Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Глава четвёртая. Где гаснут свечи.
С того самого утра, как князь с дочерью покинули усадьбу Державиных, минуло уже две недели. Вздохнулось мне на удивление легко. Не то чтобы я желала им зла, напротив, князь Юлиан казался правителем суровым, но справедливым, а Лада и вовсе расположила к себе с первой встречи. Однако их присутствие, пусть и недолгое, вызывало во мне глухой, необъяснимый дискомфорт. К хозяевам, Радомиру и Деяне, к их привычному укладу, я уже притерпелась, словно к старому, натруженному седлу. А вот чужие люди, особенно с такой властной, давящей статью, заставляли меня внутренне сжиматься, будто ёж, почуявший опасность.
Зато теперь, когда усадьба вновь дышала только своими, я могла заниматься без оглядки. Каждое утро, ещё до основных, общих тренировок, я встречалась с Доброславом на заднем дворе. И у меня, на удивление, начало получаться. Не вдруг, не по взмаху волшебной палочки, но с каждым разом меч слушался лучше, выпады становились точнее, а защита — крепче. Результаты поползли вверх, робко, но верно, и от этого на душе становилось тепло, словно в печь подбросили свежих дров. Я становилась сильнее и телом, и духом. Выносливость, ещё недавно смехотворная, теперь позволяла держать темп добрых полчаса без одышки.
Я подозреваю, что перемена та случилась не сама собой. Помнится, в ту ночь, когда мне явилась Весна, видением ли или сном, что-то во мне переломилось, срослось заново, но уже иначе. Слишком уж явственным было то столкновение с чем-то волшебным и древним, чтобы пройти бесследно. Однако слова, сказанные ею, до сих пор звенели в ушах, не давая покоя.
И, пожалуй, самым неожиданным в этой череде дней стало то, что Ярослав, этот вечно взлохмаченный насмешник, вдруг начал появляться на моих утренних тренировках задолго до Доброслава. Сначала я думала, что случайно, но он проходил мимо слишком медленно и слишком часто, чтобы быть случайностью.
Однажды я стояла на колене, тяжело дыша после особенно неудачного выпада, когда рядом хрустнул снег. Я подняла голову. Ярослав нависал надо мной, засунув руки в карманы и криво усмехаясь.
— Зрю, ты всё ещё бьёшься с сугробом сим, — сказал он, кивая на мою мишень. — А он, меж тем, даже не рыпается, смирнешенько стоит. Может, сыскать тебе противника поживее, чтоб не скучала?
Я закатила глаза и встала, отряхивая снег.
— Если ты пришёл посмеяться, то вон там есть забор, он тоже очень смешной.
— Обижаешь, — он прижал руку к груди с показной серьёзностью. — Я пришёл не глумиться, а пособить. И даром! Представляешь?
— Помочь? — я скептически прищурилась. — А не подставить? Или не сказать, что я бездарность, а потом всё равно подставить?
Ярослав вздохнул театрально, как человек, которому не верит весь мир, хотя он чист как стеклышко.
— Да когда ж я тебя подставлял? Я тебя, меж прочим, всегда честно предупреждаю, в чём ты не права, и где ошибку допустила. Сие называется «дружеская помощь», а не подстава.
— Дружеская помощь? — я подняла бровь. — А я думала, это называется «Ярик пришёл поиздеваться».
Его лицо на мгновение исказилось, а затем он расхохотался, запрокинув голову. Я, вопреки себе, тоже улыбнулась.
— Ярик, — повторил он, вытирая глаза. — Господи, ты опять меня так величаешь! Ну, будь по-твоему. Ярик, так Ярик. Но знаешь, — он вдруг перестал смеяться и стал серьёзным, — я ведь и взаправду хочу тебе пособить. Не ради забавы, не ради того, чтоб посмотреть, как ты падаешь. А потому что вижу: ты стараешься.
Он подошёл ближе, достал из-за пояса свой меч.
— Сразимся малость, дабы ты размялась перед приходом Доброслава, — он усмехнулся, — а то ведь ты мечом машешь, яко косой на покосе.
— Ну, извини, — буркнула я. — Не у всех было с детства три няньки и учитель фехтования.
— У меня тоже не было, — парировал он, и я впервые услышала в его голосе незаметную горечь. — Я сам постигал с нуля. Методом проб и ошибок, и синяков. Столько, что и счесть нельзя.
Я подняла на него глаза. Он смотрел на меня без своей обычной ухмылки, и в этом взгляде было что-то новое, что я не могла прочитать.
— Сразимся, — сказала я.
Первое столкновение. Я сделала резкий выпад, вкладывая в него всю ту злость, что копилась во мне неделями. Он принял удар на меч и легко, почти играючи, отвёл мою руку в сторону, заставив меня потерять равновесие. Я чуть не упала, но удержалась на ногах. Ярослав обошёл меня, и я едва успела перекрыться от его удара. Деревянный клинок чиркнул по моему мечу и ушёл вниз, освобождая пространство для нового выпада.
Второе столкновение. Я попыталась уйти вбок, зайти с неудобного для него угла. Он легко развернулся, встречая меня, и наши клинки скрестились с глухим, жёстким стуком. Я почувствовала, как вибрация от удара прошла по всей руке, до самого плеча. Пальцы задрожали, но я не разжала хватку. Ярик наступал. Не быстро, не агрессивно, просто был рядом, везде, куда бы я ни повернулась. Его меч встречал мой в каждой точке, куда я пыталась его послать. Я бросалась в атаку, и он отступал ровно настолько, чтобы я промахнулась. Я пыталась защищаться, и он находил брешь, касаясь кончиком клинка моего плеча или бока, чтобы я знала: мог бы ранить.
Третье столкновение. Я сбила дыхание, руки начали дрожать от напряжения. В груди горело, в висках стучало, и я почти ничего не видела, кроме его фигуры, которая двигалась передо мной с лёгкостью, недоступной моему уставшему телу. Я замахнулась снова, и он отбил мой удар. Меч выпал из руки, и я упала в снег. Я хватала ртом воздух, чувствуя, как горят лёгкие и дрожат мышцы. Ярослав подошёл и без церемоний уселся рядом в снег.
— Что, сдаёшься? — спросил он, глядя в небо.
— Нет, — выдохнула я. — Просто решила отдохнуть.
— Так и поверил, — сказал он и сунул мне в руку что-то маленькое и тёплое. — На, подкрепись.
Это оказалась мороженая брусника, присыпанная сахаром. Я уставилась на неё, потом на него.
— Ты носишь с собой сладости?
— А ты нет? — он приподнял бровь. — Дивно, яко небылица! А я-то мыслил, что все нормальные люди носят с собой хоть одну.
Я рассмеялась, и он улыбнулся в ответ.
Мы сидели в снегу, жевали бруснику, и я чувствовала, как этот нелепый, взлохмаченный парень становится мне всё ближе.
Иногда я ловила себя на мысли, что жду его появления на площадке. Что встаю чуть раньше, чтобы успеть позаниматься с ним. И когда он появлялся, всегда неожиданно, бесшумно, со своей кривой усмешкой и взлохмаченными волосами, я чувствовала, как утро становится светлее. Даже когда небо было серым, а снег валил стеной.
— Ярик, — сказала я однажды, когда он поправлял мою руку на рукояти, — ты почему всегда такой растрёпанный?
Он на секунду оторопел, потом усмехнулся и ответил:
— А ты почему такая любопытная?
— Я серьёзно. Гребешок хотя бы раз в день в руки берёшь?
Он сделал вид, что глубоко задумался, и ответил с трагическим выражением лица:
— Аще я возьму гребень, он, поди, обидится, ибо привык, что я не касаюсь его. Мы дружим на расстоянии, яко месяц и волк: он взирает на меня, я — на него, и меж нами тишина и согласие.
Я не выдержала и фыркнула. Он засмеялся, и в тот момент я поняла: я рада, что он есть.
Мы часто проводили время вместе. Он рассказывал смешные истории из своей жизни, научил меня складывать из снега забавных зверей, а однажды, когда я замерзла, не думая, снял свой кафтан и набросил мне на плечи, хотя сам остался в одной рубахе и даже не дрогнул.
— Ты с ума сошёл? — возмутилась я. — Ты же замёрзнешь!
— Я — человек северный, — он фыркнул. — Мы в одной рубахе по сугробам скачем, и нам хоть бы хны. Это у нас закалка, якорь, выучка, идущая из рода. А ты — южное создание.
Он сказал это так, будто не было в том ничего особенного. А я стояла, кутаясь в его кафтан, пахнущий снегом, хвоей и еще чем-то тёплым, почти родным, и чувствовала, как колотится сердце, а щёки пылают, и не знала, от мороза ли это или от чего-то иного.
В свободные часы я всё чаще тянулась в библиотеку. Ответов на мои вопросы там почти не находилось. Я рылась в архивах, перебирала пожелтевшие, с истлевшими краями свитки, вчитывалась в ровные строки монастырских летописей, но всё было глухо, будто кто-то намеренно выскребал из памяти княжества целые куски.
Одним из таких пустотных мест оказалась история Радославы — дочери Радомира и Деяны. Умершей? Исчезнувшей? Я так и не поняла до конца. Марья, старая нянечка, при упоминании её имени каждый раз бледнела и переводила разговор на другое. Но однажды, когда я спросила напрямик, мелькнул на её лице такой ужас — мимолётный, но до костей пробирающий, что я больше не решалась. Однако мысль засела глубоко.
