Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Глава 1 (далекая, как призрачное детство…)
Они подожгли дверь. Только дверь, так было заведено.
И, видимо, того же требовала Книга Поклонений — среди голубых жандармских мундиров суетился Духовник в суконной чёрной накидке, совсем незнакомый. Говорил и показывал руками — где стоять, и что делать. Они выстроились полукругом возле дома старого Линча, сильно растянув неровную свою шеренгу — по двое у каждого окна. Ветер, налетая вдоль улицы, раскачивал ремни винтовок.
Луций, первым увидевший это из окна, притих и пялился во все глаза — благо, что Ремесленная не была широкой улицей, да и оба дома стояли едва ли не напротив друг друга.
Свою работу жандармы делали будто бы нехотя — указанные им места занимать не спешили, лениво препирались между собой. Жандармский десятник вообще остался стоять напротив крыльца — то ковыряя, то притаптывая булыжник носком высокого сапога. Лицо у него было странное — будто неровный блин, ещё и разрезанный надвое шнурками усов. И вёл он себя так, словно происходящее его не касалось — просто стоял и смотрел.
Жандармами командовал Духовник.
Он расставил троих косой шеренгой от левого плеча, потом ещё троих — от правого. Один жандарм, самый здоровенный из приговорённой команды, остался рядом с десятником — недисциплинированно грел руки под бортом мундира, зажав сразу две винтовки подмышкой. Пеньковые шнуры его аксельбантов мёртво и беспомощно путались, словно издохшая змея на вилах.
Он имел бы очень грозный вид, встреть его Луций на улице, но сейчас, из окна — смахивал на огородное пугало.
Духовник приказал что-то, и жандармы нехотя подобрали ремни и взяли оружие наизготовку. Принесли откуда-то дымящее ведро с крышкой. Плюгавый пожилой жандарм тащил ведро с осторожной натугой, вытянув прямые напряжённые руки — старался быть от ведра подальше. Он потопал было прямиком к крыльцу, не останавливаясь, но Духовник придержал его за плечо, потом поманил кого-то из-за спины — на этот жест подошёл ещё один жандарм, нескладный и тощий, из-за неловкой своей худобы казавшийся ростом с колокольню. Он волок на плече дубовую колотушку на длинной ручке… и, увидев эту колотушку, тётка Хана вдруг запричитала в голос, словно до неё только сейчас дошло, в чём дело.
В комнате моментально появилась мать, торопливо прошлась, сдёргивая вместе занавески, походя треснула Луцию подзатыльник. Он только оскалился в ответ. Мать заступила окно перед тёткой и, подталкивая ладонями, повела прочь. Они вяло переругивались на ходу. Тётка Хана причитала: что делается, ох, что делается… смотреть страшно… Куда ты меня, Кира? Ох, пусти, что делается…
— Ну, так и не смотри, — отвечала мать сквозь рассерженно-стиснутый рот, — чего к окну прилипла-то?
Тем временем жандарм внизу, хорошо видимый сквозь редкую, как паутина, занавеску — взобрался на крыльцо старого Линча. Шагал он нарочито так, чтобы получалось громко и страшно — чуть ли не приседал от усердия, вколачивал подмётки сапог в податливые доски. Вот он сдёрнул с плеча колотушку и, неуклюже размахнувшись, стукнул ею по двери. Луций считал, обмирая после каждого удара. Три… четыре… Жандарм чуть-чуть замешкался перед положенным пятым ударом, словно переводя дух, потом, будто через силу — ударил…
Луций, навалившись животом на подоконник, поёжился в зябком предвкушении.
Жандарм вернулся, таща колотушку волоком… поставил её, прислонив к фонарному столбу. Потом забрал у того, кто грел руки, вторую винтовку — должно быть, свою — и снова направился к крыльцу. Но на этот раз, чуть не дойдя до ступенек - остановился, старательно прицелился и выстрелил в притолоку.
Отлетела крупная щепа.
