Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Глава 5. Родительский день
Дворец Чанчхун проснулся рано.
Ещё до рассвета, когда небо над Драконьими горами только начинало сереть, а звёзды ещё дрожали в вышине, не решаясь погаснуть, слуги уже сновали по коридорам. Их шаги — быстрые, но приглушённые, чтобы не потревожить спящих, — сливались в единый ритм, похожий на биение огромного сердца. Они несли охапки живых цветов: хризантемы, белые и жёлтые, как маленькие солнца; связки сосновых веток, перевитых шёлковыми лентами; бумажные фонарики — круглые, как луны, — которые предстояло развесить вдоль всех галерей и переходов.
В воздухе стоял густой, праздничный запах. Хвоя — её принесли из Восточного сада ещё затемно, и теперь её смолистый дух смешивался с ароматом рисовых сладостей, которые пекли на дворцовой кухне с полуночи. Мандарины, разложенные на серебряных блюдах в главном зале, испускали тонкий цитрусовый аромат, напоминавший о солнце даже в самые тёмные дни. И ещё что-то — едва уловимое, как дрожь на поверхности воды. Ожидание.
Родительский день был одним из главных праздников в имперском календаре. В этот день младшие выказывали почтение старшим — родителям, наставникам, покровителям, — а старшие одаривали младших подарками в знак заботы и защиты. Это был день, когда стирались границы между кровной роднёй и обретённой семьёй. Когда каждый, кто был под чьим-то крылом, мог почувствовать тепло этого крыла.
Но сегодня под праздничной оболочкой пряталась тревога. Сонхун не вернулся. Прошёл уже двадцать один день — три недели — с тех пор, как он ускакал в туман на восточную дорогу. До начала церемонии оставались считанные часы, а восточная дорога была пуста.
Братья улыбались, но улыбки выходили натянутыми, как шёлк на барабане, готовый лопнуть от одного неверного прикосновения. Император держался — он всегда держался, — но его взгляд то и дело уходил к окну, выходящему на восточную дорогу, и слуги шептались, что сегодня утром он не притронулся к завтраку. Ни-Ки не находил себе места и с самого рассвета крутился у главных ворот, делая вид, что просто вышел подышать воздухом, хотя все знали — он караулит.
На-хи с самого утра была в покоях старшей принцессы. Юнха, как супруга наследного принца, отвечала за значительную часть украшений и рассадку гостей, и работы хватало на четверых, а то и на пятерых. Но Юнха не любила суеты — она предпочитала делать всё спокойно, размеренно, с тем особым изяществом, которое было свойственно ей одной. И На-хи была её правой рукой.
Они работали вместе с самого рассвета. Проверяли гирлянды — не порвались ли ленты, не осыпались ли лепестки. Расставляли цветочные композиции в нишах вдоль главной галереи — хризантемы к хризантемам, сосновые ветки к сосновым, чтобы всё было симметрично и гармонично. Пересчитывали фонарики — сто двадцать штук, по числу лет правящей династии, — и проверяли, чтобы каждый висел ровно. Юнха давала указания мягко, почти шёпотом, и слуги слушались её не из страха, а из уважения.
На-хи помогала ей с самого детства. Она помнила, как впервые — маленькая, испуганная, с красными от слёз глазами — переступила порог этих покоев. Юнха тогда взяла её за руку и сказала: «Не бойся. Здесь твой дом». И с тех пор прошло двенадцать лет, а эти слова всё ещё звучали в сердце На-хи, как тихая мелодия, которую она никогда не забывала.
Сначала она просто подавала нитки и иголки. Потом научилась вышивать — сначала простые узоры, потом сложные, с золотой нитью. А теперь уже сама могла управиться с гирляндами и цветочными композициями не хуже любой фрейлины. И делала это с радостью — не из чувства долга, а потому что ей нравилось. Нравилось быть частью этого дома. Нравилось чувствовать, что она нужна.
— Вот эту гирлянду нужно поднять чуть выше, — сказала Юнха, указывая на сосновую ветвь, которая слегка покосилась. — И добавь ещё одну ленту — ту, с серебряной нитью. Она лучше ловит свет.
На-хи кивнула и потянулась к ветке. Работа отвлекала. Но мысли всё равно возвращались.
Где он? Почему не возвращается?
Она гнала эти мысли — не позволяла себе задерживаться на них дольше, чем на мгновение. Но они возвращались, как вода, которая всегда находит трещину в камне. Она переставляла цветы, поправляла ленты, пересчитывала фонарики — а сама то и дело смотрела в окно, выходящее на восточную дорогу. Дорога была пуста. Только сосны качали ветвями под утренним ветром, да туман всё ещё цеплялся за склоны Драконьих гор.
Солнце уже поднялось над вершинами, когда в покои вошёл Хисын.
Он был уже в церемониальном одеянии — тёмно-синий ханбок с серебряной вышивкой по вороту и рукавам, — и выглядел так, как всегда: спокойный, собранный, с той особенной мягкостью во взгляде, которую он приберегал только для самых близких. На-хи в этот момент стояла на невысокой лесенке, поправляя гирлянду под самым потолком, а Юнха отошла к зеркалу — она как раз закончила одеваться и теперь критически оглядывала свой наряд.
— Ты рано, — сказала Юнха, заметив мужа в отражении. Её голос прозвучал тепло, но в нём слышался лёгкий вопрос: что-то случилось?
— Хотел увидеть вас до церемонии, — ответил Хисын. Он подошёл к жене и, чуть наклонившись, сказал ей что-то негромко. Может быть, комплимент — Юнха отвела взгляд, но улыбка её стала шире и мягче. Может быть, просто тёплое слово, которое не предназначалось для чужих ушей. На-хи не расслышала — да и не пыталась. Она привыкла к этим маленьким моментам между ними, к этим тихим знакам привязанности, которые они дарили друг другу без лишних свидетелей. Они были её образцом. Её примером того, какой может быть семья.
Хисын выпрямился и повернулся к На-хи. Она как раз спустилась с лесенки и стояла, чуть раскрасневшаяся от работы.
— У меня кое-что есть для тебя, — сказал он.
На-хи замерла, она не ожидала. Хисын редко делал подарки — не потому что был скуп, а потому что считал, что подарок должен быть осмысленным. Каждая вещь, которую он дарил, что-то значила. Он вообще не делал ничего просто так.
Он протянул ей небольшой свёрток — перевязанный простой бечёвкой, без лишних украшений. На-хи взяла его обеими руками — так, как учила её когда-то Юнха: подарок принимают с почтением, потому что в него вложена душа дарителя.
Она развернула ткань. Внутри были нитки для вышивки. Редких цветов — золотистые, с тем самым отливом, который они с Юнхой искали на рынке несколько недель назад и который так и не нашли. Нитки были намотаны на маленькие деревянные катушки, и каждая сияла в утреннем свете, как тончайшая золотая паутинка. На-хи смотрела на них и не могла найти слов.
— Вы помнили, — произнесла она наконец, и её голос прозвучал тише, чем она хотела. Почти шёпот.
— Юнха сказала, вы искали такие, — ответил Хисын просто. — Я нашёл.