Говорили, Рада была доброй, но с характером. Сообразительной и любопытной до всего, что горит, пахнет или шевелится. И тоже интересовалась сказом о Велемире и Деймосе. А за несколько недель до совершеннолетия, когда уже должны были нагрянуть женихи, она пропала из собственных покоев. Ни следа, ни обрывка одежды, ни даже крика в ночи.
Не могла же она сквозь землю провалиться.
Если судить по нраву, она бы не усидела в четырёх стенах. Наверняка что-то нашла, какую-то зацепку, и пошла проверять сама. Возможно, даже в лес — в тот самый, что чернеет за околицей, куда даже самые лихие гридни заходят только с молитвой и оглядкой. Лес, который мне самой покоя не даёт, снится по ночам, шепчет чьими-то чужими голосами, манит и пугает одновременно. Что же там, в его глубине, в той заповедной чаще, куда ступать не смеют даже закалённые северными ветрами воины?
По спине вдруг прошёлся холодок — липкий, неуютный, будто кто-то приложил мокрую ладонь к голой коже. Я перелистнула страницу, и в тот же миг меня накрыло чужое, тяжёлое внимание. Кто-то смотрел. Не просто взглядом — всем существом, каждой складкой пространства. Я вздрогнула, резко оглянулась через плечо. Библиотека пустовала. Только пыльные столбы света тянулись от высоких окон, и мерно поскрипывала половица где-то под потолком.
Одна. Ни души.
Но чувство не уходило — оно сгущалось, сжималось в тугой узел между лопатками. Я невольно поёжилась, поправила платок на плечах. «Воображение, — сказала я себе как можно твёрже. — Обычное разыгравшееся воображение».
А вдруг нет?
В книгах, что я читала в своём мире, такое предчувствие никогда не бывало пустым. Стоял бы кто-то за углом, за стеллажом, в тени, и ждал. Притаился, как зверь в камышах.
Смотрел. Слушал. Готовился.
Неужели слуги Деймоса — те самые, что, по легендам, рассыпаны по княжеству, следят за каждым, кто слишком близко подходит к истине? Логично. Злодей, проживший века, не станет сидеть сложа руки, позволяя какой-то чужестранке распутывать его паутину. Слишком долго он добивался власти. Слишком многим заплатил за неё. И вряд ли обрадуется, если кто-то сунет нос в его тайны.
Кто же ты такой, Деймос? Откуда пришёл? И живёт ли в тебе простое, человеческое желание поработить всех подряд или за твоими делами стоит нечто большее, то, чего я пока не в силах понять?
Ответа не было. Только где-то далеко, за толстыми стенами, глухо ухнула сова.
В боярской библиотеке сведений оказалось до обидного мало, и я решилась написать Ладе. В её огромном книжном собрании наверняка хранилось больше. К тому же, я смогу учиться у княжны стрельбе из лука, убив двух зайцев одним выстрелом. Оставалось лишь составить письмо, договориться о встрече, и наконец-то приоткрыть завесу.
Вечером, когда до ужина оставались считанные мгновения, я уединилась в своих покоях и присела за послание. Хорошо, что грамоте обучилась: теперь худо-бедно могу разуметь здешних и выводить строки на их лад. Перо легло на пергамент, и я наскоро начиркала короткое, но ёмкое письмо.
Княжне Ладе, дочери князя Юлиана, от той, кого приметили вы за трапезой боярской.
Челом бью, Лада. Прости, что пишу без поклонов долгих да без околичностей — не искусна я в титлах да в этикете, да и чудится мне, что ты из тех, кто прямоту сущую паче витиеватых словес жалует. Негоже время на пустые расшаркивания тратить, когда дело насущное есть.
А дело у меня до тебя, Лада, вот какое. Молвила ты, что обучишь меня стрельбе из лука, аз же тому вяще рада. И ныне молю тя: научи. Что надобно творить, в кою пору приходить да где стать — черкни словечко, и абие явлюсь, ни часу не мешкая.
Ведаю, что просьба моя может показаться дерзкой. Но ты с самого первого раза, как узрела я тебя, почудилась мне не из тех, кто от странных просьб отбивается да в сторону отводит, а из тех, кто сам в самую гущу загадок лезет — ни царапин не страшась, ни дебрей тёмных, ни молвы людской.
Сего ради к тебе и взываю, Лада. Жду твоего слова милостивого. А время и место сыщем — лишь бы луки под рукой были да стрелы остры.
С верою в ответ благой,
Варя.
И спасибо тебе, что в первый раз обошлась со мной по-человечески, не как с чужестранкой, а как с равной. То для меня многое значит — паче, нежели ты мыслишь.
***
Пока ответ от Лады шёл своей неспешной, почтительной дорогой, дни мои тянулись чередой однообразных, но наполненных делом утренников и вечеров.
Каждое утро, когда небо на востоке только начинало сереть, я уже стояла на заднем дворе с Доброславом. Меч в моих руках перестал быть чужеродным бревном — он начал дышать со мною в лад. Не всегда, не до конца, но я чувствовала, как деревянное лезвие слушается поворота запястья, как ноги сами находят нужную стойку, а дыхание перестаёт сбиваться после десятка выпадов. Доброслав хмурился по-прежнему, но теперь в его взгляде изредка проскальзывало что-то, похожее на одобрение.
— Меньше думай, — бросил он однажды, отбив мой удар. — Тело само помнит, если дать ему волю. — Я старалась. И понемногу начинало получаться.
После общих тренировок, когда дружинники расходились кто к обеду, кто к своим делам, я оставалась на площадке одна. Повторяла выпады, отрабатывала блоки, крутила мечом в воздухе до тех пор, пока плечо не начинало ныть, а ладонь — гореть от мозолей. Снег под ногами давно утоптался в лёд, и каждый мой шаг звонко отдавался в утренней тишине. Иногда Марья выглядывала из кухонной двери, качала головой и уходила, бормоча что-то себе под нос — то ли жалела, то ли дивилась моему упрямству.
Обедала я по-прежнему с боярами. Радомир за столом почти не разговаривал, поглощённый своими думами, Деяна же изредка кидала короткие, меткие замечания о моих успехах — скупые, но оттого особенно ценные.
— В плече ещё слаба, — сказала она как-то, мельком глянув на мои руки. — Но хватка крепче стала. Не зря время тратишь.
Я ловила каждое такое слово, бережно складывала в сундучок памяти, чтобы потом, ночью, когда никто не видит, перебирать их, как драгоценности. Радовало.
А по вечерам, когда за окнами завывала вьюга и печь мерно гудела, насытив чрево поленьями, я забиралась в библиотеку. Не столько ради поисков, их я почти оставила, устав от пустых полок и молчаливых свитков, сколько ради тишины. Здесь, среди высоких стеллажей и пахнущих пылью фолиантов, было легко думать. Я садилась в широкое кресло у окна, поджимала под себя ноги и смотрела, как за толстым стеклом кружит снег, как ветер гонит позёмку по замёрзшему двору.
Думала о Ладе. Какая она? Там, в своей княжеской усадьбе, среди толп слуг и строгих наставников. Не передумает ли? Не найдёт ли моё письмо дерзким до неприличия? Я ведь не просто просила о науке — я врывалась в её жизнь со своим упрямством, со своей жаждой, с этой вечной, неутолимой потребностью быть чем-то большим.
Иногда по ночам мне снилась Весна. Её зелёные, как первая трава, глаза. Её печальная, всё знающая улыбка. Она не говорила ничего нового — просто стояла на краю леса, смотрела на меня и молчала. А я просыпалась с чувством, что время уходит, что песок сыплется сквозь пальцы, а я всё ещё топчусь на месте.
***
Одним утром я вышла на крыльцо, но, вместо того чтобы идти на задний двор к мечу, я остановилась, вдохнула морозный воздух и вдруг подумала: а что, если сегодня я просто побуду собой? Просто проведу день без тренировок.
Я свернула в сторону конюшен, обошла их и оказалась на тропинке, ведущей в небольшой, когда-то яблоневый сад, который зимой стоял голый, чёрный, обледенелый, но почему-то не казался мёртвым. Он как будто бы ждал, когда снег сойдёт, ветки нальются соком, и снова придёт тепло.
Я шла медленно, разглядывая изогнутые ветви, на которых висели маленькие сосульки, похожие на ледяные серьги. Вдруг что-то хрустнуло сбоку. Я обернулась, и чуть не подпрыгнула от неожиданности. Из-за толстого ствола старой яблони выглядывал Ярослав. В руках он держал горсть чего-то, что блестело на солнце.
— Ты что, следишь за мной? — прищурилась я.
— Нет, — он вышел из-за дерева и, подойдя ко мне, протянул ладонь. — Я кормлю птиц. Они ведают меня, не боятся.
На его ладони лежали крошки хлеба и несколько зёрен. И прежде чем я успела сказать хоть слово, прямо из-за моей головы раздался шум крыльев, и на плечо Ярослава опустилась синица. Маленькая, юркая, с жёлтой грудкой и блестящими чёрными глазками.
Синица склонила голову набок, посмотрела на меня, и вдруг перепрыгнула на моё плечо. Я замерла, боясь пошевелиться. Птица была лёгкой, как пушинка.
— Ты её подкупил? — спросила я шёпотом.
— Ты мнишь, я подсылал к тебе лазутчиков в лике синиц? — засмеялся Ярослав. — Она сама прилетела, по своей воле. Видать, почуяла, что ты человек добрый.
