Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Глава 14. Пожар под кожей
Утро ворвалось в спальню резким, холодным светом октябрьского солнца — он резанул по воспаленным глазам сквозь узкие щелки неплотно задернутых штор, будто острое лезвие, и на мгновение ослепил, выбелив все ночные тени до абсолютной, безжизненной бесцветности. В этом безжалостном свете просторная комната казалась чужой, враждебной и отстраненной, будто за одну-единственную ночь между мной и привычными вещами выросла невидимая, но непреодолимая стена.
Голова раскалывалась так, будто внутри черепной коробки кто-то методично и безжалостно работал тяжелым молотком, отбивая глухой, пульсирующий ритм прямо по раскаленным вискам. Во рту жутко пересохло — казалось, за ночь из организма испарилась вся влага, оставив лишь горький пепел вчерашних слов и выпитого алкоголя. Тело ныло каждой клеточкой, каждой мышцей — тяжелой, свинцовой ломотой, в которой уже не осталось и намека на вчерашнее безумие, лишь болезненный, изматывающий отголосок ночи, намертво осевший в суставах. По коже то и дело пробегал мелкий, противный озноб — не от жара, а от ледяного сквозняка, который пробирался откуда-то из плохо закрытого угла комнаты, безмолвно напоминая о том, что за окном давно уже хозяйничает суровая осень.
Я лежала неподвижно, боясь даже шевельнуться, и с глухим отчаянием осознавала: сказка закончилась. Осталась только звенящая пустота и тишина, полная невысказанных вопросов.
Я резко приподнялась на локте, зажмурившись до ярких, болезненных цветных пятен перед глазами, и свободной рукой судорожно вжала пальцы в раскаленные виски, отчаянно надеясь удержать руками расползающуюся на куски голову. В опустевшей квартире стояла абсолютная, звенящая тишина — такая тяжелая и густая, что она почти физически давила на барабанные перепонки. Ни единого шороха, ни знакомого дыхания, ни малейшего намека на то, что Том всё еще здесь. Эта пустота обволакивала липким страхом, делая некогда родную комнату чужой и враждебной, несмотря на каждую знакомую деталь интерьера.
Я медленно огляделась по сторонам, словно видела эту спальню впервые в жизни. Постель рядом со мной была пуста и пугающе остыла — простыни на его половине лежали ровно, почти без единой складки, будто эта безумная, жаркая ночь была не реальностью, а всего лишь моим затуманенным бредом.
Но на прикроватной тумбочке, аккуратно поставленная на самый край, стояла высокая стеклянная банка с ледяной водой — по её прозрачным стенкам лениво стекали крупные капли конденсата, медленно сползая вниз, совсем как слезы. Рядом с ней одиноко лежала маленькая белая таблетка аспирина, казавшаяся такой крошечной и беззащитной на темной поверхности полированного дерева, а чуть поодаль белел небольшой квадратный клочок бумаги, оторванный от какого-то блокнота. На нем размашистым, резким и до боли знакомым почерком красовалось короткое послание:
«Решил не смущать тебя утренним присутствием. Таблетку выпей сразу. Увидимся вечером».
И ни единого смайлика, ни одного лишнего, смягчающего слова. Только эта сухая, фирменная томовская конкретика, за которой отчетливо угадывался целый ураган подавляемых чувств. В этой спартанской лаконичности читалось абсолютно всё: его молчаливая забота, выстроенная заново дистанция, осознанное нежелание давить на меня и та железобетонная привычка держать любые эмоции под надежным замком, не позволяя им выплескиваться наружу.
Словно кто-то безжалостно щелкнул невидимым тумблером в моей голове, память мгновенно, с пугающей четкостью выбросила на поверхность вчерашние кадры. Я задохнулась от внезапно нахлынувшей волны обжигающего жара — и тут же её резко перебил ледяной утренний сквозняк, неприятно скользнувший по голой, покрытой мурашками спине. Перед глазами ярко, до болезненных мельчайших деталей вспыхнули отрывки ночного безумия: то, как я сама настойчиво умоляла его о поцелуях, задыхаясь от собственной дикой смелости; как сгорала в его сильных руках на этих самых простынях, напрочь теряя ощущение времени, пространства и реальности; как полностью утратила над собой любой контроль, отдаваясь ему жадно, исступленно, сбрасывая с себя все остатки прежней, правильной жизни, будто они были тесной, опостылевшей одеждой.
