Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Глава 21. Реквием
«Люди, веря, что новый правитель окажется лучше, охотно вос стают против старого, но вскоре они на опыте убеждаются, что обманулись, ибо новый правитель всегда оказывается хуже старого.» — Никколо Макиавелли
Через несколько часов его вырвало из небытия не постепенно, а с надрывным, физическим усилием, будто все его нутро судорожно вытолкнуло яд бессознательного. Он не открыл глаза — он их буквально вытаращил, уставившись в бархатную, непроглядную тьму своей спальни. В висках молотило, словно по наковальне били два молота, а в ушах стоял высокий, пронзительный звон, заглушающий все остальные звуки. Воздух в комнате был спертым, им невозможно было надышаться. Он сел на кровати, тело тяжелое, ватное, отягощенное не сном, а забытьем, похожим на смерть.
Голова... будто ее начинили горячей рваной проволокой. Каждый удар сердца отдается в черепе тупой, раскаленной болью.
Он сгреб ладонями влажное от пота лицо, пытаясь стереть с него остатки кошмаров, но они уже растворились, уступив место куда более жуткой реальности. Мир плыл перед глазами, очертания мебели расплывались, сливаясь в серые, безликие пятна. Он встал, пошатнулся и чуть не рухнул, схватившись за спинку кровати. Ноги не слушались, были чужими, непослушными культяпками.
Надо идти. Надо увидеть. Убедиться, что это не сон. Что я это сделал.
Он поплелся, лапая руками все стены, все выступы. Пальцы скользили по шершавому, холодному камню, цеплялись за железные скобы потухших факелов, нащупывая путь в полумраке коридора, как слепой. Он не думал, куда идет. Ноги несли его сами, ведомые мышечной памятью, тянущейся к источнику кошмара, который он сам и создал. К двери Ярослава.
Там тихо. Слишком тихо. Ни храпа, ни скрипа кровати. Ничего. Как в склепе.
Он толкнул массивную дубовую дверь. Та отворилась с тихим, заунывным скрипом, впуская его в царство мертвой, давящей тишины. И он увидел. Увидел его.
Ярослав лежал на полу в той же позе, в какой его оставили, — неестественно, скрючившись, одна рука выброшена вперед, будто в последней попытке что-то ухватить. Неподвижный. Бледное, осунувшееся лицо застыло в маске последнего, так и не понятого ужаса. Рот был приоткрыт, губы посинели. Глаза, стеклянные и пустые, смотрели в потолок, не видя сколов на каменных плитах, не видя паутины в углах. Они видели что-то свое, последнее, что успел запечатлеть мозг перед тем, как навсегда отключиться.
Артур замер на пороге, его дыхание застряло в горле. Он стоял, впитывая эту картину, этот итог. Ничего. Ни капли жалости, ни злорадного триумфа, ни даже отвращения. Пустота. Глухая, ледяная пустота, как в заброшенном колодце. Ферзь сброшен. Партия близится к концу. Просто ход. Логичный и неизбежный.
Он медленно переступил порог. Его шаги по пыльному полу звучали глухо, как удары савана о землю. Он подошел и остановился над братом, глядя сверху на это безжизненное тело. Оно казалось меньше, съежившимся, как будто смерть не просто забрала жизнь, а сжала его, сделала ничтожным.
И это все, что осталось от наследника Элиашей. От гордого Ярослава. От того, кто мечтал о троне. Куча костей и мяса, уже начинающая неприятно пахнуть.
Он наклонился, с трудом разогнув одеревеневшую спину. Подсунул руки под безвольно распластанное тело. Оно было тяжелым, обвисшим, чужим. Мертвый вес. Он рывком поднял его, прижал к себе, ощутив ледяной холод щеки Ярослава о свою шею. Пахло коньяком, дорогими духами, которые тот так любил, потом и чем-то кислым, сладковатым — невыразимым запахом ушедшей из жизни плоти.
Он поволок его по коридору, спотыкаясь о неровности каменного пола, наступая на разбросанные вещи — оброненные книги, пустые бутылки. Тело брата било его по ногам мертвым, непослушным грузом. Он тащил его, как мясник тащит тушу, без почтения, без сожалений. Просто убирал мусор.
Тяжелый ты и мертвый, братец. Как при жизни был грузным, громоздким, так и теперь.
Он дотащил его до стола, до шахматной доски, где несколько часов назад все и решилось. С трудом, пыхтя, усадил в кресло, поправил его голову, чтобы она не заваливалась набок. Получилось криво, неестественно. Труп сидел, откинувшись на спинку, уставившись в пространство стеклянными глазами, будто задумавшись над следующим ходом, который уже никогда не сделает. Одна рука беспомощно свесилась с подлокотника.
Артур отступил на шаг, окидывая взглядом эту сюрреалистическую картину. Мертвец за игровым столом. Неплохая инсталляция. Достойная нашего семейного театра.
Его взгляд упал на бутылку коньяка, стоявшую на столе. Он взял ее, ощутил тяжесть в руке. Помедлил, потом поднес к губам и отпил большой, обжигающий глоток. Жидкость пекла горло, но не приносила ни тепла, ни забвения, лишь горькое послевкусие. Затем он с силой поставил бутылку прямо перед Ярославом, вложив ее между его окоченевших пальцев, придав композиции завершенность.
На, выпей. За наш славный, прогнивший насквозь род. За отца, который скоро присоединится к тебе. Ты первый, братец. Тебе повезло — ты уже ничего не чувствуешь.
Он развернулся и ушел, не оглядываясь. Оставил их вдвоем — мертвого брата и немого свидетеля их последней партии. Дверь в комнату он за собой не закрыл. Пусть проветривается.
В своей комнате он зажег все лампы — и тусклые гальванические шары на стенах, и мощную керосиновую лампу на своем рабочем столе. Резкий свет залил комнату, выхватывая из полумрака незаконченный портрет, стоящий на мольберте. Он сел перед ним, отодвинув палитру с засохшими красками, взял в руки новую кисть. Руки не дрожали. Напротив, они обрели невероятную твердость. В голове наконец прояснилось, туман боли и отупения рассеялся, уступив место ледяной, абсолютной, кристальной ясности.
Он всмотрелся в черты на холсте. Все эти годы он пытался вспомнить лицо матери. Искал его в чертах незнакомок на улицах, в тенях, отбрасываемых факелами, в смутных, ускользающих очертаниях снов. Он вглядывался в незаконченный портрет Лилит, пытаясь выцарапать из памяти хоть одну черту, но натыкался лишь на пустоту, на темноту.
А оно всегда было перед ним. Оно смотрело на него каждый день. Говорило с ним. Злилось на него. Манипулировало.
Ева.
Ее темные, густые, как смоль, волосы, ниспадающие тяжелыми волнами до груди. Светлые, почти прозрачные, как лед на луже, глаза, ярко и резко выделяющиеся на чистом, бледном, почти без кровинки, лице. Худая, белокожая, славянская внешность, которую он всегда считал просто... данностью. Присутствием.
Он обмакнул кисть в охру, потом в умбру, смешал краски на палитре. И начал водить кистью по холсту. Он не писал — он снимал слои лжи, слой за слоем, обнажая скрытую правду. Под его рукой проступало не призрачное воспоминание о красивой, мертвой женщине, а живое, знакомое до боли, до тошноты, лицо. Той, что всегда была рядом. С самого детства. Той, что втерлась в его жизнь, как настырный, неотвязный котенок, которого не вышвырнешь за дверь только потому, что он уже обжился, облюбовал каждую щель.
Она была его матерью. Не Лилит, прекрасная и мертвая, чей образ стерся в памяти, как старая монета. А Ева. Настоящая. Та, что учила его читать и искать правду. Та, что говорила, что все врут, что все нужно проверять. Та, что была воплощением добра и красоты, которую он не мог разглядеть, потому что искал ее в призраке, в памятнике, в прошлом.
«Ты даже сейчас спишь, Артур!»
«Опять напился?»
«Но твоя мать... ее повесили! Ты же сам видел!»
Каждая ее фраза, каждый укор, каждая попытка достучаться теперь обретали новый, страшный смысл. Это были не слова назойливой любовницы. Это были слова матери. Отчаявшейся, скрывающейся, наблюдающей за своим сыном, сходящим с ума, и не могущей сказать правду.
Он дописывал последние штрихи — легкую тень под скулой, придающую лицу худобу и усталость, крошечный блик в зрачке, оживляющий взгляд. И с каждым движением кисти внутри него что-то огромное, сжавшееся в тугой, болезненный ком, начинало медленно, мучительно разжиматься. Не радость. Не прощение. Не облегчение. Спокойствие. Тяжелое, как свинец, и холодное, как могильный камень. Принятие. Признание правды, которая оказалась страшнее любой лжи.
Он положил кисть. Портрет был готов. Ева смотрела на него с холста. Не Лилит. Ева. Ее глаза, такие знакомые, теперь смотрели на него с бездонной грустью и знанием. Знанием всего, что было, и всего, что еще предстоит.
И он смотрел на нее. Два одиночества в пустом, пропитанном смертью доме, где пахло пылью, красками, старым деревом, тлением мыслей и сладковатым, неприятным запахом, идущим из комнаты его мертвого брата.
Он понимал. Ева — это Лилит. Лилит — это Ева.
* * *
На следующий день
Солнечный свет, бледный и жидкий, как разбавленное молоко, с трудом пробивался сквозь высокие арочные окна тронного зала, не в силах рассеять густые сумерки, царящие под каменными сводами. Воздух был неподвижен и спертый, пахнущий воском старых свечей, пылью веков и едва уловимым, но стойким ароматом тления — словно само здание медленно разлагалось изнутри. Пылинки, поднятые чьими-то невидимыми шагами, лениво кружили в узких лучах света, словно микроскопические танцоры на заброшенной сцене.
Амадей восседал на своем троне — массивном, громоздком уродце из черного дерева, украшенном вычурной, но грубой резьбой, изображающей змей и скорпионов. Но сегодня он не выглядел повелителем. Его фигура казалась съежившейся, поза — усталой и согбенной, будто невидимый груз давил ему на плечи. Он внезапно и бесповоротно постарел за одну ночь; кожа на его лице обвисла, образуя глубокие морщины, похожие на трещины на высохшей глине. Его пальцы, длинные и костлявые, с желтоватыми ногтями, нервно барабанили по резному змею на подлокотнике, выбивая неслышную, тревожную дробь.
