глава 18
В Анциуме Петроний каждый день одерживал победы над августианцами, соперничавшими с ним при дворе цезаря. Влияние Тигеллина упало совершенно. В Риме, когда нужно было устранить людей, казавшихся опасными, отнять их богатство, улаживать политические дела, устраивать празднества, поражавшие роскошью и дурным вкусом, и, наконец, удовлетворять чудовищные капризы цезаря, ловкий и готовый на все Тигеллин оказывался незаменимым. Но в Анциуме, среди глядящихся в лазурь моря дворцов, цезарь жил эллинской жизнью. С утра до вечера читались стихи, спорили об их форме и совершенствах, восторгались удачными выражениями, занимались музыкой, театром — словом, исключительно тем, что изобрел и чем украсил жизнь греческий гений. В таких условиях, несравненно более образованный, чем Тигеллин и другие августианцы, остроумный, красноречивый, тонко чувствующий и обладающий изысканным вкусом, Петроний должен был занять первенствующее положение. Цезарь искал его общества, интересовался его мнениями, советовался с ним, когда сам творил, и оказывал ему свое благоволение, большее, чем когда-либо раньше. Окружавшим казалось, что влияние Петрония одержало решительную победу, что дружба его с цезарем окрепла окончательно и продолжится много лет. И даже те, кто раньше недоброжелательно относился к изысканному эпикурейцу, теперь заискивали перед ним и старались добиться его дружбы. Многие даже искренне радовались в душе, что победил человек, который хотя и знал подноготную каждого из них и со скептической улыбкой выслушивал льстивые уверения в приязни вчерашних врагов, но благодаря ли лени, или из великодушия не был мстителен и не пользовался своим влиянием, чтобы губить врагов или вредить им. Бывали случаи, когда Петроний мог погубить даже Тигеллина, но он предпочитал вышучивать его и обнаруживать его невежество и пошлость. Сенат в Риме облегченно вздохнул, когда в течение полутора месяцев не было вынесено ни одного смертного приговора. И в Анциуме и в Риме рассказывали чудеса об утонченности, до какой дошел разврат цезаря и его любимца, но все предпочитали иметь над собой изысканного цезаря, а не озверевшего под влиянием Тигеллина. Тигеллин терял голову и не знал, что ему делать, потому что цезарь много раз заявлял во всеуслышание, что во всем Риме и при дворе есть только две души, способные понять одна другую, и два подлинных эллина: он и Петроний.
Поразительная ловкость последнего убеждала людей, что влияние его будет продолжительным. Не представляли себе, как бы цезарь мог обойтись без него, с кем разговаривал бы о поэзии, музыке и езде на колеснице, в чьи глаза смотрел бы, желая увериться в совершенстве своих художественных произведений. Петроний, казалось, не придавал ни малейшего значения своему высокому положению. Как всегда, он был небрежен, ленив, остроумен и скептичен. Часто производил впечатление человека, который смеется над всеми, над собой, над цезарем, над миром. Иногда он дерзал в глаза осуждать цезаря, и когда думали, что он зашел слишком далеко и готовит себе гибель, он ловко оборачивал свое осуждение таким образом, что оно становилось высшей похвалой, и присутствующие изумлялись и думали, что нет того положения, из которого Петроний не вышел бы с триумфом.
Однажды, приблизительно через неделю после возвращения Виниция из Рима, цезарь читал в небольшом кружке друзей отрывок из своей поэмы "Троя". Когда он кончил и когда отзвучали восторженные аплодисменты, Петроний, которого цезарь вопрошал глазами о мнении, сказал:
— Никуда не годные стихи, их стоит бросить в огонь.
Присутствующие замерли от ужаса, потому что Нерон никогда в жизни ни от кого не слышал о себе такого сурового суждения; и лишь на лице одного Тигеллина отразилась радость. Виниций побледнел, он думал, что никогда не напивавшийся Петроний на этот раз был пьян.