Едкий стыд накрыл меня с головой — липкий, обжигающий, заставляющий щеки вспыхнуть ярким алым цветом, а пальцы судорожно вжаться в мягкую ткань подушки. Это было чистейшее безумие. Полное, безоговорочное эмоциональное самоубийство. Мы окончательно перешли ту самую роковую черту, за которой уже не может быть возврата к простым, уютным «братским» отношениям — и теперь каждое наше утро, каждый случайный взгляд, каждое брошенное вскользь слово будут нести в себе этот тяжелый, звенящий груз неминуемых последствий.
Я глубоко зарылась лицом в мягкую, пахнущую его парфюмом подушку, судорожно выдыхая воздух, пытаясь спрятаться, скрыться хотя бы на несколько долгих секунд от самой себя и от этого трезвого, беспощадного утра. Но под тяжелой, удушающей волной утреннего стыда, где-то на самом дне испуганного сознания, тяжело и сладко змеилось совершенно другое чувство — темное, греховное, запретное наслаждение. Мое тело до сих пор отчетливо помнило каждое его прикосновение, каждый властный, собственнический жест, и от этой живой памяти внутри сладко, мучительно сосало под ложечкой, словно страх и неукротимое желание сплелись в один тугой, неразрывный узел. А за окном октябрьский холодный ветер яростно швырял в стекло сухие листья, словно торопливо предупреждая меня очнуться.
И тут же, с оглушительным, отрезвляющим грохотом, суровая реальность ударила меня под дых — будто кто-то резко сорвал защитное одеяло, обнажая всё то, что мне отчаянно хотелось запрятать как можно глубже.
Билл.
Автоответчик.
Все те ядовитые, пьяные, захлебывающиеся отчаянными рыданиями слова, которые я впопыхах наговорила ему в трубку перед самым отъездом из загородного дома старшекурсника, теперь тяжелым, занесенным над головой дамокловым мечом висели над нашей квартирой. Острым, готовым сорваться в любую секунду лезвием.
Что именно он подумал, когда услышал этот бред? Прослушал ли их посреди ночи, одиноко лежа в темной тишине, или нажмет заветную кнопку только сейчас, проснувшись в своем идеальном, стерильном и правильном мире, где никогда не было места безумию, слабостям и грязным ошибкам? От одной этой навязчивой мысли меня затрясло уже не от остатков вчерашнего алкоголя, а от липкого, всепоглощающего панического ужаса, который мгновенно сковал мышцы, превращая их в ледяные, неподвижные жгуты.
Дрожащими, плохо слушающимися пальцами я схватила с тумбочки жутко горькую таблетку аспирина, сунула её в рот и жадными, судорожными глотками осушила всю банку ледяной воды до последней капли. Белая крошка шероховатым комком больно оцарапала сухое горло, оставив после себя отвратительный привкус метала и липкой, удушливой вины. Нужно было срочно брать себя в руки — прямо сейчас, в эту же секунду, пока подступающая паника окончательно не скрутила меня по рукам и ногам.
Я заставила оцепеневшее тело подчиниться, поднялась с кровати и, плотнее запахнувшись в ту самую огромную, доходившую до середины бедер серую футболку Тома, которая насквозь пропиталась его запахом — теплым, родным, чуть горьковатым от парфюма, — побрела в сторону кухни. Футболка служила одновременно и спасительным убежищем, и немым упреком. В полумраке опустевшей квартиры каждый шаг давался с трудом. Старая кофеварка на столе зашипела, зафыркала и капризно щелкнула, выдавая порцию черного, как смоль, крепкого кофе, от аромата которого внутри всё сжалось. Но в горло кусок не лез: желудок судорожно сводило от нервного напряжения, и пара бездумно зажатых в пальцах тостов с сыром казалась неподъемными камнями, которые приходилось проглатывать через силу, сдерживая тошноту.
После этого крошечного, вымученного завтрака ноги сами, помимо моей воли, понесли меня в ванную — единственное место в квартире, где можно было спрятаться, запереться от всего мира и попытаться собрать рассыпающийся на осколки рассудок.