Никакого пафоса. Никаких громких слов. Но в этом «я нашёл» было всё. Он думал о ней — не как о дальней родственнице жены, не как о приютенной сироте, а как о ком-то, кто имеет значение. Он сам раздобыл эти нитки среди своих бесконечных архивных дел и государственных забот. Он помнил, заботился. Хисын был её покровителем — вместе с Юнхой, — не по крови, но по духу.
На-хи перевела взгляд на Юнху. Та стояла у зеркала, и её лицо светилось той особенной, понимающей улыбкой, которая была предназначена только для самых близких. В этой улыбке было всё: и радость за мужа, и тепло к На-хи, и тихое подтверждение того, о чём они никогда не говорили вслух. Они с Хисыном были для неё не просто старшей принцессой и наследным принцем. Они были её семьёй, её старшими, её защитой. Они заменили ей родителей, которых она потеряла. И этот подарок был ещё одним тому подтверждением.
— Спасибо, — сказала На-хи, и это слово вышло тихим, но наполненным.
Хисын кивнул — коротко, по-своему. А потом сделал то, чего она не ожидала: он чуть задержал на ней взгляд — тот самый, спокойный и мудрый, каким смотрел на младших братьев, когда хотел, чтобы они поняли что-то важное без слов.
Он вышел из комнаты. Ему нужно было готовиться к церемонии, проверять последние приготовления, а главное — ждать. Как и все.
На-хи спрятала нитки в рукав. Они лежали там, маленькие и почти невесомые, но она чувствовала их тепло — тепло рук, которые их нашли и принесли. Юнха подошла к ней и легко коснулась её плеча.
— Ну вот, — сказала она с улыбкой. — Теперь у тебя есть всё, чтобы закончить тот узор с пионами.
— Да, — ответила На-хи и вдруг поняла, что улыбается.
---
Чуть позже, когда основные приготовления были закончены и последние гирлянды заняли свои места, Юнха отпустила На-хи — нужно было отнести оставшиеся украшения в главный зал. На-хи взяла корзину с лентами и вышла в сад, чтобы срезать путь через Восточную галерею.
Сад встретил её тишиной. Гости ещё не собрались, и только птицы перекликались в кронах старых сосен, да где-то далеко, на плацу, слышались редкие голоса — кажется, Джейк и Ни-Ки о чём-то спорили, но слов было не разобрать. Утро уже полностью вступило в свои права: солнце поднялось над горами и теперь заливало сад золотым светом, пробивавшимся сквозь ветви и рисовавшим на дорожках причудливые узоры. Воздух был свежим и чистым, пахло хвоей и влажной землёй — ночью прошёл небольшой дождь, и капли ещё блестели на траве.
У старого фонтана На-хи остановилась. Она всегда здесь останавливалась — этот фонтан был её любимым местом во всём дворце. Может быть, потому что здесь они с Ни-Ки играли в прятки. Может быть, потому что здесь она часто сидела по вечерам, глядя на звёзды. А может быть, просто потому что вода журчала так умиротворяюще, что все тревоги отступали.
Она поставила корзину на каменный бортик и на мгновение задержалась, просто чтобы перевести дух. День обещал быть долгим, но сейчас, в этой утренней тишине, было что-то почти волшебное. Словно весь дворец затаил дыхание перед праздником.
Она не услышала шагов — только голос. Мягкий, знакомый, раздавшийся откуда-то сбоку:
— Леди Ю.
Она обернулась. Джей стоял в нескольких шагах от неё — в праздничном ханбоке цвета тёмного нефрита, который оттенял его глаза и делал их глубже. Он был, как всегда, спокоен и собран, но сегодня в его облике было что-то иное. Какая-то особенная мягкость в уголках губ. Какой-то тёплый свет во взгляде, который он не пытался скрыть.
В его руке был маленький свёрток — перевязанный шёлковой лентой, которую он, видимо, выбирал сам: лента была бледно-розовой, под цвет кварца, который поблёскивал внутри заколки, хотя На-хи пока этого не знала.
— Второй принц, — она поклонилась, чувствуя лёгкое смущение от того, что её застали врасплох. — Вы что-то хотели?
— Да, — сказал он и сделал ещё шаг вперёд, сокращая расстояние между ними. Теперь он стоял достаточно близко, чтобы она могла видеть, как солнечный свет играет в его волосах. — У меня кое-что для вас.
Он протянул ей свёрток — не торжественно, не церемонно, а просто, как протягивают что-то дорогому человеку. На-хи взяла его. Её пальцы чуть дрогнули, когда она коснулась ленты — такой тонкой, такой изящной, явно выбранной с вниманием.
— Что это? — спросила она, хотя уже догадывалась. В свёртке угадывалось что-то маленькое, твёрдое.
— Откройте, — сказал Джей.
Она развязала ленту — осторожно, чтобы не помять, — и развернула ткань.
Внутри была заколка.
Серебряный цветок с тонкими лепестками, вырезанными с удивительной тщательностью — каждый лепесток был чуть загнут, как у настоящего, живого цветка, который только что распустился. В центре сияла крошечная вставка розового кварца, которая на свету начинала светиться изнутри, как тлеющий уголёк. Горный пион. Тот самый, на который она смотрела тогда на рынке. Тот самый, который она держала в руках, а потом положила обратно на прилавок, сказав: «Это не для меня».
На-хи замерла.
Заколка была красивой. Не броской, не кричащей — а той особенной, тихой красотой, которая не бросается в глаза сразу, но которую невозможно забыть, однажды увидев. Она лежала на её ладони, маленькая и изящная, и солнечный свет дробился в кварце, рассыпаясь на десятки розовых искр.
Она подняла глаза на Джея. Он смотрел на неё — внимательно, но без давления, с тем теплом, которое всегда исходило от него, когда он был рядом с ней.
— Вы тогда смотрели на неё, — сказал он. Его голос прозвучал мягче, чем обычно — той мягкостью, которую он редко позволял себе показывать. — На рынке. Помните?
Она помнила. Конечно, помнила. Она помнила, как стояла у прилавка и смотрела на эту заколку, и что-то в ней отозвалось — смутное, неясное, как воспоминание о чём-то, чего она сама не понимала. Она помнила, как отвела взгляд и сказала, что это слишком дорого. Она помнила, как уходила и в последний раз оглянулась.
— Я думал об этом, — продолжил Джей. Он говорил негромко, но каждое его слово падало в тишину сада, как капля в воду. — О том, что вы посмотрели на неё так, словно она что-то для вас значила. А потом не взяли. И я подумал — это неправильно. Такие вещи должны быть у тех, кому они дороги.
На-хи опустила взгляд на заколку. Серебро блестело на солнце, кварц мерцал, и всё это было слишком — слишком красиво, слишком изящно, слишком дорого. Она почувствовала, как к щекам приливает жар.
— Второй принц, — сказала она, и её голос дрогнул, — я не могу. Это слишком дорогой подарок. Я не могу принять такое.
Она попыталась протянуть заколку обратно, но Джей не взял её. Вместо этого он мягко, почти невесомо накрыл её ладонь своей — задержал, не давая вернуть подарок.
