46 страница20 декабря 2018, 00:35

80-83 После. Музей невинности. Коллекционеры. Счастье

80 После

   О прошедших после этого двадцати с лишним годах мне хочется рассказать не затягивая и закончить мою историю. Сидя за рулем, я открыл окно, чтобы разговаривать с Фюсун, и перед столкновением случайно высунул в него руку, поэтому меня быстро вытащили из машины. От удара в мозгу случилось кровоизлияние, в мозговой ткани были прорывы, я впал в кому. «Скорая помощь» привезла меня в Стамбул, в больницу медицинского факультета Чала, на аппарат искусственного дыхания.
   Первый месяц я пролежал с трубкой во рту в отделении интенсивной терапии. Совершенно не мог говорить, слова не приходили в голову, мир застыл. Никогда не забуду, как меня навещали мама и Беррин с заплаканными глазами. Даже Осман проявлял нежность, но все равно на его лице было написано: «Я тебе говорил!» Сотрудники «Сат-Сата» вели себя очень уважительно и даже сочувственно.
   Друзья—Заим, Тайфун, Мехмед—тоже приходили, но, как Осман, смотрели на меня с укором и грустью, ведь в полицейском отчете написали, что авария произошла по вине водителя в состоянии алкогольного опьянения (о собаке никто не знал), а газеты аварию раздули, осудив во всем нас.
   Через полгода мне прописали восстановительную терапию: я должен был учиться ходить. Это точно начать жить заново. И все время думал о Фюсун. Но теперь мои мысли касались не будущего и не прежних желаний. Фюсун постепенно превращалась в мечту из прошлого и воспоминаний. Это меня очень расстраивало, но теперь я не страдал из-за нее, а вызывал жалость сам. Именно в то время, размышляя о воспоминаниях, о боли и смысле утраты, я решил создать музей.
   В качестве утешения прочитал книги Пруста и Мон-теня. Ужинали мы теперь вдвоем с матерью, и я, сидя перед желтым кувшином, который купил после встречи с Фюсун много лет назад, задумчиво смотрел в телевизор. Мать считала гибель Фюсун чем-то схожей со смертью моего отца. Так как мы оба потеряли любимых людей, то позволяли себе грустить вдвоем. К тому же причиной обеих смертей в известном смысле стали стаканы с мутной ракы, а еще—иные миры, которые живут в душе человека, и то, что иногда, не удержавшись, эти миры вырываются наружу. Второе матери не нравилось, а мне хотелось говорить об этом постоянно.
   В первые месяцы после выписки из больницы это желание просыпалось во мне, когда я приходил в «Дом милосердия» и, сев на кровать, на которой мы с Фюсун любили друг друга, курил, глядя на окружавшие меня вещи. Я чувствовал, что, если смогу рассказать о своей истории, боль станет легче. Для этого надо показать коллекцию людям.
   Мне очень хотелось увидеть Заима, мне не хватало его дружбы. Но в январе 1985 года я услышал от Хиль-ми, что Заим с Сибель очень счастливы и у них скоро родится ребенок. Хильми рассказал мне и о том, что Сибель из-за какого-то пустяка порвала дружбу с Нурджи-хан. Я не ходил в новые рестораны и клубы, где бывали люди, которые собирались в «Фойе» и «Гараже», ведь пережитое было очень важным и не хотелось, чтобы все смотрели на меня, как на сломавшегося неудачника, как я читал по взглядам знакомых и близких. Когда я в первый и последний раз пошел в новый «Подсвечник», то, чтобы казаться благополучным, вел себя нарочито весело, хохотал, шутил, долго беседовал с официантом Тай-яром, перешедшим туда из «Копирки», чем дал всем повод к сплетням на тему «наконец он избавился от этой девицы».
   Однажды в Нишанташи я встретил Мехмеда, и мы договорились как-нибудь поужинать вдвоем на Босфоре. Босфорские рестораны теперь перестали быть особыми местами, куда ходили по случаю, и превратились в повседневные заведения. Мехмед, угадав мое любопытство, сообщил, что делают мои старые друзья. Он рассказал, как вместе с Нурджихан, Тайфуном и его женой Фиген они ездили на Улудаг; что Фарук, у которого были валютные долги (тот самый, кого мы с Фюсун встретили на пляже в Сарыйер) после инфляции вовсе обанкротился, но так как набрал в банках денег, его банкротство отсрочили; что с Заимом и Сибель они не видятся только потому, что Сибель разругалась с Нурджихан, хотя они с Заимом не ссорились. Я не стал спрашивать, почему это произошло, но он сам сказал мне, что Сибель начала считать Нурджихан слишком строгой, смеялась над ней, что та ходит слушать старинную турецкую музыку, исполнителей вроде Мюзейен Сенар и Зеки Мюрена, что она постится («Нурджихан постится?» — с улыбкой переспросил я). Я сразу почувствовал, что главная причина размолвки двух давних подруг была в другом. Мехмед решил, что я хочу вернуться в свой прежний мир, но оказался не совсем прав. Ведь через полгода после гибели Фюсун я четко понял, что вступить еще раз в бегущую воду былого не смогу.
   Выпив, Мехмед признался мне, что теперь, после рождения ребенка, не находит Нурджихан такой привлекательной, как раньше, хотя по-прежнему крепко любит и уважает ее (при этом сейчас второе чувство стало важнее). Да, он пережил с ней бурную страсть, женился, но, когда родился ребенок, все вернулось на свои места, а Мехмед вспомнил о старых привычках. Иногда он ходил в увеселительные заведения один. Порой они бывали где-нибудь вместе с Нурджихан, оставив ребенка свекрови. Чтобы развлечь, Мехмед водил меня в новые районы города, стараясь показать мне все новые заведения для богачей.
   Как-то раз вечером к нам присоединилась Нурджихан, и мы отправились в большой район, появившийся за год на окраинах Этилер. где ели какую-то непонятную еду, подаваемую под видом американской кухни. Нурджихан не говорила о Сибель и не стала спрашивать о том, как я себя чувствую после гибели Фюсун. Она сказала только одно, задев меня за живое: что чувствует, однажды я буду очень счастливым. Ее слова с большей силой заставили меня почувствовать, что теперь возможность счастья закрыта для меня навсегда. Мехмед был прежним Мехмедом, а Нурджихан изменилась, я видел ее будто впервые, словно и не было у нас общих воспоминаний о молодости. Однако списал впечатление на атмосферу странного ресторана, где мы ужинали, и на новый район, который мне совершенно не нравился.
   Эти странные новые улицы и бетонные кварталы Стамбула, возникавшие каждый день, усиливали чувство, возникшее у меня, как только я вышел из больницы,— что после смерти Фюсун Стамбул стал другим. Наверное, именно больше всего благодаря этому чувству я впоследствии много лет посвятил длительным путешествиям.
   Старый, любимый мной город возвращался, когда я навещал тетю Несибе. Во время первых моих визитов мы все время плакали, но однажды она прямо сказала мне, что я могу подняться и посмотреть комнату Фюсун, взять все, что мне хочется.
   Прежде чем пойти наверх, я подошел к клетке Лимона и поменял ему водичку, подсыпал зерна (так мы поступали вместе с Фюсун). А тетушка начинала плакать всякий раз, когда вспоминала, что мы делали вечерами за ужином, о чем говорили, когда смотрели телевизор, что делили, что пережили восемь лет за этим столом.
   Слезы... Долгие паузы... Так как нам обоим было очень тяжело, я старался как можно быстрее подняться в комнату Фюсун. Я ходил пешком из Бейоглу в Чу-курджуму раз в две недели; мы с тетей Несибе ужинали, молча смотрели телевизор, стараясь не говорить о Фюсун, я занимался Лимоном, который старел и все меньше пел, каждый раз разглядывал рисунки птиц; ходил наверх в ее комнату под предлогом того, что мне нужно в ванную помыть руки; с бьющимся сердцем переступал порог заветного мира, открывал шкафы, выдвигал ящики, рассматривал лежащие там вещи.
   Расчески, щетки для волос, зеркальца, брошки в форме бабочек, сережки — все, что я много лет дарил ей, Фюсун хранила в ящиках маленького шкафа. Когда я находил в ящиках носовые платки, о которых уже забыл, чулки, выигранные в лото, деревянные пуговицы, которые, как я считал, мы тогда купили для ее матери, заколки (и игрушечный «мустанг» Тургай-бея), все мои любовные письма, которые я передавал ей через Джейду, то чувствовал невероятную душевную усталость и не мог находиться там, перед ящиками Фюсун, где жил ее запах, больше получаса. Иногда садился на кровать и переводил дух за сигаретой, иногда, чтобы не заплакать, смотрел на улицу с одного из балконов, откуда она рисовала птиц, а иногда уносил с собой пару чулок или одну из заколок.
   Теперь я понимал, что нужно собрать все вещи, связанные с Фюсун, включая те, которые у меня уже хранились в «Доме милосердия», и те, что лежали в комнате Фюсун и вообще в ее доме, где-нибудь в одном месте, но не знал, где именно. Исчерпывающий ответ на свой вопрос я получил только в путешествиях по всему миру, когда начал бывать в маленьких музеях.
   Снежным вечером зимой 1986 года, после ужина, опять рассматривая все украшения и заколки Фюсун, в маленькой коробочке я заметил сережки с бабочками, в виде буквы «Ф», которые были на ней в момент аварии. Я взял их и спустился вниз.
   — Тетя Несибе, этих сережек среди украшений Фюсун раньше не было, — сказал я.
   — Милый Кемаль, я спрятала от тебя все, что в тот день было на ней, ее красное платье, туфли и сережки, чтобы ты не расстраивался. А теперь решила положить на место, а ты сразу и заметил.
   — На ней были обе сережки?
   — В тот вечер, прежде чем пойти к тебе, девочка моя пришла к нам в номер и, наверное, собиралась лечь спать. Но внезапно достала их и надела. Я делала вид, что сплю, и следила за ней. Когда она выходила из номера, я голоса не подала. Хотела, чтобы вы были счастливы.
   Я не стал уточнять, что Фюсун тогда сказала мне другое. И как я не заметил на ней сережки, когда она пришла ко мне? Я спросил еще:
   — Тетя Несибе, много лет назад я рассказывал вам, что оставил одну из этих сережек наверху в ванной перед зеркалом, когда в первый раз пришел к вам. И тогда спросил вас: «Знаете ли вы о ней?»
   — И ведать не ведала, сынок. Не напоминай мне об этом, а то опять заплачу. Она только хотела надеть какие-то серьги в Париже, говорила о том, что хочет сделать тебе сюрприз, но какие именно, не знаю. И в Париж так хотела поехать моя девочка...
   Тетя Несибе опять заплакала. Потом извинилась за слезы.
   На следующий день я забронировал номер в парижской гостинице «Отель дю Норд». Вечером сообщил об этом матери, сказал, что путешествие пойдет мне на пользу.
   — Вот и хорошо, — обрадовалась мать. — Займись немного делами, «Сат-Сатом». Чтобы Осман вообще не прибрал все к рукам.

81 Музей Невинности

   Я не сказал матери, что отправляюсь в Париже не по работе. Ведь если бы она спросила меня, зачем мне туда ехать, дать точный ответ я не смог бы. Да и сам не хотел знать, зачем это все. По пути в аэропорт мне казалось, что мое путешествие — навязчивая идея, вызванная тем, что я не заметил сережки Фюсун и хочу искупить свой грех.
   Но в самолете мне стало понятно: я отправился в путь и для того, чтобы забыть, и для того, чтобы помечтать. Каждый уголок Стамбула был полон знаков, напоминавших мне ее. Когда самолет еще только взлетал, я заметил, что за пределами города могу думать о Фюсун и о моей истории как о чем-то цельном. Оставаясь же в Стамбуле, видел его как бы изнутри своей неотступной страсти; а в самолете вся история представала как бы со стороны.
