8 страницаОпубликовано: 23.08.2026. 13:05Изменено: 23.08.2026. 21:02
140

Озвучивание не поддерживается в этом браузере

Глава 8. Территория

Соня жевала медленно, методично ковыряя вилкой белое мясо сибаса, разделяя его на волокна, будто препарировала нечто мёртвое. Не смотрела на него. Принципиально. Взгляд — в тарелку, в шпинат, в лимонную цедру, в собственное отражение на дне соусника — куда угодно, только не через стол, не в эти карие глаза, которые она чувствовала на себе физически, как прикосновение горячей ладони к обнажённому позвоночнику.

Потом — усмехнулась. Зло. По-волчьи. С тем оскалом, который был не от академии, не от Елены Павловны, не от сцены — а от чего-то нового, тёмного, что проросло в ней за эти дни.

— Бред какой-то, — Соня подняла взгляд. Наконец. Прямо в его лицо. — Скажи честно — у тебя биполярка? Сначала называешь шалавой, потом откармливаешь как свинью на убой.

Данил хмыкнул. Одним уголком рта. Та самая асимметричная усмешка — ленивая, хищная, с ямочкой на левой щеке, которая делала его лицо невыносимо красивым и невыносимо отвратительным одновременно.

— До свиньи тебе ещё очень далеко.

И замолчал. Но не отвёл взгляда. Его тёмно-карие глаза — в свете свечей — имели одну особенность, которую Соня заметила только сейчас: они будто физически проникали под кожу. Не смотрели — входили. Как скальпель. Как игла. Без усилия, без нажима, но до самой кости.

Он смотрел на неё долго. Пронзительно. С тем выражением, которое не было ни насмешкой, ни угрозой, ни даже интересом — а чем-то более страшным. Узнаванием. Тем самым, которое она почувствовала в первый вечер на Рублёвке, когда их взгляды пересеклись через пятнадцать метров чужого асфальта.

— Думаю, мы с тобой похожи.

Похожи. Он и я. Убийца и... что? Жертва? Нет. Он не считает меня жертвой. Он считает меня — зеркалом.

Софья положила вилку. Медленно. Точно. Как кладут пуанты в чехол — с ритуальной аккуратностью. Скрестила руки на груди — тонкие, жилистые, с выступающими локтевыми костями под водолазкой.

— Правда? — голос — сладкий, ядовитый, с тем сарказмом, который жалит. — Тоже любишь балет и большие члены? — она смотрела в упор. С вызовом. С тем ледяным бешенством, которое было её единственным оружием. — Знаешь ли, у нас, шалав, пристрастия довольно ограничены.

Вот так. Шалава — это ты сказал. Я запомнила. И я верну. Каждое слово. С процентами.

Данил смотрел на неё. И на его лице — медленно, как рассвет над Москвой — проступило нечто, что Соня не видела раньше. Не усмешка. Не скука. Лёгкое — микроскопическое — удивление. Как будто шахматная фигура на доске сделала ход, которого он не просчитал.

— Я не буду извиняться, — он произнёс. Ровно. Без вызова. Как факт. Как координаты на карте.

— Можешь не утруждаться, — Соня подхватила вилку снова, ковырнула рыбу, не глядя. — Я всё равно бы не извинила.

Тишина. Джаз — бархатный, обволакивающий. Свечи — мерцание, тени, игра света на его скулах. Соня ела — механически, без удовольствия, но ела, и каждый кусок был маленькой капитуляцией, которую она отказывалась признавать.

— Полиция приходила, — она бросила это между глотками воды. Небрежно. Как будто — ничего. Как будто — мелочь. — Спрашивали про Дэна. И про тебя.

Она подняла глаза — и поймала. Улыбку. Довольную. Широкую. С теми белыми зубами и той ямочкой, от которой что-то внутри неё скручивалось в тугой, горячий узел.

— Копают, — Данил откинулся на спинку стула. Расслабленно. Лениво. Как волк, которому показали фотографию капкана. — Пусть копают.

Его глаза — вернулись к ней. Тяжёлые. Тёмные. С тем блеском, который бывает у людей, абсолютно уверенных в собственной неприкосновенности.