Артур стоял рядом, чуть в стороне, прислонившись плечом к холодной, шершавой поверхности каменной колонны. Он был неподвижен, как изваяние. Его взгляд был устремлен не на отца, чье беспокойство он чувствовал кожей, а на огромные, дубовые двери главного входа. Они были распахнуты настежь, и в проеме виднелся кусок серого, пасмурного неба Лимбо, обещающий новый день, такой же безнадежный, как и предыдущий. Он ждал. Каждая секунда тянулась, как смола, густая и липкая. Тишина в зале была звенящей, абсолютной, нарушаемой лишь прерывистым дыханием Амадея и далеким, приглушенным эхом города, доносимым ветром.
Интересно, он почувствовал? — пронеслось в голове Артура, холодной и ясной, как лезвие. Почуял ли он запах смерти, идущий из комнаты своего первенца, своего номинального наследника? Или для него Ярослав уже стал просто еще одним предметом мебели в этом бесконечном дворце, который внезапно сломался и о котором не стоит особенно горевать? Для него люди — вещи. И вещи имеют свойство ломаться.
— Артур... — голос Амадея прозвучал неожиданно громко, хрипло разорвав тягостное молчание. Он не смотрел на сына, уставившись в пустоту где-то перед троном, будто видел там нечто, недоступное другим. — Мои слуги... недавно нашли Ярослава.
Артур медленно, очень медленно перевел взгляд на отца. Ни один мускул не дрогнул на его лице, отполированном до состояния каменной маски. Он ждал продолжения, как актер на сцене ждет своей ключевой реплики, зная каждое слово заранее.
Амадей сглотнул, его кадык болезненно дернулся, будто пытаясь протолкнуть комок, застрявший в горле.
— Мертвым, — выдохнул он, и слово повисло в воздухе, тяжелое и безжизненное. — Сказали... сердце остановилось. Слабое было у него. С детства. — Он произнес это с какой-то странной, вымученной отстраненностью, будто зачитывал сухую сводку с пограничного поста, а не сообщал о смерти собственного сына. Не было в его голосе ни отчаяния, ни гнева, ни даже печали. Лишь усталое, пустое, животное недоумение.
Слабое сердце. Удобная версия. Самая простая для восприятия. — мысль Артура была холодной и четкой. Не нужно искать следы ядов, не нужно подозревать убийц, рыскать по городу. Просто слабое сердце. Как будто кто-то в нашем проклятом роду имеет привилегию умереть своей смертью. Как будто мы не обречены перегрызать друг другу глотки за место под этим гнилым солнцем.
В этот момент в проеме двери, очерченной серым светом, появилась высокая фигура в начищенных, но потрескавшихся доспехах. Стражник. Он прошел по длинному, истоптанному ковру, не скрипнув даже сапогом, отточенными движениями профессионала. Он прошел мимо трона, не удостоив императора даже взглядом, и остановился в паре шагов от Артура. Его поза была собранной, взгляд — пристальным и обращенным исключительно к нему.
Амадей нахмурился, его густые, поседевшие брови поползли вниз, сходясь к переносице. Эта дерзость, это вопиющее нарушение протокола, вековой иерархии, резанули его по отвыкшим от такого неуважения нервам. Он почувствовал укол оскорбленного самолюбия, слабый, но отчетливый.
— Господин Артур, — четко, без тени подобострастия, сказал стражник, его голос прозвучал громко в тишине зала. — Все готово.
Артур медленно кивнул, всего один раз. Короткое, почти незаметное движение головы. Его глаза на мгновение встретились с глазами стражника — короткий, безмолвный сигнал подтверждения, молниеносный обмен пониманием между заговорщиками.
— Хорошо, — произнес Артур тихо, но внятно. — Жди.
Стражник, не колеблясь ни секунды, развернулся на каблуках и так же бесшумно удалился. Его шаги, отдаваясь глухим эхом в пустом зале, быстро затихли в коридоре.
Амадей сидел, застыв, его пальцы впились в подлокотники трона. Он смотрел то на спину уходящего воина, то на неподвижную фигуру сына. Подозрение, темное и липкое, как деготь, поползло по его старой, изможденной коже. Он почуял неладное. Прямо сейчас, в эту самую секунду, что-то фундаментально сместилось в атмосфере зала, в балансе сил, который он так тщательно и жестоко выстраивал долгие годы. Трещина прошла по самой основе его власти.
— Что... что это значит? — просипел он, и в его голосе впервые зазвучала не уверенность правителя, а старческая, беспомощная растерянность. — Что готово? Почему он... почему он доложил тебе? Мне должны были доложить! Мне!
Артур медленно повернулся к отцу всем корпусом. На его лице была маска вежливого, почти нежного внимания, но глаза оставались холодными и пустыми, как два осколка льда.
— Мелочи, отец, — сказал он мягко, как будто успокаивая капризного ребенка. — Хозяйственные вопросы. Распределение провизии, смена караулов. Скучные, рутинные дела. Не стоит твоей высокой головы. — Он сделал плавный шаг вперед, его тень легла на Амадея. — Ты выглядишь уставшим. Изможденным. И голодным. Пойдем ужинать. Нужно подкрепиться. Силы тебе еще понадобятся.
Он произнес это с такой спокойной, неоспоримой уверенностью, с такой властью в голосе, что Амадей, даже чувствуя жгучую опасность и подвох, не нашел, что возразить. Власть, которой он так отчаянно цеплялся, начала утекать сквозь пальцы, как мелкий песок, и он ощущал это почти физически, как потерю крови. Он молча, с трудом поднялся с трона, его кости скрипели, и, пошатываясь, как пьяный, покорно последовал за сыном из зала, даже не оглянувшись на свое бывшее место силы.
Банкетный зал встретил их гробовой тишиной и полумраком. Огромные помещения, когда-то сиявшие огнями и звоном бокалов, теперь были пустынны и мрачны. Длинные дубовые столы, заставленные когда-то серебряными блюдами с яствами, теперь пылились, покрытые саванами из паутины. Лишь в самом центре, под единственной горящей люстрой, чей свет боролся с окружающей тьмой, стоял маленький, неприметный круглый столик, накрытый на двоих. Интимно. Почти по-семейному. И от этого — жутковато и нелепо.
Они сели друг напротив друга. Складной стул жалобно заскрипел под весом Амадея. На столе находились две скромные жареные куриных туши, почерневших от жара и покрытых грубой, толстой корочкой, два простых граненых бокала для вина и глиняный графин с густым, темно-красным, почти черным вином, больше похожим на деготь. Воздух пах жиром, дымом и чем-то затхлым, несвежим.
Артур без лишних церемоний отломил кусок курицы — мясо отделилось с сухим, неприятным хрустом — и поднес ко рту. Первый же укус обжег его не температурой, а вкусом — резким, химическим, чужеродным. Горечь, как от полыни, смешанная с едкой кислотой, будто мясо долго мариновали в уксусе и желчи. Он с трудом сглотнул, чувствуя, как по пищеводу разливается неприятное, обжигающее жжение.
Неплохо. Отрава или просто отвратительный повар? Неважно. Символично.
Амадей, откусив свой кусок, скривился и чуть не выплюнул его обратно на тарелку. Его лицо исказилось гримасой чистого, неподдельного отвращения.
— Что это за дрянь? — прохрипел он, с силой отодвигая тарелку, так что бокал подпрыгнул и чуть не опрокинулся. — Это что, шутка? Кто это готовил? Это же невозможно есть! Это падаль!
Артур медленно отпил вина, чтобы сбить мерзкий вкус. Вино оказалось терпким, кислым, с явным привкусом брожения, но хотя бы перебивало горечь мяса.
— Кухня, увы, хромает на обе ноги в последнее время, — равнодушно заметил он, ставя бокал на место. — Нехватка кадров. Эпидемии, знаешь ли. Бегство. Умирают. Крысы. Чума. Некому готовить для императора. Приходится довольствоваться тем, что есть.
Он отставил бокал и уставился на отца. Его взгляд стал тяжелым, пристальным, гипнотизирующим. Свет люстры падал на него сверху, отбрасывая глубокие тени на его лицо.
— Ты мне так и не рассказал, — тихо, но с металлической четкостью, произнес Артур. Слова прозвучали не как вопрос, а как требование. — Как умерла мама?
Вопрос повис в воздухе между ними, как удар ножа, занесенного над праздничным пирогом. Амадей побледнел так, что его кожа стала цвета моклого пепла, мертвенной и восковой. Он отшатнулся, будто его физически ударили в грудь. Глаза его забегали, пытаясь найти спасение в полумраке зала, в пыльных углах, в узорах на столешнице — везде, только не встречаться с ледяным взглядом сына.
— Зачем... зачем сейчас об этом? — пробормотал он, его пальцы судорожно сжали край стола, костяшки побелели. — Не время... не место... Я не в силах...
— Сейчас — самое время, — парировал Артур, не отводя взгляда ни на секунду. Его голос был мягким, но неумолимым, как течение реки. — Мы почти одни. Тишина. Никто не помешает. Можно, наконец, поговорить по душам. Как отец с сыном. О самом главном.
Амадей понял, что отступать некуда. Ловушка захлопнулась. Он глубоко, с хрипом вдохнул, будто набирая воздух перед прыжком в бездну, и начал говорить. Его голос был прерывистым, неуверенным, слова липли друг к другу.
— У нее... у Лилит... были видения. После смерти ее отца. Она... она видела его. Повсюду.
Густава. Деда. Безумного старца в клетке. Которого она сама и заковала в подвале под нашим домом. Какой изящный, порочный круг. Гниение, передающееся по наследству.
— Ее отец... Густав... — Амадей замялся, подбирая слова, его взгляд блуждал где-то за спиной Артура. — Он был не от мира сего. Алхимик. Безумец. Экспериментировал с веществами. С наркотиками, которые, по его словам, открывали «третий глаз», позволяли видеть сквозь пелену реальности. Он, конечно, сошел с ума окончательно. Но эта... эта предрасположенность. Эта слабость рассудка. Она передалась Лилит. По наследству. Как клеймо.
Он умолк, глядя на свои дрожащие, покрытые темными пятнами руки, лежавшие на столе.