Глубоко раненый этой оценкой, самолюбивый Нерон спросил ласковым голосом, в котором таилась ярость:
— Что же ты находишь в них плохого?
Тогда Петроний обрушился на него.
— Не верь им, — сказал он, показывая рукой на окружающих, — они ничего не понимают. Ты спрашиваешь, чем плохи твои стихи? Если хочешь услышать правду, то я скажу: они хороши для Вергилия, хороши для Овидия, хороши даже для Гомера, но не для тебя. Тебе нельзя писать таких. Пожар, который ты изображаешь, недостаточно пылает, твой огонь недостаточно жжет. Не слушай лести Лукана. Его за такие точно стихи я назвал бы гением, но не тебя. И знаешь почему? Потому что ты больше всех их. Кому боги дали столько, сколько тебе, с того и больше можно требовать. Но ты ленишься. Ты предпочитаешь спать после завтрака, а не работать. А ведь ты мог бы создать произведение, какого до сих пор не слышал мир, — поэтому в глаза говорю тебе: пиши лучше!
Говорил он это небрежно, словно с насмешкой, и вместе с тем с упреком, но глаза цезаря затуманились неизъяснимым удовлетворением, и он сказал:
— Боги дали мне небольшой талант, но кроме этого дали и нечто большее, а именно — подлинного знатока и друга, который один умеет сказать правду в глаза.
И он протянул свою жирную, покрытую рыжими волосами руку к золотому светильнику, украденному в Дельфах, чтобы сжечь рукопись.
Но Петроний отнял стихи, прежде чем пламя коснулось пергамента.
— Нет, нет! Даже такие плохие — они принадлежат человечеству. Оставь их мне.
— Позволь в таком случае прислать их тебе в ларце, какой я выберу для тебя, — ответил, обнимая Петрония, цезарь. Потом он сказал: — Да, ты прав. Мой пожар Трои недостаточно ярок, мой огонь, действительно, не жжет. Я думал, что достаточно быть равным Гомеру. Застенчивость и скромность всегда мешали моему творчеству. Ты открыл мне глаза. Но знаешь, почему это так? Когда скульптор хочет созидать бога, он ищет себе модель, а у меня не было модели. Я никогда не видел горящего города, и потому в моем описании недостает правдивости.
— Чтобы понять это, нужно быть великим художником, и ты понял это.
Нерон задумался и потом сказал:
— Ответь мне, Петроний, на один вопрос: жалеешь ли ты, что Троя сгорела.
— Жалею ли я?.. Клянусь хромоногим супругом Венеры, нисколько! И вот почему. Троя не сгорела бы, если бы Прометей не подарил людям огня и если бы греки не объявили Приаму войны; а если бы не было огня, Эсхилл не написал бы своего "Прометея", равно как без войны Гомер не создал бы "Илиады"… И я предпочитаю, чтобы существовали "Прометей" и "Илиада", чем какой-то городок, наверное грязный и тесный, в котором теперь сидел бы захудалый римский прокуратор, скучал бы и ссорился с местным ареопагом.
— Вот разумные слова! — воскликнул цезарь. — Для поэзии и искусства следует все посвящать, всем жертвовать. Счастливы ахейцы, давшие Гомеру материал для "Илиады", и счастлив Приам, который смотрел на гибель отчизны. А я? Я даже не видел горящего города!
Наступило молчание, которое прервал наконец Тигеллин:
— Я говорил тебе, цезарь, и теперь повторяю: скажи слово, и я сожгу Анциум. Или вот что: если жаль тебе этих дворцов и вилл, вели сжечь корабли в Остии; я могу также на одном из Альбанских холмов выстроить деревянный город, который ты сам подожжешь. Хочешь?
Нерон бросил на него презрительный взгляд.
— Я буду смотреть на пылающие деревянные лачуги? Твоя изобретательность иссякла, Тигеллин! Притом я вижу, что ты не очень ценишь мой талант и мою "Трою", думая, что всякая другая жертва была бы слишком велика.