Птица посидела у меня на плече ещё немного, потом вспорхнула, взяла у Ярослава крошку и улетела на ветку. А я стояла, чувствуя, что где-то на груди осталось лёгкое тепло от её маленьких лапок.
Ярослав убрал остатки хлеба в карман и посмотрел на меня. Я почувствовала, как в груди зарождается что-то странное. Он стоял напротив, засунув руки в карманы, с лёгким румянцем на щеках, и смотрел на меня с той привычной полуусмешкой, которая уже стала его визитной карточкой. Но что-то было не так.
— Ты сегодня какой-то другой, — сказала я, прищурившись.
— В смысле? — он приподнял правую бровь, и это движение было таким знакомым, что я почти успокоилась. — Я такой, как обычно.
Я оглядывала его, пытаясь уловить неуловимое. Голос тот же. Ухмылка та же. Взгляд... взгляд был другим. Мягче, что ли?
— Ну-ка, скажи ещё что-нибудь, — попросила я.
Он на мгновение растерялся. Я видела это по тому, как дрогнули его пальцы в карманах, как он чуть переступил с ноги на ногу. Потом он взял себя в руки и выдал:
— Снег сегодня белый.
Я фыркнула.
— Снег всегда белый. Это не считается.
— А вот и считается! — он поднял указательный палец. — Я, между прочим, великий наблюдатель. Я заметил, что сегодня снег белее, чем вчера. Или, может, просто ты светишься рядом, и он кажется светлее.
И тут я поняла. Он разговаривает без витиеватых выражений. Без этих «аз есмь», «ведаешь», «надобно» и прочих слов, которыми пропитана речь всех вокруг. Как человек из моего мира.
Я мотнула головой, пытаясь стряхнуть наваждение. Мысли метались слишком быстро, хаотично. Я смотрела на Ярослава и пыталась осознать: он говорит, как я. Странно. Нужно будет потом выяснить, как так получилось.
— Ладно, неважно. Я снова в своих мыслях была.
Он задумчиво кивнул.
— Тогда идём. Я покажу тебе, как делать так, чтобы снег не скрипел под ногами.
— Это как?
— А вот так, — он ступил на снег, и я услышала не скрип, а почти неслышный шорох, будто шёл не по снегу, а по пуху. — Надо ступать мягко, с носка, не всей ступней. Как охотники делают. Тогда зверь не услышит.
Я попыталась повторить. Получилось не сразу, ведь снег хрустел и выдавал меня с головой. Ярослав терпеливо поправлял, показывал, и через несколько минут я уже ступала почти бесшумно. Мы прошли через весь сад, ни разу не нарушив тишины, и в какой-то момент я почувствовала, что снег под ногами больше не холодный. Он был мягким.
— Теперь ты умеешь ходить как тень, — сказал он, когда мы вышли на опушку за садом. — Вдруг пригодится.
— Для чего?
— Ну, например, чтобы подкрасться к кому-то и напугать, — он усмехнулся.
Мы пошли дальше, к старой берёзе, которая росла у края сада. Её кора отслаивалась длинными лентами, как старый пергамент, и на одной из них кто-то вырезал ножом замысловатую фигуру. Я подошла ближе. Это были три линии, переплетённые в единый узел. Первая — волнообразная, извилистая, как язык пламени, тянулась вверх, расходясь на конце мелкими зубцами, похожими на языки огня, лижущие небо. Она была вырезана глубже всех. Вторая — прямая, строгая, как меч, опущенный остриём вниз. Она пересекала первую почти у самого основания, и на её перекрестье был вырезан круг — идеальный, замкнутый, без единого разрыва, будто кто-то выводил его не ножом, а циркулем, оставленным неведомым мастером. Внутри круга — пустота. Ни точек, ни штрихов, ни намёка на рисунок. Только гладкая, выскобленная до блеска древесина, в которой отражался тусклый свет заходящего солнца. И третья — ветвистая, разрастающаяся в стороны, как корни древнего дуба, уходящие глубоко в землю. Она оплетала первые две, не давая им распасться, держала их вместе, будто боялась, что если отпустить, то они рассыплются в прах, и знак потеряет свою силу.
— Твой? — спросила я.
— Мой, — он кивнул. — Я делаю такие, когда хочется оставить след.
Я провела пальцем по вырезанному силуэту, чувствуя, как дерево хранит тепло его рук.
— А что ты хочешь сказать?
Он задумался. Долго стоял, глядя на берёзу, на снег, на небо.
— Что важно не только то, что ты умеешь делать. Важно, ради чего ты это делаешь, — он перевёл взгляд на меня. — Я с самого начала, как ты появилась в усадьбе, думал, что ты просто упрямая девица, которая хочет доказать что-то всем вокруг.
Я молчала. Внутри всё сжалось от неожиданности. Он никогда не говорил так серьёзно.
— Мне кажется, — добавил он, — что у тебя есть что сказать миру. Ты просто пока не знаешь, как это сделать. И это нормально.
Мы стояли рядом. Снег падал на наши плечи, и в тишине было слышно только наше дыхание. Я не знала, что ответить, и не искала слов, потому что в эту минуту слова были не нужны. Я просто стояла рядом с этим странным, иногда невыносимым, но настоящим парнем, и чувствовала, что впервые за долгое время мне не хочется никуда бежать. Он улыбнулся, и я запомнила эту улыбку навсегда.
***
Ответ пришёл на десятый день.
Слуга, запылённый с дороги, передал берестяную грамоту, скреплённую сургучной печатью с княжеским гербом. Руки у меня дрожали, когда я разворачивала её. Так сильно, что пришлось дважды перечитать первые строки, прежде чем смысл дошёл до сознания.
Лада согласилась.
«Приезжай, — писала она коротко, без лишних любезностей. — Время тебе любое. Людей моих предупрежу. Лук найдётся».
Я перечитала грамоту трижды, потом четвёртый раз, уже просто так, чтобы поверить. В груди разливалось тепло, смешанное с тревогой: впереди была дорога, новая усадьба, новые люди. И князь, который назвал меня худоватой и бледной.
Но отступать было некуда. Да и не хотелось.
Сборы заняли недолго. Боярыня выдала мне тёплый дорожный кафтан и тулуп, добротные меховые рукавицы и небольшую сумку из плотной кожи — туда уместилась смена белья, гребень, запасная пара поршней.
— Поклон Ладе передай, — сказала Деяна на прощание, поправляя ворот моего кафтана.
— И смотри там, не позорь нас. Боярским домом величаемся, а ты наша воспитанница.
Я кивнула, проглотив ком, подступивший к горлу. Выезжала я ранним утром, когда солнце только-только коснулось верхушек сосен, а снег под копытами лошади звонко скрипел, обещая морозный, но ясный день.
Лошадь мне дали старую, но смирную — такую, что не сбросит и не понесёт, даже если седок совсем зелёный. Я держалась в седле неуклюже, судорожно вцепившись в поводья, но ехала. Раньше мне и не снилось, что я смогу усидеть на живой лошади целый час. А тут — целая дорога до княжеской усадьбы.
Я уже взялась за поводья, когда что-то внутри заставило меня обернуться. В последний раз. На прощание. Я перевела взгляд через плечо, скользнула по фигурам провожающих, стоящих у крыльца.
Деяна улыбалась — тепло, по-матерински, и в этой улыбке было столько тихой гордости, что у меня на мгновение защипало в глазах. Радомир стоял рядом с ней, положив руку ей на плечо, и коротко кивнул, заметив мой взгляд. Этот кивок был красноречивее любых слов.
Марья, кутаясь в потёртый кафтан, утирала слёзы платочком — старый, вышитый когда-то её собственной рукой, давно полинявший, но всё ещё хранящий тепло её пальцев. Она всхлипывала и махала мне рукой, будто я уезжала не в соседнее княжество, а на край света. Я видела, как она шевелит губами, беззвучно шепча молитву или просто доброе слово.
Рядом толпились другие слуги — те, с кем я успела перекинуться парой слов за эти дни, кто подавал мне завтрак или чистил дорожки. Они стояли молча, но в их глазах было то же, что и в глазах Марьи: «Возвращайся. И будь осторожна».
Все они были здесь.
Все, кроме одного.
Ярослава.
Я задержала дыхание, всматриваясь в толпу, в окна, в тени. Может, он стоит где-то сбоку, за углом, ждёт, когда я уеду, чтобы выйти и помахать мне вслед? Или, может, он просто спит, не зная, что я уезжаю сегодня? Но сердце подсказывало другое. Он знал. Он должен был знать.
— Ну, — прошептала я в пустоту, чувствуя, как в груди разливается холодная пустота. — Значит, так надо.
Он не вышел. Я дёрнула поводья, и лошадь, почувствовав моё нетерпение, двинулась вперёд. Снег заскрипел под копытами, ворота медленно отворились, и я выехала за пределы боярской усадьбы. И только когда мы отъехали достаточно далеко, чтобы усадьба стала просто тёмным пятном на белом фоне, я позволила себе выдохнуть, и с этим выдохом из меня ушло что-то тёплое, что я так бережно хранила эти дни.
— До скорой встречи, Ярик, — сказала я тихо.
И ветер унёс мои слова в снежную даль.
Малый лес по сторонам стоял белый, искрящийся, подёрнутый инеем. Ветви тяжёлых елей клонились до самой земли, укутанные снежными шубами. Где-то в вышине крикнула ворона — хрипло, тревожно. А я всё ехала и думала о том, что жизнь моя, кажется, наконец-то сдвинулась с мёртвой точки.