— Она начала видеть его. Сначала редко, во сне. Потом все чаще. Наяву. Шепталась с пустотой в углу комнаты. Говорила, что он предупреждает ее о чем-то... шепчет ей страшные вещи... — Он провел ладонью по лицу, смахивая несуществующую влагу. — Она боялась. Боялась сойти с ума, как он. И эта боязнь, этот постоянный ужас... они медленно превращали ее в него. В сумасшедшего Густава. Она таяла на глазах.
Артур слушал, не двигаясь, впитывая каждое слово. Он уже давно все понял. Не только о матери. О себе. Он таким же образом видел Лилит, которая представилась Евой. Слышал ее голос в тишине своей комнаты, чувствовал ее незримое присутствие за спиной. Она была его призраком, его навязчивой идеей, его наследственным проклятием, его личным Густавом.
Но была одна разница. Ключевая. Та самая, что отделяла ученика от мастера, жертву от палача.
Он прав. Проклятие Элиашей. Не власть, не трон, не богатство. Безумие. Галлюцинации. Призраки, пожирающие разум изнутри. Но он не знает главного. Не знает о «Покорности». Она не просто подчиняет волю. Она что-то блокирует. Что-то в самой структуре мозга, что отвечает за эти... видения. Я поедаю ее, как пью воду. Каждый день. И голос Евы... он становится тише. Слабей. Она больше не хозяйка в моей голове. Она лишь гостья. Незваная, но терпимая. Которую я могу выгнать, заглушить, когда захочу. Я не становлюсь своим призраком. Я его укрощаю. Я использую его. В этом моя сила. В этом твое поражение, отец.
Амадей смотрел на него с немым вопросом, ожидая реакции — шока, недоверия, гнева, чего угодно, что показало бы, что сын все еще уязвим, все еще человек.
Но Артур лишь улыбнулся. Тонко, холодно, уголки его губ поднялись в безжизненной гримасе, не достигая глаз.
— Понятно, — произнес он тихо. — Наследственность. Жестокая штука. Неумолимая. — Он отпил еще вина, его взгляд стал отстраненным, почти философским. — Но знаешь, отец, есть и хорошие новости. Иногда тот самый яд, что отравляет род, может стать единственным противоядием. Если знать, как его правильно применять. Если иметь силу не бояться его.
Он посмотрел на отца с таким ледяным, всепонимающим взглядом, что Амадей содрогнулся всем телом. Впервые за долгие годы он почувствовал себя не императором, не главой семьи, не тираном, а просто старым, больным, несчастным человеком, сидящим за столом с тем, кто знает о нем все. И видит его насквозь. И от этого знания, от этого взгляда, становилось невыносимо, животно страшно.
* * *
Несколько лет назад
Спальня императорской четы тонула в синеве ночи. Единственным источником света была луна, пробивавшаяся сквозь щель в тяжелых бархатных портьерах и ложившаяся на пол холодной, серебряной полосой. Воздух был густым, пропитанным запахом дорогих духов Лилит — сладковатых, с горьковатым шлейфом, как у увядающих цветов.
Амадей вошел бесшумно, на цыпочках, хотя знал, что она не спит. Лилит сидела у туалетного столика, спина ее была прямая, а движения медленные, ритуальные — она расчесывала свои темные, струящиеся как смоль волосы. Он не стал заговаривать, не спросил, почему она не спит. Их брак давно превратился в молчаливое сосуществование двух призраков в позолоченных покоях. Он просто разделся, скинув богатый камзол, и упал на свою половину огромной кровати, уткнувшись лицом в прохладную шелковую подушку. Усталость костей была приятной, он почти мгновенно провалился в тяжелый сон без снов.
Его разбудило странное ощущение — легкие, почти невесомые покалывания на груди. Сначала он подумал, что это игра воображения, остаток сна. Но ощущение не проходило, а становилось навязчивее. Точечные, острые уколы. Он застонал и медленно открыл глаза.
В полумраке над ним склонилась Лилит. Ее лицо было бледным и неподвижным, как маска. Острием своих ногтей водила по его голой груди, не надавливая, лишь слегка царапая кожу, вырисовывая невидимые узоры. Ее глаза, огромные и темные, смотрели сквозь него, в какую-то свою, нездешнюю реальность.
Сердце Амадея пропустило удар, а потом заколотилось с бешеной силой, приливая к вискам горячей волной. Но он не дернулся, не закричал. Годы паранойи и власти приучили его к осторожности.
— Лилит? Что? — его голос прозвучал хрипло, сорвавшимся от сна.
Она не ответила сразу. Ее губы растянулись в странной, безжизненной улыбке. Затем она медленно отвела клинок и указала свободной рукой в угол комнаты, где стоял небольшой письменный столик.
— Иди, — прошептала она, и ее голос был шелестом сухих листьев. — Сядь.
Амадей, все еще не оправившись от шока, с трудом поднялся. Ноги были ватными, подкашивались. Он чувствовал себя старым, разбитым. Он доплелся до столика и тяжело опустился в кресло. Дерево скрипнуло под его весом.
Лилит последовала за ним. Ее движения были плавными, почти парящими. Она остановилась за его спиной. Амадей сидел, не двигаясь, чувствуя ее присутствие как ледяную ауру. И тогда она сделала нечто немыслимое. Резким, точным движением она сунула указательный и средний палец ему в ноздри.
Он ахнул от неожиданности и отвращения, попытался отдернуться, но ее хватка была железной. Пальцы вошли глубоко, и он почувствовал, как на слизистую обжигающей пленкой лег какой-то порошок. Горьковатый, с металлическим привкусом. Нос сразу же заложило, пощипывало, будто он вдохнул молотого перца.
И тут же ее вторая рука обвила его сзади, прижимая к спинке кресла. Она наклонилась низко, ее губы почти касались его уха, а холодные пальцы другой руки начали медленно, почти нежно поглаживать его виски, его волосы.
И она начала его обучать быть правителем.
* * *
Спустя несколько дней
— Ты забыл, любимый, — ее шепот был ласковым, но в этой ласке сквозила ледяная сталь. — Совсем забыл? Ты был таким неуклюжим и добрым… Я за это тебя и выбрала. Этот клинок — от меня. Для защиты.
Амадей пытался вырваться, но его тело не слушалось. Мысли путались, в голове поднимался туман, сквозь который пробивался лишь ее голос, властный и гипнотический.
— «С незапамятных времен златой кинжал передается новому императору», — продолжала она, и ее слова вбивались в его сознание, как гвозди. — Сначала отдашь Ярославу. Потом Артуру — шкатулку… Ты ведь помнишь? Ты должен помнить.
И в этот момент в его голове что-то щелкнуло. Воспоминание, яркое и четкое, которого никогда не было, вспыхнуло и стало реальностью. Он увидел себя, молодым, получающим кинжал из ее рук. Услышал ее слова о традиции, о наследии.
— Вспомнил… — выдавил он, и его собственный голос показался ему чужим.
Лилит удовлетворенно выдохнула. Она отпустила его нос, и он судорожно глотнул воздух. Затем она протянула ему из-за спины листок бумаги, испещренный тем же вычурным почерком, что был в дневнике.
— Возьми этот лист. Прочитай его. Изучи мое убийство. И соверши его.
Амадей взял бумагу дрожащими пальцами. Глаза его бегали по строчкам, считывая ужасные, детальные описания. Он должен был ударить ее молотком. Затянуть петлю на ее шее. Выставить все как самоубийство.
— А потом сожги листок, чтоб никто не нашел, — ее шепот снова стал ласковым. Она положила на стол рядом с ним маленький, холодный металлический ключ. — А этот ключ… подложи в мой портрет. В тот, который нарисовал Артур. Спрячь его там, в раме. Пусть ищет. Пусть найдет, когда придет время.
Она снова обняла его, прижавшись щекой к его голове. Ее поглаживания стали ритмичными, убаюкивающими.
— Стань страхом в городе, любимый. Стань убийцей. Не тем, кто приказывает, а тем, кто делает. Только так ты удержишь власть. Только так наш род выживет. Сделай это для нас. Для меня.
Амадей сидел, парализованный. Яд «Покорности» и гипнотическая сила ее слов сплелись в единый кокон, в котором его воля растворилась без остатка. Он смотрел на листок с инструкцией собственного чудовищного преступления, и оно казалось ему не злом, а необходимостью. Высшей волей. Ее волей.
Он кивнул, медленно и покорно.
— Хорошо, Лилит. Я сделаю. Я стану страхом.
Она поцеловала его в макушку, и ее прикосновение было холодным, как поцелуй смерти.
— Я знала, что ты поймешь.
* * *
Настоящее
Воздух на главной площади был тяжелым, как сироп, замешанный на пыли, человеческом поту и сладковато-приторном душке разложения, что поднимался от старых, въевшихся в булыжник кровяных пятен. Солнце, спрятанное за плотным слоем свинцовых туч, не давало тепла, лишь заливало все вокруг ровным, безжизненным, похоронным светом. Тень от высокого эшафота ложилась на толпу длинной, уродливой полосой, словно указывая путь в преисподнюю.
Толпа, собравшаяся по приказу, была огромной, но на удивление тихой. Это было не море людей, а скорее стадо, согнанное на убой — глаза потухшие, плечи ссутуленные, дыхание поверхностное, будто боялись привлечь к себе внимание. Они пришли не за зрелищем, а по долгу рабской покорности, впитавшейся в кости за долгие годы террора. Каждый стоящий здесь знал: сегодняшний зритель завтра может легко оказаться на этом проклятом деревянном возвышении.
Артур стоял на помосте рядом с отцом, чувствуя под ногами липкую от запекшейся крови древесину. Амадей, облаченный в парадные, но потрепанные и заляпанные одежды, с лицом, осунувшимся и принявшим землистый оттенок от бессонных ночей и внутреннего смрада, машинально заносил тяжелый топор над очередной склонившейся головой. Его движения были отточены долгой практикой — глухой удар, короткий, хрустящий звук, и еще одна голова катилась по наклонному желобу в подставленную плетеную корзину, где уже лежало несколько других, смотрящих в никуда, пустыми глазами. Ритм был монотонным, как работа конвейера на забойне. Артур наблюдал за этим с ледяным, почти скучающим равнодушием, его взгляд скользил по серой массе лиц внизу, отмечая знакомые черты, выхватывая из толпы тени, которые, по его расчетам, не должны были здесь находиться.