Жандарм повернулся в сторону Духовника, дождался от того нетерпеливого взмаха и отошёл прочь.
Пуля в притолоку означала: каждый, кто теперь выйдет из дому, будет убит быстро и милосердно…
Из дома, однако, никто не показывался. Дверное кольцо в пасти львиной головы, которую старый Линч выковал на спор из пустого пушечного ядра, свисало неподвижно.
Несколько минут жандармы словно ждали чего-то, переминались с ноги на ногу.
Луций отчётливо слышал, как задушенно голосит тётка Хана, как мать шикает на неё, и как отчаянно скребёт клювом плевавший на всё воробей, выцарапывая что-то из-под карниза.
Духовник поднял вдруг пухлую волосяную кисть, что висела, привязанная к поясу, и обмахнул ею воздух — рисуя что-то скособоченное, о пяти углах.
Тотчас шевельнулся дядька с ведром. Он совершенно не был похож на жандарма — ни роста, ни сытости, ни особой наглости в походке. Он поднял ведро и поплёлся к крыльцу — скособочившись и припадая на левую ногу. Ведро, слишком тяжёлое для его рук, мотало дядьку из стороны в сторону. Одолев высокие ступени, он осторожно пристроил ведро, выудил из-за ремня волосяную кисть — как у Духовника, только размерами побольше. Макнул её в ведро — в то густое и дымящее, чем оно было наполнено… потом, приседая от натуги, вывернул кисть с налипшей на неё жирной соплёй и с размаху шлёпнул об дверь. Кисть прилипла и осталась висеть. Дядька перехватил её поудобнее и принялся возить по доскам… отрывать, совать в ведро… плюхать липкие, как мёд, кляксы на дверь и снова возить…
Из-под кисти валил плотный пар. Луций никак не мог разобрать — рисует ли жандарм Священный Пятиугольник, или просто мажет. Наверное, и Духовник, что по-курьи вытягивал шею, издали заглядывая — тоже не мог. От измазанной двери парило всё сильнее и сильнее… дядька, наконец, отпустил кисть, так и оставив её висеть, прилипшей к двери. Потом боязливо, носком сапога, толкнул ведро, опрокидывая, и, пятясь, пошёл от крыльца.
— Мальца-то хоть от окна убери, Кира… — громко сказала тётка Хана. — Ох, что делается…
Этажом выше скрипели доски — должно быть, толстый господин Шпигель, возбуждённо сопя, тоже топтался у подоконника. Или его престарелая мамаша, такая жирная, что ей даже из дому было не выйти, топталась – брякая башмаками, как деревянными колодками, укладывала чудовищные бурдюки грудей на подоконник и подслеповато всматривалась. Или же пухлый коротышка Марк, сынок господина Шпигеля, роняя крошки от надкушенного ломтя, сучил ножонками, глядя на дверь старого Линча. Словом, кто-то грузный топтался — просыпалась пыль между досок.
Всё-таки так близко по Ремесленной улице домов ещё не приговаривали.
— Луций… А ну-ка — пошёл от окна! — велела мать.
— Ага… Щас… — ответил Луций, закапываясь поглубже в занавески.
— Кому говорю?!
Но, куда там — Духовник за окном уже воздевал руки к земле, бесновались на шнурках у запястий священные причиндалы. Кисть, подвешенная к поясу, болталась, как козлиный хер после неудачной случки, и стучала Духовника по чёрным суконным ляжкам. Валялось на крыльце опрокинутое ведро, испуская уже не пар, а настоящий дым. И такой же дым сочился от дверных досок, и уже нет-нет, да проскакивали сквозь него короткие злые язычки пламени.
И вдруг дверь вспыхнула — сразу вся!
Будто огонь, впитавшийся в поры, проел дерево изнутри, оставив нетронутой лишь тонкую корку краски — и вот она лопнула, плеснув накопившийся огонь наружу… Коптящее пламя взвилось, выворачивая наизнанку древесные швы. Безмолвная картина за окном обрела звук — пламя гудело, жаркая древесина трещала. С хлопками, похожими на выстрелы, плевались длинные искры.