Повернув задвижку до щелчка, я встала под тугие, ледяные струи душа, отчаянно надеясь, что эта ледяная вода смоет с кожи липкий кошмар прошлой ночи, смоет тяжелые воспоминания, смоет парализующий страх перед надвигающимся днем. Упругие струи больно били по плечам, по спине, по лицу, смешиваясь с моими собственными горячими, бессильными слезами отчаяния, которые катились по щекам, растворяясь в потоках воды. Густой пар медленно поднимался к потолку, заволакивая большое зеркало непроницаемой мутной пеленой, словно намеренно стирая отражение той девчонки, которой я была еще вчера — до того, как переступила черту, откуда нет возврата.
День тянулся бесконечной, липкой жвачкой — каждая минута наливалась удушливой тяжестью, будто само время нарочно замедлило свой ход, чтобы до предела растянуть моё ментальное мучение. Оно словно застыло, превратившись в вязкий кисель, сквозь который приходилось продираться свинцовыми, неподъемными шагами, едва отрывая онемевшие ноги от пола.
Я сидела на краю дивана в полутемной гостиной, глубоко поджав под себя дрожащие колени и закутавшись в пушистый плед по самый подбородок, но колючий холод всё равно настойчиво пробирался под кожу — и это был вовсе не октябрьский сквозняк с улицы, а тот леденящий душу холод, который рождается глубоко изнутри, когда твой привычный, устроенный мир начинает стремительно трещать по швам. В оглушительной тишине пустой квартиры отчаянные мысли крутились по одному и тому же безумному, ослепляющему кругу, словно заезженная пластинка, чья ржавая игла до крови царапала одну и ту же изношенную борозду.
Мой внезапно протрезвевший, до смерти испуганный разум с холодным, почти садистским цинизмом раскладывал всё по полочкам: боже мой, что же я наделала? Мы с Томом перешли ту роковую черту, которую теперь придется стирать с лица земли только собственной кровью. Билл, его проклятый автоответчик, весь наш хрупкий, годами выстраиваемый быт, рухнувший в одночасье карточный домик — всё это кричало во всю мочь о том, что прошедшая ночь была абсолютной катастрофой. Чудовищной ошибкой. Полным безумием, за которое неминуемо придется платить по самым высоким счетам.
«Зачем? Какого черта я вообще позволила этому случиться?» — этот жгучий вопрос бился в висках настойчивым, звенящим, раскаленным пульсом, не давая мне ни единой секунды передышки, ни малейшей лазейки для спасения.
Я судорожно зажмуривалась до искр перед глазами, отчаянно пытаясь вытравить из памяти этот сладкий кошмар, силой убедить саму себя в том, что нужно срочно всё исправить, придумать хоть какое-то правдоподобное оправдание, собрать вещи и сбежать подальше отсюда. Но стоило мне лишь на секунду прикрыть веки, как этот рассудительный лед мгновенно шел трещинами, со страшным треском рассыпаясь на тысячи острых, ранящих осколков.
Волна шмякалась о берег с такой дикой, оглушительной силой, что в реальном мире выбивала воздух из легких, перекрывая кислород. Стоило мне лишь мысленно вернуться к тому проклятому и прекрасному моменту, как перед глазами мгновенно вспыхивали фальшивые, бессильные угрызения совести, а во всем теле вспыхивал дикий, одуряющий, исступленный жар. Я до дрожи в коленях отчетливо вспоминала, как его большие, горячие ладони уверенно и властно скользили по моей обнаженной коже, оставляя за собой обжигающие, полыхающие огнем дорожки; как он крепко, до боли сжимал меня в объятиях, требуя безоговорочного подчинения, и в этом жестком требовании было столько первобытной силы и мужской власти, что сопротивляться не хотелось абсолютно вовсе, словно это было против самой природы.
А его хриплый шепот? Я помнила каждое слово, от которого плавился весь остатки здравого смысла, полностью растворяясь и испаряясь без единого следа.
Все эти правильные, вымученные доводы рассудка, холодная логика, липкий страх перед Биллом и панический ужас перед неизбежным будущим в один-единственный миг обращались в мелкую пыль, оседая серым невесомым слоем на дне души и тут же сдуваясь ураганным порывом горячего воспоминания. Мои мысли безнадежно путались, дыхание сбивалось в судорожный ритм, а внизу живота сладко, тягуче и болезненно сжималось от дикого, невыносимого, физического желания снова почувствовать его тяжесть, его жар, его непоколебимую уверенность, которая в эту безумную ночь казалась единственным спасительным якорем в нашем бушующем, выходящем из-под контроля хаосе.