— А ты помалкивай. И всё у тебя будет хорошо.

Хорошо. Как у Вовки? Как у Дэна? У них тоже — всё хорошо?

Молчи. Ты уже соврала. Ты уже — по ту сторону. Теперь — только молчать.

BMW X5 остановился у её дома. Серая панелька. Тусклый фонарь. Лужи — чёрные, маслянистые, отражающие мёртвый свет. Мир — привычный, бедный, настоящий. Её мир. Не его.

Соня помедлила.

Рука — на ручке двери. Пальцы — сжались. Разжались. Она смотрела перед собой — в тонированное стекло, в ночь, в дождь — и чувствовала его присутствие. Тепло. Запах. Тяжесть его внимания — как физическое давление на барабанных перепонках.

— Тебе больше не следует приезжать, Данил.

Голос — тихий. Ровный. С тем спокойствием, которое даётся не от отсутствия эмоций, а от их переизбытка. Когда внутри — так много, что снаружи — ничего.

— В моей жизни важен лишь балет. И я не собираюсь отвлекаться.

Уходи. Уходи из моей жизни. Забери свои рестораны, свои взгляды, свой парфюм, свои правила. Забери всё. Оставь меня. Отпусти.

Он промолчал.

Соня открыла дверь. Холодный воздух — влажный, осенний, пахнущий мокрыми листьями и выхлопом — ударил в лицо. Она поставила ногу на асфальт. Одну. Вторую. Встала.

— Журавлик.

Его голос — негромкий, ленивый, с той рассеянной интонацией, которая означала абсолютную серьёзность. Соня обернулась. Против воли. Против всего — обернулась. Потому что её тело подчинялось ему раньше, чем разум успевал запретить.

Данил сидел за рулём — одна рука на руле, вторая на коробке передач. Лицо — в полутьме салона, подсвеченное снизу приборной панелью. Скулы. Щетина. Карие глаза — неотрывные, немигающие.

— Ты уже отвлеклась.

Она хлопнула дверью. Со всей силы. Звук — резкий, металлический, как пощёчина — разлетелся по пустому двору.

Вот так. Получай.

Она не обернулась. Шла к подъезду — быстро, прямо, вбивая каждый шаг в мокрый асфальт, как вбивают гвозди. За спиной — рёв двигателя. Нарастающий. Удаляющийся. Исчезающий в ночи. Он уехал.

Он уехал. Ты сказала — не приезжай. И он... уехал?

Нет. Он не послушал. Он сказал «ты уже отвлеклась». Это не послушание. Это — уверенность. Он знает, что вернётся. Знает, что я — не смогу.

Сможешь. Ты — Софья Журавлёва. Ты делаешь тридцать два фуэте. Ты контролируешь каждую мышцу. Каждый вдох. Каждый...

Она остановилась в ванной.

Дверь. Свет. Зеркало. Привычный маршрут — колени на кафель, пальцы в горло, избавление, очищение, контроль. Тело помнило. Тело — уже сгибалось.

Соня покосилась на унитаз.

Потом — на своё отражение.

Скулы — острые, как лезвия. Ключицы — выступающие, как вешалки под кожей. Грудь — плоская, мальчишеская, с рёбрами, просвечивающими сквозь водолазку. Глаза — огромные на исхудавшем лице, тёмные, с синяками бессонницы. Губы — серые, потрескавшиеся.

Глистоферма. Аскарида. Журавлик.

«До свиньи тебе ещё очень далеко».

Она стояла. Секунду. Две. Пять. Десять. Стояла — и смотрела на себя. На запястья — с синим рисунком вен под пергаментной кожей. На тело — которое она годами превращала в инструмент, в оружие, в произведение искусства. И которое теперь — было просто скелетом в водолазке.

Не помешало бы поднарастить сиськи.

Мысль — абсурдная, неуместная, смешная — пришла ниоткуда и ударила, как ледяной душ. Соня фыркнула. Коротко. Зло. Почти — смешно.

Какие сиськи, дура. У тебя ребра торчат как у бездомной собаки. Какие нахрен сиськи.