— Это подарок, — сказал он, и его голос прозвучал мягко, но в нём была та спокойная уверенность, с которой он говорил на советах и переговорах. — На родительский день. Вы окажете мне уважение, если примете его.
На-хи замерла. «Вы окажете мне уважение». Он поставил вопрос так, что отказ был невозможен — не потому что он давил, а потому что отказ теперь означал бы неуважение. И он знал, что она не сможет отказать. Знал — и использовал это, но не для того, чтобы настоять на своём, а для того, чтобы она позволила себе принять подарок. Принять заботу. Принять то, что ей хотели дать от чистого сердца.
Она смотрела на него — на его спокойное лицо, на тёплые глаза, на лёгкую улыбку в уголках губ, — и чувствовала, как смущение медленно уступает место чему-то другому. Благодарности. Тихой, глубокой благодарности, которую она не могла выразить словами.
— Хорошо, — сказала она наконец. — Если это знак уважения...
Джей убрал руку. Отступил на шаг. И продолжал смотреть, как она поднимает руки к волосам и осторожно прикалывает заколку — чуть выше виска, где серебряный цветок будет виден. Заколка легла в волосы, как будто всегда там была — как будто ждала этого момента с тех самых пор, как мастер вырезал её лепестки.
— Спасибо, — сказала она, и её голос прозвучал тише, чем она хотела. — Я правда не ожидала.
Джей ничего не ответил. Он просто смотрел на неё — долгим, тёплым взглядом, в котором было что-то, чему она не могла подобрать названия. Что-то глубокое и спокойное, как вода в этом фонтане. Он не говорил «пожалуйста» и не делал вид, что это пустяк. Он просто стоял и смотрел, как серебряный цветок поблёскивает в её волосах, и лицо его было светлым.
Потом он кивнул — коротко, как будто ставил точку в разговоре, который ещё не был закончен, — и ушёл обратно в павильон. Его шаги были тихими, почти неслышными на каменных плитах.
На-хи осталась у фонтана. Она поднесла руку к волосам и осторожно коснулась заколки. Серебро было прохладным на ощупь, но внутри — там, где кварц касался её пальцев, — оно казалось тёплым. Она не знала, что чувствует. Радость? Смущение? Что-то третье, что она не могла выразить словами, даже если бы попыталась? Она просто была рада. Сегодня праздник, и у неё в волосах красивая вещь, подаренная от чистого сердца. И этого было достаточно.
Она не заметила, что с веранды Восточного павильона за ней наблюдают.
Хисын стоял у перил, скрытый тенью старой сосны, и видел всю сцену от начала до конца. Как Джей подошёл к фонтану и протянул свёрток. Как На-хи развернула ткань и замерла. Как попыталась вернуть подарок, но Джей мягко её остановил — и что-то сказал, от чего она передумала. Как приколола заколку к волосам. Как Джей смотрел на неё потом — тем самым взглядом, который Хисын слишком хорошо знал. Так смотрят не на подопечную. Так смотрят на ту, что дороже всех.
Он знал, что означают такие подарки. Заколки, гребни, украшения для волос — в их культуре это был жест для возлюбленных. Это всем известно. Джей знал это не хуже него. И всё равно подарил. Обернул в родительский день, в покровительство, в уважение — но жест оставался жестом. И Хисын видел это. Видел — и ничего не сказал. Только проводил брата долгим взглядом, в котором смешались понимание, тревога и что-то ещё — возможно, тихая надежда, что всё обойдётся. Что однажды найдутся слова, которые пока Джей не решается произнести.
---
Церемония началась в полдень.
Главный зал дворца был полон. Министры и придворные в праздничных одеждах выстроились вдоль стен, и их наряды переливались всеми цветами — от глубокого синего до алого, от нефритового до золотого. Слуги замерли с опахалами, и даже они, казалось, боялись дышать, чтобы не нарушить торжественность момента. Свет сотен свечей отражался в полированном дереве колонн, в золотой отделке трона, в драгоценных камнях на рукоятях парадных мечей.
Император Седжон сидел на троне — прямой, величественный, с нефритовыми чётками в руках. Чётки медленно перебирались в его пальцах — единственное движение, которое он позволял себе. Его лицо было спокойным, как поверхность озера в безветренный день, но те, кто знал его достаточно хорошо, видели: это спокойствие даётся ему нелегко. Его взгляд то и дело уходил к дверям, и каждый раз, когда створки оставались закрытыми, пальцы чуть крепче сжимали нефрит.
Братья стояли полукругом перед троном, по старшинству. Хисын — первый, в тёмно-синем ханбоке с серебряной вышивкой по вороту и рукавам, спокойный и собранный, как всегда. Джей — второй, в ханбоке цвета тёмного нефрита, и его лицо было безмятежным, но в глазах читалась та же тревога, что и у всех. Рядом с ним — пустота. Место, которое должен был занять Сонхун, зияло, и каждый из присутствующих старательно делал вид, что не замечает этого.
Дальше стояли младшие. Чонвон — четвёртый принц, в ханбоке сиреневого цвета, напоминавшего небо перед рассветом, с тем же задумчивым выражением, с каким он обычно смотрел на облака. Джейк — пятый, в светло-жёлтом, почти солнечном одеянии, и его пальцы нервно теребили край рукава. Сону — шестой, в светло-розовом ханбоке, и сегодня он обошёлся без веера, что само по себе говорило о многом. Ни-Ки — седьмой, самый младший, в светло-голубом, с вышивкой, которую он сам выбирал и которой очень гордился, но сейчас он не думал о наряде. Его глаза были прикованы к дверям.
Император обвёл сыновей взглядом. Медленно. По очереди. Задержался на пустом месте — всего на мгновение, но этого мгновения хватило, чтобы каждый из братьев понял его чувства.
— Начнём, — произнёс император. Его голос разнёсся по залу — ровный, спокойный, не допускающий возражений.
Церемониймейстер ударил посохом об пол, и звук этот прокатился под сводами, возвещая начало.
Первым, как всегда, выступил Хисын. Он шагнул вперёд — неспешно, с достоинством, которое не нуждалось в подчёркивании. Опустился на колено перед отцом. В зале стало тихо — так тихо, что было слышно, как потрескивают свечи.
— Отец, — сказал он, и это слово прозвучало не как формальность, а как признание. — В этот день я хочу поблагодарить вас. Не за трон. Не за власть. А за то, что вы научили нас быть братьями. За то, что каждый из нас знает: за его спиной стоят шестеро других. И за то, что вы — наш отец.
Он не говорил долго — Хисын вообще не любил длинных речей. Но каждое его слово было точным, как удар кисти мастера, и каждое попадало в цель. Он говорил о семье — о той невидимой нити, которая связывала их всех, от старшего до младшего. О том, что империя держится не на мечах и не на страхе, а на верности друг другу. О том, что родительский день — это не просто традиция, а напоминание: за каждым из них стоят те, кто был до них, и те, кто будет после.
Император слушал, не перебивая. Его лицо оставалось бесстрастным, но пальцы, перебиравшие чётки, на мгновение замерли. Он ничего не сказал в ответ — только едва заметно кивнул. Но те, кто знал его, понимали: этот кивок стоил больше, чем иные многословные похвалы.