Луций вытаращился, аж привстав… и, если бы не окрики матери, непременно высунулся бы из окна, чтоб рассмотреть получше. Страшно и красиво горела дверь старого Линча. Светились раскалённые железные гвозди, ясно видимые сквозь огонь.
Жандармы с винтовками беспокойно переступили с ноги на ногу.
И тотчас, словно дождавшись этого разрешающего переступания, шаркнули оконные створки, распахиваясь — взмыли оттуда трепещущие занавески, пытаясь в ужасе улететь, но тренькнули натянувшейся бечёвкой и опали. Из окна густо дохнуло дымом. Сначала пепельно-серым, потом примешались ядовитые жёлтые клубы — от запылавшей лаковой мебели. И из этих клубов, из закопчённого горячего нутра, из увядших лепестков занавесок, как потревоженная гусеница — поползло, неловко переваливаясь через подоконник, наспех перепелёнатое какими-то тряпками тело.
Луций услышал, как ахнула на кухне тётка Хана, как наверху кто-то подпрыгнул и заскрёб по половицам будто бы копытами — и только потом узнал в этой разворошённой тряпичной груде бабку Фриду, жену старого Линча.
На старуху было навздёвано всё, что только нашлось в доме, но и эти многочисленные тряпки не спасали от жара пламени. Она еле шевелилась, будто уже сварилась заживо – медленно, как тающий воск, оплывала с подоконника. Из неё, будто из дырявого мешка, что-то сыпалось и сыпалось на землю — какие-то обрывки бечёвок, прищепки, круглые камешки пуговиц. Овчинные шлёпанцы соскользнули и одна за одной свалились вниз, оголив чулочные пятки. Бабка Фрида ползла с подоконника задом и, повиснув в каком-то вершке от мостовой — медленно, мучительно медленно тянулась к ней заячьими ушами спадающих чулок…
Наконец, ей удалось…
Она встала на обе ноги, но медлила обернуться на жандармов — кряхтя, опиралась на стену, придерживаясь за оконную створку, из-за которой уже вылетали горящие перьевые колтуны. Видимо, в доме пылали перины и подушки.
Жандармы топтались — ждали, вылезет ли ещё кто-то.
Но вместо этого пыхнуло пламенем, обдав жирной копотью стену.
Тогда один — тот, что стоял поближе — шевельнул винтовкой и, особо даже не прицелясь, пальнул в середину тряпичного свёртка, которым была бабка Фрида.
Она и без того — еле стояла.
Пуля лупанула старуху в поясницу, швырнула на стену плашмя — со стуком, какой издаёт полено, ударившись о задник дровяника… И Луций подумал вдруг: это оттого, что она совсем худая стала от своей старости, одни кости, скелет скелетом, хоть сверху и тряпок столько понаверчено…
Сам старый Линч так и не появился из огня, сколько они все не таращились на окно сквозь дым. Даже когда остальной огонь вроде иссяк, дверь всё горела и горела, выплёскивала нескончаемые сполохи пламени, тягуче размазывалась жёлтыми мазками — будто её, горящую, рисовали чем-то густым да по чему-то сырому… затем замалёвывали и тут же поверх начинали рисовать заново. В конце концов и она рассы́палась — не головнями, а калёными злыми искрами, открыв взгляду выгоревшее, добела раскалённое нутро дома. Если старый Линч и сгорел там, то сгорел бесследно — это священное пламя всё без исключения перемололо в тонкий и летучий прах.
Зато львиная голова, которую старый Линч выковал на спор из пушечного ядра, пережила его надолго. Пламя вылизало её и откатило прочь. Голова замерла в ближайшей луже, не просохшей, а только перекипевшей от странного этого огня.