Туда, к Ладе. К ответам, которых у меня пока не было, но которые, чуяло сердце, ждали где-то совсем рядом.
***
Я сбилась с пути ещё на рассвете.
Всё началось с того, что старая, смирная кобыла, которую мне выделили в боярской усадьбе, вдруг встала как вкопанная посреди заснеженной тропы. Я похлопала её по шее, шевельнула поводьями, но она лишь всхрапнула и попятилась. Лес вокруг стоял тихий, слишком тихий даже для зимнего утра. Ни карканья ворон, ни треска веток. Будто кто-то выключил звук, оставив только шорох падающих с веток снежных хлопьев. Я слезла с лошади, сделала шаг в сторону, чтобы обойти замёрзшую кочку, и вдруг почувствовала, как земля уходит из-под ног.
Визг. Падение. Снег в лицо и за шиворот. И глухой удар, после которого перед глазами заплясали белые искры.
Ловушка.
Обыкновенная волчья яма, прикрытая хворостом и присыпанная снегом. Я упала на спину, больно ударившись копчиком, и несколько мгновений лежала, пытаясь понять, что случилось. Потом села, отряхнулась, и поняла, что выбраться не смогу. Стены обледенели, пальцы соскальзывали, и каждый раз, когда я почти хваталась за край, снег осыпался, и я съезжала обратно.
— Ты чё тут рыщешь, яко волк в нощи? — раздалось сверху грубо, почти с рыком.
Я вздрогнула. На краю ямы стоял парень. Молодой, лет двадцати двух-трёх, с русой нечёсаной бородой и цепкими серыми глазами, которые смотрели на меня не с любопытством, а с откровенным раздражением, будто я была нашкодившей собакой, которую надо отчитать.
— Я заблудилась, — выдавила я.
— Заблудилася! — передразнил он с издевкой. — В чужие силки да ловушки соваться — голова ране лап должна думать. Сиди и не рыпайся.
Он исчез. Вернулся через минуту с верёвкой, бросил конец вниз и скомандовал:
— Хватайся и не смей трястися.
Я ухватилась. Он дёрнул — резко, грубо, без всякой церемонии, и вытащил меня наверх, как мешок с картошкой. Поставил на ноги, не спросив, ушиблась ли я, не больно ли мне, только рявкнул:
— Пошли.
— Куда? — опомнилась я, отряхивая снег.
— В дом. Скажешь спасибо, что я тебя вытащил. Да скажи спасибо, что я тя выволок, а мог и покинуть здесь — сама бы до утра сидела, яко пень в омуте, — ответил он так, будто это было самое разумное решение. — А ныне — не мешкай, не перечь. Али сама ступаешь, али волоком до терема дотяну, яко куль с мукою.
Я стиснула зубы, но спорить не стала. Что-то в его тоне подсказывало, что угрозы не шуточные. Я подхватила лошадь под уздцы и пошла следом, молясь, чтобы этот грубиян не завёл меня в ещё какую-нибудь передрягу.
Лес расступился. На поляне стояла добротная рубленая изба с крепкими ставнями и трубой, из которой валил густой дым.
— Заходи, — парень толкнул дверь и вошёл первым, даже не обернувшись.
Внутри было тепло, пахло хвоей и горячей едой. За столом сидела молодая девушка — лет двадцати трёх-четырёх, с тёмной, забранной в тугой узел косой и лицом, которое сразу напряглось, стоило ей увидеть меня. У печи возился широкоплечий парень, а в тени у стены маячил ещё один — молодой, невзрачный, почти неприметный, с блёклыми волосами, теряющимися в полумраке.
— Олеже, — девушка поднялась, и голос её звучал холодно, настороженно, — на што ты чужаницу в терем наш привёл?
— В яму нашу угодила, — Олег стянул рукавицы и бросил их на лавку. — Мне что прикажешь, оставить её там, дабы стужа кости обглодала?
— Лучше бы и заморозил, — буркнул кто-то из угла — то ли тот, невзрачный, то ли другой. Я не успела разобрать.
Девушка подошла ко мне вплотную. Разглядывала долго, цепко, с головы до ног, как торговка лошадь, которую собралась покупать, но не уверена, стоит ли брать.
— Кто така? — спросила она сухо. — Отколе? Что забыла ты в лесах наших, в землях сих?
Я молчала. Что-то подсказывало, что называть своё имя и рассказывать про боярский дом пока не стоит. Эти люди жили в глуши, прятались — это было видно по их лицам, по заколоченным ставням, по тому, как они переглядывались. Они не доверяли чужакам. И я не была готова довериться им.
— Путница я, — ответила уклончиво. — Сбилась с дороги. Вашего Олега не просила меня вытаскивать.
— Слыхали, — девушка усмехнулась краешком губ, но в глазах оставался лёд.
— Смелая, однако. Али глупая. Садись, коли вже пришла.
Она махнула рукой на лавку. Сама села напротив, положив руки на стол так, будто в любой момент готова была схватить нож.
— Аз есмь Мирослава. А се брат мой — Святослав. — Она кивнула на широкоплечего парня у печи. Тот ровесником ей был, может, на год-два старше, с тяжёлыми, как кузнечные молоты, руками. Он даже не поднял головы, только чуть скосил глаз в мою сторону. — С виду смирен, а коли надобно — быстрее иных кинется, яко лютый зверь на защиту рода.
Парень из угла — на вид самый молодой, лет двадцати, не больше, чуть качнул головой, не то здороваясь, не то просто показывая, что жив. Олег уже сидел у печи, закинув ногу на ногу, и буравил меня взглядом — недобрым, нетерпеливым.
— Ну и? — спросил он. — Долго ли ещё нам гадать, яко на бобах, кто к нам во тьму явился? Может, лазутчица она, оком недреманным выслана? Может, от того самого командира подослана, коий душу нашу выведать хочет?
— Какого командира? — не поняла я.
Никто не ответил. Мирослава переглянулась со Святославом, тот отрицательно качнул головой — мол, не надо, замолчи.
— Не твоего ума то дело, — отрезала Мирослава. — Ты лучше поведай, куда правишь стопы свои, и не смей лжи в уста впущать.
Я стиснула зубы. Чувствовала себя зверем в клетке: вокруг чужие, враждебные, ничего не объясняют, но требуют ответов. Я и сама не собиралась выкладывать всё первому встречному. Особенно тому, который тащил меня за шкирку.
— Ехала к родне, — соврала я. — В соседнее княжество. Заблудилась.
— Врёшь, — сказал Олег спокойно, будто констатировал факт.
— А ты докажи, — огрызнулась я.
Олег усмехнулся — криво, недобро.
— К родне, баешь? А с какой стороны та родня твоя живёт, в каком княжестве, каким именем величается?
— К семье Аникиных. Они в Шельмске, — начала я, но меня перебили.
— Княжество Шельмск — оно в иной стороне, а дорога сия ко князю Вельскому и в Морозовск ведёт, — Олег приподнял левую бровь.
Я замолчала. Как я могла перепутать…
— То-то, — Олег отвернулся, потеряв ко мне интерес. — Утром, как солнце взыграет, провожу до большой дороги. А покамест сиди смирно, аки мышь под половицей. Не лезь и не моги лишних вопросов задавать.
Я стиснула кулаки под столом, но промолчала.
Мирослава пододвинула мне миску с кашей и краюху хлеба — не из доброты, скорее из чувства, что гостью кормить надо, даже если не доверяешь. Святослав ни разу не взглянул на меня — он вообще казался замкнутым, хмурым, будто каждое лишнее слово стоило ему усилий. Горисвет тонул в тени, и я почти забывала, что он здесь. Олег сидел у окна, занимаясь каким-то своим делом. Только Мирослава иногда бросала короткие, изучающие взгляды, но и она ничего не спрашивала. А вот меня мучал один вопрос больше всего.
— Ты говорила о каком-то командире, — сказала я, глядя на Мирославу. — Кто он?
Она побледнела. Её пальцы, до этого спокойно лежавшие на столе, сжались.
— Мы не произносим его имя вслух, — сказала она тихо. — Он слышит. Он всегда слышит. Даже здесь, в лесу.
После этого она сразу ушла, оставив меня наедине со своими мыслями.
***
Ночь наступила быстро. Мне постелили на лавке у печи суконную подстилку и шерстяное одеяло. Твёрдо, но тепло. Я лежала с открытыми глазами, смотрела на трещины в потолке и думала. Кто они? Почему прячутся в лесу? Все молодые, а живут как изгои. Какого командира боятся? И я им ничего не сказала. Но что-то подсказывало — правильно сделала. Слишком много злости в этих людях. Слишком много заживших, но ещё кровоточащих ран. Если откроешься им сейчас — неизвестно, чем кончится.
Утром Олег, не говоря ни слова, кивнул мне на дверь. Я накинула кафтан, вывела лошадь. Стоял морозный, хрусткий рассвет, и снег под ногами звенел, как битое стекло.
— Идём, — сказал Олег коротко. — Покажу дорогу.
Мы шли молча. Миновали замёрзший ручей, обогнули гнилой пень, вышли на едва заметную тропу.
— Держись её, — Олег указал рукой. — и не своди очей с тропы. Через час встанешь на княжеский тракт, свернешь налево, и как раз к полудню будешь у ворот усадьбы.
Я хотела поблагодарить. Но Олег уже развернулся и пошёл обратно, не прощаясь.
— Погоди, — окликнула я. — Кто вы такие? Почему в лесу живёте?
Олег замер на мгновение. Обернулся. В его глазах было что-то тяжёлое, давно затвердевшее, как старая рана.