Овцы. Смотрят на мясника, который их режет, и боятся пошевелиться, чтобы не стать следующими. И самое ужасное — они уже давно смирились. Смерть стала для них такой же обыденностью, как смена времени года.
И тут его внимание привлекло движение на окраине толпы. Мальчишка лет восемнадцати, худой, как щепка, с лихорадочным румянцем на впалых щеках и нездоровым блеском в широко раскрытых глазах. Парень пробирался сквозь толпу не как все — испуганно и покорно, а с какой-то лихорадочной, почти одержимой целеустремленностью. Он не сводил горящего взгляда с Артура.
Николай. Тот самый мальчишка из портового района. Прибегал к Серафиму, смотрел на меня с обожанием, с верой в чудеса. А теперь в его глазах — нож и желание стать мучеником. Как быстро романтика превращается в мартирологию. Глупый, наивный щенок. Ищет героической смерти в мире, где героизм давно сдох вместе с последней совестью.
Артур не подал вида. Он продолжал стоять неподвижно, словно изваяние, пока мальчишка, ловко цепляясь за людей, медленно, но верно пробивался к самому подножию эшафота. Стражники, поглощенные своей мрачной работой и наблюдением за толпой, не обратили на него внимания — кто-то из черни всегда пытался подобраться поближе, то ли за милостыней, то ли в тщетной надежде на помилование, то ли просто чтобы прикоснуться к призраку «величия», исходящему от палачей.
Николай, найдя лазейку, ловко, почти по-кошачьи, вскарабкался на окровавленные доски помоста. Он подошел вплотную к Артуру. В его зажатой в потной ладони руке засверкал короткий, грязный, самодельный клинок. Но в его глазах не было ненависти или ярости. Была какая-то исступленная, трагическая решимость и... обреченность.
Он не хочет меня убить. Он ищет своего искупления. Хочет, чтобы его убили. Чтобы его смерть что-то значила. Чтобы о нем сложили песню. Жалкий романтик. Он не понимает, что его смерть будет такой же бессмысленной, как и жизнь.
Артур действовал молниеносно, без тени эмоций. Еще до того, как Николай успел поднять руку для неуверенного, демонстративного удара, его собственный клинок, длинный, тонкий и отточенный до бритвенной остроты, уже вошел мальчику прямо в сердце. Удар был точен, холоден и смертелен. Артур не стал его добивать, не стал смотреть в его глаза. Он просто вонзил сталь и отпустил рукоять, отступив на шаг.
Николай не закричал. Он ахнул, больше от удивления, чем от боли, и медленно, словно в замедленной съемке, опустился на колени. Его глаза, широко раскрытые, смотрели на Артура не с укором, а с каким-то странным, неземным облегчением, смешанным с восторгом.
— Я... я вами восхищаюсь, Артур, — прошептал он, и по его губам выступила алая, пузырящаяся пена. Голос был хриплым, прерывистым. — Я работал с Серафимом... пока вас не было... Как встретите его... скажите, что я, Николай... умер как мужчина... у вас на руках... Не как трус...
Он рухнул лицом вниз на липкие, окровавленные доски эшафота. Из-под его худого тела медленно, но неуклонно начало расползаться алое, дымящееся на холодном воздухе пятно.
Артур не склонился над ним. Он даже не посмотрел на тело. Его словно бы вообще не касалась эта мелкая, ничтожная смерть. Его взгляд метнулся на крыши домов, окружавших площадь. Он быстро, почти машинально, посчитал темные, неподвижные силуэты, выделявшиеся на фоне серого, низкого неба. Пять. Как и должно было быть.
Артур медленно, с театральной плавностью, повернулся к Амадею всем корпусом. На его губах играла та самая, ледяная и торжествующая улыбка, что не предвещала ничего хорошего. Он поднял правую руку, высоко над головой, призывая к тишине. И толпа, как по мановению волшебной палочки, затихла, завороженная этим жестом, этим внезапным превращением молчаливого принца в главного действующего лица кровавой драмы.
И в этот самый момент, словно по сигналу, с одной из крыш, той, что пониже и ближе к площади, посыпались вниз, кружась в порыве внезапно поднявшегося ветра, как стая белых голубей, листы бумаги. Ветер подхватил их, закрутил в вихре и понес над застывшей толпой. Люди сначала инстинктивно отшатывались, принимая белые листы за что-то опасное, потом, осмелев, начали хватать их, разглядывать, передавать друг другу. Один из листов, крупный, напечатанный убористым, четким шрифтом, долетел до самого эшафота и упал к ногам Артура, запачкавшись в крови Николай.
Он наклонился с холодной, почти церемонной медлительностью и поднял его. На одной стороне листа было подробно, с сухими, протокольными деталями, описано убийство одного из мэров — Томаса Дадлеза. Яд, диметилртуть, вентиляция, тихая, необъяснимая смерть. А на другой стороне, крупными, бросающимися в глаза буквами, было выведено: «ОТКРОВЕНИЯ АРТУРА ЭЛИАША. ПРАВДА О КРОВАВОМ РЕЖИМЕ».
Идеально. Все идет по плану. Артур позволил себе короткую, беззвучную ухмылку, уголок его рта дрогнул на мгновение. Он продумал все заранее. Распечатал описания всех четырех убийств мэров, каждое — с «признанием» от своего имени, с разоблачением отцовской тирании. И принес все с собой.
Амадей, отвлекшись от своего кровавого конвейера, посмотрел на сына. Он увидел лист в его руке, увидел, как другие листы, словно предвестники бури, кружат над головами его подданных, и его лицо исказилось смесью дикой ярости и нарождающейся, леденящей паники. Его пальцы сжали рукоять топора так, что костяшки побелели.
— Что это? — его голос прозвучал хрипло и срывающееся. — Что ты наделал, блядь? Что это за бумаги?
— Я — сын императора! — его голос, усиленный странной акустикой площади и напряженной тишиной, прозвучал на удивление громко и четко, разносясь над тысячами голов, как удар колокола. — Но меня хотели убить год назад! Убить за попытку свергнуть тирана! За попытку открыть вам глаза! И я скрылся! Скрылся не из трусости, а чтобы собрать силы! Чтобы найти доказательства! Чтобы сегодня предстать перед вами и показать вам, кто ваш истинный палач! Кто годами травил, вешал и рубил головы вам, вашим детям, вашим братьям и сестрам!
Народ постоял некоторое время в ошеломленном, гробовом молчании, переваривая услышанное. Потом начался шепот. Сначала тихий, робкий, как шелест сухих листьев под ногами. Но с каждой секундой он нарастал, превращаясь в настойчивый гул, а затем и в оглушительный, неконтролируемый шум. Люди тыкали пальцами в листы, показывали их друг другу, кричали, переспрашивали, вглядывались в текст. Каждый будто пытался перекричать другого, доказать, что он не один видит эти ужасающие строки. Сомнение, как искра, попавшая в бочку с порохом, вспыхнуло и стало быстро, неудержимо распространяться, угрожая вот-вот перерасти во всепоглощающий взрыв.
Артур наблюдал за этим, стоя неподвижно, как скала в бушующем море человеческих эмоций. Затем он перевел свой холодный, безжалостный взгляд на отца.
Амадей, бледный, как полотно, с трясущимися от бессильной ярости и страха руками, смотрел на него с животным, неверящим ужасом. Но в его глазах, глубоко на дне, все еще теплилась последняя, безумная надежда, последняя соломинка.
— Не волнуйся... — просипел он, больше убеждая себя, чем кого-либо еще. Его голос дрожал. — Манипулятор... он придет сейчас. Он знает. Он всегда знает. Он разберется с этим... этим бунтом. Он приходил всегда, когда было нужно! Он наведет порядок!
Услышав это, Артур рассмеялся. Это был не тихий, сдержанный смешок, а громовой, раскатистый хохот, полный такого бездонного презрения и торжества, что от него кровь стыла в жилах. Он звучал так громко и пронзительно, что на мгновение заглушил даже нарастающий ропот толпы.
— Манипулятор? — Артур перестал смеяться так же резко, как и начал. Его лицо стало жестким, как высеченное из гранита. Он выхватил из-за пояса свой клинок — тот самый, изящный, с тонкой гравировкой. Он поднес его к самому лицу отца, чтобы тот мог разглядеть вблизи крошечную, искусно выгравированную букву «М» на основании рукояти. — Ты правда до сих пор веришь в эту сказку? Веришь, что какой-то мифический наемник, призрак, порождение городских сплетен, будет так идеально, так чисто выполнять все твои тупые, кровавые заказы? Все это время, все эти долгие годы, ты давал задания МНЕ!
Он видел, как в глазах Амадея рушится последний оплот его реальности, последняя иллюзия. Видел, как тот, наконец, понимает весь невообразимый ужас своего положения, всю глубину ловушки, в которую угодил.
— За столько лет ты настолько начал доверять своему вымышленному Манипулятору, что в конце концов решился попросить его о самом немыслимом — убить собственного сына? — голос Артура стал ядовитым, шипящим, как лезвие, рассекающее воздух. — Я получил твою весточку. Ты меня заказал. Заказал того, кого сам же и создал, кого вырастил в своем образе и подобии. Поэтому ты так всегда был спокоен, отец. Поэтому пил и спал без задних мыслей. Потому что свято верил, что твой верный, неуловимый пес придет по первому зову и все исправит.
Артур медленно, неспешно направил окровавленный клинок на Амадея, целиком острием в его дрожащее горло.
— Но пес пришел не для того, чтобы исправлять твои ошибки. Он пришел за своим долгом. И сегодня счет будет оплачен сполна.
Он сделал шаг к отцу. Амадей, обезумев от страха, попытался отступить, но споткнулся о бездыханное тело Николая и с громким стуком рухнул на колени. В этот самый момент на эшафот, словно из-под земли, взобрались несколько стражников. Но их лица были не суровыми защитниками трона — они были каменными, безразличными масками палачей. Они были его людьми. Они схватили Амадея, скрутили ему руки за спину и с грубой силой повалили на тот самый окровавленный камень, который только что служил плахой для десятков других несчастных.
— Нет! — закричал Амадей, и его крик был полным чистого, нечеловеческого, животного ужаса. Он затрепыхался, как рыба на берегу. — Нет! Я твой отец! Я император! Артур! Сын! Останови их! Я все тебе отдам! Трон! Власть! Все! Просто отпусти!