Тигеллин смутился, а Нерон, словно желая переменить разговор, сказал:
— Лето наступает… О, как Рим теперь, должно быть, зловонен!.. Однако нужно вернуться туда на летние игры.
Вдруг Тигеллин заявил:
— Когда отпустишь августианцев, позволь, цезарь, остаться мне с тобой.
Час спустя Виниций, возвращаясь с Петронием из дворца, говорил:
— Я очень волновался за тебя. Я думал, что ты был пьян и погубил себя окончательно. Помни, что ты играешь с смертью.
— Это моя арена, — небрежно бросил Петроний, — и мне приятно сознавать, что на ней я — один из лучших гладиаторов. И чем все кончилось? Мое влияние возросло непомерно. Он пришлет мне стихи в ларце, который (хочешь, поспорим?) будет поразительно безвкусен и необыкновенно дорог. Я велю своему лекарю держать в нем слабительное… Я сделал это также для того, чтобы Тигеллин, увидев, как удаются подобные вещи, захотел подражать мне. И я воображаю, что будет, если он попытается быть остроумным. Словно пиренейский медведь, пытающийся ходить по канату! Я буду смеяться, как Демокрит. Если бы я захотел, то мог бы погубить Тигеллина и занять вместо него пост префекта преторианцев. Тогда и сам Меднобородый был бы в моих руках. Но мне лень. И я предпочитаю жить так, как живу, и даже мирюсь со стихами цезаря.
— Что за ловкость: из осуждения сделать высшую похвалу! Но действительно ли стихи эти так плохи? Я в этом ничего не понимаю.
— Не хуже других. В одном пальце Лукана больше таланта, но и у Меднобородого есть кое-что. Прежде всего — безмерная любовь к поэзии и музыке. Через два дня мы будем слушать музыку к гимну в честь Афродиты, который он кончит сегодня или завтра. Приглашены немногие: я, ты, Туллий Сенеций и молодой Нерва. Относительно стихов я как-то говорил, что употребляю их после пира, как Вителий — перья фламинго… Это неправда, иногда бывают и хорошие. Слова Гекубы трогательны… Она говорит о муках рожденья, и Нерон сумел найти счастливые выражения, может быть, потому, что сам в муках родит каждый стих… Иногда мне жаль его. Клянусь Поллуксом! Что за странная смесь! Калигула был сумасшедший и однако не был таким причудником!
— Кто может угадать, до чего дойдет безумие цезаря? — сказал Виниций.
— Никто. Могут произойти вещи, от которых у людей спустя много веков будут шевелиться волосы на голове от ужаса. Но это именно и интересно, занимательно… Я часто скучаю, как Юпитер-Аммон в пустыне, но думаю, что при другом цезаре скучал бы в сто раз сильней. Твой еврей Павел красноречив — я готов признать это, — и если такие люди будут проповедовать христианское учение, наши боги должны опасаться не на шутку. Правда, если бы цезарь был христианином, то все мы чувствовали бы себя в большей безопасности. Но твой пророк из Тарса, приводя мне эти доводы, не подумал, что именно такая неопределенность и делает для меня жизнь привлекательной. Кто не играет в кости, тот и не проиграет своего богатства, однако люди любят игру. Есть в этом наслаждение и возможность забыться. Я знал сыновей сенаторов, которые по своей воле стали гладиаторами. Ты говоришь, что я играю жизнью, это верно; но я поступаю так потому, что меня это забавляет, тогда как ваши христианские добродетели наскучили бы, подобно разглагольствованиям Сенеки, в один день. Потому и красноречие Павла оказалось напрасным. Он должен понять, что такие люди, как я, никогда не примут вашего учения. Ты — другое дело! С твоим настроением ты мог или ненавидеть самое имя христиан, или сам стать христианином. Я признаю, что они правы, и зеваю при этом. Безумствуем, идем к бездне, что-то неведомое грозит нам в будущем, какой-то меч занесен над нами, что-то отмирает в нас — все это верно! Но умереть мы сумеем, а пока не хотим отягчать жизни преждевременно и служить смерти, прежде чем она не возьмет нас. Жизнь существует ради себя самой, а не ради смерти.