— Были дружинниками, — сказал он глухо. — При дворе служили, хлеб-соль делили с боярами, покамест не уразумели, что командир наш — не человек, а зверь лютый, звериного сердца и звериной души. Он людьми помыкал, яко щепками, на смерть посылал забавы ради, а кто слово поперёк — того плетьми до полусмерти, а то и вовсе — на плаху. — Олег сплюнул в снег. — Мы ушли, все, кто был ещё молод и не хотел гнить заживо в той яме. Теперь мы для всех мёртвые, тени, бродящие по лесам. И лучше бы тебе, девица, забыть, что нас видела.
Он ушёл. А я стояла на тропе, сжимая поводья, и смотрела ему вслед, пока фигура не растаяла между стволами сосен.
Таких встреч не забывают. Но рассказывать о них, тем более сейчас, тем более Ладе, которую я ещё не знала по-настоящему, я не собиралась.
Пока никому.
Я потянула лошадь за повод и шагнула вперёд, к княжескому тракту.
Добралась я только к вечеру, когда небо над княжеской усадьбой затянулось лиловыми сумерками, а первые звёзды, робкие и колкие, уже прокололи высь. У ворот меня встретили с явной настороженностью. Стража переглядывалась, не спешила отворять засов, и я слышала сквозь дубовые створки приглушённые голоса: «Какая ещё девица?.. Может, подосланная?..» Меня уже готовы были прогнать восвояси, как вдруг из глубины двора вышел кто-то, чьё появление заставило стражников прикусить языки.
Это был мужчина лет под сорок, не молод, но и не стар. Высокий, широкоплечий, с пронзительными глазами цвета холодного металла — серыми, жесткими. В иное время он мог бы показаться даже красивым: правильные черты лица, волевой подбородок, тёмные, тронутые ранней сединой волосы. Но красоту ту портил безжалостный шрам — горизонтальная, глубокая отметина, пересекавшая переносицу и уходящая на правую щёку, будто кто-то однажды попытался рассечь его лицо надвое.
Он оглядел меня долгим, странным, оценивающим взглядом — таким, каким смотрят на вещь, которую ещё не решили, покупать или выбросить. И внутри у меня почему-то похолодало. Было в нём что-то пугающее, неуловимо опасное, но в то же время притягательное, как в бездне, в которую боишься заглянуть, но не можешь оторваться. С таким человеком явно не забалуешь и не пошутишь. Чувствовалось: если встанешь у него на пути, он сметёт, не моргнув глазом, без злобы, но и без жалости — просто потому, что так надо.
— Идём, — бросил он коротко и, не оборачиваясь, двинулся вперёд.
Мне ничего не оставалось, кроме как последовать за ним. Мы шли молча. Он не задавал вопросов, не представлялся, даже не смотрел в мою сторону — только шагал своей широкой, пружинистой походкой, а я едва поспевала за ним, цепляясь взглядом за его спину, обтянутую добротным, но поношенным кафтаном.
И тут я почувствовала запах.
Сначала он был едва уловимым — горьковатым, травяным, с примесью воска, будто он только что вышел из комнаты, где горят свечи и развешаны пучки сушёных растений. Но через несколько шагов в этом букете проступило нечто иное — тяжёлое, сырое, отчего у меня перехватило дыхание. Запах мокрых перьев. И под ним, ещё более глубокий, сладковато-приторный, тот, что бывает у давно остывшей плоти. Трупный. Я содрогнулась, непроизвольно замедлила шаг, и запах исчез. Растворился, будто его и не было вовсе. Только лёгкий холодок остался на коже да горькое послевкусие во рту.
Подозрительно. Очень подозрительно.
Я шла дальше, стараясь дышать носом, но больше ничего необычного не улавливала. Только снег, мороз и сухие дрова, которыми топили покои.
Когда мы добрались до дверей светлицы Лады, мужчина остановился так резко, что я чуть не налетела на него. Он обернулся, и его металлические глаза снова сверкнули — на этот раз в них промелькнуло что-то, похожее на усмешку, или на предупреждение, или на то и другое сразу. Он чуть качнул головой, будто прощаясь, и шагнул в сторону, в тень длинного коридора.
Я перевела взгляд на резную дверь перед собой, собираясь с духом, чтобы постучать. А когда через мгновение глянула туда, где он только что стоял, там было пусто. Ни шороха, ни скрипа половиц, ни отзвука шагов. Только длинная, пустая галерея, в которой танцевали причудливые тени от масляных ламп.
Исчез.
Быстро передвигается, ничего не скажешь. Слишком быстро. Словно не человек вовсе, а кто-то, кто лишь притворяется им. Я передёрнула плечами, отгоняя наваждение, и постучала в дверь.
Хватит на сегодня загадок. И без того голова идёт кругом.
***
— А, явилась, — сказала она без удивления, будто ждала меня весь день. — Проходи. Только разуйся, у нас половицы скрипучие — отец ругается.
Я переступила порог, стянула промёрзшие сапоги и, не удержавшись, спросила:
— Лада, кто этот мужчина со шрамом, который провёл меня сюда? Сероглазый такой, пугающий… Я отвернулась на миг, а он исчез. Просто растворился в воздухе. Ни шагов, ни скрипа, будто его и не было.
Лада усмехнулась, но как-то невесело, с тенью понимания.
— А, Дока. Не обращай внимания. Он всегда так. Это советник отца — самый старый и самый верный. И самый жуткий, если уж на то пошло. — Она скрестила руки на груди. — Он во дворце уже лет… никто и не помнит сколько. Говорят, ещё при жизни деда моего отца служил. А шрам этот — память о битве с какой-то тварью из леса. Подробностей никто не знает, да и спрашивать не советую.
— Но он исчез, — повторила я. — На глазах.
Лада пожала плечами, но в глазах её мелькнуло что-то, похожее на беспокойство.
— У Доки свои тайны. Отец говорит: не лезь, не спрашивай, а если сам заговорит — слушай и запоминай. Он не злой, Варечка. Просто… другой. Настолько другой, что наше с тобой воображение дорисовывает то, чего нет. А исчезать он умеет — это да. Секрет, наверное, какой знает. Или коридоры здешние все выучил наизусть.
Она помолчала, потом тряхнула головой, отгоняя невесёлые мысли.
— Ладно, не бери в голову. Дока тебя не тронет, если ты не тронешь его и не будешь совать нос, куда не просят. А теперь пошли. Я тебя сюда не чаем поить приглашала, а стрельбе учить.
Я хотела спросить ещё. Про исчезновение, про то, как можно жить столько лет, что даже княжеский внук тебя помнит молодым, но увидела лицо Лады. Оно не терпело вопросов. По крайней мере, сейчас.
— Хорошо, — кивнула я. — Пошли.
Лада кивнула в ответ, накинула на плечи тёплую безрукавку и шагнула к выходу.
Мы вышли в коридор, и она повела меня не к парадному выходу, а вбок, через узкую, едва освещённую переходную галерею, где пахло сыростью и старой древесиной. За ней открылась дверь на улицу — низкая, обитая железом, явно служебная.
— Так короче, — пояснила Лада, ловко переступая через высокий порог. — А то парадным крыльцом полдня обходить.
Стрелковый двор оказался за конюшнями, огороженный высоким тыном из заострённых брёвен. Место было укрыто от посторонних глаз, но не от ветра — тот гулял здесь вольготно, швыряя в лицо колючий снег. Земля под ногами утопталась в твёрдую, как камень, корку, а в дальнем конце двора стояли мишени: несколько соломенных чучел, облачённых в старые кольчуги, и деревянные щиты с нарисованными кругами — от самого большого, с ладонь величиной, до крошечного, размером с яблоко.
— Вон та, маленькая, — Лада указала на самую дальнюю мишень, — для меня. В неё даже Дока не всегда попадает, а я — почти всегда. Отец гордится.
В голосе её прозвучала не гордость, скорее спокойная уверенность человека, который знает себе цену и не нуждается в чужих похвалах.
— Раздевай тулуп, — скомандовала она, стягивая свою безрукавку. — В шубе стрелять неудобно, плечи не развернёшь. Замёрзнешь — скажи, согреемся.
Я послушалась, скинула тулуп на лавку у входа и осталась в стёганой куртке, подбитой овчиной. Ветер тут же впился в спину тысячей ледяных игл, но я стиснула зубы. Не жаловаться же с первого раза.
Лада подошла к стене, где на деревянных крюках висело с десяток луков — от маленьких, почти детских, до огромных, мужских, какие враз и не натянешь. Она провела пальцами по рукоятям, будто здоровалась со старыми друзьями, и выбрала один — средний, из тёмного, блестящего от времени дерева.
— Это тебе пока, — сказала она, протягивая лук. — Короткий, плечи мягкие. Для начала в самый раз.
Я взяла оружие. Лук оказался тяжелее, чем я думала, и тёплым — будто хранил тепло чьих-то рук. Провела ладонью по гладкой древесине, по тугой, чуть вощёной тетиве. Внутри шевельнулось что-то трепетное, почти благоговейное.
— А ты с какого стреляешь? — спросила я.
Лада усмехнулась и взяла со стены другой лук — длинный, почти в её рост, с туго скрученной жильной тетивой и рукоятью, обмотанной сыромятной кожей.
— Этим. Мой верный. Зовут его Ветрогоном. — Она погладила оружие с той нежностью, с какой иные девицы гладят любимых котов. — С ним я и яблоко сбивала. Хочешь проверить — вон, висит на заборе, но, боюсь, до него тебе ещё далеко.