   То же глубокое утешение я испытал, когда бродил по парижским музеям. Я говорю не о многолюдных и помпезных местах, вроде Лувра или Бобура, а о крохотных музейчиках, часто возникавших передо мной в Париже, о коллекциях, которые мало кто приходил смотреть. Когда я оказывался в таких местах, как Музей Эдит Пиаф, который создал один ее поклонник, куда можно было попасть только по предварительной записи (там я увидел щетки для волос, расчески, плюшевых медведей); Музей полиции, где я провел целый день, или Музей Жакмар-Андре, где красиво соединялись картины и предметы (я видел пустые стулья, огромные люстры, пугающие роскошные залы), то бродил в одиночестве, ощущая себя невероятно хорошо. В самой дальней комнате я прятался от взглядов музейных смотрителей, следивших, куда пошел посетитель; пока снаружи доносился шум большого города, машин и грохот стройки, меня не покидало чувство, что город с его людьми где-то очень близко, но от меня далек, словно в другом пространстве; и боль становилась слабее.
   Иногда благодаря этому утешению я чувствовал, что тоже могу составить свою коллекцию из вещей, оставшихся от Фюсун, и создать рассказ о ней, который послужит назиданием всем, и с удовольствием воображал, как расскажу о своей жизни, которую, как все считали (а прежде всего мать с братом), я потратил впустую.
   В Музей Ниссим-де-Камондо я пошел, так как знал, что граф де Камондо, создатель музея, по происхождению стамбульский левантинец. Я почувствовал себя свободным, поняв, что тоже могу с гордостью показать в своем музее столовые приборы Кескинов или собранную за семь лет коллекцию их солонок. В Музее почты мне стало ясно, что найдут свое место и письма, которые я писал Фюсун, и то самое, которое она написала мне в ответ, а в маленьком Музее Бюро находок я выяснил, что смогу показать у себя не только вещи Фюсун, но и все, что напоминало мне о ней, например вставную челюсть Тарык-бея, пустые бутылочки из-под его лекарств, счета за воду и свет. В Доме-музее Мориса Равеля, находившемся за городом, куда я час добирался на такси, я видел зубные щетки, кофейные чашки, курительные трубки, куклы и игрушки великого композитора, но, когда заметил клетку с механическим соловьем, распевавшим песни, который мгновенно напомнил мне Лимона, мне на глаза чуть не навернулись слезы. Приходя во все эти музеи, я переставал стесняться своей коллекции в «Доме милосердия». Из собирателя, который скрывал свою страсть, я постепенно превращался в гордого коллекционера.
   И не задумывался о переменах, происходивших со мной, лишь только чувствовал себя счастливым в тех музеях, представляя, как однажды поведаю всем свою историю с помощью вещей. Однажды вечером я пил в одиночестве в баре «Отель дю Норд», глядя на окружавших меня иностранцев, и, как каждый турок, оказавшийся за границей (по крайней мере, немного образованный и небедный), поймал себя на мысли, что пытаюсь разгадать восприятие европейцев меня, всех нас.
   Я подумал, что смогу рассказать кому-то, кто не знает Стамбула, о Нишанташи, Чукурджуме и о моем чувстве к Фюсун. Мне теперь казалось, что я много лет не бывал дома, провел в дальних странах: словно жил среди аборигенов в Новой Зеландии и, наблюдая за их привычками и традициями, за тем, как они работали, отдыхали, развлекали (и беседовали перед телевизором!), влюбился в местную девушку. А мои наблюдения перемешались с пережитой любовью.
   Я смогу придать смысл прожитым годам, только если, как антрополог, покажу в своем музее разные собранные мной предметы, ее одежду, ее рисунки.
   В последние дни пребывания в Париже я отправился в Музей Постава Моро, так как об этом художнике с любовью отзывался Пруст и перед глазами все время стояли рисунки Фюсун. Классические, помпезные картины Моро на историческую тематику мне не понравились, но сам музей оказался хорош. Свой двухэтажньш дом, на первом этаже которого художник провел со своими родителями большую часть жизни, а на втором располагалась его мастерская, он за несколько лет до смерти решил превратить в музей, где после его смерти завещал выставить сотни его картин. Став музеем, дом превратился в в «музей чувств», каждое из которых освещалось той или иной вещью. Пока я бродил по скрипящим половицам его пустых комнат, все смотрители спали, а меня охватило странное чувство, близкое к какому-то религиозному трепету. (В последующие двадцать лет я бывал в том музее еще семь раз, и неизменно, медленно шагая по залам, испытывал то же самое.) Когда я вернулся в Стамбул, то сразу же направился к тете Несибе. Кратко рассказал ей о Париже и о музеях, потом мы поужинали, и я, не откладывая, поведал ей о своей идее.
   — Вы знаете, тетя, что я уже много лет уношу из вашего дома вещи, — сказал я, спокойно, как больной, который наконец сумел избавиться от многолетней болезни. — А сейчас хочу забрать себе весь дом, само здание.
   — Как это?
   — Продайте мне весь дом вместе с вещами!
   — А что будет со мной?
   Мы обсудили мою идею, но она, кажется, не приняла ее всерьез. «Я хочу создать в этом доме кое-что в память о Фюсун», — пытался приукрасить свои мысли я. И напирал на то, что тете Несибе будет здесь одиноко. Но если ей хочется, она может даже вообще не выезжать отсюда. После моих слов об одиночестве тетушка всплакнула. Я сказал, что подыскал ей отличную квартиру в Нишанташи, на улице Куйулу Бостан, недалеко от того места, где они жили раньше.
   — В каком доме? — поинтересовалась она. Месяц спустя мы купили ей большую квартиру
   в самом лучшем доме на улице Куйулу Бостан, чуть дальше старого дома Фюсун (как раз напротив лавки старого развратника, к которому в детстве за газетами ходила Фюсун). А тетя отдала мне весь дом в Чу-курджуме вместе со всеми вещами. Мой знакомый адвокат, который разводил Фюсун, посоветовал изготовить нотариально заверенную опись всех вещей, что мы и сделали.
   Тетя Несибе совершенно не торопилась переезжать в Нишанташи. С моей помощью постепенно она покупала новые вещи, как девушка — приданое, вешала лампы, но при каждой встрече с улыбкой говорила, что никогда не сможет уехать из Чукурджумы.
   — Кемаль, сынок, я не могу бросить этот дом, эти воспоминания! Что будем делать? — охала она.
   — Тогда мы превратим дом в место, где наши воспоминания будут сохранены, — отвечал я ей.
   Так как все больше времени мне приходилось проводить в поездках, я стал видеть ее реже. Но пока сам толком не знал, что же делать с домом и вещами Кескинов и Фюсун, большинство которых я не решался даже толком рассмотреть.
   Первая поездка в Париж послужила в дальнейшем образцом и для остальных. Отправляясь в очередной город, я бронировал из Стамбула номер в старом, но хорошем отеле в центре, а приехав, неторопливо, обстоятельно, как школьник, который безупречно выполняет домашнее задание, обходил главные музеи города, вооружившись знаниями, полученными из книг и путеводителей, прогуливался по блошиным рынкам, лазил по лавочкам, торговавшим разным барахлом, заглядывал в некоторые антикварные магазины и обязательно покупал что-нибудь симпатичное: какую-нибудь солонку, пепельницу или открывалку для бутылок, точную копию которой я видел у Кескинов. В каком бы уголке земного шара я ни находился, будь то Рио-де-Жанейро, Гамбург, Баку или Лиссабон, вечером, когда все садились ужинать, я подолгу бродил по переулкам в надежде разглядеть через открытые окна, как живут в своих домах другие семьи, как они сидят за столом перед телевизором, как, пока на кухне, которая часто бывала и столовой, готовится еда, дети сидят с родителями, молодые красивые замужние женщины — со своими мужьями, лишая всякой надежды влюбленных богатых дальних родственников.
   По утрам я не спеша завтракал в гостинице, потом убивал время до открытия маленького музея на улицах и в кофейнях, отправлял по открытке матери и тете Несибе, пытался узнать из местных газет, что происходит в мире и в Стамбуле, а когда наступало одиннадцать часов, с тетрадью в руке и с оптимизмом в сердце приступал к обходу музеев.