Но Артур лишь наблюдал, сложив руки на груди, с тем же отстраненным, почти научным интересом, с каким наблюдал за казнями минутой ранее. Он смотрел, как его отец, могучий тиран, повелитель Лимбо, бьется в истерике на помосте, как его прижимают к липкому, проклятому дереву, как над его обнаженной, старческой шеей заносится тот самый тяжелый топор, который он только что с такой легкостью держал в своих руках.
Крики Амадея достигли своего пика, переходя в исступленный, раздирающий душу визг, а затем резко, окончательно оборвались после глухого, влажного, кошмарного удара, который, казалось, отозвался эхом в самом сердце города. Тело бывшего императора дернулось в последней, бесполезной судороге и обмякло, став просто куском мяса.
Артур медленно повернулся. Его взгляд упал на голову отца, которая покатилась по наклонному желобу и замерла рядом с головой Николая. Она лежала на боку, седые волосы слиплись от крови, глаза были остекленевшими и пустыми, рот приоткрыт в вечном, безмолвном крике. Из обрубка шеи медленно, но неуклонно вытекала алая, еще теплая кровь, сливаясь с общей, огромной лужей на помосте, стирая границы между палачом и жертвой.
Наступила мертвая, абсолютная тишина. Толпа замерла, завороженная и шокированная увиденным. Весь город, казалось, затаил дыхание, ожидая, что же будет дальше.
И тогда Артур поднял левую руку. Медленно, плавно, с невероятной, почти ритуальной торжественностью. Его пальцы были сжаты в кулак. Он выдержал паузу, давая всем осознать значимость момента. И затем, разжал их.
* * *
За несколько часов до событий на площади
Подвал под заброшенной пекарней в богатом районе. Воздух здесь был густым от запаха плесени, влажной земли и пота. Единственный фонарь, стоявший на бочке, отбрасывал прыгающие тени на лица пятерых стражников, снявших свои кирасы. Они стояли перед Артуром, который, прислонившись к грубой каменной кладке, с холодной точностью объяснял им их роли. Он был спокоен, как хирург перед операцией.
— Запомните раз и навсегда. Порядок действий незыблем, — его голос был ровным, металлическим, без единой эмоции. — Это не просьба. Это алгоритм. Как в механизме часов.
Он поднял правую руку, сжатую в кулак.
— Правая рука — сигнал для крыш. Увидели ее поднятой — бросаете листовки. Всю пачку. Чтобы бумагой засыпало всю площадь. Это — начало.
Один из стражников, коренастый мужчина со шрамом через бровь, нервно провел рукой по коротко стриженной голове.
— А если ветер? Унесет в сторону?
— Ветер учтен, — отрезал Артур, даже не глядя на него. — Бросайте. Это не ваша забота.
Он опустил правую руку и легким движением коснулся рукояти длинного кинжала у своего пояса.
— Клинок. Мой клинок. — Он медленно извлек лезвие, и оно блеснуло в тусклом свете. — Я направлю его на старого Элиаша. Это ваш сигнал. Увидели это — берете его. Быстро и жестко. Кладете на плаху. И рубите. Без раздумий. Без пауз.
Второй стражник, молодой парень с испуганными глазами, сглотнул.
— Его гвардия... личная охрана...
— С гвардией разберутся другие, — холодно парировал Артур. — Ваша задача — только он. Один удар. Чисто.
Затем он поднял левую руку, также сжатую в кулак.
— Левая рука. Самое важное. — Его взгляд скользнул по каждому из них, заставляя их выпрямиться. — Увидели поднятую левую руку — поджигаете фитиль на бочке. Отсчитываете про себя три секунды. Не две. Не четыре. Три. И бросаете ее. В толпу. В самую гущу.
В подвале повисло гнетущее молчание. Стражники переглядывались. Идея бросить бочку с динамитом в собственную, пусть и ненавистную, толпу была за гранью их понимания.
Тот самый коренастый стражник снова заговорил, его голос дрогнул:
— Господин Артур... в толпе же свои... простые люди... женщины, дети могут быть...
Артур повернул к нему голову. Его глаза были пустыми, как два осколка антарктического льда.
— После того, что они годами терпели, после того, как молча смотрели на казни, они уже не люди. Они — биомасса. Инструмент. И для очищения города иногда нужно выжечь пораженную ткань. Это необходимость. Это — финал.
Он помолчал, давая ужасу улечься в их сознании.
— Кто-то спросит «а дальше?». Дальше — ничего. Ваша работа на этом закончена.
И тут он добавил то, что заставило кровь похолодеть в их жилах. Его голос стал тише, но от этого еще более опасным.
— Четверо из вас пойдут в другие города...
* * *
Настоящее
Воздух на площади, уже густой от запаха свежей крови, страха и пота, внезапно содрогнулся от нового, непривычного звука — не оглушительного рева, а нарастающего, шипящего свиста, исходящего с высоты. Артур, стоя на липких от запекшейся крови досках эшафота с высоко поднятой левой рукой — этот условный сигнал, отточенный до автоматизма, — видел, как с пяти крыш, точно в соответствии с его безупречным планом, полетели вниз тяжелые, неуклюжие бочонки. Они кувыркались в сером, пасмурном воздухе, описывая короткие, зловещие дуги, словно спелые, ядовитые плоды, сорвавшиеся с ветвей гигантского дерева смерти.
Раздалась не оглушительная, рвущая барабанные перепонки детонация пороха, а серия глухих, расплюснутых хлопков, больше похожих на звук лопающихся гигантских нарывов. Бочонки, сделанные нарочито хлипко из тонких досок, не разорвало в щепки — их разворотило изнутри давлением, как перезревшие тыквы. Из них вырвались не ослепительные языки пламени и ударная волна, а густые, желтовато-серые, почти оливковые клубы мелкодисперсной пыли, которые тут же начали оседать на площадь медленным, зловещим, почти сказочным снегом. Снегом, несущим не холод, а полное и окончательное порабощение.
Это была не взрывчатка. Это была «Покорность». Концентрированная, отборная, та самая, что он когда-то стащил из подвала отца. И та самая, что он взял у Аристарха.
Мелкая, едкая пыль, пахнущая сладковатой горечью, накрыла толпу плотным, удушающим покрывалом. Люди сначала замерли в немом, глупом недоумении, пытаясь понять, что это за странный пепельный дождь обрушился на них с небес. Кто-то чихнул, и звук прозвучал оглушительно громко в наступившей тишине. Кто-то попытался стряхнуть с одежды и волос непонятный налет, но порошок был липким, въедливым. Некоторые, стоявшие ближе всего к эпицентру «взрывов», схватились за лица, закашлялись судорожными, раздирающими горло спазмами — их засыпало особенно густо, они были первыми жертвами. Осколки дерева, разлетевшиеся от бочонков, долетели до самых краев площади, кого-то задев, вызвав отдельные возгласы боли и испуга, но это были лишь мелкие, ничтожные повреждения, царапины. Главное оружие было неосязаемым, невидимым и куда более страшным.
Артур наблюдал за этим с высоты своего кровавого пьедестала, и на его лице застыла маска холодного, почти научного интереса энтомолога, наблюдающего за поведением муравьев, попавших в банку. Он видел, как микроскопические частицы оседают на кожу, впитываются в поры, как их вдыхают в легкие, как глаза людей начинали слезиться от едкой пыли, а выражения лиц медленно, но верно, с неотвратимостью химической реакции, менялись. Исчезал животный страх. Исчезало смятение и недоумение. Появлялась пустота. Абсолютная, безропотная готовность. Тот самый стеклянный блеск в зрачках, который он знал так же хорошо, как черты собственного отражения в зеркале. Пустота, которую можно было заполнить чем угодно. Словом. Приказом.
Да. Впитывайте. Вдыхайте полной грудью. Это ваше освобождение. Это ваш конец и ваше начало. Вместо страха — послушание. Вместо воли — мой голос. Идеальная формула власти.
Он опустил левую руку. Миссия его людей была выполнена. Настал его звездный час. Час финального акта.
— Теперь я ваш император! — его голос, сорвавшийся на мощный, пронзительный крик, прорезал притихший, наполненный подавленным кашлем воздух. Звук был металлическим, лишенным всякой человечности, полным безраздельной, хищной власти. — Артур Элиаш! Плоть от плоти тирана, который годами травил, вешал и рубил головы вам, вашим отцам и матерям! Но я всегда был с вами! В тени! Я был тем, кого вы боялись шептать по ночам! Я был Манипулятором! Тенью, которая наносила удары по узурпаторам, притаившимся во своих дворцах!
Он прошелся по самому краю эшафота, его темный плащ взметнулся за ним, как крыло гигантской хищной птицы, готовящейся к пикированию. Он видел, как тысячи пар пустых, остекленевших глаз уставились на него, ловя каждое слово, каждый жест. «Покорность» делала свое дело с чудовищной эффективностью — его голос становился для них единственной реальностью, единственной истиной, вбиваемой в очищенное сознание.
— Я шел к этому долго и тернисто! — кричал он, и в его голосе искусно, с мастерством актера высшей лиги, прозвучали поддельные ноты страдания, самопожертвования и праведного гнева. — Мне пришлось притвориться монстром! Надеть маску бесчувственного палача! Пришлось войти в доверие к безумцу, называвшему себя моим отцом! Пришлось запачкать руки этой самой грязью, чтобы однажды омыть их от всей скверны разом! Я сносил унижения и шел по трупам, но все это — ради вас! Ради этого дня! Ради правды, которая сожжет этот прогнивший мир дотла!
Он указал рукой на обезглавленное, все еще дергающееся в посмертных судорогах тело Амадея, на лужу крови, медленно растекающуюся по доскам.
— Смотрите! Правосудие свершилось! Кровавый пес пал! И в этом — заслуга не только моя! — он сделал широкий, театральный жест в сторону немногочисленных стражников, тех самых, что выполняли его последний приказ и теперь стояли по стойке «смирно» с каменными лицами. — Эти храбрецы! Эти настоящие сыны Лимбо, годами вынужденные служить тирании, рискуя жизнью каждый день! Они были моими глазами и ушами! Они помогли мне осуществить правосудие! Они — герои новой эры, которая начинается сегодня! Скромные солдаты, чьи имена будут вписаны в историю золотыми буквами!