Хисын поднялся с колена и отступил на своё место. Его взгляд на мгновение встретился с взглядом отца — и в этом коротком обмене взглядами было всё. Уважение. Любовь. Понимание. Слова были не нужны.
Следующим вышел Джей. Он опустился на колено — не так церемонно, как Хисын, а проще, теплее, как сын перед отцом, а не подданный перед императором.
— Отец, — начал он, и его голос звучал иначе, чем у старшего брата: мягче, но не менее уверенно. — Вы всегда говорили, что правитель должен думать головой, а не сердцем. Но я смотрю на вас — и вижу, что вы никогда не следовали собственному совету, когда дела касались семьи. Вы думали сердцем. Всегда. Даже когда это было трудно. Даже когда никто не видел.
Он помолчал, и в зале повисла тишина.
— Я благодарен вам за то, что вы научили нас этому, — продолжил он. — Что какие бы ветры ни дули за стенами дворца, здесь, внутри, мы всегда были и будем одной семьёй. И я надеюсь, что когда-нибудь смогу стать для своих близких тем, кем вы стали для нас.
Император чуть дольше задержал на нём взгляд. Что-то промелькнуло в его старых глазах — возможно, гордость, а может, благодарность.
— Ты уже стал, — сказал он негромко, и эти слова, произнесённые почти шёпотом, были слышны только ближайшим. Но Джей услышал и, поднимаясь с колена, чуть задержал дыхание.
Чонвон вышел вперёд и говорил, как всегда, мало — но его слова были похожи на него самого: тихие, задумчивые, пронизанные той особенной глубиной, которая делала его одновременно далёким и близким. Джейк вышел следом — и запнулся на первых же словах, но выправился. Сону обошёлся без шуток, и его короткая речь прозвучала неожиданно серьёзно.
Когда очередь дошла до Ни-Ки, он шагнул вперёд — и замер. Его лицо, обычно живое и озорное, сейчас было растерянным. Он смотрел на отца и молчал. Молчание затягивалось, но никто не подгонял его. Братья просто ждали — потому что знали: Ни-Ки справится.
— Отец, — начал он наконец, и его голос, обычно звонкий и бойкий, сейчас звучал глухо. — Я... я хотел сказать спасибо. За то, что вы — наша опора. За то, что пока вы здесь, нам не страшно. Даже когда ветер дует со всех сторон, даже когда мы ошибаемся, даже когда всё идёт не так — вы держите нас. Как держали всегда. Сколько я себя помню.
Он сжал кулаки и поднял голову.
— И за то, что вы позволяете нам быть собой — даже мне, даже когда я всё порчу. Спасибо.
Император долго смотрел на младшего сына — и в этом взгляде было что-то, чего никто не ожидал. Не холод. Не отстранённость. А глубокая, тщательно скрываемая нежность.
— Ты ничего не портишь, — сказал император. Его голос прозвучал тихо, но отчётливо. — Ты — мой сын. И я горжусь каждым из вас. Каждым.
Ни-Ки выдохнул — шумно, с облегчением, — и поклонился, ниже, чем требовал этикет. Император чуть заметно кивнул ему, и в этом движении было всё: понимание, любовь и обещание. Обещание, что он всегда будет их отцом, что бы ни случилось.
На-хи стояла у стены, позади Юнхи, и смотрела на них. Она видела, как Хисын, вернувшись на место, едва заметно коснулся плеча Джея. Как Джей ответил ему коротким кивком. Как Ни-Ки, всё ещё взволнованный, на мгновение прижался плечом к Джейку, и тот не отстранился. Как Сону, проходя мимо Чонвона, что-то шепнул ему — и Чонвон чуть заметно улыбнулся.
Она смотрела на них — и что-то тёплое разливалось в груди. Она не была частью этой семьи по крови. Но сегодня, глядя на этих семерых мужчин — отца и сыновей, — она чувствовала, что она — часть этого круга. И пусть у неё не было права стоять рядом с ними, она всё равно была здесь, с ними.
Церемония продолжалась. Император принимал подарки от министров и придворных — каждый подходил, кланялся, произносил положенные слова. Всё шло своим чередом. Всё было правильно, торжественно, красиво.
И всё же каждый раз, когда двери в дальнем конце зала оставались закрытыми, что-то сжималось в груди у всех, кто стоял полукругом перед троном.
Пустое место рядом с Джеем всё ещё ждало.
---
Церемония была в самом разгаре, когда двери распахнулись.
Это произошло без предупреждения. Без церемониймейстера, без объявления, без положенного стука посоха об пол. Просто тяжёлые створки разошлись в стороны — и на пороге возник человек.
Запылённый, уставший, в дорожной одежде, которая когда-то была тёмно-синей, а теперь стала серой от пыли трёх недель пути. На его плечах лежала тонкая дорожная накидка, и край её был порван. Лицо осунулось, под глазами залегли тени, а на скулах резче обозначились кости. Но спина была прямая, как всегда. И взгляд — тот же ледяной, спокойный, непроницаемый.
Сонхун.
Зал замер. Повисла тишина — та самая, глубокая, вязкая, когда воздух сгущается и никто не решается вздохнуть.
А потом Ни-Ки сорвался с места.
— Ты вернулся! — закричал он на весь зал, забыв про этикет, про церемонию, про всё на свете. — Я знал! Я знал, что ты вернёшься!
Он бросился к брату и повис на нём, не обращая внимания на пыль, на грязь, на удивлённые взгляды придворных. Сонхун чуть покачнулся — то ли от неожиданности, то ли от усталости, — но устоял. И его рука поднялась и на мгновение легла на плечо Ни-Ки, коротко, сдержанно, но достаточно, чтобы младший принц понял: он рад.
Тишина лопнула. Братья обступили Сонхуна — не сдерживаясь, забыв о церемонии.
— Три недели! — Джейк хлопнул его по плечу. — Где ты пропадал?
— Ты хотя бы знаешь, сколько седых волос появилось у Хисына за это время? — подхватил Сону. — Я считал, три. Целых три.
— Я не седею, — спокойно ответил Хисын, подходя ближе. Он просто встал рядом и посмотрел на брата. — Ты выглядишь ужасно.
— Спасибо, — сухо ответил Сонхун.
— Это комплимент, — пояснил Джей, встречаясь с братом взглядом. — Добро пожаловать домой.
Чонвон, стоявший чуть поодаль, молча кивнул — но его глаза, обычно бесстрастные, сейчас блестели.
Император не двинулся с места. Он остался на троне — прямой, величественный, с нефритовыми чётками в замерших пальцах. Но когда Сонхун, высвободившись из объятий братьев, пошёл через весь зал к трону, старик не отводил от него взгляда.
Сонхун опустился на колено перед отцом.
В зале снова стало тихо. Так тихо, что было слышно, как ветер шевелит ветви сосен за окнами.
— Отец, — сказал Сонхун. — Я вернулся.
Император долго смотрел на него. Молча. Его лицо было неподвижным, но в глазах стояло что-то, чего он не позволял себе показать.