   В залах городского музея Хельсинки, куда я пришел холодным дождливым утром, я увидел старые бутылочки из-под лекарств, какие были в ящиках Тарык-бея. В пахших плесенью залах бывшей шляпной фабрики в маленьком городке под Лионом (кроме меня там не было ни одного посетителя) я увидел такие же шляпы, какие носили мои родители. Глядя на игральные карты, кольца, ожерелья, шахматы и холсты в Государственном музее Вюртемберга, расположенном в башне старой крепости, я вдохновенно подумал, что вещи Ке-скинов и моя любовь к Фюсун заслуживают того, чтобы быть представленными так же торжественно, так же помпезно, как экспонаты этого музея. В Международном музее парфюмерии французского города Грасса, находящегося на отдалении от Средиземного моря, в «парфюмерной столице мира», я провел целый день, пытаясь вспомнить запах духов Фюсун. Картина Рембрандта «Жертвоприношение Авраама» в мюнхенской Старой Пинакотеке, лестницы которой я позднее взял за образец для своего музея, напомнила мне об истории, которую я рассказывал Фюсун много лет назад, и о том, что настоящая любовь есть способность отдать самое дорогое, не ожидая ничего взамен. В парижском Музее романтичной жизни при виде зажигалки, украшений и сережек Жорж Санд, прядки ее волос, приклеенной на бумагу, мне отчего-то стало жутко. В городском музее Гетеборга я долго сидел перед изразцами и тарелками, привезенными Восточно-Индийской компанией. Маленький городской музей города Бревика, куда я поехал в марте 1987 года, когда находился в Осло, по совету одного школьного приятеля, служившего в турецком посольстве в Норвегии, оказался закрыт, и я специально провел еще ночь в Осло, чтобы увидеть в этом музее почту, фотостудию и аптеку трехсотлетней давности, и на следующий день опять отправился в тот городок. В Морском музее в Триесте, расположенном в здании бывшей тюрьмы, я впервые подумал, что могу, помимо дотошно собранных вещей, представить в своем музее модель какого-нибудь стамбульского парохода (например, «Кален-дера»), который тоже напоминал мне о Фюсун. Оказавшись в Гондурасе, куда было не так просто получить визу, я приехал в город Ла-Сейба, расположенный на берегу Карибского моря, и вместе с туристами в шортах попал в Музей бабочек и насекомых, где подумал, что смогу показать у себя в музее как настоящую научную коллекцию заколки Фюсун с бабочками, которые я покупал ей годами, и представил, что сделал то же самое с комарами, мухами, клещами и тараканами, обитавшими в доме Фюсун. Я с гордостью убедился, что коллекция, собранная в недавно открывшемся парижском Музее табака, гораздо беднее моей, накопленной за восемь лет. Помню, как приятным весенним утром в Эксан-Провансе меня безгранично обрадовала и умилила кухонная утварь и прочие предметы на полках в светлых залах музея-мастерской Поля Сезанна. В нарядном и убранном до блеска доме-музее бургомистра Антверпена Николаса Рококса я еще раз осознал, что прошлое может быть скрыто в вещах, как душа, и именно поэтому в тихих маленьких музеях я и обрел красоту, привязывающую меня к жизни, нашел утешение. Нужно ли мне было побывать в венском музее Фрейда и увидеть старые вещи и бюсты великого врача, чтобы принять и полюбить свою собственную коллекцию в «Доме милосердия» и чтобы суметь с гордостью всем ее показать? Не потому ли я каждый раз во время поездки в Лондон посещал старую парикмахерскую в Лондонском городском музее, что скучал по стамбульской парикмахерской Басри и по Болтливому Джевдету? В музей известной медсестры Флоренс Найтингейл я отправился, чтобы увидеть какую-нибудь стамбульскую вещь, сохранившуюся со времен ее поездки в Стамбул во время Крымской войны, но нашел там точно такую заколку, какая была у Фюсун. Слушая глубокую тишину в Музее времени, расположенном в старинном дворце французского города Безансона, среди часов, я задумался о памяти и времени. В музее Тайлера в голландском Хаар-леме, разглядывая минералы, окаменелости, медали, деньги, старинные приборы в больших старинных деревянных витринах, я с воодушевлением решил, что в этой тишине смогу назвать источник смысла своей жизни, который дарует мне глубокое утешение, но не сразу подобрал слова, чтобы выразить, что же привязывает меня к этим залам. То же самое я ощутил в Мадрасе, в музее Форта Святого Георгия, первой крепости англичан в Индии, среди писем, масляных картин, денег и обычных вещей, когда за окном стояла липкая жара, а надо мной кружил огромный мотылек. Посещение веронского городского музея Кастельвеккио, его лестницы и свет, которым, как шелком, скульптор Карло Скарпа окутал статуи, впервые навело меня на мысль о том, что радость, которую дарует музей, связана не только с его коллекцией, но и с равновесием в расположении картин и предметов. В берлинском Музее вещей, некогда расположенном в здании Мартина Гропиуса, впоследствии оставшемся без помещения, я научился относиться с юмором ко всему, что собираешь, и еще раз убедился в том, что нужно хранить все, что мы любим, и все то, что связано с людьми, которых мы любим, и даже если у нас нет ни своего дома, ни музея, поэзия собранной нами коллекции вещей послужит пристанищем для них. Слезы навернулись мне на глаза оттого, что я не могу показать Фюсун картину Караваджо «Жертвоприношение Авраама» в галерее Уффици, а потом напомнила, что иногда предоставляется возможность как-то возместить утрату тех, кого мы любим, и именно поэтому я так привязан к вещам Фюсун. В лондонском доме-музее сэра Джона Соуна, который я обожал за бессистемность и беспорядок в расстановке предметов и восхищался манерой развески картин, я любил часами сидеть в одиночестве, слушая шум города, и представлял, что однажды точно так же покажу всем вещи Фюсун, и тогда любимая моя улыбнется мне с небес. Лучшим примером для меня послужил музей Фредерика Мареса в Барселоне, на верхнем этаже которого хранилась коллекция заколок, сережек, игральных карт, ключей, вееров, флакончиков из-под духов, носовых платков, брошек, ожерелий, сумок и браслетов. Об этом романтичном собрании я вспомнил в Музее перчаток на Манхэттене во время моей первой поездки в Америку, длившейся более пяти месяцев, за время которой я посетил двести семьдесят три музея. В Лос-Анджелесе, в Юрском музее технологии, мне вспомнилось страшное чувство, раньше уже посещавшее меня, — будто пока все человечество живет в одном времени, а я застрял в другом. В музее Авы Гарднер в городке Смитфилд штата Северная Каролина, где я стащил симпатичную табличку-указатель с рекламой столовых приборов и портретом этой американской звезды, хранились школьные рисунки маленькой Авы, ее ночные рубашки, перчатки и сапожки, и я почувствовал такую тоску по Фюсун, что захотел вернуться в Стамбул немедленно. Я потратил два дня, чтобы повидать коллекцию бутылок из-под лимонада и пива в Музее упаковки и рекламы напитков недалеко от городка Нэшвилл, который в те дни только открылся, а впоследствии перестал существовать, а потом, помню, опять захотел в Стамбул, но продолжил путешествие. В конце концов я решил вернуться в домой, когда пять недель спустя в другом музее, который тоже впоследствии закрылся, в Музее трагедии в американской истории, расположенном в городке Сент-Огастин штата Флорида, увидел искореженные части и начавшие ржаветь детали никелированной отделки автомобиля, «бьюик» 1966 года, на котором разбилась американская кинозвезда шестидесятых Джейн Мэнсфилд. Я постепенно понимал, что домом настоящего коллекционера должен быть его собственный музей.
   В Стамбуле я пробыл недолго. Четин-эфенди помог мне разыскать наш «шевроле», и, увидев его на придорожном пустыре под смоковницей за мастерской механика Шевкета, специализировавшегося на ремонте машин этой марки, от избытка чувств я на мгновение лишился дара речи. Багажник был открыт, среди его ржавых частей прогуливались куры из соседнего курятника, вокруг играли дети. По словам Шевкета, некоторые детали, такие как крышка заправочного бака, коробка передач, остались неповрежденными, и он поставил их на другие «шевроле», большинство которых продолжали использоваться в Стамбуле в качестве такси. Я заглянул в салон, туда, где некогда находились стрелки, кнопки и руль, которые теперь были разбиты обломками водительского кресла, вдохнул старый запах слегка нагревшейся на солнце обивки и от обилия скрытых в машине воспоминаний едва не лишился чувств. Потом дотронулся до руля, помнившего мое детство. Потрясенный, почувствовал невероятную усталость.
   — Кемаль-бей, что случилось? Посидите-ка немного, — забеспокоился Четин-эфенди. — Ребятки, ну-ка принесите воды.
   Впервые после смерти Фюсун перед кем-то посторонним у меня навернулись слезы. Я сразу взял себя в руки. Попивая чай, принесенный на подносе с надписью «Турецкий Кипр» (этого подноса нет в музее) чумазым подмастерьем, руки которого при этом были идеально чистыми, мы, недолго поторговавшись, выкупили отцовскую машину обратно.
   — И куда мы теперь ее денем, Кемаль-бей? — спросил Четин-эфенди.
   — Буду до конца дней своих жить с этой машиной под одной крышей, — улыбнулся я.
   Однако Четин-эфенди услышал искренность в моих словах, поэтому не сказал, как все: «С мертвым в могилу не прыгнешь, жизнь продолжается», а понимающе покачал головой. Но если бы он это произнес, я ему ответил бы, что хочу создать Музей Невинности, чтобы жить с человеком, которого больше нет. Но так как заготовленные слова мне не понадобились, я гордо сказал другое.
   — В «Доме милосердия» лежит очень много вещей. Я хочу собрать их все под одной крышей и жить с ними.
   Я знал о многих героях, которые, как Постав Моро, в последние годы жизни превращали дома, где хранили свои коллекции, в музеи, открывавшиеся после их смерти. Я любил то, что они создали, и продолжал ездить по миру, чтобы бывать в сотнях музеев, которые полюбил, и повидать сотни других, которых никогда не видел, но мечтал увидеть.

82 Коллекционеры

   За долгие годы во время моих поездок по миру и стамбульских изысканий о коллекционерах я узнал следующее. Существует два их типа:
   1. Одни гордятся своей коллекцией и жаждут демонстрировать ее всем подряд (такие обычно бывают на Западе).
   2. Другие прячут свою коллекцию где-нибудь в укромном уголке (такие живут в обществах, далеких от современной культуры).
   С точки зрения первых, музеи — естественное следствие их собрания. Они уверены, что любая коллекция, по какой бы причине они ни начали ее собирать, создана для того, чтобы в конце концов быть с гордостью представленной в музее. Я часто видел это в историях маленьких частных американских музеев: например, в путеводителе по Музею упаковки и рекламы напитков было написано, что однажды мальчик Том, возвращаясь из школы, поднял с земли первую бутылку из-под лимонада. Потом нашел вторую и третью, начал складировать их у себя, и через какое-то время у него появилась идея собрать все бутылки на свете и создать музей.
   Коллекционеры второго типа ищут предметы только для того, чтобы хранить. Как и у первых, вначале это ответ, утешение и либо лекарство от некой тайной боли, жизненной проблемы, темного пятна — что было и у меня. Но так как общество, в котором живут такие коллекционеры, музеи и коллекции ценностью не считает, их страсть воспринимается не как часть науки, образования, а как позор, который необходимо скрывать. Ведь в традиционном обществе наличие у человека коллекции указывает не на ценные знания, которыми он обладает, а на душевные раны, какие тот пытается скрыть.
   Стамбульские коллекционеры, с которыми я познакомился в начале 1992 года, когда искал для Музея Невинности афишы, фотографии из фойе кинотеатров и билеты на сеансы, на которые мы ходили летом 1976 года, сразу же научили меня чувству стыда за то, что ты собираешь.
   Хыфзы-бей, продавший мне после ожесточенного торга плакаты к таким фильмам, как «Любовь пройдет, когда пройдут страдания» и «Меж двух огней», несколько раз отчего-то извиняющимся тоном повторил, что ему приятен мой интерес к его собранию.
   — Мне грустно расставаться с этими вещами, Кемаль-бей, и жаль,что я вам их продал,—сказал он.— Но пусть те, кто смеется над моим увлечением, кто издевается надо мной, кто считает, что я мусором забил дом, увидят, сколь высоко ценят то, что я собрал, образованные люди из хороших семей, как вы. Я не пью, не курю, в карты не играю, не распутничаю... Единственное мое увлечение—фотографии актеров из фильмов... Хотите фотографии с корабля «Календер», где снимали фильм с маленькой Папатьей «Услышьте стон моего сердца»? Она в платье на бретельках, а плечи—голые. Не придете ли вы сегодня вечером в богадельню, где один человек хранит фотографии, снятые на съемках фильма «Черный дворец», который не был закончен, так как исполнитель главной роли Тахир Тан покончил с собой, и которых до настоящего времени никто не видел, кроме меня? А еще у меня есть фотография, где немецкая манекенщица Инге, которая снялась в рекламной кампании первого турецкого фруктового лимонада, целуется на премьере фильма в фойе кинотеатра в губы с Экремом Гючлю, в которого она влюблена по роли в фильме «Центральная станция», где она сыграла добродушную немецкую тетушку?
   Когда я спросил, у кого еще могут быть нужные мне фотографии, Хыфзы-бей рассказал, что они есть у многих. В Стамбуле немало коллекционеров, дома которых битком забиты старыми фотографиями, пленками и афишами. Когда в них больше не оставалось места, такие собиратели часто покидали свой дом и близких (как правило, они никогда не женились) и принимались собирать все подряд. У некоторых непременно есть то, что я ищу, но в их захламленных домах трудно что-либо найти, да и войти к ним непросто.
   Но все-таки я упросил Хыфзы-бея, и он сводил меня к некоторым легендарным стамбульским коллекционерам.
   В их захламленных комнатах я сам разыскал немало того, что представил в своем музее: фотографии со съемок фильмов, с видами Стамбула, открытки, билеты в кинотеатры, меню ресторанов, сохранить которые мне в свое время не приходило в голову; ржавые старые консервные банки, страницы старых газет, сумки с эмблемами разных фирм, коробочки из-под лекарств, бутылки, фотографии актеров и знаменитостей и обычные снимки, запечатлевшие повседневную жизнь Стамбула, которые лучше всего рассказывали о городе, в котором мы жили с Фюсун. Хозяин одного старого двухэтажного дома в Тарлабаши, возвышавшийся на пластмассовом стуле среди кучи вещей и бумаг, а с виду совершенно нормальный человек, сказал мне с гордостью, что у него сорок две тысячи семьсот сорок два предмета. Мне почему-то стало стыдно.
