли.
И в этой тишине, где хлеб был дороже слов,
уже звучала Русь - новая, ещё не взрослая. Но готовая.
А тем временем, на краю площади, где шум затихал, но жар слов ещё не рассеялся, стояли двое.
Бояре.
Один - румяный, с животом, что упирался в пояс, теребил серебряную заклёпку, будто хотела она сказать ему правду. Второй - высокий, худой, взгляд - как наконечник копья: ищет не цель, а слабину.
Глашатай возвещал слово князя, и толпа гудела. Кто с радостью, кто с страхом. Кто молился, кто торговался.
- Школы, приюты, границы... - пробормотал румяный, вытирая лоб. - Красиво звучит. Только кто казну будет латать?
- Мы, - бросил худой. - Не он же
- Может, он всерьёз? А? Для народа, для детей...
- Для детей - это обёртка. Для нас - нож. Сначала - школы. Потом - хлебный сбор. Потом - войско. А глядишь - и земли скажет отдать «во имя общего»
- Народ его любит, - сказал румяный глухо. - Кличут: «Да здравствует князь»
- Народ любит, пока тепло. А как стужа - ищут, кто виноват. Мы и будем
Третий младший боярин, стоявший чуть в стороне, не вставлял ни слова. Он не считал слово - он считал.
У него было трое сыновей.
Один - в Киеве, в лавке. Один - уже под княжьим стягом. Один - дома, мал, ещё под печью прячется.
Он понял: он уже не выбирает. Всё, что осталось - не власть. Ответственность. За кого платить. За князя - или за своих.
Он знал, кого спросят первым, когда придут собирать. Не князя. Его. Того, у кого есть и лавка, и сын, и дом с крышей.
- А если он прав? - вырвалось вдруг у четвертого младшего Боярина, совсем молодого, с лицом, будто ещё вчера был у наставника. - Может, впервые за сто лет кто-то делает не для себя?
Тишина. Никто не поддержал. Но один не отвернулся.
И тот, кто не отвернулся, сам не понял - почему это сделал. Но сделал. А это уже было шагом.
И этого хватило, чтобы холод пробежал по краю.
Один из бояр - не тот, что молчал, не тот, что спорил - вдруг шагнул в сторону. Ни к храму. Ни к рынку.
К помощнику митрополита, Акиму.
Тот едва заметно склонился, не зная - от вопроса ли ждать или от угрозы. Но боярин уже говорил, не громко, но так, чтобы услышали:
- Передай владыке: народ гудит. Но гул - не власть. Власть - тот, кто первым скажет, кого слушать
Аким не ответил. Но глаза у него стали другими.
А боярин пошёл прочь. Не спеша. Но будто в голове уже начался совет.
И те, кто остались - поняли. Не кто прав. А кто начал считать.
Рядом, метрах в пяти, стоял купец. Плотный, с шеей, как у быка, и глазами, как у мыши в сундуке. Он говорил приказчику:
- Смотри, как князь говорит. Не как господин - как священник. Через слово Божье торг ведёт. А если завтра таможню сменят на попа - товар через ризу пойдёт. И цену не собьёшь
Ниже, ближе к палаткам, где продавали железо, стоял хозяин кузни. Сын рядом, в меховой безрукавке, слушал.
- Стены - дело, - сказал кузнец. - Только если моих парней заберут в дружину, а плуги останутся гнить - я сам к стене пойду. Только не снаружи. С этой стороны. Да с кувалдой
- А что митрополит? - спросил кто-то у глашатая.
- Пока не проклял, - ответил глашатай, не сбавляя голоса. - Значит, слышит
- Если он получит храм, - бросил кто-то, - он получит и меч. Мы можем спорить с князем. С Богом - нет
- Если церковь с ним - всё, - тихо сказал худой боярин. - Тогда князь - не человек
- А кто? - хрипло бросил другой.
- Символ. А спорить с символом - это уже ересь
Пауза висела как топор. Никто не сдвинулся. Но в лицах - движение.
И тогда, будто подытоживая всё сказанное, кто-то в толпе бросил:
- Если священное становится властью - властью становится страх
Власть - можно свергнуть.
Страх - только пережить.
А что переживают вместе - становится народом.
И в этот миг, на краю площади, кто-то встал на прилавок.
Не глашатай. Не поп. Парень. Из толпы. В рубахе, но с лицом - будто уже в шлеме.
- Не знаю, кем он станет. Но если не врёт - я с ним
Тишина. Не страх. Взвешивание.
- А если врёт? - спросил старик, не как враг. Как страх.
- Тогда пусть падёт с нами. Но не один
Эти слова не были присягой. Не клятвой.
Это был вдох. Не для песни. Для шага.
И Киев - сделал его.