Она не встала на колени. Не засунула пальцы в горло. Не вызвала рвоту.

Впервые за... она не помнила, за сколько. Месяцы. Может — год. Может — больше.

Софья Журавлёва — вышла из ванной. С полным желудком. Том-ям. Сибас. Хлеб. Всё — внутри. Тяжёлое. Горячее. Живое.

— Мам, я дома, — бросила в темноту коридора.

— Сонечка? — голос Галины Леонидовны — из кухни, сонный, удивлённый. — Так поздно...

— Всё нормально. Спокойной ночи.

Она упала в кровать. Лицом в подушку. Ноги — вытянуты, руки — вдоль тела, как в гробу. Нет. Как в шавасане. Как после изнурительного класса, когда тело — сдаётся, отпускает, перестаёт сопротивляться.

Я не блевала. Еда — внутри. Калории — усваиваются. Прямо сейчас. Белки расщепляются. Жиры откладываются. Мышцы — получают питание. Я...

Ты — поела. Как нормальный человек. Первый раз за год.

Потому что он сказал «ешь»?

Нет. Потому что ты устала. Потому что ты — устала умирать.

Она заснула. Без снов. Без Дэна. Без фуры. Без крови на пуантах. Просто — темнота. Тёплая. Сытая. Тихая.

Утро.

Серое. Сентябрьское. Но — другое.

Соня сидела за столом на кухне — маленькой, тесной, с жёлтыми обоями — и ела. Бутерброд. Авокадо. Красная рыба. Кофе — чёрный, горячий, без сахара.

Чуть-чуть. Нормальное количество жиров и калорий. Можно. Можно. Я попытаюсь.

Галина Леонидовна стояла у плиты — в халате, с чашкой в руках — и смотрела. Молча. С тем выражением, которое бывает у врача, когда пациент, которого он считал безнадёжным, вдруг открывает глаза. Не радость — ещё нет. Осторожность. Надежда, которая боится себя саму.

— Вкусно? — спросила. Тихо. Как спрашивают о минном поле.

— Нормально, — Соня не подняла глаз. Жевала. Глотала. Заставляла себя — не считать. Не взвешивать. Не калькулировать граммы жира в авокадо. Топливо. Энергия. Мышцы. Сцена. Больше ничего.

Не для него. Не потому что он сказал. Для себя. Для тридцати двух фуэте. Для карьеры. Для...

Для себя. Точка.

Столовая академии. Обед.

Светка и Катя сидели напротив — и смотрели на поднос Сони так, будто на нём лежала отрубленная голова.

Пропаренный рис. Отварная куриная грудка. Стакан воды. Не кофе — еда. Настоящая, твёрдая, калорийная еда, которую Софья Журавлёва положила на поднос сама. Своими руками. И теперь — ела. Механически. Не смакуя, не наслаждаясь — как заправляют машину. Топливо. Литры в бак. Километры на выходе.

Хватит. Я устала быть тряпкой. Я не психичка. Я — спортсменка. Мне нужна энергия. Белок. Сложные углеводы. Мне нужно танцевать — а не падать в обморок у станка.

Катя открыла рот. Закрыла. Снова открыла.

— Жур, ты...

— Ем, — Соня не подняла глаз. — Не комментируй.

Катя захлопнула рот. Но её глаза за очками — блестели. Влажно. Благодарно. Как у человека, который молился и вдруг получил ответ.

Светка — та была менее деликатна. Она наклонилась через стол — близко, заговорщицки, с тем выражением лица, которое означало: «сейчас будет бомба».

— Артём говорит, — шёпот. Только между ними. Только для их ушей. — Что это Коваль... Дениса этого...

Соня перестала жевать.

Рис — во рту. Тяжёлый. Сухой. Как песок.

— ...говорит, что Дэн этот был закладчик, — Светка продолжала, не замечая — или делая вид, что не замечает. — Воровал. Очень нагло. У Цербера. А Данил этот у них вроде... палача.

Палач.

Он убивает по заказу. По — заказу. Как работу. Как... ремесло.