Жандармы не обратили на неё никакого внимания. Они были слишком заняты — безуспешно ловили ниже по Ремесленной, до самого Громового Тракта, хоть какую нибудь телегу. Но молва расползалась быстро, и не было желающих проехаться сейчас по Ремесленной — кто в своём уме захочет рисковать лошадью, подпуская её к только что приговорённому дому? Подводу пришлось гнать от жандармских конюшен, да и то возчики остановили коней в отдалении, и близко не доехав до дома, растрескавшегося по углам…
Обвязав лица мокрыми платками, возчики зацепили бабку Фриду багром за подол и долго и нудно волокли по мостовой, пока жандармы грозили тем горожанам, что норовили прошмыгнуть за их спинами. Наконец, тело закинули на телегу и накрыли рогожей. Возчик подобрал вожжи, и подвода тронулась, грохоча ободьями.
Львиная голова так и осталась валяться в луже.
Луций, Курц и Кривощёкий Эрвин уволокли её под вечер — уже остывшую, но всё ещё восхитительно тёплую, полную воспоминаний о бушевавшем недавно пламени. Толкаясь, они заглядывали в чугунные спёкшиеся бугры глаз, настолько выбеленных огнём, что те до сих пор казались раскалёнными. Кровощёкий Эрвин щедро плюнул в каждую из глазниц — на пробу, не зашипит ли… Не зашипело.
Брезгливый Курц наорал на Эрвина и ногой перевернул гремучий шар головы — жидкие слюни Кривощёкого вылились из глазниц и двумя дорожками, будто неискренними слезами, измазали львиную морду. Тогда Эрвин, уже получивший от Луция злого тычка в бок, размазал их зелёным платком лопуха.
Искорёженное огнём кольцо не удержалось в сомкнутой клыкастой пасти — они потеребили его и оторвали начисто. Да, и ладно – держать голову прямо за стёсанную пламенем челюсть тоже оказалось вполне удобно. Балуясь, они притворно обжигались о металл, швыряя голову друг другу, будто печёную картошку. Потом придумали новую забаву — бросали, кто дальше. Голова оглушительно звенела, прыгая по булыжнику мостовой.
Тётка Хана сорвала голос, выкрикивая его имя — Луций… Луций, сукин ты сын… Только попадись мне… Вернётся твоя мать, я до тебя доберусь, слышишь…
Эту угрозу Луций не принял всерьёз — дело наверняка ограничится подзатыльником. Одним больше, одним меньше…
— Чего это она разоряется? — не понял Курц. — Горло ведь сорвала уже…
Луций отмахнулся:
— Да, ну её. Дура старая… Думает, что нам старика не жалко.
— Почему? — удивился Курц. — Ещё как жалко… Хороший был дед — невредный… Только железяка-то эта тут причём?
У Курца вообще всё было просто. Луций подумал даже — а не сыграл бы он и стариковой головой так же беззаботно, как этой… львиной?
Однако потом с дневных работ потянулись по домам мужики из ближайших ремесленных мастерских, кто-то из них шикнул на пацанву, и голову пришлось оставить… пока и взаправду не накостыляли.
Мужики собрались понемногу и, в конце концов, кучно столпились над головой — не пытаясь, однако, ни поднять её, ни перевернуть. Стояли молча, пока кто-то не закурил, не пустил кисет с табаком по кругу:
— Довыделывался Линч! — сказал тот, кто закурил первым.
— А ему говорили… — подтвердил кто-то. — Да ты ведь ему и говорил. Не кичись, мол… мало ли, что мастер и кузнец, зарвёшься — и не посмотрят!
Хозяин кисета задумчиво кивнул — будто сразу всем, и в то же время никому конкретно.