Коварная память настойчиво подсовывала ощущения его шероховатых пальцев, горячих губ, низкого голоса — и весь этот взрослый, трезвый анализ мгновенно терял всякий вес, превращаясь в ничто. Весь огромный мир сужался до этих запретных, пульсирующих воспоминаний, и в этот самый момент мне было уже абсолютно, наплевательски плевать на всё остальное. На Билла, на последствия, на завтрашний день. Существовал только он.
Резкий, пронзительный порыв октябрьского ветра со злостью ударил в оконную раму, заставив тонкое стекло звонко и тревожно звякнуть, будто грубо напоминая, что суровая реальность никуда не испарилась. Я резким, отрывистым движением скинула с плеч пушистый плед, в котором пряталась последние несколько часов, словно в коконе, и горько, вымученно усмехнулась пустой гостиной — а она усмехалась в ответ, такая же равнодушная, холодная и безмолвная.
— А к черту это всё, — вслух бросила я в звенящую тишину квартиры, и звук моего собственного голоса неожиданно придал мне странных, диких сил, с грохотом прорвав вязкую пелену страха и сомнений. — Может, он там тоже сидит и сгорает от мук совести. Хватит. Надо просто вести себя так, будто ничего страшного не произошло.
С этими мыслями — легкими, злыми, пропитанными долей безрассудства и странно освобождающими душу — я решительно поднялась с дивана и широким шагом направилась к гардеробной. Хватит с меня жалких попыток играть роль несчастной жертвы обстоятельств и раскаявшейся грешницы. Я не собиралась встречать Тома с заплаканными глазами, красным носом и видом человека, пережившего тяжелый нервный срыв. Пусть знает, что я умею держать удар.
А от Билла тем временем не было ни единой весточки. Экран телефона лежал на столе экраном вниз, храня мертвую, зловещую, звенящую тишину. С каждой проходящей минутой во мне крепла призрачная, почти безумная, отчаянная надежда: а вдруг действительно пронесло? Вдруг он из-за каких-то своих дел так и не прикоснулся к аппарату вчерашним вечером, не прослушал то истеричное, пьяное, полное отчаяния признание, оставленное на его проклятом автоответчике?
Эта хрупкая мысль была последней спасительной соломинкой, за которую я с животным энтузиазмом уцепилась обеими руками, насильственно отгоняя липкий страх перед расплатой на самый дальний край сознания, запирая его на замок.
Вечером я устроилась на плетеном кресле на застекленном балконе, глубоко поджав под себя ноги, и медленно, лениво помешивала серебряной ложечкой кубики льда в высоком стакане с холодным домашним лимонадом — кислым, мятным, обжигающе свежим. На коленях лежала раскрытая книга в мягкой обложке, но черные буквы давно сливались в моем затуманенном сознании в сплошную серую ленту: внимание упорно отказывалось цепляться за вымышленный сюжет, целиком сосредоточившись на размеренном тиканье часов в гостиной и любых глухих звуках, доносившихся со двора.
На мне была черная шелковая пижама — короткие шелковистые шорты и невесомая свободная майка на тонких бретелях. Прохладная ткань приятно остужала разогретую кожу после вечернего душа, а из-под мягкого кружева на лифе едва заметно, соблазнительно выглядывал темный край белья. Я не пряталась. Напротив, в этом полуобнаженном, нарочито небрежном виде было столько тихого вызова, дерзости и показной спокойной уверенности, что утренний внутренний мандраж казался теперь чем-то далёким, глупым и смешным.
Где-то внизу отчетливо звякнула знакомая дверца машины, а затем раздался тяжелый, уверенный, размеренный шаг во дворе.
Сердце на секунду судорожно кольнуло, пропустив удар, и моя напускная уверенность слегка пошатнулась, опасно качнувшись на весах. Я не шевельнулась, продолжая лениво и безразлично крутить в пальцах тяжелый стакан, изо всех сил стараясь вести себя непринужденно и холодно, когда в проеме балконной двери бесшумно выросла высокая фигура Тома.
Он замер на пороге, заслоняя собой вечерний свет, и в его тяжелом, мгновенно приковавшемся ко мне взгляде читалось всё: затаенный с утра вопрос, глухое напряжение и то самое чертово пламя, которое мы так старательно пытались потушить, но лишь раздули с новой силой.