Похожий стыд я ощутил в доме газовщика-пенсионера, живущего с прикованной к постели матерью и печкой в одной комнате своего дома в Ускюдаре, куда я с трудом вошел. (В другие комнаты, где было невероятно холодно, пробраться было совершенно невозможно, так как они были битком забиты вещами: издалека я разглядел старые лампы, какие-то коробки и игрушки, бывшие в моем детстве.) Смутило меня не то, что мать газовщика постоянно осыпала его проклятиями со своей кровати. Я понимал, что все эти вещи, которые полнятся воспоминаниями людей, некогда ходивших по улицам Стамбула, живших в его домах и по большей части уже умерших, исчезнут, не попав ни в один музей, ни в одну витрину, ни под одно стекло и не будут никогда никем разобраны. В те дни я выслушал драматичную десятилетнюю историю одного греческого фотографа из Бейоглу, который сорок лет подряд снимал свадьбы, помолвки, дни рождения, рабочие собрания и посиделки в барах, а потом сжег всю коллекцию негативов, потому что для них не хватало места и они были уже не нужны. Негативы всех свадеб, прошедших в центре города, всех вечеринок и собраний никто не хотел брать даже бесплатно.
   Коллекции становились поводом для насмешек над хозяевами дома в их квартале, таких людей начали бояться за их странные привычки, за их одиночество, за то, что они рылись в мусорных бачках и в тележках старьевщиков. Хыфзы-бей без особой грусти, как ни в чем не бьшало, рассказал мне, что после смерти этих одиноких людей кучи собранных ими вещей либо сжигали на пустыре по соседству (где на праздник резали барана), притом с каким-то религиозным негодованием, либо отдавали мусорщику или старьевщику.
   В декабре 1996 года одинокий собиратель по имени Недждет Адсыз (назвать его коллекционером было бы неверно) умер, задавленный горами предметов и бумаг, от которых ломился его маленький дом в Топхане, в семи минутах ходьбы от дома Кескинов, и это заметили только четыре месяца спустя, когда летом почувствовали нестерпимый запах. Поскольку входная дверь оказалась завалена вещами, бригада спасателей смогла попасть в дом только через окно. Эту историю подхватили газеты, описывая ее в полунасмешливом-полузловещем тоне, и тогда стамбульцы стали бояться коллекционеров еще больше.
   Недждет Адсыз, погибший так трагично, был тем самым, о котором в конце моей помолвки в «Хилтоне» рассказывала Фюсун, когда шла речь о спиритических сеансах, и которого уже тогда считала умершим.
   Чувство того, что они заняты постыдным делом, которое нужно скрывать, я замечал и во взглядах других коллекционеров, имена которых мне хочется вспомнить здесь с благодарностью за их вклад в мой музей и в дело памяти Фюсун. Раньше я рассказывал о самом известном стамбульском собирателе открыток, Хаста Халит-бее, с которым общался между 1995 и 1999 годами, когда мной владело жгучее желание обзавестись открытками каждого квартала и каждой улицы в Стамбуле, где мы ходили вместе с Фюсун.
   Один коллекционер, чье собрание дверных ручек и ключей я с радостью сохранил в своем музее, который совершенно не хотел, чтобы его имя было упомянуто, сообщил мне доверительно, что каждый стамбулец за свою жизнь прикасается примерно к двадцати тысячам дверных ручек, чем убедил меня, что рука моей любимой женщины непременно касалась многих из них.
   Выражаю благодарность Сиями-бею, потратившему тридцать лет своей жизни на поиски фотографий судов при заходе в Босфор, за то, что он поделился со мною снимками, которых у него было по два, и позволил выставить у себя в музее фотографии пароходов, гудки которых я слышал, когда думал о Фюсун и когда гулял с ней, и за то, что он, как европеец, совершенно не стеснялся, что его коллекция будет показана людям.
   Другой коллекционер, которого я должен поблагодарить за маленькие фотографии, которые прикрепляли на воротники на похоронах с 1975 по 1980 год, также не желавший упоминания своего имени, после отчаянного торга за каждый снимок задал мне главный вопрос, который я слышал от многих и в котором крылось презрение, а я наизусть знал ответ на него:
   — Я создаю музей...
   — Об этом я не спрашиваю. Зачем они тебе, вот о чем речь.
   Этот вопрос означал, что каждый человек, одержимый страстью копить для самого себя вещи и прятать их, обязательно страдает какой-нибудь душевной болезнью, разочарован, имеет глубокую душевную рану, о которой трудно говорить. А в чем моя проблема? Оттого ли я страдал, что женщина, которую любил, умерла, а я даже не смог на ее похоронах прикрепить к воротнику ее фотографию? Или же причина моих страданий была чем-то непроизносимым, постыдным, таким же, как у человека, который меня о ней спрашивал? В Стамбуле 1990-х, где частных музеев не существовало, коллекционеры, втайне презирая себя за собственные слабости, никогда не упускали случая открыто унизить друг друга. К этому стремлению примешивалась зависть, и получалось еще хуже.
   Переезд тети в Нишанташи, мои усилия с помощью архитектора Ихсана сделать из дома Кескинов настоящий музей, слухи, что я создаю «частный музей, как в Европе» и что разбогател, разнеслись по всему городу. Может, хотя бы за это стамбульские коллекционеры примут меня хорошо. Ведь я как бы собирал вещи не из-за глубокой душевной травмы, а только потому, что богат и хочу лишь ради любви к искусству, как на Западе, создать музей.
   В те дни в Турции появилось Общество коллекционеров-любителей, и я пошел на одно из его собраний, вняв настойчивым просьбам Хыфзы-бея и, наверное еще потому, что надеялся найти пару-тройку вещей, которые напомнят мне о Фюсун и займут место в моей истории. Там, в маленьком свадебном зале, который общество арендовало на одно утро, я почувствовал себя так, будто нахожусь среди прокаженных, отвергнутых людьми. Члены общества, о некоторых из них я был наслышан (всего семь человек, в том числе и знаменитый Супхи, собиратель спичечных коробков), повели себя по отношению ко мне еще презрительнее, чем к любому стамбульскому старьевщику и друг к другу. Они почти не разговаривали со мной, обращались как с подозрительным человеком, стукачом, чужаком. Как позднее, извиняясь, объяснил Хыфзы-бей, их ярость вызвало то, что я искал выход для боли в вещах, хотя был богат. Они наивно полагали, что если однажды разбогатеют, то их мания собирать старые вещи пройдет за один день. Однако позднее, когда молва о моей любви к Фюсун разошлась по всему Стамбулу, они здорово помогли мне, а я стал свидетелем того, как их увлечение перестало быть подпольным занятием и вышло на свет.
   Прежде чем перевезти все вещи из «Дома милосердия» в музей в Чукурджуме, я сфотографировал всю коллекцию, собранную в одной комнате, где мы занимались с Фюсун любовью двадцать лет назад. (Теперь вместо крика и ругани мальчишек, гонявших во дворе футбол, слышалось гудение кондиционеров.) Когда я соединил вещи из Чукурджумы с привезенными издалека и с найденными в захламленных домах коллекционеров и знакомых, которые стали действующими лицами моей истории, у меня в голове составилась такая картина.
   Вещи — солонки, фарфоровые статуэтки, наперстки, ручки, заколки, пепельницы, — как стаи аистов, которые два раза в год всегда пролетают над Стамбулом, беззвучно мигрируя, разлетаются по миру. Зажигалку Фюсун, похожую на ту, что хранится в музее моей боли, я видел на блошином рынке в Афинах, а также в лавках Парижа и Бейрута. Солонка, которая два года стояла у Кескинов на столе, была сделана в Турции, я находил такую же на окраинах Стамбула, а еще в одном мусульманском ресторане в Нью-Дели и в старых кварталах Каира, потом у старьевщиков Барселоны и в обычном магазине кухонной утвари в Риме. Видимо, кто-то создал такую солонку, а в других странах позаимствовали ее модель, и появилось много похожих, из сходных материалов, так что миллионы копий одной солонки стали на долгие годы частью повседневной жизни многих семей, в основном в Южном Средиземноморье и на Балканах. Непонятно было, как солонка добралась до отдаленных уголков земного шара — так же, как общаются перелетные птицы и как им всякий раз удается лететь по одному и тому же пути. Потом возникает вторая волна солонок, и вместо старых появляются новые, большинство людей забывает о прежних вещах, с которыми они провели важную часть своей жизни, даже не замечая духовной связи с ними.
   Я отвез матрас, на котором мы с Фюсун занимались любовью в «Доме милосердия», пахнущую плесенью подушку и голубую простыню на чердак дома Кескинов. Темный, сырой, заросший грязью, где когда-то водились только крысы, пауки и тараканы, и стоял водонагреватель, он сейчас превратился в чистую, светлую, обращенную к звездам комнату. В тот вечер, когда я установил там кровать, а после выпил три стаканчика ракы, мне захотелось уснуть, обняв все вещи, напоминавшие мне Фюсун, погрузившись в атмосферу чувств, скрытых в них. А однажды весенним вечером, когда ремонт был завершен, я вошел в изменившийся дом, открыв новую дверь на улице Далгыч своим ключом, медленно, как привидение, поднялся по длинной и прямой лестнице и, упав на стоявшую в чердачной комнате кровать, тут же уснул.
   Некоторые люди забивают свой дом вещами, а под конец жизни превращают его в музей. Я же своим присутствием в доме, своей комнатой на чердаке и кроватью, казалось, старался опять превратить музей в обычный дом. Как же бывает прекрасно спать в одном пространстве с вещами, наполненными глубокими чувствами и воспоминаниями.
   Я часто ночевал в чердачной комнате музея, особенно весной и летом. Архитектор Ихсан создал в центре здания свободное пространство, и благодаря этому по ночам я мог чувствовать не только каждую вещь из моей коллекции, но и глубину самого пространства. Ведь в настоящих музеях Время превращается в Пространство.
   Мой переезд на чердак встревожил мать; но так как я часто обедал с ней, возобновил дружбу с некоторыми из моих старых приятелей, кроме Сибель и Заима, а летом ездил кататься на яхте в Суадие и на острова, и так как она была уверена, что эти меры позволяют мне терпеть боль утраты, она ничего не говорила; и в отличие от всех моих знакомых положительно отнеслась к тому, что я создал в доме Кескинов музей, повествующий о моей любви к Фюсун и созданный из вещей нашей жизни.
   — Конечно, коль Аллаху угодно, бери вещи из моего шкафа! И в ящиках все бери... Я те шляпы больше не собираюсь носить, сумки тоже, отцовские вон есть... Забирай себе мои вязальные наборы, пуговицы тоже, я в семьдесят лет точно ничего шить не буду, и не надо деньги на них тратить, — говорила она.
   Тетю Несибе, которая, казалось, была довольна новым местом, я видел раз в месяц, если бывал в Стамбуле. Как-то раз я с волнением рассказал ей, что власти Берлина разрешили Хайнцу Берггрюену, создателю берлинского Музея Берггрюен, всю жизнь собиравшему коллекцию для музея, жить на чердаке.
   — Каждый в любом зале или на лестнице может встретиться с человеком, создавшим музей, пока он еще жив. Странно, правда, тетя Несибе?
   — Дай вам Аллах долгих лет жизни, Кемаль-бей, — сказала тетушка, закуривая очередную сигарету. Затем опять немного поплакала по Фюсун и улыбнулась мне, с сигаретой во рту, не стирая текших по щекам слез.

83 Счастье

   Однажды лунной ночью я проснулся в своей маленькой комнатке на чердаке от приятного света. Из окна лился серебристый свет луны. Через большой пролет, проделанный в полу, я посмотрел на музей, который, как мне иногда казалось, не закончу никогда. От этого таинственного света все здание становилось пугающим, как бесконечное пространство. Вся моя коллекция, собранная за тридцать лет, стояла в тенях на нижних этажах, каждый из которых выходил в пролет. Я видел все вещи, которыми в этом доме пользовалась Фюсун и ее семья, ржавые останки «шевроле», печку, холодильник, стол, за которым мы ужинали восемь лет, телевизор, я видел все, и, как шаман, который слышит душу вещей, чувствовал, как история этих предметов живет во мне.