Луций сам зашипел на Курца и ещё врезал Кривощекому по уху — чтоб не топтались, не хрустели сухой полынью, не мешали слушать. Их троицу отделяли от толпы мужиков лишь десяток шагов булыжной мостовой, да дощатый забор, чудом не сгоревший вместе с домом и почти сплошь состоящий теперь из щелей да трещин. Дом старого Линча был сейчас совсем рядом, прямо за их спинами — остывший к вечеру камень уже не потрескивал, и края голых проёмов понемногу перестали куриться…
— Кузня-то его — тоже приговорена? Тоже сгорела?
Мужики кротко озырнулись на пристройку к дому, где старый Линч, уже не ходивший на заработки в ремесленные мастерские из-за возраста и больных суставов, ещё время от времени тюкал по железу вечерами. Пристройке досталось даже сильнее, чем самому дому — и крыша, и верхние пояса стен были разворочены племенем, а то, что устояло — просеклось сквозными трещинами до самого фундамента.
Кисет вернулся к хозяину почти пустым. Тот выстукал трубку о каблук, наполнил её тем, что ещё оставалось в кисете, потом примял табак заскорузлым пальцем, сунул трубку в рот… да так и забыл раскурить, посасывал не разожжённую…
— Как же он это сделал всё-таки? — тоскливо спросил он, покосившись на львиную голову, которая тоже понуро щурилась на него с мостовой, вся рябая от тонко выбитых завитков чугунной гривы. — Своими бы глазами не видел — так и не поверил бы.
— А может, наплёл нам дед? — осторожно сказал кто-то из толпы. — Может, это не мастерство и не колдовство, а просто фокусы такие? Может, в самом горне ужу подменил ядро на шар из простого железа, делов-то…
Тот, с остывшей трубкой в зубах, вдруг глянул на говорившего с такой злобой — Луцию даже показалось на миг, что не сдержится, швырнёт тому в рожу пустым кисетом. Луций совсем приклеился к щели между досками, но ничего этакого не случилось — мастеровой скатал кисет трубочкой и раздражённо сунул в карман.
— Дурак ты… — только и сказал он. — Или молодой ещё. Теперь уж и не узнаем!
Повернулся и молча пошёл вдоль улицы — мимо забора, за которым прятались Луций и Курц, а Кривощёкий Эрвин уже смылся незаметно для обоих… потом ниже по Ремесленной, мимо двухэтажного доходного дома господина Шпигеля, где мать Луция снимала комнату. Всё дальше и дальше уходил он, сутулясь и опустив плечи, на каждое из которых легко поместился бы мешок с каменным углём, так они были широки… Луций и Курц из-за забора, да и все мужики, что толпились на мостовой — долго смотрели, как он уходит, слегка припадая на левую ногу и чиркая по булыжнику краем подошвы здоровенного рабочего башмака… Курц потом клялся, что ясно видел длинные синие искры, которые высекались при каждом шаге — не иначе как на каблуке гвоздики были набиты крестом, а не священным пятиугольником, как было Духовниками разрешено и положено.
Курц вообще последнее время много говорил о том, как у него намётан глаз на вероотступников. Луций пока что пропускал эти слова мимо ушей. На Ремесленной за последнее время отчего-то рождалось совсем мало детей – кроме их троицы водиться ему было особо не с кем, так что Луций волей-неволей прощал приятелю эти странные злые речи, будто бы и сказанные не его языком. Да и что такого — не вытягивается же тот в струнку перед жандармами, и не кланяется Духовникам прилюдно до самых булыг. А значит, не совсем ещё пропащий…
Мужики немного ещё потолклись над львиной головой, поспорили негромко: да как же, всё-таки, возможно ковать чугун? Он ведь не мнётся даже в белом калении, а лишь сыплется искрами под молотом… Вот уж и думать не могли, что этакое мастерство теперь объявят греховным и запретным. А остальным мастерам теперь — чего же ждать? Раз уж начали Духовники приговаривать дома бывших мастеровых — то ведь и нынешним, тем, что сейчас стоят у тисков и горнов, тоже нужно быть потише… Старика, вон… да бабу его — и тех не пожалели, хотя кому до стариков дело…
От говорившего отмахнулись: да, хоть и рукастый был Линч, но погорел-то за язык, а не за золотые же руки… Времена сейчас такие — не ценят совсем ремесло… да и зачем своих мастеровых ценить, если всё, что захочешь - теперь просто привезти можно. Купцы-то — вон как живут… Мастерские шумят ещё, но в основном уже чинят привозное… И зашумело разом, закашляло, заперхало в этой толпе: раньше, раньше-то… дома росли вокруг Ремесленной, подводы шли по Громовому Тракту — прочь гружёные да с лязгом, а обратно порожние. Пока колодцы на Храмовой площади не начали рыть. Помните? А, мужики?