Как я танцую. Точно. Дисциплинированно. Без эмоций. Каждый удар — выверен. Каждая смерть — запланирована. «Мы с тобой похожи».

Сонин телефон пиликнул.

Светка — с рефлексами кошки, укравшей сметану — наклонилась, увидела экран. Уведомление. Сообщение в ВК. От «Данил Ковалёв».

«Ты поела, глистоферма?»

— Чегооо, — Светка схватила телефон Сони — быстрее, чем та успела среагировать — и разблокировала. Пальцы — привычные, знающие код, потому что лучшие подруги не имеют секретов. Или — имели. До этой недели. — У тебя висит заявка в друзья от него? Охереть.

— Не добавляй, — Соня потянулась за телефоном. Рука — через стол, отчаянная, с тем выражением лица, которое бывает у человека, увидевшего, как его дневник открывают на самой откровенной странице. — Не читай. Свет, отдай.

Но Светка уже открыла его профиль.

Три фото с мотоциклом. В шлеме. Чёрная экипировка, BMW S1000RR, ночной город на фоне. Анонимный, безликий, опасный — как тень на стене. Пара фото в профиль — с сигаретой. Скулы. Щетина. Линия челюсти. Дым — как вуаль.

И одно.

Одно фото — в зеркале душа. Голый. Мокрый. Торс — широкий, с прорисованными мышцами, с каплями воды на коже, с татуировкой — чёрной, абстрактной — от ребра к бедру. Полотенце — низко на бёдрах. V-образные мышцы живота — уходящие вниз, за ткань. Рука с телефоном — вены, длинные пальцы. Лицо — в пару. Только глаза — тёмные, дерзкие, смотрящие в камеру с тем выражением, с которым смотрят на вещь, которая принадлежит тебе.

Светка присвистнула.

— А он тот ещё нарцисс. Что ему надо от тебя?

Софья устало прикрыла глаза. Пальцы — к вискам. Круговые движения. Давление. Боль — тупая, привычная, как фоновый шум.

Всё. Он хочет — всё. Он хочет, чтобы я ела. Чтобы не разговаривала с мужчинами. Чтобы была его. Целиком. Без остатка. Как вещь в витрине. Как мотоцикл в гараже.

— Соня, — Светка. Тихо. Тревожно. С тем голосом, которым она говорила в ту ночь на Рублёвке — «тебе лучше бы, чтобы он не запомнил твоё лицо». — Скажи, что ты с ним не спишь.

— С ума сошла, — Соня открыла глаза. Резко. — Нет, конечно.

Не сплю. Не целовались. Не прикасались. Он — не трогал меня. Ни разу. Только...

Деликатное покашливание.

За Светкиной спиной.

Соня подняла глаза — и встретилась с лицом, которого не знала. Нет — знала. Видела. В залах, в раздевалке, на афишах отчётных концертов. Максим Светлов. Четвёртый курс. Один из лучших — если не лучший — танцовщик академии.

Высокий — под метр восемьдесят пять, что для мужского балета идеально. Длинные конечности, идеальные пропорции — широкие плечи, узкие бёдра, шея, которую скульптор рисовал бы неделю. Лицо — холодное, породистое, с высокими скулами и серыми глазами, в которых было что-то... неприятное. Не злость. Не высокомерие. Скорее — абсолютное отсутствие интереса ко всему, что не касалось его самого. Волосы — русые, коротко стриженные, зачёсанные набок.

— Журавлёва, — голос — ровный, без интонации, как строчка в расписании. — Меня поставили к тебе в пару. Не опаздывай.

Соня моргнула.

— Что? Ко мне в пару? С чего бы.

— Думаешь, мне оно надо? — Светлов скрестил руки на груди. Его лицо — без единой эмоции. Констатация. — Я работал в паре с Терешкиной три курса уже. А сейчас под тебя подстраиваться.

Подстраиваться. Под меня. Как будто я — проблема. Как будто я — помеха. Как будто мои сто пятьдесят семь сантиметров и сорок один килограмм — это неудобство для его великих рук.