Я не обиделась. Только крепче сжала рукоять.
— Показывай, — сказала я.
Лада кивнула, отошла на десяток шагов, встала боком к мишени. Ноги на ширине плеч, спина прямая, лук поднят, тетива — у щеки. Всё это она делала так естественно, будто не училась когда-то, а родилась уже с луком в руках.
— Смотри внимательно, — велела она. — Главное — не руки. Главное — спина и плечи. Тетиву тянешь не бицепсом, а всем корпусом. Представь, что между лопатками зажат орех, и ты должна его раздавить.
Она выдохнула и отпустила тетиву. Стрела ушла вперёд так быстро, что я не успела моргнуть. И вонзилась точно в центр соломенного чучела, пробив старую кольчугу, будто бумагу.
Я присвистнула.
— Хорошо, — сказала я с восхищением, не скрывая его.
— Не хорошо, а как надо, — поправила Лада, опуская лук. — Теперь твоя очередь.
Я встала рядом с ней, попыталась повторить стойку. Ноги на ширине плеч. Спина прямая. Лук поднять… Тетива оказалась жёстче, чем я думала, и, когда я начала тянуть, руки предательски дрогнули.
— Не так, — Лада подошла сзади, поправила мои плечи, легонько надавила на спину. — Локоть выше. Выше, сказала! А то тетивой по груди получишь — синяк будет до следующего начала года.
Я дёрнулась, поправила локоть. Потянула снова, и на этот раз тетива дошла почти до подбородка.
— Задержи, — велела Лада. — Не дыши. Чувствуешь, где напряжение?
— В спине, — выдавила я сквозь зубы.
— Правильно. А теперь выдохни и отпускай.
Я выдохнула — рывком, не плавно, и выпустила стрелу. Та ушла куда-то вверх и вбок, чиркнула по тыну и упала в снег, даже не долетев до мишени. Я опустила лук, чувствуя, как пылают щёки — то ли от ветра, то ли от стыда.
— Позор, — буркнула я.
— Ерунда, — отрезала Лада. — У всех первый раз так. У меня, между прочим, первый выстрел ворону на конюшне напугал, а не в мишень попал. — Она подошла, подняла стрелу, отряхнула от снега. — Ты не думай, что стрельба — это талант. Это ремесло. Терпение и сотни, тысячи повторений. Давай ещё раз. И не торопись. Лук не любит спешки.
Мы занимались этим ещё час. Я выпустила три десятка стрел, и только три из них более-менее попали в щит, не говоря уже о кругах. Лада была терпелива, но строга: поправляла стойку, ругала за дрожащие руки, иногда хвалила за удачный выстрел, но скупо, без лишних восторгов.
— Лучше, — сказала она под конец, когда я наконец-то засадила стрелу не просто в щит, а в край нарисованного круга. — Ещё три-четыре месяца таких тренировок, и ты сможешь попадать в цель с десяти шагов.
— Трёх-четырёх месяцев? — я удивилась. — Это ж сколько же ты училась?
— С семи лет, — ответила Лада спокойно. — Но я с трёх лук в руках держала, сначала игрушечный. Так что ты ещё быстро учишься. Даром что поздно начала.
Ветер к тому времени стих, но мороз только окреп — пальцы в рукавицах не гнулись, а нос и щёки совсем онемели. Лада взглянула на небо, где уже загорались первые звёзды, и махнула рукой в сторону дома.
— Хватит на сегодня. А то отморозишь себе всё, что можно, а отец мне потом скажет: «Что ж ты, дочка, гостью не уберегла?» Пошли, я чаем напою. С малиной и мёдом.
Она повела меня обратно — не через служебный ход, а парадной лестницей, мимо высоких окон, за которыми медленно угасал короткий зимний день. Мы шли молча, и я чувствовала, как плечи постепенно отпускают напряжение, как тепло разливается по онемевшим пальцам.
— Спасибо тебе, Лада, — сказала я, когда мы вошли в её светлицу. — За то, что учишь. За то, что не смеёшься.
— А чего смеяться-то? — Лада разожгла маленький очаг в углу, засыпала угли сухой щепой. — Сама такой была. И до сих пор такой бываю, когда новый лук в руки беру. Нельзя над новичками смеяться. Это первое правило.
Она поставила на огонь глиняный чайник, достала с полки берестяную коробочку с сушёной малиной и кусок янтарного, пахнущего травами мёда.
— Садись, — сказала она, махнув рукой на лавку у окна. — Рассказывай, что с тобой в лесу случилось. Я же вижу, ты не договорила. И про Доку ещё спросить хотела, но побоялась. Врёшь, что не хотела.
Я вздохнула. Лада была проницательна, как её собственные стрелы. Но сейчас, продрогшая до костей, с ноющими плечами и первыми мозолями на пальцах, я была рада даже этому — простому теплу, простому чаю и простому разговору без княжеской чопорности.
— Расскажу, — пообещала я. — Но не всё. Пока.
— Идёт, — кивнула Лада и разлила кипяток по кружкам, а за окном уже вовсю хозяйничала ночь, укутывая княжескую усадьбу в звёздное, морозное одеяло.
***
Следующие дни потянулись чередой, похожей одна на другую, как звенья одной кольчуги — крепкие, примеренные друг к другу, неразрывные. Я вставала затемно, когда за окнами ещё брезжили серые, неуверенные сумерки, а печь в гостевых покоях только начинала потрескивать, разгораясь после ночной прохлады.
Лада поселила меня в небольшой светлице по соседству со своей — достаточно тёплой, с узким, но глубоким окном, выходящим на конюшенный двор, и старой, видавшей виды резной кроватью, застеленной пуховой периной. По утрам я просыпалась от того, как слышала приглушённые шаги служанки, звон глиняной посуды. У каждой из нас были свои утренние ритуалы, и мы не вторгались в чужое пространство без нужды.
Я бесшумно натягивала тёплый кафтан, заплетала косу, на ходу закусывая краюхой хлеба, и выскальзывала на задний двор, где меня уже ждал деревянный меч. Тот самый, обтянутый кожей, с которым я не расставалась уже несколько месяцев.
Место для тренировок нашлось за конюшнями, недалеко от стрелкового двора. Небольшая утоптанная площадка, с трех сторон защищённая от ветра высокими сугробами.
Здесь я оставалась одна. Без Доброслава с его наставлениями, без Ярослава и его насмешливых взглядов и редких, скупых похвал. Только снег, только утренний мороз, только деревянный клинок в онемевших пальцах.
Я отрабатывала выпады. Сто раз. Двести. Пока дыхание не начинало срываться, а плечо не ныло глухой, привычной болью. Вставала в стойки — переднюю, заднюю, боевую. Крутила мечом восьмёрки, училась перехватывать рукоять, не глядя на пальцы. Снег под ногами скрипел, как старые кости, и этот звук был единственным, что нарушало тишину.
Иногда мимо проходили конюхи — косились, качали головами, но не останавливались. Привыкли, наверное. Или просто не хотели связываться с чокнутой девицей, которая в такую рань машет деревяшкой на морозе.
В светлицу я возвращалась, когда небо над усадьбой начинало светлеть, обещая короткий, морозный день. Лада к тому времени уже умывалась, завтракала у себя, но перед стрельбой мы всегда встречались на крыльце — она выходила в своём неизменном кафтане, с луком за спиной и колчаном на поясе, и окидывала меня быстрым, оценивающим взглядом.
— Умаялась? — спрашивала она.
— Как всегда, — отвечала я.
— Ну, пошли. Сегодня попробуем дистанцию побольше.
После завтрака — плотного, сытного, с кашей на молоке, ржаными лепёшками и топлёным маслом, мы шли на стрелковый двор. К тому времени солнце уже поднималось достаточно высоко, чтобы хоть немного прогреть воздух, но всё равно было холодно, и первые минуты я проводила в нетерпеливом переминании с ноги на ногу, пытаясь согреться.
Лада была терпелива, но строга. Каждый день она давала мне одно и то же: встать, натянуть тетиву, выдохнуть — отпустить. Снова и снова. И я стреляла — сначала в щит с большущим кругом, потом в щит с кругом поменьше.
— Лучше, — сказала Лада как-то, глядя, как моя стрела вонзается в край соломенного чучела. — Ещё месяц — и будешь целиться в яблоко.
— В твоё яблоко? — уточнила с ухмылкой я, вспомнив рассказ про тридцать шагов и холопа.
— В моё рано, — отрезала Лада без злости. — Сначала в своё.
После стрельбы мы расходились до обеда: Лада шла к отцу или на конюшню, а я возвращалась в свои покои — отогреться, переодеться в сухое, привести в порядок мысли. Иногда я оставалась на стрелковом дворе ещё ненадолго, повторяя упражнения, но чаще уходила в дом, потому что пальцы начинали синеть от холода, а плечо ныло так, что я с трудом поднимала руку.
Обедали мы вместе в малой трапезной, куда Лада приглашала меня без церемоний. Говорили мало, больше о том, что касалось стрельбы: как локоть держать, куда смотреть перед выстрелом, как справляться с ветром. О серьёзном она не заговаривала, будто чувствовала, что я ещё не готова. Или сама не готова была слушать.
А после обеда, когда солнце уже клонилось к закату, оставляя на стенах длинные синие тени, я решилась.
— Лада, — спросила я однажды, когда мы сидели на лавке у тёплой печи, перебирая стрелы и проверяя оперение, — а правда, что у вас во дворце огромная библиотека?