Он стоял в темном проеме балконной двери, заслоняя собой закатившийся за соседние крыши багровый диск заходящего солнца, и тяжело, прерывисто дышал — так, будто поднимался сюда не по обычной лестнице, а спасался бегством от стаи невидимых, преследующих его демонов. В его лихорадочном взгляде, который жадно скользнул по моим босым ногам, по хрупким бретелькам черной шелковой майки и наконец намертво замер на моем лице, читалось сложное, взрывоопасное сплетение эмоций: от сухой, защитной настороженности до глухого, сжигающего изнутри желания.
Он явно готовился совсем к другому сценарию. Ждал слез, истерики, утреннего похмельного раскаяния, заламывания рук или отчаянных попыток снова затянуть привычную песню о том, как сильно мы всё испортили и разрушили. Но не дождался ни единого слова из этого списка.
— Живая, — наконец нарушил густую тишину Том. Голос его звучал хрипло и надломлено, будто он за весь день выкурил не меньше пачки крепких сигарет на почве диких нервов. Уголок его губ нервно дернулся в подобии кривой, вымученной усмешки. — А я, черт возьми, грешным делом думал, что ты к этому часу уже разнесешь квартиру вдребезги или забаррикадируешься от меня в ванной.
Я демонстративно неторопливо отпила небольшой глоток кисловатого, ледяного лимонада, звонко задев кубиками льда стеклянные стенки стакана, и медленно подняла на него тяжелый, прямой взгляд. Глубоко внутри всё еще тревожно дрожало отголоском вчерашнего девятибалльного шторма, но внешне я была непроницаема и холодна, как прибрежная скала.
— Переоценила масштаб трагедии, — ответила я подчеркнуто спокойно, едва заметно пожав плечами в тонких бретелях. — К тому же, у меня был прекрасный утренний инструктаж в виде твоей лаконичной записки. Таблетку послушно выпила, кофе выпила, необходимые выводы сделала.
Я попыталась подняться из плетеного кресла, но Том опередил меня. Сделав резкий, широкий шаг вперед, он сократил разделявшее нас расстояние в один миг и опустился на корточки прямо передо мной. Его широкие, сильные ладони легли на подлокотники по обе стороны от моих бедер, наглухо перекрывая любые возможные пути к отступлению. Близкое, горячее дыхание смешалось с прохладным вечерним воздухом, обжигая кожу. Он всматривался в мои глаза с такой жадной, почти ревнивой дотошностью, словно отчаянно пытался разглядеть за напускным спокойствием фальшивую маску.
— И какие же выводы ты в итоге сделала, Леа? — тихо спросил он, и в этом обманчиво спокойном вопросе отчетливо звенел опасный, натянутый до предела металл.
Его длинные пальцы едва заметно, до скрипа сжали темное дерево подлокотников, а темный взгляд на мгновение соскользнул вниз, задерживаясь на едва виднеющемся из-под шелка темном кружеве лифа.
— Самые простые, Том, — я чуть подалась вперед, намеренно нарушая дистанцию и позволяя ему отчетливо уловить запах моего парфюма. — Я честно пыталась убедить себя весь этот проклятый день, что мы совершили ошибку, но... — я словно невзначай положила ладонь поверх его напряженной, горячей руки, чувствуя под пальцами стальные мышцы, и нервно облизнула пересохшие губы, — но я чертовски не могу избавиться от мысли о том, как невероятно хорошо мне было с тобой этой ночью.
Том замер на секунду, превратившись в туго скрученную пружину, а в следующую же вспышку в его потемневших глазах взметнулся тот самый хищный, знакомый до боли огонь. Он медленно, неотвратимо поднялся во весь рост, запуская горячие пальцы в мои распущенные волосы, и накрыл мои губы поцелуем — уже абсолютно осознанным, лишенным вчерашнего пьяного тумана, властным и бесповоротно забирающим меня себе.
Следующие недели превратились в сплошной, безумный, оглушающий калейдоскоп из пронзительного октябрьского холода, тяжелого свинцового неба и непрекращающегося, лихорадочного пожара под кожей. Мы окончательно сожгли все карты, переступили через каждую оставшуюся черту, через каждый негласный закон морали и приличия, превратив нашу тайную, запретную связь в самый опасный, чистый и разрушительный наркотик на свете, без которого уже не могли сделать и вздоха.