— Если ты не знал, Светлов, — Соня выпрямилась. Подбородок — вверх. Голос — ледяной. Тот самый, от которого первокурсницы вжимали головы в плечи. — Я никогда не опаздываю.

Пауза. Его серые глаза — скользнули по ней. Быстро. Оценивающе. Как профессионал смотрит на инструмент — не на человека.

— Свободен, — Соня отвернулась. Высокомерно. С тем холодом, который был её бронёй задолго до Данила Ковалёва.

Светлов ушёл. Молча. Без единого слова. Даже не хмыкнул. Просто — развернулся и исчез, как будто разговор уже был стёрт из его памяти.

Приятный партнёр, нечего сказать.

Пары прошли. Нудные. Теория — история балета, анатомия, музыкальная грамотность. Соня записывала. Старательно. Тщательно. Выводила каждую букву в тетради — как ставила каждую ногу на сцене. Дисциплина. Форма. Контроль.

Сообщение от Ковалёва висело непрочитанным. Соня видела уведомление — «Данил Ковалёв: Ты поела, глистоферма?» — и не открывала. Не из гордости. Из... чего-то. Из страха, что если откроет — ответит. А если ответит — то...

Нет. Не открывать. Не читать. Не отвечать. Он — не существует. Я сказала — не приезжай. Он — не существует.

Новых сообщений не было. И Соня — с облегчением, которое она отказывалась анализировать — заметила это.

Репетиционный зал. Четыре часа вечера. Станок — натёртый канифолью. Зеркала — от пола до потолка, отражающие бесконечность. Паркет — старый, с царапинами от сотен пуантов, с историей в каждой трещине.

Максим Светлов стоял у станка. Ждал.

В балетном — чёрное трико, белая майка, мягкие балетки. И тело — совершенно другое, чем в одежде. Там, в столовой, он был просто высоким парнем с неприятным лицом. Здесь — он был инструментом. Каждая мышца — прорисована. Каждая линия — выверена. Плечи — широкие, но не тяжёлые. Руки — длинные, сильные, с предплечьями, в которых жили километры поддержек. Он разминался — медленно, сосредоточенно, и его тело подчинялось ему так же безоговорочно, как тело Сони подчинялось ей.

Профессионал. Это — видно. Это — чувствуется. Он — хорош. Может быть — лучше Вовки.

Не думай о Вовке. Не сейчас.

Соня подошла. Чёрный купальник. Розовые колготки. Пуанты — разношенные, мягкие, ставшие продолжением стопы. Волосы — в тугом пучке, ни одной выбившейся пряди.

— Что ставим? — спросила. Голос — деловой. Без эмоций. Два профессионала. Рабочее пространство.

— Адажио из второго акта, — Светлов не посмотрел на неё. Разминал запястья. — Елена Павловна сказала — к пятнице.

Они начали.

И — это было тяжело.

Не физически. Физически Соня могла танцевать до потери сознания — и делала это не раз. Тяжело было — иначе. Светлов двигался не так, как Вовка. Вовка был мягкий, податливый, интуитивный — он чувствовал её, как чувствуют музыку, не считая тактов. Светлов был — точный. Жёсткий. Механический. Его руки — ложились на её талию в нужную секунду, но без... без чего? Без тепла. Без диалога. Без той невидимой нити, которая связывает двух танцоров в единое тело.

— Ты зажата, — бросил он после третьей попытки поддержки. Голос — ровный. Без раздражения. Констатация. — Расслабь лопатки.

— Я знаю, что делать с лопатками, — Соня огрызнулась. Пот — на висках. Дыхание — сбитое. Злость — привычная, рабочая, та, что толкала вперёд.

— Тогда делай.

Высокомерный засранец. Он разговаривает со мной, как с первокурсницей. Как будто я — не прима. Как будто я не вытянула «Лебединое» в одиночку.

Они попробовали снова. И снова. И снова. Каждый раз — чуть лучше. Чуть ближе. Чуть точнее. Их тела — учились друг другу. Медленно. Неохотно. Как два механизма, притирающие шестерёнки.