— Ты опоздал, — сказал он наконец. Его голос прозвучал ровно, но в нём не было холода. Только усталость и что-то ещё — то, что бывает в голосе отца, дождавшегося сына.
— Простите, отец, — ответил Сонхун. — Дорога была длинной.
— Ты здесь. — Император поднялся с трона — медленно, тяжело опираясь на подлокотник. Спустился на одну ступень. Протянул руку и положил её на плечо сына — туда, где дорожная пыль ещё лежала серым налётом, и задержал ее дольше, чем когда-либо позволял себе. — Этого достаточно.
Никто в зале не проронил ни слова. Придворные, министры, слуги — все замерли, глядя на эту сцену. И каждый понимал: они видят то, что не предназначено для чужих глаз. То, что император прятал годами — за маской правителя, за холодом церемоний, за нефритовыми чётками, — сейчас на мгновение пробилось наружу. Отец, просто отец, который ждал сына и дождался.
Император убрал руку. Маска вернулась на место — безупречная, непроницаемая. Но те, кто стоял достаточно близко, успели заметить: что-то изменилось. Старый лев получил назад одного из своих львят. И теперь, когда все семеро братьев были в сборе, праздник наконец стал настоящим.
На-хи смотрела на это со своего места у стены. Она видела, как Сонхун поднимается с колена, как братья снова окружают его, как Ни-Ки не отходит от него ни на шаг. И она просто была рада, что все братья были в сборе, а значит и семья снова была вместе. И этого было достаточно.
—-
Позже, когда официальная часть закончилась и гости разбрелись по саду, Сонхун собрал братьев в одной из боковых залов, в стороне от чужих глаз. Он ещё не переоделся, не отдохнул с дороги — пыль всё ещё лежала на его плечах, а тени под глазами стали только глубже, — но медлить не хотел. Братья итак слишком долго ждали его возвращения, он не хотел снова заставлять их делать это.
Он раздал подарки — коротко, по-военному, без лишних слов. Каждому — то, что выбирал лично, что откладывал, перебирая камни и ножи на маленьком горном рынке у подножия перевала. Хисыну — тёмный амулет, гладкий, как речная галька, который, говорили, помогает видеть истину. Джею — нож с костяной рукояткой, на которой был вырезан горный хребет. Чонвону — камень глубокого синего цвета, который клали под подушку от бессонницы. Джейку — амулет на шнурке, хранящий от стрелы. Сону — нож с тонкой гравировкой, над которой тот будет сидеть весь вечер, делая вид, что не впечатлён. Ни-Ки — камень с искрами слюды, похожими на звёзды.
Принцы не говорили громких слов — никогда не умели и не хотели. Но в том, как братья принимали подарки, было всё: благодарность, облегчение, тихая радость от того, что все снова вместе. Эти амулеты и ножи значили не так уж много сами по себе. Важно было другое: он помнил. Он думал о каждом из них там, на холодных перевалах. Он вернулся, и никто не произнёс ни слова — слова были не нужны. Они просто стояли рядом — семеро братьев, — и этого было достаточно.
На-хи стояла у дверей, заглянув в зал по просьбе Юнхи, и не решалась войти. Она смотрела на них — семерых братьев, таких разных, — и чувствовала, как что-то тёплое разливается в груди.
Она тихо выскользнула за дверь и пошла по галерее дальше работать.
—-
Галерея была пуста. Все гости ещё наслаждались праздником, и здесь, в переходе между восточным и западным крылом, стояла особенная, глубокая тишина — только шаги На-хи гулко отдавались от каменных плит. Она несла корзину с гирляндами для вечернего стола и думала о том, что день, начавшийся с тревоги, стал совсем другим.
Она не заметила, как из-за угла вышел человек.
Удар был таким внезапным, что она даже не успела вскрикнуть. Корзина вылетела из рук, гирлянды рассыпались по полу, а сама она, потеряв равновесие, начала заваливаться назад — сердце ухнуло куда-то в пятки, земля ушла из-под ног, — как вдруг чьи-то руки поймали её. Подхватили под плечи. Удержали на самом краю падения, за миг до того, как она рухнула бы на каменные плиты.
Она вскинула голову и встретилась взглядом с Сонхуном.
Их лица оказались так близко, что она могла бы сосчитать его ресницы, если бы захотела. Тени под глазами — глубокие, почти чёрные, как синяки от долгих бессонных ночей. Морщинка между бровей, которой не было три недели назад, теперь залегла там, словно трещина в камне, прорезанная ветром и временем. Обветренные скулы, заострившиеся черты, жёсткая линия рта — всё говорило о том, как много он прошёл и как мало спал. И глаза — тёмные, пристальные, — смотрели на неё в упор, не мигая, не отводя взгляда.
Он держал её. Его ладони лежали на её плечах — горячие, тяжёлые, надёжные, как якорь, который не даёт лодке сорваться в шторм. Она чувствовала жар его рук даже сквозь ткань ханбока, и этот жар пробегал по телу, как ток, — от плеч к сердцу, от сердца к самым кончикам пальцев. От него пахло дорогой — пылью, ветром, холодом, — и этот запах был резким, чужим, непривычным, но почему-то от него не хотелось отстраняться.
Его пальцы чуть сжались на её плечах — всего на секунду, едва уловимо, — как будто он проверял: здесь ли она, цела ли, не ушиблась ли.
— Осторожнее, — произнёс он низким, с хрипотцой голосом — голосом человека, который слишком долго молчал в дороге.
И отпустил. Резко. Слишком резко. Как будто прикосновение к ней обожгло ему ладони.
На-хи отступила на шаг, поправляя рукава, пытаясь унять сердце, которое колотилось где-то у самого горла — громко, быстро, как пойманная птица бьётся о прутья клетки. Но вместо страха изнутри поднялось другое чувство. То, что копилось все эти три недели и что она запирала глубоко внутри, потому что не имела права его испытывать. Злость — острая, горячая, как кипяток, прорвавшийся сквозь треснувший котёл.
— Вы вернулись, — выдохнула она, и голос её прозвучал не радостно, а звонко и колюче, как осколок стекла.
— Вернулся, — отозвался он и наклонился, чтобы подобрать рассыпавшиеся гирлянды. Двигался он спокойно, методично, словно ничего не случилось, словно он не отсутствовал три недели, словно она не ждала его каждый день, замирая при звуке шагов в коридоре.
Это спокойствие взбесило её больше, чем любое резкое слово. Она смотрела, как он собирает цветы — те самые, которые она несла для вечернего стола, — и внутри у неё закипало. Его невозмутимость, его вечная ледяная маска, его привычка отгораживаться от всего мира — всё это было невыносимо сейчас, когда она стояла перед ним с сердцем, вывернутым наизнанку.
— Три недели, — произнесла она и тоже опустилась на колени, собирая гирлянды, не глядя на него. Пальцы дрожали, и цветы выскальзывали из рук, словно не желали возвращаться в корзину. — Двадцать один день. Вы сказали, что вернётесь через несколько дней. Вы обещали, что к родительскому дню будете здесь. Сегодня — родительский день. И вы явились в середине церемонии, как будто так и надо, как будто никто не ждал, как будто никто не считал дни.