Той ночью я понял, что моему музею требуется каталог, в котором будет подробно рассказано о каждой вещи. И, конечно, он должен быть историей моей любви.
   Каждая из вещей, оказавшаяся из-за лунного света в тени и будто в пустоте, подобно неделимым атомам Аристотеля, указывала на неделимые мгновения времени. Я понимал, что предметы может объединять линия повествования, подобно тому, как у Аристотеля линия Времени объединяет мгновения. Значит, какой-нибудь писатель мог бы написать каталог к моему музею как роман. Пытаться создать такую книгу самому мне не хотелось даже пробовать. Кто бы мог сделать это для меня?
   Так я разыскал господина Орхана Памука, который поведал вам историю от моего имени и с моего одобрения. Его отец и дядя одно время вели общее дело с нашей семьей, с моим отцом. Их семья давно жила в Ни-шанташи, но потеряла все состояние, и я подумал, что ему прекрасно знакома канва моей жизни. Также я слышал, что он очень любит рассказывать истории и предан своему делу.
   К первой встрече с Орхан-беем я основательно подготовился. Прежде чем говорить о Фюсун, я открыл ему, что за последние пятнадцать лет посетил в мире тысячу семьсот сорок три музея и билеты к ним сохранил. Я рассказал ему о музеях писателей, надеясь, что это вызовет его интерес: возможно, он бы улыбнулся, узнав, что в петербургском музее Достоевского единственный подлинный экспонат — это шляпа писателя. Что бы он сказал, узнав, что в доме Набокова в том же городе в сталинские годы располагался Комитет по цензуре? В Музее Марселя Пруста в Иллье-Комбре хранились портреты людей, которые стали прототипами его героев, и я задумался о мире, в котором жил Пруст. Музеи писателей никогда не казались мне бессмыслицей. Например, в доме Спинозы, в голландском городке Рийнсбурге, мне очень понравилось, что все книги, упоминавшиеся в специальных реестрах, составленных в XVII веке, после смерти мыслителя, были приведены в алфавитном порядке, а позже так же и расставлены. В музее Тагора хранились сделанные тем акварельные рисунки, и я провел целый день в комнатах, похожих на лабиринт, вспоминая запах пыли и влаги в турецких музеях Ата-тюрка, созданных в период Республики, и слушая нескончаемый шум Калькутты. Я рассказал Орхан-бею, что в доме Пиранделло в сицилийском городе Агридженто видел фотографии, которые напомнили мне мои; что из окна дома-музея Стриндберга в Стокгольме открывается прекрасный вид, а четырехэтажный грустный дом Эдгара По в Балтиморе, который он делил со своей тетей и десятилетней племянницей Вирджинией, на которой впоследствии женился, сразу показался мне знакомым. (Ведь этот четырехэтажный дом, расположенный ньше в бедном квартале Балтимора, своими размерами, унылым видом и расположением комнат сразу, больше всех музеев, которые я видел, напомнил мне дом Фюсун.) Я сказал Орхан-бею, что лучший музей писателя, который я видел в жизни, — это музей Марио Праца в Риме. Если он, как я, договорился о посещении и побывал в музее великого литературоведа, одинаково любившего и живопись, и литературу, то обязательно должен был бы прочесть прекрасную книгу, которая, комната за комнатой, предмет за предметом, повествует об истории чудесной коллекции автора... А в доме Флобера в Руане было так много книг по медицине, принадлежавших его отцу, что в Музей истории медицины, расположенный в том же городе, ходить было уже не надо. Сообщив все это, я внимательно посмотрел Орхану-бею в глаза:
   — Вы наверняка знаете из писем Флобера, что он собирал вещи — прядки волос, носовой платок, туфельки —своей возлюбленной, Луизы Колетт, которая вдохновила его на написание «Мадам Бовари» и с которой он, как описано в романе, предавался любви в уездных гостиницах и каретах; он хранил их в ящике, иногда доставал посмотреть, а глядя на туфельки, представлял, как она ходит.
   — Нет, этого я не знал, — ответил он.
   — Я тоже сильно любил одну женщину, Орхан-бей. Настолько, чтобы собирать ее волосы, носовые платки, все еще вещи и годами находить в них утешение. Я могу вам искренне поведать свою историю жизни?
   — Конечно, пожалуйста.
   Во время той нашей первой встрече в ресторане «Хюн-кяр», открывшемся на месте закрывшегося «Фойе», я три часа рассказывал ему о себе, так, как получилось и хотелось, но беспорядочно, перескакивая с одного на другое. Меня охватило чрезвычайное волнение, я выпил три двойных порции ракы и, думаю, от переживаний изобразил все, произошедшее со мной, как нечто заурядное.
   — Я был знаком с Фюсун, — сказал Орхан-бей. — И помолвку вашу в «Хилтоне» помню. Я очень расстроился, когда Фюсун погибла. Она работала тут в бутике неподалеку. На вашей помолвке мы тоже с ней танцевали.
   — В самом деле? Какой она была необыкновенный человек, правда? Не из-за своей красоты, Орхан-бей... Я говорю о ее душе. О чем вы разговаривали тогда?
   — Если у вас и в самом деле есть все вещи Фюсун, я бы хотел на них взглянуть.
   Сначала, проявив искренний интерес к моей коллекции, он пришел в Чукурджуму и был потрясен, не пытаясь это даже скрывать. Брал какой-нибудь предмет в руку, например желтые туфли Фюсун, которые были на ней, когда я впервые увидел ее в бутике «Шанзелизе», интересовался его историей, а я рассказывал.
   Позднее мы стали встречаться чаще. Когда я бывал в Стамбуле, он раз в неделю приходил ко мне на чердак, расспрашивал о вещах в музее, о том, почему они лежат в тех или иных коробках или витринах, а в романе должны описываться в той или иной главе, а я с удовольствием открывал ему их тайну. Мне нравилось видеть, что он внимательно ловит каждое мое слово, это тешило мою гордость.
   — Заканчивайте ваш роман поскорее, чтобы любопытные приходили в мой музей с книгой. Когда они будут ходить от витрины к витрине, чтобы вблизи почувствовать мою любовь к Фюсун, я поприветствую их из моей чердачной комнаты прямо в пижаме.
   — Вы же тоже не можете закончить ваш музей, Ке-маль-бей, — замечал мне Орхан-бей.
   — В мире еще так много музеев, которых я не видел, — говорил я, улыбаясь. И кто знает, в который раз принимался рассказывать ему, какое воздействие оказывает на меня их тишина, старался объяснить, почему в каком-нибудь далеком городке, в каком-нибудь богом забытом музее на окраине города, я чувствую себя счастливым оттого, что, прячась от взглядов смотрителя, прогуливаюсь по пустым залам.
   Теперь я сразу звонил Орхан-бею, как только возвращался из очередного путешествия, рассказывал об увиденном, показывал входные билеты, рекламные брошюры и какие-нибудь понравившиеся мне простенькие предметы, которые тайком опускал себе в карман — например, музейные таблички.
   Однажды после такого путешествия я спросил его, как идет работа над романом.
   — Я пишу книгу от первого лица, — признался Орхан-бей.
   — Как это?
   — В книге вы сами рассказываете вашу историю, Кемаль-бей. Я говорю от вашего имени. Как раз сейчас работаю над тем, чтобы представить себя на вашем месте, чтобы стать вами.
   — Понимаю. А вы сами когда-нибудь испытывали такую любовь, Орхан-бей?
   — Х-м... Речь идет не обо мне, — ответил он, потом какое-то время помолчал.
   Мы долго сидели в моей комнате на чердаке, потом выпили ракы. Я устал рассказывать. Когда он ушел, я вытянулся на кровати, на которой мы некогда предавались любви с Фюсун (более четверти века назад), и подумал, какую странную форму придумал Орхан.
   У меня не было сомнений, что история останется моей и я буду питать к ней уважение, но меня пугало, что он будет говорить от моего имени. Это напоминало бессилие, слабость. Мне казалось естественным, что я сам буду рассказывать о своей жизни посетителям музея, показывать вещи, и даже часто представлял, как вожу по музею посетителей после его открытия. Но меня беспокоило, что Орхан-бей поставит себя на мое место и зазвучит его голос, но не мой.
   Обуреваемый сомнениями, два дня спустя я спросил его о Фюсун. В тот вечер мы вновь встретились на чердаке музея и даже пропустили по стаканчику ракы.
   — Орхан-бей, расскажите, пожалуйста, как вы танцевали на моей помолвке с Фюсун.
   Сначала он упирался, видно было, что чувствовал неловкость. Но когда мы пропустили еще по стаканчику, он так искренне открыл мне все, что я сразу доверился ему — он лучше всех расскажет мою историю посетителям музея.
   Именно в тот вечер я решил, что моего голоса и так слишком много и будет гораздо уместнее, если я доверю дело завершения романа Орхан-бею. Что же, надо попрощаться. До свидания!
   Здравствуйте, я — Орхан Памук! С позволения Ке-маль-бея начну с моего и Фюсун танца.
   С самой красивой девушкой в тот вечер жаждали потанцевать многие мужчины. Хотя я был недурен собой, нарядно одет и, кажется, старше ее на пять лет—в общем, мог привлечь ее внимание, но в те времена не чувствовал себя достаточно взрослым и уверенным. Голову мою занимали книги, романы, в ней жили мысли о нравственности и чести, так что все это мешало мне наслаждаться тем вечером. А ее голова тоже была занята, чем — вы и так уже знаете.
   И все-таки, когда она приняла мое приглашение на танец, улыбнувшись, и когда мы шли к танцевальной площадке, она впереди меня, я, глядя на ее длинную шею, обнаженные плечи и прекрасную спину, в какой-то момент замечтался. Ее рука была легкой, но очень теплой. Когда она положила мне на плечо другую руку, я на мгновение почувствовал гордость, потому что она положила ее так, будто не для танца, а словно хотела продемонстрировать мне особенное расположение. Мы легко покачивались, медленно кружась, и от близости ее кожи, ее идеальной осанки, живой энергии ее плеч и груди у меня наступила сумятица в мыслях, а фантазии, которые я пытался удержать, по мере того как сопротивлялся ее притяжению, безостановочно проносились перед глазами. Мы уходим за руку с танцевальной площадки, поднимаемся наверх в бар; ужасно влюбляемся друг в друга; целуемся под деревьями в саду, женимся!
   Первые слова я произнес, лишь бы что-нибудь сказать: «Когда я прохожу по улице в Нишанташи, то иногда вижу вас в магазине!» Но они были заурядными и лишь напоминали ей, что она красивая продавщица, так что она не проявила никакого интереса. Она сразу поняла, что толку от меня мало, и рассматривала из-за моего плеча гостей, сидящих за столами, смотрела, кто с кем танцует, кто с кем разговаривает и во что одеты нарядные женщин, видимо пытаясь решить, чем заняться потом.
   Кончиками среднего и указательного пальцев правой руки, которую я уважительно и с удовольствием опустил чуть выше ее прекрасных ягодиц, я чувствовал все малейшие движения ее позвоночника. У нее была редкая, идеальная осанка, от которой у мужчин кружилась голова. Потом многие годы я не мог забыть этого. Иногда кончиками пальцев чувствовал ее изящные кости, кровь, с силой циркулировавшую по телу, мне передавалась ее живость, с которой она смотрела на все интересное, трепетание ее органов, и я с трудом сдерживал себя, чтобы не обнять ее изо всех сил.