К концу часа — что-то щёлкнуло. Не идеально — но работало. Его руки — нашли правильную точку на её талии. Её тело — запомнило его хватку, его силу, его ритм. Она — вертелась в его руках, и он — держал. Не ронял. Не мял. Держал — с той же хирургической точностью, с которой Соня ставила каждое своё движение.

Он — хорош. Чёрт возьми. Он — действительно хорош. Не мягкий. Не тёплый. Но — надёжный. Как станок. Как стена. Ты не упадёшь — потому что он не позволит.

Они шли по коридору академии. Вместе. Бок о бок. Два профессионала, обсуждающих работу.

— Твоя опора в прыжке — нестабильная, — Светлов говорил. Без агрессии. Просто — анализ. — Ты слишком лёгкая. Тебя сносит.

— Потому что ты ловишь на полсекунды позже, — Соня парировала. — Я прыгаю ровно в музыку. Если ты не слышишь такт...

— Я слышу.

— Тогда лови раньше.

Они вышли — из академии, через главный вход, на ступеньки. Вечер — сырой, холодный, с запахом гнилых листьев и бензина. Соня ещё говорила — про стойку, про его стойку, которая была недостаточно надёжной в финальной поддержке, — когда...

Бросила взгляд на парковку.

И — замерла.

BMW S1000RR. Чёрный. Матовый. С тем хищным силуэтом, который она узнала бы из тысячи. Верхом — мотоциклист. Полная экипировка. Шлем. Перчатки. Неподвижный. Как статуя. Как хищник в засаде.

Он. Здесь. Опять. После того, как я сказала — не приезжай.

«Ты уже отвлеклась».

Мотоциклист медленно снял перчатки. Палец за пальцем. Привычный ритуал. Потом — шлем. Вверх. Щелчок ремешков. И — лицо. Скулы. Щетина. Эти глаза.

Он смотрел. На неё. На Светлова. На неё.

Девочки — однокурсницы, выходящие из академии — зашептались. «Смотри, это тот, который на заднем колесе тут носился...» — «Ого, он опять...» — «Красивый, блин...» — «Тебе красивый, а мне — страшный...»

Данил слез с мотоцикла. Поставил шлем на сиденье. И пошёл.

К ней.

Медленно. Лениво. С тем расслабленным, вальяжным шагом, с которым ходят люди, привыкшие к тому, что мир расступается перед ними. Руки — вдоль тела. Кожаная куртка — расстёгнута, водолазка под ней — чёрная, обтягивающая. Он шёл — и что-то насвистывал. Тихо. Себе под нос. Какую-то мелодию — простую, незнакомую, издевательски-беззаботную.

Светлов повернул голову. Увидел Данила. Его серые глаза — скользнули по экипировке, по лицу, по походке — и вернулись к Софье. Вопросительно. Без страха — без вообще какой-либо эмоции. Просто: «это к тебе?»

Соня не успела ответить.

Данил подошёл. Пять метров. Три. Один. Его запах — Black Afgano, бензин, кожа — накрыл её раньше, чем он коснулся.

— Привет, журавлик, — голос — низкий, хриплый, ленивый. С той интонацией, с которой говорят «ты моя». Не слова — тон.

И — рука. На её затылке. Пальцы — длинные, с тяжёлыми костяшками — зарылись в волосы, под пучок, нашли кожу у основания черепа. Горячие. Властные. Не просящие — берущие. Вторая — на талии. Обхват — полный, от позвоночника до рёбер. Его ладонь — такая большая, что обнимала половину её торса. Притянул — к себе. Рывком. Так, что Сонины кроссовки проскользили по мокрому асфальту, и она — упёрлась руками ему в грудь.

В кожу. В экипировку. Жёсткую, холодную, пахнущую дорогой и опасностью.

Его губы — на её губах.

Не поцелуй — захват. Дерзкий. Развязный. С тем напором, с которым он делал всё — без вопроса, без колебания, без тени сомнения в своём праве. Его рот — горячий, с привкусом сигарет и мяты — накрыл её, и Соня...

Оттолкни. Оттолкни его. Ударь. Укуси. Отвернись. Ты — на людях. Перед однокурсниками. Перед Светловым. Перед всем миром. Оттолкни...