Он замолчал, давая своим словам, как яду, просочиться в самое нутро отравленного сознания толпы. На площади воцарилась абсолютная, звенящая тишина, нарушаемая лишь порывами ветра, гнавшего по булыжникам клочья желтоватой пыли, да редкими, подавленными всхлипами. Тысячи людей смотрели на него с абсолютным, безоговорочным доверием рабов, которым указали на нового бога, нового хозяина. В их глазах не было любви. Не было благодарности. Была лишь пустота, готовая к заполнению.
И тогда Артур улыбнулся. Это была не улыбка освободителя, не торжество праведника. Это был оскал демиурга, созерцающего свое творение, довольного идеально проведенным экспериментом. Его голос снова прозвучал, но теперь он был тише, почти интимным, ласковым, и от этого — в тысячу раз более жутким и пронзительным.
— А теперь... — он произнес эти слова с ледяной, почти отеческой заботой, как будто обращался к детям. — Настало время последнего испытания. Время очищения огнем. Убейте друг друга.
В толпе не последовало немедленной реакции. Мозг, отравленный и переформатированный порошком, медленно, с трудом обрабатывал чудовищную команду. Люди переводили взгляды друг на друга с тупым недоумением.
— Вы слышите меня? — голос Артура снова зазвенел ледяной сталью, теряя всякую ласковость. В нем зазвучала непреклонная воля. — Я сказал, убейте друг друга! Возьмите камни! Вырвите из мостовой булыжники! Достаньте спрятанные ножи! Схватите палки! Разнесите вдребезги этот проклятый город, который был вашей тюрьмой! Сожгите его до тла, блядь! Превратите в груду пепла на хуй! И когда ничего не останется... когда вы будете по колено в крови и пепле, когда воздух будет выжжен и нечем будет дышать... тогда сделайте последний шаг. Сдохните к хуям! Сдохните, как и подобает стаду, которое не заслужило ничего иного, кроме забвения! Вы — грех этого мира! И я пришел его искупить!
И вот тогда это случилось. Абсурдная, немыслимая команда, наложившись на химическое подавление воли, сработала. Сначала на дальней окраине площади один мужчина, с абсолютно остекленевшим взглядом, поднял с земли крупный булыжник и с тихим, деловым видом ударил им по голове своего соседа. Тот рухнул на камни без единого звука. Почти одновременно закричала женщина, вонзившая заточку в спину тому, кто стоял перед ней. Ее крик был не криком ужаса, а каким-то механическим, лишенным эмоций звуком.
Как по мановению волшебной палочки, звенящая тишина взорвалась адской, оглушительной какофонией — душераздирающими криками, воплями, звуками ударов, треском ломающихся костей, скрежетом стали о камень. Площадь превратилась в гигантский блендер, перемалывающий человеческую плоть. Люди, еще минуту назад стоявшие смирно, с яростью автоматов набросились друг на друга, используя все, что попадалось под руку. Они не испытывали ненависти. Они просто выполняли приказ. Последний приказ своего нового императора.
Артур стоял на своем возвышении, единственном островке относительного спокойствия в бушующем море безумия, и смотрел, как его империя рождается в огне самоуничтожения. Он не чувствовал триумфа. Он не чувствовал жалости или отвращения. Он чувствовал лишь ледяное, абсолютное, безразмерное удовлетворение. Это был финальный, совершенный акт манипуляции. Апофеоз его власти. Он не просто занял трон. Он не просто уничтожил врагов. Он превратил весь город, всех его жителей, в орудие своего последнего, великолепного приказа. Они были кистями, а он — художником, рисующим картину апокалипсиса. И это зрелище было прекрасно в своем абсолютном, бездушном ужасе.
* * *
В доме, который уже давно перестал быть домом, а превратился в каменную берлогу, сырую скорлупу, затерянную в каменных джунглях Лимбо, царила гробовая, давящая тишина. Она была настолько густой, что казалось, вот-вот можно будет порезаться о ее края. Лишь потрескивание последних поленьев в камине нарушало этот морок, да редкие шаги Серафима, который медленно, почти ритуально, чистил свой длинный, отполированный до матового блеска нож. Движения его больших, сильных рук были отработаны до автоматизма — каждый взмах тряпки, каждый проверочный пробег пальцем по лезвию. Это был не труд, а медитация. Попытка заглушить то, что происходило за стенами. И то, что творилось внутри него самого.
Кира сидела, сгорбившись, на подоконнике, уставившись в закопченное, покрытое слоем уличной грязи стекло. Но она не видела ни мрачной улицы, ни серого неба. Ее взгляд был обращен внутрь, в тот темный колодец, что зиял в ее душе с самого детства. С момента, когда ее вышвырнули на улицу, как мусор. Она слышала, как Серафим замер, как его дыхание перехватило. Ее собственное тело напряглось, будто по нему пропустили электрический разряд. Она сама не сразу осознала, что именно услышала. Сначала — далекий, нарастающий гул, похожий на рокот разъяренного моря. Но очень быстро, с пугающей, неумолимой скоростью, он превратился во что-то невообразимое, чудовищное.
Это была не просто толпа. Это был ад, сошедший на землю. Оглушительная какофония криков, но не криков ярости, борьбы или даже страха. Это были звуки, которые не должны были исходить из человеческих глоток. Низкие, животные рычания, переходящие в визгливый, нечленораздельный вопль агонии; хриплые, булькающие стоны; влажные, чавкающие звуки, от которых кровь стыла в жилах. К ним примешивались другие, не менее жуткие аккорды — глухие удары тяжелых предметов о плоть, треск ломающихся костей, звенящий, сухой лязг металла о камень, и нарастающий, всепоглощающий рев огня.
Серафим замер, его пальцы так сильно сжали рукоять ножа, что костяшки побелели. Он медленно поднял голову и встретился взглядом с Кирой. В ее обычно пустых, отрешенных глазах, в которых он привык видеть лишь лед и тоску, мелькнул тот же самый, первобытный, животный ужас, что сжимал и его собственное горло. В этом взгляде было общее осознание — пришел конец. Не просто чья-то смерть. Конец всего.
— Что это? — прошептала она, и ее голос, обычно хриплый и резкий, сорвался на высокую, почти детскую ноту, полную немого ужаса. — Серафим... что это?
Он не ответил. Слова застряли где-то глубоко внутри, раздавленные грузом услышанного. Он резко, почти грубо, отбросил тряпку и нож на стол, где они звякнули о дерево. Его движения стали резкими, порывистыми. Он подошел к окну, плотно заколоченному массивными деревянными ставнями еще несколько дней назад. В одной из ставней была узкая щель, оставленная для наблюдения. Серафим, преодолевая внутреннее сопротивление, прильнул к ней.
То, что он увидел, на мгновение парализовало его. Его мозг, закаленный в боях и уличных стычках, отказывался обрабатывать открывшуюся картину. Это было за гранью любого, даже самого кошмарного опыта. Улица, обычно пустынная и мрачная, как и все улицы Лимбо, теперь была заполнена людьми. Но слово «люди» уже не подходило. Это были куклы, марионетки, одержимые какими-то запредельными демонами. Они не дрались — это было бы слишком просто, слишком по-человечески. Они... уничтожали друг друга с холодной, методичной жестокостью автоматов.
Господи... Всевышний, если ты есть... Что же он сделал? — пронеслось в голове Серафима, но это была не мысль, а беззвучный стон, полный отчаяния и леденящего ужаса. Он видел, как мужчина, с абсолютно пустым, остекленевшим взглядом, с размаху бьет головой о каменную стену женщину, которую держит за волосы. Он видел, как двое других, с рычанием, больше подходящим голодным псам, рвут друг друга зубами и ногтями. А чуть поодаль... чуть поодаль он увидел то, от чего его желудок сжался в тугой, болезненный узел. Человек, вернее, то, что от него осталось, сидел на корточках над свежим, еще дергающимся телом и... ел. Ел заживо, или, скорее, уже мертвую плоть, его лицо и руки были залиты алой, липкой кровью, а из груди вырывалось низкое, довольное урчание.
И над всем этим — зарево. Яркое, алое, пожирающее. Огонь уже полыхал в нескольких домах напротив, перекидываясь с крыши на крышу с пугающей, неумолимой скоростью. Его отсвет окрашивал эту адскую картину в инфернальные, пляшущие тени, делая происходящее еще более сюрреалистичным и жутким.
Серафим отшатнулся от окна, будто получив удар в грудь. Его лицо побелело, как мел, по нему выступила холодная испарина. Он видел жестокость. Он видел смерть в самых разных ее проявлениях. Но то, что творилось за окном, было за гранью. Это был не бунт. Это был конец света. Апокалипсис, сошедший со страниц самых безумных пророчеств. И он знал, чья рука его накликала.
— Одевайся, — его голос прозвучал хрипло и отрывисто, словно его вырвали из горла клещами. В нем не было просьбы. Это был приказ, выкованный из стали и отчаяния, не терпящий возражений. Он сам уже натягивал свой прочный, потертый, пропахший дымом и потом плащ, на ощупь отыскивая за поясом привычное оружие — верный нож. И надежный клинок.
— Быстро, Кира! Собирайся! Нам нельзя здесь оставаться. Ни минуты. Этот огонь... он дойдет сюда очень скоро. И они... — он кивнул в сторону окна, — они тоже могут вломиться. Они уже не различают своих и чужих.
Они не стали собирать вещи. Какие уж тут вещи. Весом был только груз вины и ужаса, давивший на плечи. Через несколько минут, движимые инстинктом самосохранения и чем-то еще, более темным — потребностью увидеть финал, — они уже были на плоской, заваленной старым хламом и птичьим пометом крыше своего дома. Воздух здесь был густым, горьким и едким от дыма, который щипал глаза и горло. А звуки... звуки бойни доносились снизу с пугающей, обжигающей четкостью, словно они происходили не на улице, а прямо у них в головах.
Серафим, тяжело дыша, окинул взглядом огненное море, растекающееся по городу. Его мозг, привыкший к тактике, к оценке местности и угроз, мгновенно, почти машинально, проанализировал ситуацию. Улицы — смертельная ловушка. Единственный путь — над ними.
— Площадь, — коротко, отрывисто бросил он, указывая рукой в сторону главной площади, откуда, как ему показалось, исходил эпицентр этого безумия, тот самый источник заразы. — Он там. Должен быть там. Артур.