— Обстоятельства изменились, — ответил он, протягивая ей собранные гирлянды.
— Вы могли бы написать! — Она вскинула голову, и голос её зазвенел, отражаясь от каменных стен галереи, и в этом звоне было всё: страх, который она не позволяла себе показать; тревога, которую она прятала за повседневными делами; надежда, что таяла с каждым днём, как снег под весенним солнцем. — Написать подробно, по-человечески, чтобы мы не сходили с ума от неизвестности, гадая, где вы и что с вами!
— Я написал.
— Две строчки! — Она вскочила на ноги, и он поднялся следом — медленно, тяжело, — и теперь они стояли друг напротив друга, как два бойца перед схваткой, а между ними дрожал воздух, пронизанный солнечным светом и тенями старых сосен за окном. — «Всё в порядке, задержусь». И что мы должны были думать, получив эти две строчки? Что Ни-Ки места себе не находит — это пустяк? Что император не спит ночами — это мелочи? Что все мы тут с ума сходим от неизвестности — это так, ерунда, не стоящая внимания?
— Вы волновались, — произнёс он.
Это не было вопросом. Он сказал это ровно, спокойно, как констатируют неоспоримый факт — как говорят «солнце встаёт на востоке» или «вода мокрая». И от этого спокойствия у неё внутри всё оборвалось, потому что он был прав. Потому что она волновалась — так, как не имела права волноваться. Так, как волнуются не о постороннем человеке, а о ком-то гораздо более близком.
— Ни-Ки волновался, — выдохнула она, но голос уже дрогнул, теряя прежнюю остроту. — Все волновались. Вы хоть понимаете, каково это — сидеть здесь и ждать, не зная, что с вами? Каково это — просыпаться каждое утро с мыслью: может, сегодня? Может, сейчас? Каково это — смотреть, как ваши братья молча глядят на восточную дорогу, и понимать, что никто из них не признается, как сильно ему страшно?
Она замолчала, тяжело дыша. Грудь вздымалась, щёки горели, и в горле стоял ком, который она отчаянно пыталась проглотить. Она говорила «мы», говорила «ваши братья», но оба знали: каждое слово было о ней. Каждое слово кричало о том, чего она не могла произнести вслух.
Сонхун молчал. Он просто стоял и смотрел на неё — высокий, широкоплечий, заслоняющий свет из окна. Его лицо оставалось неподвижным, и маска ледяного спокойствия никуда не делась. Но глаза изменились. Они стали глубже, темнее, как вода в колодце, в которую бросили камень и от которой теперь расходились круги — медленно, неотвратимо.
— А вы? — спросил он.
Один короткий вопрос, но он ударил её сильнее, чем могла бы целая речь.
Вот исправленный абзац — без романтики, без упоминания родителей, просто сильное переживание, как за брата:
Она замерла, открыла рот — и не смогла произнести ни звука. Потому что ответ был «да». Потому что ответ был «я ждала». Потому что ответ был «я места себе не находила все эти три недели, я не могла спать, я не могла есть, я вздрагивала от каждого шага в коридоре». Она переживала за него так, как переживают за тех, кто стал частью твоей жизни, кого ты не можешь потерять. Но слова застряли в горле, как рыба в сетях, и не желали выходить наружу.
Она отвернулась. Сжала кулаки с такой силой, что ногти впились в ладони. Зажмурилась, прогоняя предательскую влагу, которая предательски подступала к глазам. В галерее было тихо — только её дыхание, частое и сбитое, и его молчание, тяжёлое, как грозовая туча, нависшая над горами.
А потом он вдруг потянулся к рукаву — медленно, словно всё ещё колеблясь.
Она услышала шорох ткани и обернулась — резко, невольно. Он протягивал ей маленький мешочек из грубой, некрашеной ткани, даже не перевязанный, просто стянутый простым шнурком. Никаких украшений, никаких намёков на роскошь — только простота, которая была так свойственна ему.
— Что это? — спросила она глухо, ещё не остыв от собственных слов.
— Подарок. С перевалов.
Она взяла мешочек. Пальцы дрожали, и она надеялась, что он этого не заметил. Развязала шнурок. Заглянула внутрь.
Засушенный цветок.
У неё перехватило дыхание — так резко, словно кто-то невидимый сжал горло ледяными пальцами.
Горный пион. Тонкие лепестки, хрупкие, почти прозрачные, с едва заметными прожилками, похожими на крылья стрекозы. Они были чуть смяты — дорога через горы не щадит никого, даже цветы, — но сохранили форму, ту самую, которая напоминала о чём-то далёком и смутном, о чём-то, что она видела только во сне. От них шёл запах — не духов, не благовоний, а ветра, камней и снега, чего-то дикого и бесконечно далёкого от дворцовых покоев. Запах гор, свободы, дома, которого она почти не помнила, но который иногда снился ей по ночам.
Злость ушла. Вся, до последней капли. Как вода уходит в песок — медленно, неумолимо, не оставляя следа. Остался только этот цветок в её ладонях и мужчина, стоящий напротив.
— Там, на перевалах, такие растут, — произнёс Сонхун, и его голос изменился до неузнаваемости. Из него ушла сухость, ушёл холод, ушла привычная резкость — осталась только глубокая, многодневная усталость и что-то ещё. Что-то мягкое, тёплое, трепещущее, как пламя одинокой свечи в тёмной комнате. — Местные говорят, они хранят от беды.
— И вы... — она подняла на него глаза, и голос её преломился, как тонкий лёд под неосторожной ногой, — вы сорвали его для меня?
Он не ответил. Но ответ лежал у неё в ладонях — маленький, хрупкий, почти невесомый. Этот цветок он увидел где-то там, на холодном перевале, среди камней и первого снега, и, увидев, подумал о ней. Сорвал для неё. Вёз через горы, через ветер, через опасность, три недели прятал где-то у сердца — и не потерял, не забыл, не выбросил по дороге.
Она почувствовала, как к горлу подступает ком — горячий, тугой, мешающий дышать. Ей стало стыдно за все слова, что она бросила ему в лицо, за резкость, за злость, за то, что она не могла иначе. А ещё в груди поднялась нежность — такая острая, такая щемящая, что было почти больно.
— Простите меня, — сказала она тихо, опуская взгляд. — Я не должна была... Я просто...
Она не договорила, потому что слова вдруг перестали иметь значение.
Она подняла голову и посмотрела на него. И улыбнулась — сама не зная, как эта улыбка выглядит со стороны, не думая о том, что он может в ней прочесть. Но Сонхун смотрел на неё и не отводил взгляда — впервые за всё время их знакомства он смотрел так долго и так открыто.
А потом его глаза скользнули выше — туда, где в волосах у неё блестела серебряная заколка, которую она надела утром и о которой почти забыла за всеми волнениями этого дня.
Она заметила, как его лицо изменилось — едва уловимо, словно тень облака пробежала по земле. Не гнев, не обида, не раздражение. Что-то другое, чему она не могла подобрать названия.
— Откуда это у вас? — спросил он, и голос его снова стал ровным, почти прежним.
— Это? — На-хи коснулась заколки кончиками пальцев, и щёки её чуть потеплели. — Второй принц подарил мне утром, сегодня же родительский день.