— Правда, — ответила она, откладывая стрелу. — Отец подарил её мне несколько лет назад. Говорил тогда: «Ты у меня грамотеем растёшь, дочка, так пусть будет у тебя место, где словам тепло, а не холодно». — Она чуть улыбнулась, вспоминая. — Там и книги, и свитки, и даже берестяные грамоты, которым лет по двести, а то и больше. Я их все перебрала, каждую, каждую страницу. Некоторые на языках, которых уже никто не помнит — приходилось самой догадываться, что к чему. Хочешь — покажу.
— А можно? — я постаралась, чтобы голос звучал как можно равнодушнее.
— Конечно. Ты же не враг какой. — Лада отложила стрелу и взглянула на меня. — А чего тебе вдруг?
— Я соскучилась по чтению, — пожала я плечами, изображая беззаботность. — У бояр все книги перечитала. Сначала исторические — интересно было, как княжество устроено. Потом сказки… Там немного оказалось. А тут, говорят, у вас — настоящие сокровища.
— Говорят, — согласилась Лада, всё ещё вглядываясь в моё лицо. — Ладно. Завтра после обеда схожу с тобой. Только предупреждаю — библиотека большая, легко заблудиться. Я покажу, где что лежит, а потом ты сама. У меня дел полно.
— Спасибо, — сказала я искренне. — Огромное спасибо.
Лада чуть прищурилась, но больше ничего не спросила. Только потом, когда я уже собралась уходить мыть руки перед ужином, бросила в спину:
— Ты ищешь что-то конкретное? Можешь сказать. Я помогу.
Я замерла на мгновение. Стоило ли открываться? Лада была умна — она уже чувствовала, что я не договариваю. Но сказать ей про Весну, про Деймоса, про то, как погибла Радослава… Слишком рано. Я ещё не знала, кому можно верить, а кому — нет. Даже здесь, в княжеской усадьбе.
— Просто любопытно, — ответила я, не оборачиваясь. — Новое место, новые книги. Ты же знаешь, я из другого места. У нас многое по-другому.
Лада молчала долго. Потом вздохнула тихо, почти неслышно.
— Как знаешь. Завтра после обеда. Встречаемся у крыльца, не опаздывай.
И я выдохнула украдкой, в пустом коридоре, где пахло старым деревом и воском, и пошла к себе, думая о том, что завтра, возможно, стану чуть ближе к разгадке. Или к новой загадке. С этим княжеством никогда не знаешь наверняка.
***
Так прошла ещё одна седмица. А за ней — вторая.
Каждое утро, пока княжеская усадьба ещё спала, я выскальзывала на задний двор с деревянным мечом. Снег под ногами успел утоптаться в ледяную корку, и теперь каждый мой шаг звонко отдавался в промёрзшей тишине. Я отрабатывала выпады, связки, защитные стойки — снова и снова, до тупой боли в плечах, до онемения в пальцах, до тех пор, пока дыхание не начинало сбиваться и не приходилось падать лицом в сугроб, чтобы отдышаться.
Иногда мне казалось, что я топчусь на месте. Что меч в моих руках по-прежнему чужой, непослушный, тяжёлый. Но Доброслава или Ярослава рядом не было — некому было подсказать, некому было усмехнуться над моими провалами. И я оставалась одна со своим упрямством, со своим «не сдамся», которое стало уже почти молитвой.
К завтраку я возвращалась красная, распаренная, с сосульками в волосах. Лада к тому времени уже успевала умыться, позавтракать у себя и надеть свою неизменную безрукавку. Встречались мы на крыльце, и она окидывала меня быстрым взглядом — цепким, как её собственная стрела.
— Опять мечом махала?
— А ты опять не спишь?
— Я вообще не сплю, — отмахивалась Лада. — У меня конюшня, отец, дела. Пошли, покажу тебе новый выстрел с колена. Пригодится, если ранят в ногу.
После обеда мы расходились до вечера. Лада уходила к отцу или на конюшню, а я — в библиотеку. В ту самую, что когда-то подарил князь своей дочери, а Лада, не жадничая, открыла для меня.
Библиотека располагалась в северном крыле усадьбы — длинная, низкая комната с бревенчатыми стенами и узкими окнами, забранными слюдой. Свет сюда проникал скупо, даже в полдень; по углам вечно прятались тени, а воздух был густой, старый, пропахший пергаментом, кожей переплётов и воском от свечей.
Книги стояли на дубовых стеллажах, выстроившись в строгие ряды, как войско перед битвой. Толстые фолианты в кожаных окладах соседствовали с тоненькими тетрадками, свитки лежали грудами на нижних полках, а некоторые — самые древние, насколько я понимала, хранились в резных шкатулках, обтянутых бархатом.
Я приходила сюда каждый вечер. Зажигала масляную лампу, садилась в глубокое кресло у окна и погружалась в чтение без надежды найти что-то быстро, без чёткого плана, просто перебирая книгу за книгой, как чётки.
Сначала я брала исторические хроники — те, что повествовали о княжестве за последние сто лет. Вчитывалась в сухие, скупые строки о войнах, налогах, сменах власти. Ничего необычного. Никаких упоминаний о Деймосе, о Велемире, о том, что кто-то бесследно исчезал в лесах.
Потом я переключилась на летописи монастырские — те, что вели старые иноки на дальних погостах. Здесь язык был витиеватее, а события — не столько государственные, сколько житейские: сколько ульев поставили в таком-то году, какой урожай собрали, какие чудеса являлись богомольцам. И среди этих скучных записей — ни слова о моём сказе.
Тогда я принялась за сказки. Лада собрала их немало — и те, что ходили в народе сейчас, и те, что переписывались с древних, полуистлевших берестяных грамот. Здесь было всё: и про водяных, и про леших, и про домовых. Но про Велемира и Деймоса — ни строчки.
— Не там ищешь, — прошептала я себе под нос, закрывая очередную книгу.
Было уже за полночь. Свеча догорела, масло в лампе кончалось, а за окном выла метель, заметая княжеский двор до самых крыш. Я сидела в кресле, поджав ноги, чувствуя, как слипаются глаза и путаются мысли.
Надо было идти спать. Но я не могла. Потому что чувствовала: ответ где-то здесь, среди этих стеллажей, в одной из этих пыльных книг. Может быть, на языке, которого никто уже не помнит. Может быть, зашифрованный, как тайнопись древних. Может быть, спрятанный в той самой шкатулке, что стоит на верхней полке, куда Лада не пустила меня в первый же день.
— Не трогай, — сказала она тогда, — это семейные бумаги. Там для тебя ничего интересного.
А что, если есть? Что, если ключ ко всей этой истории хранится именно там?
Я потушила лампу, встала, разминая затекшие ноги. Библиотека утонула во тьме, только окна бледно серели в темноте, пропуская лунный свет, размытый, тревожный.
Завтра спрошу у Лады ещё раз.
Но в глубине души я знала, что не спрошу. Потому что Лада была прямолинейна и, сказав «нет», вряд ли передумает. А значит, придётся искать другие пути. Или другие книги. Или другое время — такое, когда в библиотеке никого нет, и можно заглянуть туда, куда не велено.
Эти мысли пугали меня саму. Но отступать было некуда. С каждой новой ночью, проведённой среди стеллажей, с каждой новой прочитанной книгой я чувствовала: тайна близко. Совсем рядом. Стоит только протянуть руку.
А по утрам я снова выходила на мороз с мечом. Потому что, если уж лезть в тайны — нужно быть готовой к тому, что они могут укусить. И не только они.
***
На следующий день всё повторилось: утренний мороз, деревянный меч, ноющая боль в плечах, затем стрельба с Ладой, её скупые, но оттого особенно ценные похвалы. День тянулся медленно, как патока в студёном погребе, и каждый час я ловила себя на мысли, что думаю не о стойке и не о хвате, а о вечере. О библиотеке. О шкатулке, которая стояла на верхней полке за резной дверцей, куда Лада запретила мне совать нос.
Я знала, что поступаю неразумно. Знала, что доверие — хрупкая вещь, тоньше льда на весенней реке, и одно неверное движение, и оно треснет, пойдёт паутиной, рассыплется на куски, которые уже не склеишь. Лада была не просто княжной, она стала подругой. Той, кто не смеётся над моими промахами, кто поправляет локоть и терпеливо объясняет, почему стрела ушла в сторону, а не в цель.
И я собиралась предать это доверие.
Но мне нужно было знать. Нужно было разгадать тайну, что пряталась в тенях этого княжества веками. Весна не случайно явилась мне в том сне, не случайно говорила загадками и смотрела зелёными глазами, полными вековой печали. И я чувствовала — ответ где-то здесь, в этих стеллажах, в этих пыльных свитках, в той самой шкатулке, которую Лада назвала «семейными бумагами».
Об этом никто не должен узнать. Особенно Лада.
Вечером, едва дождавшись, когда в коридорах утихнут шаги, я снова пошла в библиотеку.
В библиотеке было тихо и безлюдно, как всегда по ночам. Высокие, узкие окна едва пропускали мутный свет луны, и всё вокруг тонуло в зыбком, неверном сумраке. Лишь масляная лампа в моей руке да редкие свечи на стенах, догоревшие почти до конца, нарушали покой. Воздух стоял плотный, насыщенный запахами пергамента, воска и чего-то ещё — древнего, почти могильного, отчего по спине бежали мурашки.
Я подошла к стеллажу, на котором возвышалась заветная дверца. Долго стояла, глядя на резную створку, и внутри меня разгоралась борьба — глухая, изнурительная, как поединок с самой собой.