Речей этих не поддержал никто — так, покашляли ещё для виду…
Половина жителей Ремесленной нанялись тогда в каменотёсы. А чего бы не? Духовники щедро платили за то, чтоб мостили дороги вынутым из земли камнем… А теперь вот — и камня попадаться не стало, и каменотёсы не нужны, одна Глина идёт, тугая, жующая лопаты… увозят её полными подводами, засыпая лога и овраги бесплодными коричневыми кучами… и половина людей в городе теперь — в коричневых робах, с лопатами да руками без ремесла…
А раз нет в руках ремесла, то быть лишь мозолям…
Постояли-пошумели, да вспомнили — вечер уже, бабы ждут… Приговорённый дом выгорел и остыл — надо бы входы-выходы заколотить от сквозняков, чтоб ядовитый пепел ветром не разносило. Ведь это первый дом, что приговорили на Ремесленной — а вдруг ребятишки с дури залезут.
Выскобленное огнём нутро дома старого Линча спрятали от глаз — наспех забрали досками проёмы, растащив под это дело забор, из-под которого Луций с Курцем едва успели улизнуть. Но пепел всё равно понемногу просеивался сквозь щели — гривастые битюги, что тянули мимо крытые телеги, фыркали и испуганно воротили морды. Конский щавель, пучками лезущий повсюду из-под каменных завалинок, около дома старого Линча скукожился и пал.
Несколько дней у младшей ребятни ещё была в ходу забава — швырять на вывернутый огнём булыжник около бывшего крыльца пук соломы и смотреть, как тот медленно, сам собою корчится и чернеет.
За полночь ходили Духовники, почти невидимые в темноте — только огоньки от жировых свечек тряслись в стеклянных фонарях, всплывали над булыжником, будто бешеные светляки. Да орали надтреснутые голоса, читая из Чёрной Книги Поклонения, никем из горожан своими глазами не читанной: о каждом сверчке, знающим свой шесток… о величии всего пятиугольного над всем четырёхконечным… о необходимости упорно и покорно рыть Колодцы, чтобы облегчить дыхание подземным Богам… о Глине, которая поберёт всякого, кто в гордыне своей намерен менять суть вещей и делать хрупкое ковким…
Менять суть вещей — значит оскорблять богов… Боги обид не прощают! — вопили Духовники…
Теперь будет так: птицы уйдут от окна твоего, угли в печи твоей станут холодны, а похлёбка сгорит. Черви зашевелятся под полом. Простыни твои станут Глиной, а сны — безумием.
А потом мы подожжём твою дверь!
Внизу, в темноте под окнами, среди огарков и хрипа наверняка прохаживались и жандармы, а потому горожане сидели ночь с открытыми окнами, опасаясь хоть скрипнуть затворяемыми рамами, чтоб стёкла не высадили. Отгородившись от всенощной проповеди и мухоты лишь редкими, ничего толком не скрывающими занавесками…
Утром следующего дня у всех хозяек по Ремесленной ожидаемо пригорела похлёбка, а вечером под карнизом над окном Луция сдох, наконец, неугомонный и ненасытный воробей.
Уважаемый читатель! Эта книга уже сейчас полностью выложена на Автор.Тудей https://author.today/work/469968


Комментарии