На площадке собралось много танцующих, одна пара толкнула нас сзади, и на мгновение наши тела прислонились друг к другу. После этого потрясающего прикосновения я долго молчал. Глядя на ее шею, на ее волосы, чувствовал, что от счастья, которое она способна подарить мне, могу забыть о своих книгах, о желании стать писателем. Мне было двадцать три года, и я очень сердился, когда мои богатые приятели из Нишанташи, узнавшие, чем я хочу заняться, со смехом говорили, что в этом возрасте еще никто не знает жизни. Сейчас, тридцать лет спустя, хочу заметить, что они были очень правы. Если бы я тогда знал жизнь, то не мучился бы, как привлечь внимание Фюсун во время танца, верил бы, что она может мной заинтересоваться, и не смотрел бы так беспомощно, как она уплывает у меня из рук. «Я устала, — сказала она. — Могу я сесть после второго танца?» Я проводил ее до места — любезность, которой я научился из фильмов, и вдруг не сдержался:
   «Как скучно здесь, — попытался схитрить я. — может, поднимемся наверх и спокойно поговорим?»
   Она не полностью расслышала мои слова, но по выражению моего лица сразу поняла, чего я хочу. «Мне нужно быть с родителями», — вежливо сказала она и покинула меня.
   Узнав, что на этом мой рассказ заканчивается, Кемаль-бей обрадовался: «Правильно! Узнаю Фюсун! Она именно так себя вела! Вы очень хорошо ее поняли! — повторял он. — Спасибо, что вы не постеснялись рассказать унизительные для вас детали. Да, Орхан-бей, весь вопрос в гордости. Своим музеем я хочу научить людей гордиться своей жизнью. Я много ездил, много повидал: пока только европейцы гордятся собой, большая часть мира себя стесняется. А если бы то, что вызывает у нас стыд, было выставлено в музеях, оно бы сразу стало предметом гордости».
   Это была первая из наставительных речей, которые мне, как урок, преподал Кемаль-бей в маленькой комнатке на чердаке своего музея после нескольких стаканчиков ракы. Меня это не очень беспокоило, так как в Стамбуле каждый, кто видит перед собой романиста, принимается произносить поучительные речи, но и я сам никак не мог разобраться, что и куда поместить в книге.
   — Знаете, Орхан-бей, кто лучше всех научил меня, что главная тема музеев — гордость? — спросил Кемаль-бей как-то раз другой ночью. — Конечно, музейные смотрители... Что бы ни происходило, они всегда отвечали на все мои вопросы с гордостью и страстью. В музее Сталина в грузинском городе Гори пожилая смотрительница примерно час рассказывала мне, каким великим человеком был Сталин. В романтическом музее португальского городка Порту из рассказа музейного смотрителя я узнал, какое влияние на португальский романтизм оказал сосланный в Порту бывший король Сардинии Карло Альберто, который провел в 1849 году последние три месяца своей жизни в этом дворце. Ор-хан-бей, если кто-то и в нашем музее будет о чем-то спрашивать, смотрители должны всегда с искренней гордостью рассказывать историю коллекции Кемаля Басмаджи, о смысле любви к Фюсун и о смысле ее вещей. Об этом, пожалуйста, напишите в книге. Обязанность музейных смотрителей не в том, чтобы, как принято считать, охранять вещи (конечно, все связанное с Фюсун, должно храниться вечно!), заставлять вести себя потише тех, кто шумит, предупреждать тех, кто жует жвачку или целуется, а в том, чтобы дать почувствовать посетителям музея, что они находятся в храме, где надо испытывать смирение, уважение и благоговение, как в мечети. Смотрители Музея Невинности должны носить темно-бежевые бархатные костюмы, сообразные с духом коллекции и вкусом Фюсун, а под них надевать светло-розовые рубашки с фирменными галстуками нашего музея, на которых будут вышиты изображения сережек Фюсун, и, конечно же, они не должны будут никогда делать замечаний посетителям, которые жуют жвачку или целуются. Музей Невинности навсегда будет открыт для влюбленных, которым не найти в Стамбуле, где целоваться.
   Иногда поучительный тон Кемаль-бея, появлявшийся после второго стаканчика, мне надоедал, потому что напоминал слова претенциозных политических писателей 1970-х годов. ТЪгда я переставал его воспринимать, а в последующие дни не хотел даже с ним встречаться. Но повороты судьбы в истории Фюсун, та особенная атмосфера, которую создавали вещи музея, притягивала меня, и через некоторое время мне опять хотелось на чердак, слушать речи усталого человека, который пил, всякий раз вспоминая Фюсун, а когда пил, начинал рассказывать с большим воодушевлением.
   — Смотрите не забудьте, Орхан-бей. что логика моего музея в том, что вся коллекция видна с любой точки выставочного пространства, — уточнял Кемаль-бей. — Так как с каждого места одновременно видно все вещи и все витрины, то есть всю мою жизнь, посетители музея забудут о Времени. Это самое большое утешение. В удачных, поэтичных музеях, созданных под влиянием душевных сил, мы испытываем утешение не потому, что видим старые, любимые вещи, а потому, что исчезает само Время. И об этом напишите в вашей книге, пожалуйста. И давайте не будем скрывать то, что я попросил вас написать эту книгу и как вы ее пишете... А когда закончите работу, пожалуйста, отдайте мне ваши черновики и тетради, мы их тоже оставим в музее. Сколько вы еще будете писать? Те, кто прочитает книгу, сразу захотят прийти сюда, как вы, чтобы увидеть вещи Фюсун. В конце романа, пожалуйста, поместите карту, чтобы любопытные могли найти дорогу к музею на улицах Стамбула. Те, кто знает нашу историю, всякий раз шагая по улицам города, вспомнят о нас, как вспоминаю я. Пусть для читателей нашей книги одно посещение музея будет бесплатным. Для этого лучше всего вставить в книгу билет. А контролер на входе будет пускать посетителей с книгой, ставя в нее особую печать.
   — А куда мы вставим билет?
   — Да вот прямо сюда!
   — Спасибо, Орхан-бей. А на последней странице давайте поместим список всех героев нашей истории. Лишь благодаря вам я вспомнил, сколько людей знает о нас, как много людей были нашими свидетелями. А я даже их имена с трудом помню.
   Я разыскивал и встречался с людьми, которые упоминаются в романе. Кемаль-бею это не нравилось, но он с пониманием относился к моему ремеслу. Иногда интересовался, что говорят те, с кем я встречался, что они сейчас делают, а иногда не проявлял к ним никакого интереса и не мог понять, почему его проявляю я.
   Например, он совершенно не мог взять в толк, зачем я написал письмо Абдулькерим-бею, бывшему торговому представителю «Сат-Сата» в Кайсери, и зачем встречался с ним в один из его приездов в Стамбул. Аб-дулькерим-бей, который бросил «Сат-Сат» и стал торговым представителем «Тек-йяя», созданного Османом с Тургай-беем, сказал мне, что именно позорная любовная история Кемаль-бея стала причиной банкротства «Сат-Сата».
   Я разыскал и поговорил с Сюхендан Йылдыз (с Коварной Сюхендан), актрисой, некогда игравшей злодеек, ставшей свидетельницей первых месяцев Кемаля и Фюсун в «Копирке», Она сказала, что Кемаль-бей был безнадежно одиноким человеком, что все знали, как он влюблен в Фюсун, но никто особенно не жалел, потому что в киношных кругах недолюбливали богачей, которые интересовались миром кино ради встреч с красивыми девушками. Коварная Сюхендан всегда жалела Фюсун, которой так не терпелось сниматься, стать звездой, что делалось за нее страшно. Ведь если бы она стала, как хотела, звездой, кончила бы все равно очень плохо. Она никогда не понимала, почему Фюсун вышла за того толстяка (за Феридуна). Ее внуку, которому она в те дни вязала в «Копирке» трехцветный свитер, сейчас тридцать лет, и он очень смеется, когда видит по телевизору фильмы с бабушкой, но поражается, каким бедным был тогда Стамбул.
   А парикмахер Басри из Нишанташи одно время стриг и меня. Он продолжал стричь клиентов и с уважением и любовью говорил не столько о Кемале, сколько о его отце, Мюмтаз-бее. Покойный Мюмтаз-бей был веселым, щедрым и добрым человеком, любил пошутить. Я не узнал от Басри ничего нового, как и от Хиль-ми с его женой Неслихан, обитателей «Копирки» Хайя-ля Хайяти и Салиха Сарылы, а также Кенана. Соседка Фюсун с первого этажа Айла, дружбу с которой та скрывала от Кемаля, сейчас жила где-то в Бешикташе с мужем-инженером и четырьмя детьми, старший из которых только-только поступил в университет. Она рассказала мне, что ей очень нравилось дружить с Фюсун, что она очень любила ее жизненную силу, веселый нрав, все, что та говорила, и даже подражала ей, но Фюсун, к сожалению, не была ей очень близкой подругой. Девушки наряжались, вместе шли в Бейоглу, в кино. Одна их знакомая по кварталу работала в театре «Дормен» администратором зала, она иногда пускала их на репетиции. Потом они заходили куда-нибудь поесть сандвичей, выпить айрана и защищали друг дружку от пристававших мужчин. Иногда бывали в «Вакко» или в еще каком-нибудь дорогом магазине и мерили одежду, будто собирались что-нибудь купить, смотрелись в зеркала, развлекались. Порой, во время веселого разговора или на просмотре фильма, Фюсун внезапно о чем-то задумывалась, у нее мгновенно портилось настроение, но никогда не рассказывала Айле о том, что терзало ее. О том, что к ним ходит Кемаль-бей, что он очень богатый, но немного больной на голову человек, знал весь квартал, однако никто ни о какой любви не говорил. Айла, как и вся Чукурджума, ничего не знала о том, что произошло между Кемалем и Фюсун много лет назад, да и давно потеряла всякие связи с кварталом.
   Белая Гвоздика после двадцати лет трудов на поприще светских сплетен дорос до должности редактора приложения одной из самых крупных ежедневных газет. К тому же он теперь был главным редактором одного ежемесячного журнала, писавшего о скандалах и любовных историях киноартистов. Как и большинство журналистов, которые расстраивают людей своим враньем и портят им жизнь, он совершенно искренне забыл, что когда-то написал о Кемале, и передавал ему сердечный привет а его почтенной матери Веджихе-ханым, которой до недавнего времени всегда звонил, чтобы узнать последние новости, просил передать изъявления в глубочайшем почтении. Он решил, что я разыскал его, так как пишу книгу, действие которой проходит в актерской среде, и поэтому она будет прекрасно продаваться, и по-дружески пообещал мне любую поддержку: знал ли я, например, что сын от неудачного брака некогда популярной киноактрисы Папатьи и продюсера Музаффер-бея в юном возрасте стал владельцем одной из самых крупных туристических фирм в Германии?
   Феридун полностью порвал связи с миром кино и создал очень успешную рекламную фирму. Когда я узнал, что он назвал ее «Синий дождь», то подумал, что он так и не смог до конца отказаться от юношеских мечтаний, но спрашивать о фильме, который не был снят, не стал. Феридун делал простые рекламные ролики с непременными флагами и футболистами, которые свидетельствовали о том, как весь мир боится успеха турецкого печенья, джинсов и бритвенных станков. Он слышал о замысле Кемаль-бея создать музей, но о «книге про Фюсун» узнал от меня: Феридун с поразившей меня откровенностью рассказал, что был влюблен всего раз в жизни — и именно в нее, но она совершенно не обращала на него внимания. Еще он осторожно добавил, что во время их супружества внимательно следил за тем, чтобы не влюбиться в нее снова и опять не пережить те же страдания. Ведь он знал, что Фюсун вышла за него по необходимости. Мне понравилась его прямота. Когда я уходил из его роскошного кабинета, он с той же осторожностью вежливо передал Кемаль-бею привет и, нахмурившись, предупредил меня: «Если напишете что-нибудь плохое про Фюсун, я вам спуску не дам, так и знайте, Орхан-бей!»
   А потом принял свой обычный приветливый вид, который так ему подходил. Они должны провести рекламную кампанию нового продукта той же фирмы, которая раньше производила «Мельтем», он назывался «Бора».