Они побежали. Не по улицам, где царил кромешный ад, а по крышам, этому второму, забытому городу, состоящему из скользкой черепицы, ржавой жести и шатких деревянных перекладин. Это был смертельно опасный путь — расстояния между домами были разными, некоторые пролеты приходилось перепрыгивать с разбегу, рискуя сорваться вниз, в пекло. Кира двигалась за ним легко и бесшумно, как тень, ее дикое прошлое, жизнь в трущобах и постоянная борьба за выживание давали о себе знать. Она была как дикая кошка — гибкая, быстрая, почти невесомая. Серафим, более тяжелый и грузный, дышал уже с хрипом, сердце колотилось где-то в горле, но он не сбавлял темпа. Адреналин гнал его вперед. Они перепрыгивали через узкие, но кишащие обезумевшими людьми улочки, чувствуя на своих спинах жар от полыхающих зданий. Ветер гнал на них тучи раскаленных искр и едкого пепла, которые обжигали кожу и слепили глаза.
Через некоторое время, показавшееся вечностью, они достигли края последней в этом ряду крыши, выходящей на главную площадь Лимбо. И то, что открылось их взгляду, заставило их замереть на самом краю, как вкопанных.
Площадь была усеяна телами. Не десятками, а сотнями, тысячами тел. Они лежали в самых немыслимых, неестественных позах, словно их разбросала рука гиганта. Лужи крови сливались в одно огромное, багровое, дымящееся на холодном воздухе озеро, в котором отражалось зарево пожаров. Но это было не поле брани, не место битвы. Это была бойня. Резня, в которой не было ни победителей, ни побежденных. Только мертвые и умирающие. А в центре этого ада, на высоком деревянном эшафоте, черневшем на фоне огня, стоял один-единственный человек.
Артур.
Он стоял неподвижно, спиной к ним, его темный плащ почти не колыхался на порывистом, дымном ветру. Он не двигался, не произносил больше громовых речей. Он просто смотрел. Смотрел на бесконечное море трупов, на горящий, погибающий город, на свое творение. Его поза была позой великого, но безумного скульптора, созерцающего завершенный и абсолютно чудовищный шедевр. В ней не было ни ужаса, ни торжества, ни сожаления. Лишь абсолютная, леденящая душу до самого основания завершенность. Финал.
Серафим сглотнул комок, вставший в горле. Его пальцы сжали холодный, успокаивающий металл клинка. Он повернулся к Кире, которая стояла рядом, бледная как полотно, ее глаза, широко раскрытые, были прикованы к одинокой фигуре брата. В ее взгляде читалось нечто большее, чем ужас. Какое-то странное, горькое, бездонное понимание. Понимание того, что путь, который они начали вместе — путь мести, путь борьбы — привел их сюда. К этому абсолютному нулю. К этому краю бездны.
— Останься здесь, — сказал Серафим, его голос был тихим, почти шепотом, но в нем звучала незыблемая стальная воля. — На крыше. Что бы ты ни увидела, что бы ни услышала — не спускайся вниз. Поняла меня? Ни при каких обстоятельствах.
Кира медленно, почти машинально кивнула, не отводя взгляда от Артура. Она словно окаменела.
Серафим, не сказав больше ни слова, начал искать путь вниз. Ему нужно было добраться до площади. До Артура. Он не знал, что будет делать, когда окажется там. Не знал, хватит ли у него сил поднять руку. Но он знал одно — он не может просто стоять и смотреть. Кто-то должен был положить конец этому безумию. Поставить последнюю точку. Даже если эта точка станет и его собственным концом.
* * *
Серафим спустился с крыши, как в кошмарный сон. Его путь лежал через горы трупов. Он не бежал — он пробирался, спотыкаясь о разбросанные конечности, скользя в липких лужах крови, еще теплой. Воздух был густым и сладковатым от смерти. Кроме него, на огромной площади, уставленной телами, не было ни души. Только ветер, свистящий сквозь горящие руины, да треск огня были его спутниками. И одна-единственная живая фигура, удаляющаяся к зданию бывшей мэрии, к тому самому дворцу, который Амадей превратил в свою крепость.
Артур шел не спеша, с невозмутимостью прогуливающегося аристократа. Он не оглядывался, не проверял, следят ли за ним. Он просто шел, его темный плащ волочился по окровавленному булыжнику. Он толкнул массивную дубовую дверь дворца и вошел внутрь, не закрыв ее за собой. Она осталась распахнутой, словно приглашая в адскую гостиную.
Серафим, стиснув зубы, побежал следом. Он ворвался в огромный, мрачный вестибюль. Воздух здесь был другим — спертым, пахнущим пылью, старой роскошью и тлением. В конце зала, на возвышении, стоял уродливый черный трон. И на нем, уже развалившись с видом полнейшего владельца, сидел Артур. Он выглядел так, будто только что вернулся с легкой прогулки, а не с кровавой бойни, устроенной им самим.
Серафим медленно, его сапоги гулко отдавались по каменному полу, приблизился к трону. Он остановился в нескольких шагах, его грудь тяжело вздымалась, но не от бега, а от сдерживаемых эмоций.
— Привет, — хрипло бросил Серафим. Слово прозвучало нелепо и жутко в этой мертвой тишине.
Артур медленно перевел на него взгляд. Его глаза были пустыми, как два высохших колодца. На его губах играла слабая, отстраненная улыбка.
— Привет, Серафим, — его голос был ровным, без единой нотки удивления. Как будто он ждал его.
— Что происходит? — выдохнул Серафим, разводя руками, его взгляд скользнул по пустому залу, будто ища ответа в тенях. — Что, блядь, ты наделал?
Артур вздохнул, как взрослый, уставший от вопросов любопытного ребенка.
— Все должны умереть, — произнес он просто, как будто объявлял прогноз погоды. — Такова наша судьба. Неизбежная. Знал, что в нашем Лимбо, по самым скромным подсчетам, живет около тридцати тысяч человек? А в одном Секторе, как выяснилось, пять городов. Это значит, что примерно сто пятьдесят тысяч человек умрет. Скоро.
Серафим смотрел на него, не понимая. Слова доходили до сознания, но мозг отказывался их складывать в осмысленную картину.
— Как это возможно? — прошептал он. — Как они умрут? Ты же здесь! И... зачем? Ради чего всех убивать? Ради этого... этого дерьмового трона?
Артур покачал головой, на его лице мелькнуло что-то похожее на жалость к недалекому уму собеседника.
— Я не буду делать это лично. Это было бы... неэффективно. Я послал четверых. Верных людей. По одному в каждый из оставшихся городов. Зиту, Ипсилон, Тау, Пси. Дал им все необходимое. Такие же бочонки. Такую же «Покорность». Они сами разберутся на месте. — Он откинулся на спинку трона. — Даже если у них не получится... я уже сделал свой главный шаг. А убить надо всех... для того чтобы уничтожить историю. Выкорчевать ее с корнем.
Серафим не выдержал. Он перешел на крик, его голос сорвался, эхом раскатившись под сводами:
— КАКАЯ К ХУЯМ ИСТОРИЯ?! О какой истории ты говоришь, когда вокруг горы трупов?! Ты понимаешь вообще, что ты творишь?! Ты уничтожил целый город! Ты обезумел окончательно!
Артур, не меняя выражения лица, протянул руку к небольшому столику рядом с троном, где стоял графин с темной жидкостью и единственный бокал. Он налил себе бурбон — его рука не дрожала — и отпил маленький глоток.
— Потом узнаешь, что за история. Если выживешь. Да и я... я понимаю, что творю. А может, и нет. — Он посмотрел на бокал, как бы задумавшись. — Знаешь, сколько нужно было принять этой дряни, — он кивнул в сторону графина, но было ясно, что речь не о бурбоне, — чтобы наконец убрать этого гребаного Манипулятора у себя в голове? Чтобы заткнуть его? Еву, блядь. Мамашу мою. Ее голос. Ее образ. Она всегда была со мной. Шептала. Советовала. А потом... потом начала командовать, сука.
Серафим стоял, чувствуя, как почва уходит из-под ног. Он ничего не понимал. Никакого Манипулятора? Ева? Мать?
— Какой, сука, Манипулятор?! — закричал он снова, уже почти теряя контроль. — О чем ты вообще несешь, Артур? Какая Ева? Ты совсем ебнулся?
Но Артур не отвечал на вопросы. Он словно вел диалог сам с собой, с кем-то невидимым, сидящим в пустом кресле напротив. Он снова отпил бурбон, его взгляд стал отсутствующим.
— Николай, — вдруг произнес он, вернувшись к реальности. — Я его убил. На площади. Он просил передать тебе. Что умер как мужчина. У меня на руках. — Он сказал это с такой ледяной простотой, как будто сообщал о погоде.
Это стало последней каплей. Слова о мальчишке, которого Серафим знал, который верил в Артура, смешались с ужасом происходящего, с полным безумием, исходящим от человека на троне. Серафим издал короткий, сдавленный звук, не то смех, не то рыдание. Истерика, ярость, отчаяние — все это слилось в один сплошной, белый шум в его голове.
— АХ ТАК?! — заревел он и, не помня себя, рванулся вперед.
Его клинок, тот самый, что он так тщательно чистил всего час назад, блеснул в тусклом свете и с резким, влажным звуком вошел в горло Артура. Удар был быстрым, точным, смертельным.
Артур не закричал. Его глаза широко раскрылись от неожиданности, но не от боли. Он попытался сглотнуть, но вместо этого издал лишь тихий, булькающий звук, и алая струйка крови потекла из уголка его рта по подбородку. Он смотрел на Серафима. И на его губах, окровавленных, снова появилась та самая, ледяная, безумная улыбка. Он смотрел на него, словно говоря: «Наконец-то. Ты понял».
Потом его взгляд помутнел. Улыбка медленно сползла с его лица, растворившись в маске полного, абсолютного покоя. Он откинул голову на высокую спинку трона, его глаза закрылись. Выглядело это так, будто он просто уснул. Уснул навечно в своем кровавом царстве, на троне, отнятом у отца и политом кровью тысяч.
Серафим стоял над ним, тяжело дыша, с окровавленным клинком в руке. Вокруг была лишь гробовая тишина, нарушаемая треском догорающего где-то в городе здания. Он остался один. В зале, полном призраков. Рядом с телом того, кто был ему когда-то не просто хозяином, а чем-то большим. И не было ни победы, ни облегчения. Лишь всепоглощающая, бесконечная пустота.