— А мне жаль тебя, Петроний!
— Не жалей меня больше, чем я жалею себя сам. Прежде в нашей среде ты чувствовал себя неплохо и даже скучал по Риму, когда приходилось воевать в Армении.
— Я и теперь скучаю по Риму.
— Да, потому что полюбил христианскую весталку, живущую за Тибром. Я не удивляюсь этому и не осуждаю тебя. Я больше удивляюсь тому, что, несмотря на учение, которое, по твоим словам, является морем счастья, несмотря на любовь, которая должна быть скоро увенчана, печаль не сходит с твоего лица. Помпония Грецина всегда печальна, ты с того времени, как сделался христианином, перестал улыбаться. Так не старайся уверить меня, что это веселое учение! Из Рима ты вернулся еще печальнее. Если вы по-христиански столь печально любите, клянусь кудрями Вакха, я не последую за вами!
— Это совсем другое дело, — ответил Виниций. — Я клянусь тебе не кудрями Вакха, а душой моего отца, что никогда прежде не испытывал даже намека на то счастье, каким живу сейчас. Но я очень скучаю, и что особенно странно, когда я далеко от Лигии, мне все время кажется, что ей грозит какая-то опасность. Не знаю какая, но предчувствую ее так, как предчувствуют грозу.
— Через два дня я берусь выхлопотать тебе разрешение покидать Анциум, когда угодно и на сколько угодно. Поппея стала словно спокойнее, и насколько мне известно, теперь ничего не грозит ни тебе, ни Лигии.
— Сегодня она спрашивала меня, что я делал в Риме, хотя поездка моя была тайной.
— Возможно, что она велела следить за тобой. Но теперь и она должна будет считаться со мной.
Виниций подумал и сказал:
— Павел говорит, что Бог иногда предостерегает, но не следует верить в предчувствия, поэтому я борюсь с этим, хотя и не могу пересилить себя. Я скажу, что случилось, чтобы снять тяжесть со своего сердца. Мы сидели с Лигией рядом в столь же прекрасную ночь, как сегодня, и строили планы будущего. Я не смогу передать, как мы были счастливы и спокойны. И вдруг стали рычать львы. Вещь в Риме обыкновенная, однако я до сих пор не могу успокоиться. Мне кажется, что в этом была какая-то угроза, какое-то предвестие несчастья… Ты знаешь, что я нелегко поддаюсь страху, но в ту минуту со мной произошло что-то такое, что наполнило страхом весь сумрак той ночи. Все это произошло так неожиданно и странно, что и до сих пор я слышу этот жуткий рев и чувствую постоянную тревогу в душе, словно Лигия нуждается в защите от чего-то страшного… от этих хотя бы львов, что ли. И я страдаю. Добейся для меня разрешения уехать, иначе я уеду самовольно. Не могу я сидеть здесь, не могу!
Петроний стал смеяться.
— Еще дело не настолько плохо, чтобы римским патрициям или их женам грозила смерть на арене… Вас может настигнуть какая угодно смерть, но не такая. Впрочем, кто знает, львы ли это были, или германские туры и зубры, которые ревут не хуже львов. Что касается меня, то я смеюсь над предчувствиями и судьбой. Вчера была теплая ночь, и я видел звездный дождь. Многие смущаются при виде падающих звезд, а я подумал: если среди них есть и моя звезда, то мне по крайней мере не будет скучно!..
Он помолчал немного и потом прибавил:
— Впрочем, если ваш Христос воскрес, то он может и вас защитить от смерти.
— Может, — ответил Виниций, глядя на усеянное звездами небо.