   Четин-эфенди, выйдя на пенсию, купил такси, сдавал его в аренду другому водителю, а иногда, несмотря на преклонный возраст, сам садился на руль и колесил в такси по улицам Стамбула. Когда мы встретились с ним на стоянке такси в Бешикташе, он сказал мне, что Кемаль остался таким же, каким был в детстве и молодости: он ведь всегда любил жизнь, был открыт миру и людям как ребенок, был добрым человеком. Поэтому, наверное, странно, что вся его жизнь пошла от этой черной страсти под откос. Но если бы я знал Фюсун, то понял бы, что Кемаль-бей так любил эту женщину потому, что очень любит жизнь. Они, Фюсун с Кемалем, оба были хорошими, простыми людьми и друг другу подходили, но Аллах им соединиться не дал, и у нас спрашивать Его об этом права нет. Когда мы встретились с Кемалем после очередного его долгого путешествия и я выслушал его рассказ о новых музеях, то передал ему, что сказал Четин-эфенди, и слово в слово повторил его слова о Фюсун.
   — Те, кто однажды придет в наш музей, будут знать нашу историю, и тогда они сами поймут, каким человеком была Фюсун, — только и заметил он.
   Мы сразу сели пить, теперь мне очень нравилось пропускать с ним стаканчик-другой ракы. «Когда посетители будут смотреть на все эти вещи, они почувствуют, как я целых восемь лет за ужином смотрел на Фюсун, как внимательно следил за движениями ее рук, улыбкой, завитками волос, тем, как она тушит сигарету, как хмурит брови, улыбается, за ее носовыми платками, заколками, туфлями, ложками, которые она держала, за всем, что было связано с ней (я не сказал ему: «Серьги-то вы тогда не заметили, Кемаль-бей!»), и поймут, что любовь — это большое внимание, большая нежность... Пожалуйста, закончите книгу и напишите, что нужно осветить мягким светом изнутри витрины каждую вещь в музее, так, чтобы чувствовалось мое внимание к этим вещам. По мере ознакомления с вещами посетители почувствуют уважение к моей любви, будут сравнивать ее со своими воспоминаниями. Пусть в музее никогда не будет много людей, чтобы пришедший чувствовал каждую вещь Фюсун, всматривался в фотографии уголков Стамбула, где мы с ней гуляли за руку, прочувствовал всю коллекцию. Я запрещаю, чтобы в Музее Невинности одновременно находилось более пятидесяти посетителей. Туристические группы, школьников должны пускать по предварительной записи. На Западе, Орхан-бей, в музеях постепенно становится все больше народу. Подобно тому как мы некогда по воскресеньям всей семьей отправлялись на машинах на Босфор, европейцы семьями по воскресеньям идут в большие музеи. И подобно тому как мы по воскресеньям сидим в ресторанах на Босфоре, они всей семьей обедают в музейных ресторанах. Пруст в одной своей книге написал, что после смерти его тетки все вещи из ее дома были проданы в публичный дом, и каждый раз, когда он видел в том публичном доме теткины кресла и столы, чувствовал, что вещи плачут. Когда по воскресеньям в музеях ходят толпы посетителей, вещи плачут, Орхан-бей. А в моем музее они останутся у себя дома. Наши бескультурные, ненадежные богачи, которые замечают музейную моду на Западе, боюсь, в подражание начнут открывать современные музеи искусства с ресторанами. Между тем у наших людей нет ни знаний о живописи, ни вкуса, ни способности к ней. Турки должны в своих музеях выставлять не плохие копии западных картин, а свою собственную жизнь. Наши музеи не должны демонстрировать мечту наших богачей стать европейцами, а показывать налгу жизнь. Мой музей — это вся наша жизнь с Фюсун, все, что мы пережили. И все, что я вам рассказал, Орхан-бей, — правда. Может быть, некоторые вещи могут показаться посетителям недостаточно понятными, потому что я рассказал вам всю историю со всей искренностью, но насколько понял ее сам, не знаю. Пусть этим займутся ученые будущего и обсудят в журнале «Невинность», который будет выпускать наш музей. Давайте от них узнаем, какого типа связи существуют между заколками и щетками Фюсун и покойным кенаром Лимоном. Будущим поколениям, которым наша история покажется преувеличением и будут непонятны мои любовные страдания, мучения Фюсун, утешение, которое мы испытывали, когда мы встречались взглядом за ужином, как мы могли быть счастливы, когда на пляжах или в кино держались за руки, смотрители должны говорить: все, что мы пережили, правда. Но не беспокойтесь, я ни капли не сомневаюсь, что наша любовь будет понята. Уверен, что пятьдесят лет спустя веселые студенты, приехавшие на автобусе из Кайсери на экскурсию, японские туристы с фотоаппаратами в руках, создавшие очередь на входе, одинокие женщины, зашедшие в музей, так как заблудились, и счастливые влюбленные из Стамбула, глядя на платья Фюсун, солонки, часы, меню ресторанов, старые фотографии Стамбула и на наши детские игрушки, прочувствуют нашу любовь. Надеюсь в Музее Невинности будут и временные выставки, и тогда посетители увидят, что скопили в своих грязных домах мои одинокие собратья, стамбульские коллекционеры, увидят и оценят их фотографии кораблей, крышки от бутылок лимонада, спичечные коробки, прищепки, почтовые открытки, фотографии артистов и старые сережки. А истории новых выставок и коллекций пусть описываются в других каталогах, в других романах. Посетители, осмотрев музей, подумают о любви Кемаля и Фюсун с уважением и смирением и обязательно поймут, что она, подобно жизни Лейлы и Меджнуна, Хосрофа и Ширин, не только история влюбленных, но и история их мира, то есть Стамбула. Хотите еще ракы, Орхан-бей?
   Главный герой нашего романа, основатель музея Кемаль Басмаджи умер от сердечного приступа во сне, под утро, 12 апреля 2007 года, на пятидесятый день рождения Фюсун, в возрасте шестидесяти двух лет, в миланском «Гранд-отеле», где всегда останавливался в большом номере с видом на виа Манцони. Кемаль-бей ездил в Милан при каждом удобном случае, чтобы, по его выражению, вновь «пережить» музей Багатти-Вальсекки, который он называл одним из пяти самых главных музеев в своей жизни. (Всего до смерти посетил 5723 музея.)
   Вот последние его важные мысли о музеях, которые я записал:
   «1. Музеи созданы не для того, чтобы ходить по ним и смотреть на вещи, а для того, чтобы чувствовать и жить.
   2. Коллекция создает душу вещей, которая должна ощущаться в музее.
   3. Когда нет коллекции, то это не музей, а выставочный зал».
   Дом, переделанный в XIX веке двумя братьями по образцу миланского дома эпохи Возрождения и XVI века, в XX веке был превращен в музей, и в его коллекции Кемаль-бея очаровало то, что она состояла из обычных повседневных вещей (то есть из старинных кроватей, ламп, зеркал и кухонной утвари Ренессанса).
   На похороны в мечеть Тешвикие пришло большинство тех, чьи имена я перечислил в списке действующих лиц. Мать Кемаля, Веджихе-ханым, как всегда, была на своем балконе, откуда смотрела на похороны; она надела платок. Мы во дворе мечети со слезами на глазах видели, как она рыдает по сыну...
   Почти все близкие знакомые Кемаль-бея, которые до этого не хотели меня видеть, в последующие после похорон месяцы в странной, но логической последовательности искали встреч со мной. Думаю, таким вниманием я обязан ложному слуху, прошедшему по Нишанташи, что в своей книге безжалостно всех критикую. Сплетни о том, что я очень плохо написал не только брате Кемаль-бея и обо всей его семье, но и об очень многих других уважаемых обитателях Нишанташи, например об известном Джевдет-бее и его сыновьях[9], о моем друге-поэте Ка[29] и даже об известном колумнисте Джеляле Салике, которым я всегда восхищался, и лавочнике Алааддине[30], и еще об очень многих крупных государственных и духовных деятелях, даже генералах, к сожалению, разошлись с большой скоростью. Сибель и Заим, не успев прочитать мою книгу, испугались. По сравнению с молодыми годами Заим стал намного богаче. Лимонад «Мельтем» исчез с рынка, но фирма под таким названием процветала. Они приняли меня очень радушно в своем роскошном доме с видом на Босфор на окраинах Бебека. Сказали, что гордятся тем, что я пишу о жизни Кемаль-бея (а близкие Фюсун считали, что я пишу именно о ней).
   Но сначала им хотелось рассказать об одной странной случайности: они встретили Кемаль-бея на улице в Милане днем 11 апреля, то есть незадолго до его смерти. (Я сразу почувствовал, что они позвали меня именно поэтому.) Заим, Сибель и две их красивые и умные дочери, севшие с нами за стол, одна двадцати (Гюль), а другая восемнадцати лет (Эбру), чтобы отдохнуть и развлечься, отправились на три дня в Милан. Первым счастливое семейство, наслаждавшееся апельсиновым, клубничным, фисташковым и арбузным мороженым и глазевшее на витрины, заметил Кемаль-бей, да и то увидел сначала только Поль, потому, что та была невероятно похожа на свою мать, и растерянно подошел в девушке: «Сибель, Сибель! Здравствуй, я Кемаль», — сказал ей он.
   — Поль очень похожа на меня в двадцать лет, а в тот день еще надела вязаную пелеринку, как я носила в молодости, — уточнила Сибель-ханым, гордо улыбаясь. — А Кемаль выглядел ужасно усталым, неопрятным, измученным и невероятно несчастным. Орхан-бей, я очень расстроилась, увидев его таким. Не только я, Заим тоже. Тот веселый, красивый, успешный, всегда довольный, обожавший жизнь человек, с которым я когда-то обручилась в «Хилтоне», исчез, а вместо него появился старик, далекий от мира, от жизни, с хмурым лицом и сигаретой во рту. Если бы он не подошел к Гюль, мы бы сами никогда его не узнали. Он выглядел не то что пожилым, скорее сломавшимся, потерянным стариком. Я очень переживала. Даже не знаю, сколько лет мы с ним до этого не виделись.
   — С момента вашего последнего ужина в «Фойе» тридцать один год, — заметил я.
   Воцарилось леденящее молчание.
   — Он все вам рассказал! — через мгновение охнула Сибель.
   Пока длилась пауза, я понял, о чем именно они хотели мне сообщить: Заим и Сибель счастливы, и их жизнь прекрасна.
   Но после того как дочери ушли спать, а мы стали пить коньяк, я понял, что есть еще одна тема, о которой супругам трудно говорить. Когда пили вторую рюмку коньяка, Сибель с обескураживающей прямотой, не заминаясь, как Заим, откровенно заговорила о том, что ее беспокоит:
   — В конце лета 1975 года, когда Кемаль признался мне в своей болезни, то есть в том, что сильно влюблен в покойную Фюсун-ханым, я пожалела своего жениха и решила ему помочь. С самыми лучшими намерениями, чтобы вылечить его, я провела с ним месяц (читатели знают, что на самом деле три!) у нас на даче близ Азиатской крепости. Но это уже неважно, Орхан-бей... Современная молодежь теперь совершенно не обращает внимания на такие вещи, как девственность (и это было неверно!), но все равно очень прошу вас не писать в вашей книге о тех унизительных для меня днях... Эта тема может показаться не важной, но я рассталась со своей лучшей подругой Нурджихан только потому, что она сплетничала об этом... Если дочки узнают, они не придадут значения, но их друзья... Пойдут сплетни... Вы, пожалуйста, нас не обижайте...
Заим рассказал, что всегда очень любил Кемаля, что тот был искренним человеком, что ему всегда не хватало его дружбы и он всегда ее искал. Потом спросил — с удивлением и страхом:
   — Неужели Кемаль-бей и в самом деле собрал все вещи Фюсун-ханым, неужели и в самом деле создавал музей?