Она не оттолкнула.

Потому что опешила. Потому что его рука на затылке — держала. Не больно — но неотпускаемо. Потому что его тело — горячее, большое, пахнущее всем тем, от чего её позвоночник предавал и прогибался — было вплотную, и его экипировка скрипела о её куртку, и его сердце — она чувствовала его через слои одежды — билось ровно, спокойно, как у спящего волка.

И потому что это было — чертовски — приятно.

Его губы — двигались. Не нежно. Жадно. Властно. Его язык — скользнул по её нижней губе, и Сонины ноги — подкосились. Буквально. Физически. Как после финального фуэте, когда мышцы отказывают и мир плывёт. Его рука на талии — прижала ближе. Сильнее. Его тело — твёрдое, горячее, бесстыдно мужское — впечатало её в себя, как печать в воск.

И Соня — девятнадцать лет, ни одного поцелуя в жизни, кроме Вовкиного неловкого тычка губами — поняла: вот почему. Вот почему она садилась в машину. Ходила на гонку. Ела шаурму. Лгала полиции. Не потому что боялась. Не потому что была заложницей. Потому что её тело — её проклятое, предательское, идеально настроенное тело балерины — знало то, что разум отказывался признать.

Оно хочет его. Я — хочу его. Монстра. Убийцу. Палача. Я хочу — этого.

Демонстрация. Вот что это. Он целует тебя — не потому что хочет. Он целует — чтобы Светлов видел. Чтобы девочки видели. Чтобы весь мир видел: ты — его. Метка. Клеймо. Ошейник.

Поцелуй длился — пять секунд? Десять? Вечность? Соня не знала. Время — расплавилось. Когда он оторвался — медленно, неторопливо, проведя напоследок большим пальцем по её нижней губе, мокрой, припухшей, горящей — и чуть отстранился, его лицо было в сантиметрах от её лица. Близко. Так близко, что она видела каждую ресницу. Каждую пору.

Он улыбался.

Не широко. Не с зубами. Тихо. Уголком рта. С тем выражением абсолютного, звериного удовлетворения, которое бывает у волка, только что пометившего территорию.

А потом — отпустил. Убрал руку с затылка. С талии. Отступил — на полшага. И — посмотрел. На Светлова. Коротко. Лениво. Без агрессии. Без угрозы. Просто — посмотрел. Так, как смотрят на мебель. На стену. На воздух. На нечто, что не имеет значения.

Светлов стоял — руки в карманах куртки, лицо — абсолютно нечитаемое. Его серые глаза переместились с Данила на Соню. Обратно. На Данила. На Соню. Без единой эмоции. Без страха. Без удивления. Просто — зафиксировал. Как камера.

— Увидимся завтра, Журавлёва, — произнёс. Ровно. Развернулся. Ушёл.

Данил проводил его взглядом — секунду, не больше — и вернулся к Соне.

Она стояла.

Неподвижно. Руки — по швам. Губы — горящие. Сердце — грохочущее, как мотор его мотоцикла на максимальных оборотах. Лицо — красное. Глаза — широко раскрытые. Не от страха. От... от того, что она чувствовала. Внизу живота. В позвоночнике. В каждом нервном окончании, которое он только что — одним поцелуем, одним прикосновением — поджёг, как фитиль.

Он поцеловал меня. На людях. На глазах у всей академии. У Светлова. У девочек. У...

Демонстрация. Метка. Заявление. «Она — моя. Тронете — сдохнете».

И я — не оттолкнула.

— Поехали, — Данил кивнул в сторону мотоцикла. Буднично. Как будто он только что не перевернул её мир. Как будто — ничего не произошло.

Соня — медленно, как во сне — повернула к нему лицо. Её тёмные глаза — всё ещё расширенные, всё ещё горящие — впились в его лицо.

И в этот момент — на ступеньках академии, в холодном осеннем воздухе, с привкусом его сигарет на губах и его парфюмом в лёгких — Софья Журавлёва поняла: он был прав.

Она уже отвлеклась.

Давно.

Комментарии

0 / 5000 символов
Пока нет комментариев. Будьте первым!