Сонхун ничего не ответил. Его лицо стало задумчивым — она видела, как в его глазах что-то происходит, как будто он складывает в уме невидимые кусочки головоломки, которая вдруг начала обретать очертания. Но он не произнёс ни слова. Просто кивнул — коротко, сдержанно, — и, развернувшись, зашагал прочь по галерее.
Его шаги становились всё тише, пока не стихли в дальнем конце коридора. На-хи осталась стоять посреди галереи — с засушенным горным пионом в одной руке и с заколкой в волосах. Солнце клонилось к закату, и тени сосен за окном становились всё длиннее, а она всё смотрела в ту сторону, куда он ушёл.
Внутри что-то дрогнуло — как струна, которую тронули впервые за долгое время. Она не знала, что значил этот его взгляд, и не пыталась разгадать. Просто стояла и чувствовала, как где-то глубоко ещё дрожит этот звук — тихий, едва уловимый, но уже не смолкающий.
Потом она тряхнула головой, отгоняя непрошеные мысли, у неё была работа. Юнха ждала гирлянды для вечернего стола, и если она задержится ещё хоть немного, старшая принцесса начнёт волноваться. На-хи бережно спрятала засушенный пион в рукав, подняла корзину и зашагала дальше по галерее — туда, где в восточной части сада уже зажигали первые вечерние фонари.
—-
Вечером, когда праздник закончился и последние гости разошлись, На-хи наконец добралась до своей комнаты. День, начавшийся задолго до рассвета, выпил её до дна — она чувствовала себя опустошённой, но в то же время странно наполненной, как сосуд, в который налили что-то драгоценное. Ноги гудели от усталости, плечи ныли от тяжести корзин, которые она таскала весь день, но внутри теплился тихий, ровный свет.
Она достала из рукава засушенный горный пион — тот, что подарил Сонхун. Бережно, двумя пальцами, чтобы не повредить хрупкие лепестки. Потом сняла с волос серебряную заколку — та скользнула в ладонь, всё ещё храня тепло её кожи. Заколка блеснула в свете масляной лампы, и кварц в сердцевине цветка на мгновение вспыхнул розовым — как живой.
Она открыла шкатулку — старую, деревянную, с потёртой резьбой, единственную вещь, оставшуюся у неё от прежней жизни. Внутри лежало немногое: лоскут шёлка, расшитый ещё её матерью, пара камешков, привезённых когда-то из сада её детства. На-хи бережно уложила туда засушенный горный пион, а рядом, на шёлковую подушечку, положила серебряную заколку.
Они легли рядом — такие разные. Один — живой, но хрупкий, как дыхание, как воспоминание, которое вот-вот растает. Второй — серебряный, вечный, застывший в металле, которому не страшно время. И всё же оба были пионами. Оба говорили о чём-то важном, чего она пока не понимала, но смутно чувствовала — как чувствуют приближение грозы ещё до того, как на горизонте появятся тучи.
Она закрыла шкатулку и на мгновение задержала на ней ладонь.
Родительский день. Сегодня был родительский день. День, когда младшие дарят почтение старшим, а старшие одаривают младших заботой и защитой. Хисын и Юнха сделали это — как делали всегда, все двенадцать лет. Но где-то там, за гранью этого мира, у неё были другие родители. Те, кого она почти не помнила — только смутными образами, всплывавшими во сне: мамина улыбка, папин голос, запах пионов в старом саду. Их не было с ней уже много лет, но сегодня, в этот день, она чувствовала их присутствие острее, чем обычно.
Ей захотелось в сад.
Она вышла из комнаты и пошла по тёмным галереям — не к фонтану, куда ходила обычно, а дальше, в ту часть Восточного сада, где росли старые пионы. Дворец уже спал. Слуги погасили фонари, и только звёзды освещали дорогу — огромные, яркие, рассыпанные по небу, как горсть драгоценных камней, брошенная щедрой рукой. Луна ещё не взошла, и Млечный Путь сиял особенно ясно — серебряная река, пересекающая небосвод.
Сад встретил её тишиной и запахом. Терпким, зелёным, сладким — запахом пионов, которые росли здесь с незапамятных времён. Не горные — садовые, ухоженные, выращенные заботливыми руками дворцовых садовников. Но их аромат был похож на тот, из детства. На тот, что остался только в памяти.
Она остановилась у кустов и закрыла глаза.
Запах накрыл её, как тёплая волна, и на мгновение — всего на одно короткое мгновение — она снова оказалась там. В том саду. Каменные фонари, увитые мхом. Пруд с золотыми карпами. И повсюду пионы — белые, алые, розовые, — склоняющие тяжёлые головы под летним ветром. Мама сидит на веранде с вышивкой, и её пальцы легко касаются шёлка. Отец читает стихи, и его низкий голос плывёт над садом, смешиваясь с вечерней прохладой. Она, совсем кроха, возится в траве, ловит бабочек и смеётся.
Она не помнила их лиц. Не помнила голосов — только отголоски, только тени звуков. Но она помнила запах. Пионы. И этот запах был для неё мостом — тонким, зыбким, но всё ещё крепким, — соединявшим её с теми, кого она потеряла.
Сегодня был родительский день. И она пришла сюда, в этот сад, под эти звёзды, чтобы отдать дань уважения тем, кто дал ей жизнь. Не словами — она не умела говорить с теми, кого нет. Просто стояла среди цветов, вдыхала их аромат и чувствовала, как что-то тёплое и печальное поднимается в груди. Как будто они слышали её. Как будто они были где-то рядом — там, за звёздами, за серебряной рекой Млечного Пути, — и смотрели на неё. И, может быть, гордились ею.
Она не знала, сколько простояла так. Минуту? Час? Время в саду текло иначе — медленнее, спокойнее, словно подчиняясь не дворцовому распорядку, а движению звёзд.
Наконец она открыла глаза и подняла голову к небу. Звёзды сияли — яркие, холодные, вечные. Где-то там, за ними, лежали восточные перевалы, с которых Сонхун привёз ей горный пион. Где-то там, за ними, был сад её детства, которого больше не существовало. И где-то там, за ними, были её родители — те, кого она почти не помнила, но кого любила той единственной любовью, которая не тускнеет с годами.
Она коснулась рукой груди — там, где сердце, — и едва заметно поклонилась.
А потом развернулась и медленно пошла обратно во дворец. Ей нужно было отдохнуть. Завтра будет новый день, и кто знает, что он принесёт.
---
В своей комнате, в другом крыле дворца, Сонхун сидел на краю постели, не зажигая света.
Он наконец переоделся — дорожная одежда, пропахшая пылью, ветром и потом, была брошена в угол, — но усталость никуда не делась. Она лежала на плечах тяжёлым, плотным грузом, какой бывает только после долгого пути, когда тело наконец понимает, что можно остановиться, и разом вспоминает всё, что ему пришлось вынести. Но дело было не только в теле. Где-то глубже, под слоем физической усталости, пульсировало что-то ещё — смутное, неоформленное, чему он не мог подобрать названия. Что-то, что мешало ему просто лечь и уснуть.