   — Да, — ответил я. — А я своей книгой буду этот музей рекламировать.
   Когда я вышел от них, на какой-то момент представил на своем месте Кемаля. Если бы он был жив и возобновил бы дружбу с Заимом и Сибель (что было весьма возможно), то сейчас ощущал бы счастье, как я, что живет в одиночестве, и чувство вины.
   — Орхан-бей, — остановил меня в дверях Заим. — Пожалуйста, прислушайтесь к просьбе Сибель. «Мель-тем» готов оказать помощь музею.
   Той ночью я понял бессмысленность разговоров с другими свидетелями: Я хотел написать историю Кемаля не так, как ее видели другие, а так, как рассказывал ее он.
   Только из-за этой уверенности я отправился в Милан и узнал, что расстроило Кемаля в тот день, незадолго до встречи с Сибель и Заимом. Музей Багатти-Вальсекки стоял запущенным, а часть была сдана в аренду известной фирме «Женни Колон», чтобы обеспечить ему доход. Глаза смотрительниц музея, всегда носивших черные платья, были мокрыми от слез: по мнению сотрудников, все это очень расстроило одного турецкого господина, который раз в несколько лет приезжал в музей.
   Даже эти сведения напомнили мне, что больше не нужно никого слушать, чтобы закончить книгу. Мне только очень хотелось бы увидеть Фюсун, поговорить с ней. Но приглашения других людей, которые, опередив ее близких, настойчиво звали меня в гости, так как боялись моей книги, я принимал отныне только ради удовольствия поужинать с ними.
   Во время недолгого ужина Осман посоветовал мне вообще не писать об этой истории. Да, «Сат-Сат» из-за небрежения его покойного брата, конечно, обанкротился, но зато все другие компании, основанные покойным отцом, сейчас, во время экспортного бума в Турции, — настоящие короли рынка. У них очень много врагов, и такая книга поднимет волну слухов и многих обидит, и над холдингом «Басмаджи» будут все смеяться, а европейцы, конечно же, тоже посмеются над нами, турками, и осудят нас. Но от того вечера у меня осталось приятное впечатление: на кухне Беррин-ханым, чтобы муж не видел, отдала мне детские игрушечные шарики Кемаля.
   Тетя Несибе, с которой Кемаль-бей познакомил меня гораздо раньше, ничего нового мне тоже не сообщила. Сейчас она постоянно плакала не только по Фюсун, но и по Кемалю, которого называла «своим единственным зятем». О музее она вспомнила только раз. У нее когда-то была старая терка для айвы, ей захотелось сварить варенья, но она никак не может ее найти. Может быть, она осталась в музее? Не мог бы я принести ее? Провожая меня, она сказала на пороге: «Орхан-бей, вы напоминаете мне Кемаля».
   С Джейдой, которая была самым близким человеком Фюсун, знала все ее тайны, и, по-моему, лучше других понимала Кемаля, он познакомил меня за полгода до смерти. На это повлияло и то, что Джейда-ха-ным любила читать книги и захотела со мной познакомиться. Оба ее сына-инженера, каждый примерно тридцати лет, давно женились, и ее любимые невестки, фотографии которых она сразу показала, быстро подарили ей семерых внуков. Богатый муж Джейды, намного ее старше (сын самого Седирджи!), показавшийся мне тем вечером немного пьяным и несколько выжившим из ума, совершенно не интересовался ни нами, ни нашей историей, ни даже тем, что мы с Кемалем тем вечером пили много ракы.
   Джейда со смехом рассказала, что сережку, которую Кемаль забыл в ванной, когда в первый раз пришел в Чу-курджуму, Фюсун нашла тем же вечером, сразу сообщила об этом Джейде, и они вместе решили, что Фюсун, в наказание Кемалю, скажет: «Никакой такой сережки не было». Кемаль-бей узнал эту историю от самой Джейды много лет назад, впрочем, как и иные тайны Фюсун. Когда она рассказывала об этом, он только с болью усмехнулся и налил всем нам еще по стаканчику ракы.
   — Джейда, — обратился он потом. — Мы с вами всегда встречались в Мачке, в парке Ташлык. Когда вы говорили мне о Фюсун, я всегда смотрел на вид Долма-бахче из Мачки. Я недавно заметил, в моей коллекции собралось очень много фотографий с этим пейзажем.
   Так как речь зашла о фотографиях и, думаю, в честь моего прихода Джейда-ханым сообщила, что на днях нашла один снимок с Фюсун, который Кемаль-бей никогда не видел. Это нас взволновало. Фотография была сделана в 1973 году во время финала конкурса красоты от газеты «Миллийет», когда за кулисами ведущий, Ха-кан Серинкан, шепотом сообщил Фюсун, какие вопросе о культуре он ей задаст. Известному певцу, ставшему ныне депутатом исламистской партии, Фюсун очень понравилась.
   — К сожалению, мы обе, Орхан-бей, не смогли набрать нужное количество баллов, но, как школьницы, хохотали тем вечером до слез, — рассказывала Джейда. — Эту фотографию сделали в тот самый момент.
   Как только Кемаль-бей взглянул на нее, его лицо побелело как мел, и он замолчал и поник.
   Так как мужу Джейды история о конкурсе красоты не нравилась, мы не стали долго рассматривать старый снимок. Но, как всегда, понимающая Джейда в конце вечера подарила фотографию Кемалю.
   Выйдя из дома Джейды, мы направились в ночной тишине в сторону Нишанташи. «Я провожу вас, — сказал он мне. — Сегодня вечером я останусь с матерью, в Тешвикие».
   Но рядом с «Домом милосердия» он остановился и улыбнулся.
   — Орхан-бей, я прочитал ваш роман «Снег», — сказал он. — Не люблю я политику. Поэтому, не взыщите, мне было читать тяжело. Но конец понравился. Я тоже, как тот герой, хотел бы обратиться в конце к читателям. Есть у меня на это право? Когда заканчивается ваша книга?
   — После вашего музея, — ответил я. Эти слова уже стали нашей общей шуткой: — И что вы хотите сказать читателю?
   — Не буду уверять, как ваш герой, что посторонние не смогут нас понять. Наоборот: те, кто побывает в моем музее, кто прочтет вашу книгу, поймут нас. Но мне хотелось бы сказать кое-что еще.
   Он вытащил из кармана фотографию Фюсун и под бледным светом уличного фонаря, стоя перед «Домом милосердия», с любовью посмотрел на нее. Я подошел к нему.
   Двое немолодых мужчин, мы внимательно смотрели на фотографию юной красавицы, на которой она была в черном купальнике с номером 9 на груди, на ее нежные руки, на грустное лицо, в котором не было и тени веселья, на ее прекрасное тело и зрелый взгляд ее глаз. С того момента прошло тридцать лет, но ее взгляд снова потряс нас. Мы смотрели на нее с удивлением, с любовью, с уважением.
   — Поместите эту фотографию в музей, Кемаль-бей, — попросил я.
   — Последние слова в книге будут такими... Не забудьте, Орхан-бей...
   — Не забуду.
   Он с нежностью поцеловал фотографию Фюсун и осторожно спрятал в нагрудный карман пиджака. Потом с победным видом улыбнулся мне.
   — Пусть все знают: я прожил очень счастливую жизнь.

   2001-2002, 2003-2008

СПИСОК ДЕЙСТВУЮЩИХ ЛИЦ
   Абдулькерим
   Айи Сабих
   Айла
   Айше
   Алааддин, лавочник
   Али, маленький мальчик
   Альптекин
   Асена
   Ахмед
   Белая Гвоздика (Сюрейя Сабир)
   Белькыс
   Бекри, парикмахер
   Беррин Басмаджи
   Биллур Дагделен
   Болтливый Джеват
   Веджихе Басмаджи
   Гювен, кораблестроитель
   Демир (Демирбаг)
   Демир, переписчик
   Джейда
   Джеляль Салик
   Джемиле-ханым
   Джунейт-бей
   Доктор Барбут
   Дядя Сефиль
   Дядя Зекерия
   Дядя Сюрейя
   Задавала Селим
   Заим
   Зарифе
   Зейнеб-ханым
   Зюмрют-ханым
   Ипек Исмет
   Йани
   Исхан (Бильгин), архитектор
   Йешим
   Изак-бей, счетовод
   Инге, модель
   Ка, писатель
   Казым, мясник
   Камиль-эфенди, мороженщик
   Кенан
   Кова Кадри
   Красотка Шермин
   Крыса Фарук
   Латиф, пекарь
   Левша Шермин
   Леклерк
   Мадам Муалла
   Маджиде
   Малика
   Маруф
   Меликхан
   Мехмед
   Мехмед Али, официант
   Музаффер
   Мюкеррем-ханым
   Мюмтаз Басмаджи
   Невзат, парикмахер
   Недждет Адсыз
   Неслихан
   Неслишах
   Нигян
   Нурджихан
   Омер, сын Джейды
   Осман Басмаджи
   Папатья
   Перран
   Рамиз, охранник
   Рахми-эфенди
   Резан
   Рыфкы
   Саадет-ханым
   Сади
   Саим-эфенди, привратник
   Сакиль-бей
   Салих Сарылы
   Самим
   Саффет
   Селями-бей
   Семейство Авундуков
   Семейство Дагделенов
   Семейство Демирбагов
   Семейство Каптаноглу
   Семейство Караханов
   Семейство Лерзанов
   Семейство Менгерли
   Семейство Памуков (Айдын, Гюндюз, Орхан)
   Семейство Седирджи
   Семейство Халисов
   Семейство Ышыкчи
   «Серебряные листья»
   Сертаб
   Сибель
   Сиями-бей
   Сомташ Ионтунч, скульптор
   Супхи, собиратель коробков
   Сюхендан Йылдыз
   Тайяр
   Тайфун
   Тарык-бей
   Тахир Тан
   Тетя Мераль
   Тетя Михривер
   Тетя Несибе
   Тетя Несиме
   Тургай-бей
   Тюркян
   Усатое Дерьмо, сосед
   Фазыла-ханым
   Фарис Каптаноглу
   Фасих Фахир
   Фатьма-ханым
   Фейзан
   Феридун
   Фиген
   Хайдар, официант
   Хайдар-эфенди, швейцар
   Хайяль Хайяти
   Хакан Серинкан
   Ханифе-ханым
   Харун-бей
   Хаста Халит-бей
   Хиджаби-бей
   Хиджри-бей
   Хильми
   Хыфзы-бей
   Хюлья
   Четин-эфенди
   Шазие
   Шазимент
   Шевкет, мастер
   Шенай-ханым
   Шюкран
   Шюкрю-Паша
   Экрем Гючлю
   Эсат-бей
   Этхем Кемаль
   Эфе, электрик
 
   Литературно-художественное издание
   Орхан Памук МУЗЕЙ НЕВИННОСТИ
   Ответственный редактор Игнат Веснин
   Художественный редактор Егор Саламашенко
   Технический редактор Елена Траскевич
   Корректор Екатерина Волкова
   Верстка Максима Залиева
   Подписано в печать 31.07.2009.
   Формат издания 84 х 108 1/32. Печать офсетная.
   Усл. печ. л. 31,92. Тираж 15 000 экз.
   Изд. № 90294. Заказ №1411.
   Издательство «Амфора».
   Торгово-издательский дом «Амфора».
   197110, Санкт-Петербург,
   наб. Адмирала Лазарева, д. 20, литера А.
   E-mail: secret@amphora.ru
   Отпечатано по технологии Ctp
   в ИПК ООО «Ленинградское издательство».
   195009, Санкт-Петербург, Арсенальная ул., д. 21/1.
   Телефон/факс: (812) 495-56-10.

46 страница20 декабря 2018, 00:35