«Стоит ли? — шептал голос рассудка. — Нужно ли тебе лезть туда, куда не звали? Ты здесь чужая. Эти тайны — не твои. Что, если ты разрушишь всё, что успела построить? Лада не простит. Никто не простит».
Я перевела дух — глубоко, с хрипом, будто только что вынырнула из ледяной воды. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть, разорвать грудную клетку и ускакать прочь, подальше от этого места, от этой шкатулки, от меня самой.
Но отступать было поздно.
Я полезла. Схватилась за шаткую лесенку, поднялась на три ступеньки, дотянулась до дверцы — с трудом, на цыпочках, чуть не свалившись, когда нога соскользнула с перекладины. Еле удержалась, вцепившись в стеллаж так, что побелели костяшки. Несколько мгновений висела, раскачиваясь, как маятник, потом выровнялась и перевела дух. Дверца поддалась с тихим, жалобным скрипом, будто сама библиотека предупреждала: не лезь, не надо, поверни назад. На удивление, шкатулка, стоявшая за дверцей, не была заперта. Ни ключа, ни печати, ни намёка на то, что содержимое предназначено только для княжеских глаз. Обычный резной ларец из тёмного дерева, с потускневшими от времени медными накладками.
Я протянула руку, и в тот же миг всё вокруг изменилось.
Свечи, висевшие на стенах, погасли. Не задуло ни сквозняком, ни ветер из неплотно притворённого окна — они просто умерли. Десятки огоньков, ещё мгновение назад трепетавших в медных подсвечниках, погасли, словно кто-то невидимый провёл ладонью над фитилями. Осталась только моя лампа, которую я предусмотрительно поставила у подножия стеллажа. Она горела ровно, но свет её казался теперь бледным, неуверенным, будто сама лампа испугалась этой внезапной тьмы.
Я напряглась всем телом. Атмосфера переменилась. Неуловимо, но ощутимо. Воздух стал тяжелее, плотнее, как перед грозой. И холоднее. Так холоднее, будто кто-то отворил невидимую дверь в самую глубину зимы, туда, где даже время замерзает. Я сжалась, поёжилась, прижав локти к бокам. Вот оно. Чувство, когда в твоих руках находится возможная разгадка. Оно не приносит радости, только ледяной, липкий страх, который ползёт по позвоночнику, добирается до затылка, шепчет на ухо: «Ты делаешь ошибку. Большую ошибку».
Потухшие свечи явно не сулили ничего доброго. Но мне было необходимо всё узнать. Не ради любопытства, а правды. Ради того, чтобы понять, куда я попала и с кем мне предстоит столкнуться.
Я осторожно сняла шкатулку с полки, спустилась вниз, положила на пол тёплый кафтан, чтобы не посадить пятна на древнее дерево, и села на него, поджав ноги. Руки дрожали. Крупно, некстати, так, что я с трудом откинула медную застёжку. Крышка открылась с тихим, почти нежным щелчком. Внутри, на выцветшем бархате, лежал свиток — старый, пожелтевший, перевязанный вытертой шёлковой лентой. Несколько берестяных грамот, края которых истлели от времени. И маленький, затянутый сургучом конверт без подписи. Я взяла свиток, развернула и принялась читать.
Первые строки ударили меня, как удар плетью. Следующие — как второй, третий, десятый. Я читала и не верила своим глазам, перечитывала заново, вглядывалась в выцветшие буквы, будто надеялась, что они изменятся, что мне просто померещилось. То, что я узнала, было страшнее, чем я могла вообразить. Больше, чем нужно было знать. Намного больше. Деймос был человеком когда-то давно, и продал душу Тьме ради собственной выгоды.
Я закрыла свиток. Положила обратно в шкатулку. И долго сидела на полу, обхватив колени руками, глядя в одну точку, где лампа отбрасывала на стену неровный, пляшущий свет. За окном выла метель. И мне казалось, что это не ветер воет — это само княжество стонет, потому что кто-то только что отворил дверь в его самую тёмную, самую запретную тайну. И обратного пути уже не будет.
Я уже направилась к двери, когда чья-то ледяная ладонь легла на моё плечо.
Не просто коснулась — легла всей тяжестью, будто пригвоздила меня к месту. Я дёрнулась инстинктивно, всем телом, но пальцы сжались крепче, не отпуская. Сердце, ещё мгновение назад колотившееся где-то в горле, рухнуло вниз — в самую пустоту, в ледяную бездну, где не было ни мыслей, ни надежды, только один глухой, панический стук.
Чёрт. Чёрт. Чёрт.
Неужели поймали?
Я уже открыла рот, чтобы что-то сказать, извернуться, соврать, но вместо этого услышала позади себя голос — хриплый, низкий, похожий на скрежет ржавого железа:
— Любопытное дитя...
Я замерла. Даже голову повернуть не решилась. Стояла как истукан, вцепившись в складки собственного кафтана, и чувствовала, как холод от его ладони растекается по плечу, проникает под кожу, добирается до костей.
— Что же ты делаешь здесь, совсем одна, в такой кромешной тьме?
Он отпустил меня — не сразу, медленно, будто наслаждаясь моим страхом. И обошёл, встав прямо передо мной, преграждая путь к выходу.
Дока.
Советник князя. Тот самый, кто провожал меня в первый день. Кто исчезал в тенях быстрее, чем я успевала моргнуть. Кто пах травами и чем-то могильным, хотя сейчас, странное дело, я не чувствовала ничего, кроме собственного липкого ужаса.
Он стоял, чуть склонив голову набок, и смотрел на меня в упор. В его глазах поблёскивал жидкий, дрожащий свет моей лампы. Но сами глаза... они были не такими, как в прошлую встречу. Тогда мне почудилось в них что-то металлическое, холодное, как клинок. Сейчас же они казались чернее ночи — бездонными, маслянисто-тёмными, в каких не отражается даже свет. Словно смотрели не из этого мира. Он выжидал. Не торопил, не угрожал. Просто стоял и смотрел, и от этого взгляда меня мутило, подкатывала тошнота к горлу, а по спине бежали мурашки — не холодные, а ледяные, как прикосновение смерти.
Я не знала, видел ли он, что я делала. Стоял ли за дверью всё это время, пока я читала свиток, или только что вошёл и застал меня в тот самый миг, когда я прятала шкатулку обратно. Но отчётливо понимала: от таких людей ничего не ускользает. Дока не был обычным советником. В нём чувствовалась древняя, опасная порода — не человеческая, нет, что-то иное, хищное, что притворяется человеком, но никогда не забывает, кем было на самом деле.
Он знал. Или, по крайней мере, догадывался.
И я стояла перед ним, и лихорадочно соображала, как выкрутиться. Обмануть? Вряд ли. Такого не обманешь — слишком проницателен. Признаться тоже не вариант: неизвестно, что сделает тогда. Донесёт князю? Запрет в остроге? Или, может, исчезну сама — так же бесследно, как и некоторые?
— Что же ты молчишь, дитя? — его голос сочился неспешной, вязкой усмешкой. — Язык проглотила? Или совесть так громко шумит, что слов не слышно?
Я подняла глаза. Заставила себя не отводить взгляд, хотя каждая клетка тела кричала: беги, спасайся, не стой на месте. Но бежать было некуда. Он загораживал дверь. А за моей спиной — только стеллажи, стены да древние тайны, которые я, кажется, только что разворошила.
— Я просто искала книгу. Не нашла ту, что нужно. А темнота вокруг из-за того, что свечи погасли сами собой.
Он молчал долго. Так долго, что я успела перебрать в голове все возможные варианты своей ближайшей участи.
Потом уголок его губ дёрнулся — в полуоскале.
— И книгу, значит, искала? — переспросил он, и в голосе его прозвучало что-то, похожее на снисхождение. Или, может быть, на жалость. Я не разобрала. — И что же это за книга такая важная, чтобы в такой час её искать?
У меня похолодели кончики пальцев.
— Мне нужно больше узнать о том, как улучшить свои навыки владения мечом. У нас в усадьбе такого нет, поэтому я…
Он поднял руку — плавно, неторопливо, и в этом жесте было столько властной, давящей силы, что язык прилип к нёбу.
— Не трудись, — сказал Дока, и усмешка исчезла с его лица так же внезапно, как и появилась. — Иди в свою комнату, дитя. Сейчас. Не оглядываясь. И, если тебе дорога твоя жизнь, не вспоминай о том, что видела здесь сегодня.
Он шагнул в сторону — всего на один шаг, но этого хватило, чтобы путь к двери освободился.
Я не стала ждать второго приглашения. Направилась к выходу уверенным, плавным шагом. Только за порогом, когда дверь библиотеки захлопнулась за моей спиной, я позволила себе выдохнуть. Прислонилась лбом к холодной стене, зажмурилась, чувствуя, как колотится сердце где-то в горле, как дрожат колени, как всё тело сотрясает крупная, неудержимая дрожь.
Он не отправил меня в острог. Не позвал стражу. Не приказал пытать. Не сделал ничего.
Почему?
Ответа не было. Только тишина пустого коридора, только где-то далеко завывала метель, и чьи-то неслышные шаги или, может, просто игра воображения, брели следом, пока я не свернула к своим покоям.
Он велел забыть. Но как забыть то, что уже навечно въелось в память? Как вычеркнуть из себя слова, написанные на том древнем, пожелтевшем свитке? Я знала, что не смогу. И Дока, вероятно, знал это тоже.

Комментарии