Он поднялся и подошёл к окну. Луна уже взошла над Драконьими горами, и её серебряный свет заливал сад — тот самый, где росли старые пионы. Сонхун распахнул створки, впуская в комнату ночной воздух, прохладный и влажный, пахнущий хвоей и отсыревшей землёй, — и замер.
Внизу, среди кустов, стояла она.
На-хи. Он узнал её сразу — по силуэту, по тому, как она держала голову, по лёгкому движению плеч, когда она подняла лицо к звёздам. Она стояла среди пионов, не двигаясь, и в этом её одиночестве было что-то такое... правильное. Словно она была частью сада, частью этой ночи, частью чего-то большего, чем дворец с его интригами и тайнами.
Он смотрел на неё и не мог отвести взгляд. Она не знала, что за ней наблюдают. Не знала, что кто-то видит, как она касается рукой груди, как кланяется небу, как замирает среди цветов, словно ведя безмолвный разговор с теми, кого уже нет. В этом жесте было столько тихой, сдержанной печали, что у него что-то сжалось внутри — мягко, но ощутимо, как сжимается сердце, когда смотришь на что-то очень хрупкое и очень дорогое.
Он не должен был смотреть. Это было неправильно — подглядывать за чужим уединением. Но он не мог заставить себя отойти от окна. Что-то держало его на месте — то самое, чему он не знал названия.
Она развернулась и пошла обратно во дворец, и её фигура растворилась в тенях галереи. А он всё стоял у окна, глядя на опустевший сад, на серебряные от лунного света пионы, на звёзды, рассыпанные по небу, — и мысленно возвращался к одному и тому же.
Заколка — серебряный пион в её волосах, который она приняла сегодня утром от Джея. Его брат подарил ей заколку — изящную, тонкой работы, явно выбранную с вниманием и заботой. Сонхун знал, что такие подарки обычно дарят возлюбленным, — это знали все. И всё же Джей подарил, обернул в традицию родительского дня, в покровительство, в защиту — но жест оставался жестом.
Не ревность — нет, Сонхун не ревновал. Ревность была чувством простым и грубым, а то, что он испытывал сейчас, было сложнее. Ему стало не по себе — так, как бывает, когда ты вдруг понимаешь, что кто-то другой оказался внимательнее. Кто-то другой заметил то, чего не заметил ты. Кто-то другой подумал о ней, выбрал для неё подарок, преподнёс его — а ты в это время был где-то далеко, за горами, и даже не знал, что она стоит у рыночного прилавка и смотрит на серебряный цветок.
Он не понимал, почему это вообще его волнует. Она была никем ему — просто девушка, которую приютила Юнха двенадцать лет назад. Просто воспитанница старшей принцессы, с которой он вечно спорил и которую вечно отчитывал за чрезмерное любопытство и дерзость. Он повторял это себе снова и снова, но слова были пустыми, как высохший колодец, и не приносили облегчения.
Потому что всё было не так просто. Потому что она давно уже не была никем, но он пока не понимал этого. Он просто привык, что она где-то рядом — за завтраком в Восточном павильоне, в библиотеке над своими свитками, в саду у старого фонтана. Привык слышать её смех, доносящийся из галереи. Привык к её дерзким ответам и к тому, как она вздёргивает подбородок, когда спорит с ним. Она стала частью его мира — незаметно, как свет становится частью комнаты, — и он осознал это только теперь, когда на три недели оказался оторван от всего, что было ему дорого. И теперь, вернувшись, он увидел её иначе — и не знал, что с этим делать.
Воспоминание всплыло неожиданно — как это всегда бывает, когда ты меньше всего ждёшь.
Холодный ветер на перевалах, каменистая тропа, убегающая вверх, серое небо, готовое вот-вот разразиться снегом. Он ехал уже несколько дней — усталый, замёрзший, занятый мыслями о наёмниках и донесениях. И вдруг увидел цветок.
Горный пион: одинокий, пробившийся между камней, упрямо цепляющийся за жизнь там, где ничего не должно было расти. Вокруг были только скалы, ветер и холод, а он цвёл — хрупкий, почти прозрачный на свету, с лепестками, дрожавшими от каждого порыва, но живой.
Сонхун остановил коня, спешился, подошёл ближе. Несколько секунд просто стоял и смотрел, сам не зная, что именно его зацепило. А потом — импульсивно, не раздумывая, повинуясь какому-то внутреннему порыву, которого он сам не понял, — наклонился и сорвал его. Аккуратно, стараясь не повредить лепестки. Достал из седельной сумки маленький мешочек, спрятал цветок внутрь и убрал за пазуху — туда, где билось сердце.
В тот момент он не спрашивал себя, зачем это делает, точнее: не позволял себе спрашивать. Но где-то на краю сознания, как отголосок далёкого эха, мелькнула мысль: На-хи. Её лицо, её смех, её глаза, которые то сверкали дерзостью, то прятали что-то глубокое и печальное. Он не думал о ней — во всяком случае, так ему казалось. Но этот цветок почему-то напомнил ему о том, какая она — упрямая, живучая, способная расти там, где другие бы сломались.
Теперь, стоя у окна и глядя на опустевший сад, он вспоминал этот момент с кристальной ясностью. Все недели цветок лежал у него на груди. Он брал его с собой на каждую вылазку, на каждый осмотр, на каждый разговор с дозорными. Проверял, не смялся ли мешочек, когда падал с коня на скользком склоне. Помнил о нём каждый день — и не спрашивал себя почему. Просто знал: этот цветок нужно довезти.
А сегодня он отдал его, и она улыбнулась — той самой улыбкой, от которой у него внутри что-то перевернулось. И эта улыбка была для него — только для него, — даже если она сама этого не понимала.
Он отошёл от окна и снова сел на край постели. Пустой мешочек всё ещё лежал в его ладони — грубая ткань хранила слабый, едва уловимый запах ветра, камней, снега — запах перевалов. Запах того, что он привёз ей. Запах, который теперь навсегда будет связан с этим днём, с этой ночью, с этой девушкой, стоящей среди пионов под звёздным небом.
Он аккуратно сложил мешочек и убрал в ларец у кровати. Чувства, которые он испытывал, были слишком новыми, слишком непривычными — как меч, к которому ещё не приноровилась рука. Он всегда умел управлять собой, всегда держал всё под контролем, как хороший наездник держит коня. Но сейчас конь взбрыкнул, и поводья натянулись до предела, и он не знал, что с этим делать — отпустить или держать крепче.
Он закрыл ларец и задвинул его вглубь. Завтра будет новый день. Утром он соберёт братьев — Хисына и Джея — в малом кабинете и расскажет им всё, что узнал на перевалах: о следах наёмников, уходящих в горы, о старой хижине, где кто-то жил совсем недавно, и о стреле с оперением, которое использовали только в императорской гвардии, — стреле, которая могла означать предательство среди своих. Это будет трудный разговор. Но сейчас, в тишине этой ночи, он думал не о разговоре. Он думал о том, что его собственный цветок она спрятала в рукав — он видел это. Видел, как бережно она держала его, как смотрела на хрупкие лепестки, как улыбнулась ему.


Комментарии