Серафим стоял, не в силах оторвать взгляд от лица Артура. Оно застыло в выражении странного, почти мирного покоя, так контрастирующего с морем крови за стенами дворца. Клинок в его руке казался непосильной тяжестью, капля крови медленно сползла с лезвия и упала на пыльный пол, образовав крошечное, почти незаметное пятно. Тишина в тронном зале была абсолютной, давящей, звенящей в ушах. Она была громче любых взрывов и криков.
Он не знал, сколько простоял так. Минуту? Час? Время потеряло смысл. Наконец, каким-то глубинным инстинктом самосохранения, он заставил себя разжать пальцы. Клинок с глухим лязгом упал на камень. Звук прозвучал кощунственно громко. Он развернулся и, не оглядываясь, побрел к выходу. Его ноги были ватными, каждый шаг давался с огромным трудом. Он не чувствовал ни победы, ни горя. Лишь ледяную, всепоглощающую пустоту, как будто кто-то выскоблил из него все до последней эмоции.
Он вышел из дворца на площадь. Картина не изменилась. Море трупов, зарево пожаров, смрад гари и смерти. Но теперь не было того, кто стоял в центре этого ада. Теперь ад был бесхозным.
И тут он увидел его.
Из-за угла соседнего, частично обгоревшего здания вышел человек. Высокий, худощавый, в темном, дорогом, но пыльном плаще. Его лицо было скрыто в тени капюшона, но в осанке, в движениях чувствовалась выправка военного или слуги высшего класса. В его руке был большой, массивный кожаный чемодан, видавший виды, с массивными металлическими застежками.
Человек, не спеша, пересек площадь, аккуратно переступая через тела, как будто шел по заросшей тропинке, а не по полю бойни. Он подошел к Серафиму и остановился в двух шагах. Его лицо все еще было скрыто, но Серафим почувствовал на себе его пристальный взгляд.
Незнакомец медленно, почти церемонно, протянул чемодан. Движение было плавным, лишенным суеты.
— Прощальный подарок, — произнес он. Голос был ровным, безэмоциональным, глуховатым. — От нашего Лорда. Всего вам доброго.
Серафим, ошеломленный, машинально взял тяжелый чемодан. Кожа была холодной и шершавой. Его мозг, заторможенный шоком, отказывался понимать происходящее. Подарок? От Артура? Как? Когда он успел?
Прежде чем Серафим успел что-то спросить, что-то понять, незнакомец запустил руку в глубокий карман своего плаща. Его движения оставались такими же спокойными и выверенными. Рука вынырнула, сжимая знакомый предмет — массивный пистолет с глушителем. Тот самый пистолет, что всегда был при Артуре. Оружие, которое Серафим видел бессчетное количество раз.
Человек не стал целиться в Серафима. Он даже не взвел курок. С тем же ледяным спокойствием он поднес дуло к собственному виску. Его глаза, на мгновение мелькнувшие из-под капюшона, были пустыми и ясными. В них не было ни страха, ни сожаления.
— Он велел убедиться, что вы получили подарок, — тихо сказал незнакомец, и в его голосе впервые прозвучали какие-то нотки — не эмоций, а простого констатирования факта. — И чтобы никто не последовал за ним. Никто.
Раздался негромкий, приглушенный глушителем хлопок. Негромкий, но в звенящей тишине площади он прозвучал как выстрел из пушки. Тело незнакомца дернулось, как от удара током, и рухнуло на землю рядом с Серафимом. Из-под капюшона на булыжник растеклось темное, почти черное пятно.
Это был тот самый. Пятый. Которого не назвал Артур.
Серафим застыл, не в силах пошевелиться. Звук выстрела оглушил его, но не физически, а ментально. Он смотрел на тело у своих ног, на тяжелый чемодан в своей руке, на пистолет, валявшийся на камнях. Последний приказ Артура был выполнен с безупречной, безумной точностью. Даже его собственная смерть была частью плана. Частью этого «подарка».
Он стоял один посреди мертвого города, с посланием от своего мертвого лорда в руке, и понимал, что ад — это не огонь и не кровь. Ад — это абсолютное, безупречное, лишенное смысла одиночество.
Серафим, прижимая тяжелый чемодан к груди, как последнюю нить к реальности, побрел обратно к тому месту, где оставил Киру. Его ноги были ватными, каждый шаг отдавался глухой болью во всем теле. Он не бежал, не оглядывался по сторонам. Что было ему бояться теперь? Мертвых? Они уже были повсюду. Живых? Их больше не существовало. Он двигался сквозь апокалипсис, как призрак, уже почти не принадлежащий этому миру.
К счастью, его опасения не оправдались. Крыши, этот верхний, забытый уровень города, оставались пустынными. Никто не преследовал его, никто не охотился. Ад бушевал внизу, но сюда, на высоту, он еще не добрался. Он нашел Киру точно там, где оставил. Она сидела, поджав колени, и смотрела на горящий город. Ее лицо было мокрым от слез, но самих слез уже не было — только абсолютная, опустошающая пустота в глазах. Она услышала его шаги, повернула голову, но не проявила ни удивления, ни радости.
— Он мертв, — просто сказал Серафим, опускаясь рядом с ней на холодную черепицу. Его голос был хриплым от дыма и усталости.
Кира кивнула, словно уже знала это. Ее взгляд упал на чемодан.
— Что это?
— Подарок. От него.
Серафим с трудом расстегнул массивные застежки. Внутри, аккуратно уложенные, лежали вещи. Не золото и не драгоценности. Практичные, добротные вещи для выживания: теплая одежда, которую можно было носить долго, упаковки консервов, аптечка, фляга с водой. И сверху — сложенная в несколько раз плотная бумага, а рядом толстая тетрадь в кожаном переплете.
Серафим развернул бумагу. Это была записка. Почерк он узнал сразу — тот самый, вычурный, одинаковый для всей семьи Элиашей, но в строках чувствовалась иная, лихорадочная энергия.
Он начал читать вслух, его голос сначала срывался, но потом набрал силу. Артур писал не как человек, подводящий итоги, а как летописец, спешащий зафиксировать правду перед концом. Он описывал все, что произошло с ним после его исчезновения. Неудачную попытку свержения отца, бегство, жизнь в тени. Но главное — он писал о болезни. Сначала — своей матери, Лилит. О ее видениях, о голосе Густава, преследовавшем ее. А потом — о своей собственной. О том, как голос матери, Евы, стал звучать в его голове. Сначала тихим шепотом, потом — навязчивым советчиком, а затем — полноценной второй личностью, Манипулятором, который диктовал ему волю.
«Она манипулировала мной с самого начала, Серафим, — гласили строки. — Через «Покорность», через ту дрянь, что я принимал, чтобы заглушить ее, я лишь сильнее подпускал ее к себе. Она не хотела мести только за себя. Она хотела стереть все. Весь этот проклятый род, весь этот мир, что причинил нам боль. И я… я стал ее орудием. Самым совершенным орудием».
Далее следовал подробный план. Не просто «беги», а продуманный маршрут. Как спуститься с крыш, как пройти через мертвый город к старой заставе, где оставлены лошади. Как миновать границы Сектора. Куда двигаться дальше, чтобы найти место, где можно начать все сначала. Это был план не бегства, а спасения. План, составленный с холодной гениальностью безумца, который видел конец на несколько шагов вперед.
Серафим отложил записку и взял в руки тетрадь. Дневник. Он открыл его. На страницах, испещренных тем же почерком, были хладнокровно, с указанием дат и деталей, описаны все смерти. Убийство мэров. Отравление Ярослава. Казнь Амадея. И в самом конце, свежая запись, чернила на которой, казалось, еще не до конца просохли:
«Сегодня. Артур Элиаш погиб от руки его друга. Это была последняя просьба Манипулятора. И первое — по-настоящему свободное — решение Артура».
Кира, слушая все это, не выдержала. Она не зарыдала, не закричала. Из ее глаз потекли тихие, беззвучные слезы, оставляя чистые полосы на грязном, испачканном сажей лице. Она плакала не по брату-тирану, не по погибшему городу. Она плакала по тому мальчику, которым он когда-то был. По тому, кем он мог бы стать, если бы не проклятие его крови и не манипуляции той, что должна была его защищать.
Серафим закрыл дневник. Он посмотрел на Киру, на чемодан, на горящий внизу город. В его душе что-то перевернулось. Ярость, ужас и отчаяние медленно отступали, уступая место тяжелому, горькому пониманию.
— Пойдем отсюда, — сказал он тихо, но твердо. Его голос обрел новую силу. — Он нам все подготовил. Каждый шаг. Он… он хотел, чтобы мы ушли. Чтобы хоть кто-то выжил. Чтобы хоть кто-то помнил настоящую историю. Не ту, что он уничтожал, а ту, что привела к этому концу.
Они дождались ночи. Темнота спустилась на город, но она не принесла покоя. Адское зарево пяти горящих городов Сектора подсвечивало горизонт багровым светом, превращая ночь в сумерки апокалипсиса. Они спустились с крыш, как призраки, и нашли на заброшенной заставе, как и было сказано в записке, двух крепких, оседланных лошадей. Животные были напуганы, но стояли смирно, будто ждали их.
Они вскочили на одну лошадь и погнали ее прочь от города, вдаль, в темноту. Серафим не оглядывался. Он смотрел только вперед, на едва заметную тропу, указанную в плане. Но Кира, сидевшая позади него, обернулась.
В темноте, на всех точках горизонта, полыхали огни. Пять отдельных костров, пять погребальных костров, в которых сгорали целые миры. Зита, Ипсилон, Тау, Пси. И их собственный Лимбо.
Никто не выберется отсюда, — промелькнуло у нее в голове с ледяной ясностью. Все умрут. Каждый. Как он и задумал.
Она повернулась обратно, прижалась лбом к спине Серафима, и они поскакали прочь от света пожаров, в сторону настоящей, неподдельной тьмы, которая вдруг показалась им куда более милосердной, чем свет пылающего прошлого.
«Отче наш, Который на небесах!
Да святится имя Твое!
Да приидет Царствие Твое!
Да будет воля Твоя и на земле, как на небе!
Хлеб наш насущный дай нам на сей день!
И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим!
И не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого!
Ибо Твое есть Царство и сила, и слава, Отца, и Сына, и Святого Духа, ныне и всегда, и во веки веков. Аминь.»

Комментарии