Том словно помешался, сорвался с цепи, окончательно потеряв голову. Он караулил меня у стен университета при любой удобной возможности — парковка перед главным корпусом превратилась в наше постоянное, до предела наэлектризованное место встреч, где стекла его машины мгновенно затягивало изнутри от нашего учащенного дыхания, пока на улице методично кружились и падали мокрые желтые листья.
Стоило мне только показаться в высоких стеклянных дверях главного выхода, как его приметная старая машина уже ждала у самого тротуара. Я едва успевала захлопнуть за собой тяжелую дверцу, как он срывал автомобиль с места, резко вдавливая педаль газа в пол, даже не дожидаясь, пока я успею накинуть ремень безопасности, и увозил меня в неизвестном, хаотичном направлении.
А иногда мы даже не уезжали никуда далеко: прямо там, в тесном, прогретом печкой пространстве салона на полупустой подземной парковке торгового центра, пока в сырости промозглого осеннего вечера где-то наверху суетились прохожие, мы в ту же секунду теряли над собой всякий контроль. Его грубые, жадные, невероятно горячие руки спешно срывали с меня тяжелые пальто и объемные свитера, заставляя в одну единственную долю секунды выбросить из головы проклятые лекции, приближающуюся сессию и весь остальной, сгоревший дотла внешний мир, где продолжала течь какая-то другая, чужая жизнь.
Мы горели. Каждое прикосновение превращалось в искру, каждый вдох — в чистый кислород, выжженный из воздуха. Секс стал нашим единственным языком, новой, всепоглощающей стихией, в которой мы заново учились выживать и дышать, отчаянно согреваясь посреди стремительно холодеющего мира.
Мы занимались этим везде, словно намеренно испытывая на прочность все границы дозволенного и балансируя на самом краю пропасти.
На широкой кровати в спальне, где простыни за считанные секунды сбивались в тугие, раскаленные узлы под нашими судорожными движениями, а за окном надрывно выл холодный ноябрьский ветер, словно предостерегая нас.
В тесном, заполненном полумраком пространстве ванной комнаты, когда зеркала затягивало плотной, непроницаемой пеленой горячего пара, а тяжелые, прозрачные капли воды стекали по нашим напряженным, покрытым мурашками спинам.
На том самом чертовом балконе, в прохладном, зыбком сумеречном мареве дождливых вечеров, когда осенняя сырость пробирала до самых костей, и приходилось до кровавых точек закусывать губу зубами, чтобы глухой, сорванный от наслаждения стон не разорвал хрупкую тишину ночного двора.
В тесной, пропахшей резкой хлоркой кабинке туалета в полупустом кинотеатре — прямо во время сеанса, когда сердце бешено колотилось где-то в самом горле от липкого, ослепляющего риска быть пойманными с поличным в любой момент, добавляя в нашу греховную связь опасный, пьянящий вкус запретного плода.
Что я чувствовала в те моменты?
Это походило на бесконечное, свободное падение в бездонную пропасть — но впервые в жизни без единой капли страха разбиться. С каждым его прикосновением, с каждым жестким, требовательным, выбивающим душу толчком стиралось абсолютно всё, что было до него. Все мои прежние сомнения, панические страхи перед будущим, даже тот удушливый, липкий ужас перед телефонным звонком Билла — всё это обратилось в прах, превратившись в далекий, бессвязный шум. Билл, кстати, так больше ни разу за всё время и не объявился; этот призрак прошлого тихо растворился в небытие, став ненужным, серым фоном.
Я сгорала рядом с Томом дотла, превращаясь в чистую, оголенную, звенящую нервную систему. Каждый его грубый жест — будь то властный укус в сгиб плеча, тяжелый, темный, собственнический взгляд из-под ресниц или жесткие пальцы, глубоко вплетенные в мои волосы — отзывался диким, ослепительным, почти болезненным экстазом. Я чувствовала себя абсолютно живой, желанной, дикой до исступления. В этом безумии не оставалось места фальшивой нежности или романтическим соплям — существовал только чистый, первобытный, неутолимый голод двух людей, которые наконец-то сорвали с совести последние маски и позволили себе сожрать друг друга без остатка. Я задыхалась в его сильных руках, царапала ногтями его мускулистую спину, захлебывалась собственным срывающимся криком и точно знала: дороги назад больше нет, да и черт бы с ней.


Комментарии