Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Эпилог: Шрамы
Прошло три года.
Москва изменилась. Или, может, это они изменились. Город остался тем же — шумным, жадным, бесконечным. Но теперь, глядя на него с пятьдесят третьего этажа башни «Федерация», Аглая чувствовала не холод, а тепло. Потому что рядом был он.
Гриша стоял у окна, засунув руки в карманы домашних штанов, и смотрел на город. Он почти не изменился внешне — те же татуировки, тот же взгляд исподлобья. Но что-то в нём стало другим. Спокойнее. Твёрже. Как цемент, который наконец застыл.
— О чём думаешь? — спросила Аглая, подходя и обнимая его со спины.
— О том, что я чуть не умер три года назад, — ответил он. — Если бы ты тогда не приехала...
— Я приехала. И приеду всегда. Ты знаешь.
— Знаю.
Он повернулся и поцеловал её. Медленно, нежно, без той отчаянной страсти, что была раньше. Теперь в их поцелуях было что-то другое. Уверенность. Покой. Дом.
Василиса жила в Лондоне. После смерти отца она унаследовала часть его состояния — ту самую, которую он пытался от неё скрыть. Она вложила деньги в небольшой ресторан, который неожиданно стал популярным. Они с Аглаей созванивались каждую неделю. Отношения медленно, но налаживались. Шрамы заживали.
— Приедешь на Новый год? — спросила Аглая во время последнего разговора.
— Куда я денусь, — усмехнулась Василиса. — Только обещай, что твой рэпер не будет читать мне рэп за праздничным столом. Я этого не вынесу.
— Не буду, — крикнул Гриша с кухни. — Но ничего не обещаю.
Василиса рассмеялась. Её смех теперь звучал иначе — не истерично, как раньше, а легко, свободно. Она тоже менялась. Медленно, но менялась.
Гриша выпустил новый альбом. Он назывался «Шрамы» — и это был лучший альбом в его карьере. Критики писали, что OG Buda наконец повзрослел, что его тексты стали глубже, а музыка — сложнее. Они не знали, что каждая песня была о ней. О них. О том, через что они прошли.
На обложке альбома была простая фотография: разбитое стекло, склеенное золотом. Японская техника кинцуги — искусство реставрации разбитой посуды, подчёркивая трещины драгоценным металлом. Символ того, что шрамы — это не уродство. Шрамы — это история. Шрамы — это то, что делает тебя тобой.
Альбом стал платиновым за месяц.
Они поженились тихо. Без прессы, без гостей, без пафоса. Просто пришли в ЗАГС вдвоём, расписались и уехали в горы — в то самое шале в Австрии, которое когда-то стало местом их разрыва.
Теперь оно стало местом их начала.
Вечером, сидя у камина с бокалами вина, Аглая вдруг сказала:
— Знаешь, я рада.
— Чему?
— Что ты тогда пришёл ко мне с больным зубом. Если бы не тот флюс...
— Я бы всё равно тебя нашёл, — перебил он. — В этом мире или в другом. Я бы тебя нашёл.
— Ты стал ужасно сентиментальным, Ляхов.
— Это ты виновата. Размягчила меня.
— Я — стоматолог. Я размягчаю только эмаль.
Они рассмеялись. И этот смех был самым счастливым звуком в мире.
Сын родился через два года после свадьбы. Его назвали Егор — в честь брата Аглаи и Василисы, того самого мальчика, который умер от лейкемии и чья смерть определила всю её жизнь. Теперь это имя означало не потерю, а новое начало.
Маленький Егор Ляхов лежал в кроватке и смотрел на мир огромными серыми глазами — глазами матери. А когда Гриша брал его на руки и напевал что-то из своих старых треков, переделанных в колыбельные, малыш улыбался беззубой улыбкой.
— Только попробуй научить его мату, — говорила Аглая.
— Я учу его только прекрасному, — отвечал Гриша. — Смотри: «ма-ма». Это твой первый трек, сын. Запомни.
Она закатывала глаза, но улыбалась. В её жизни больше не было льда. Только тепло.
Однажды ночью, когда Егор наконец уснул, а Москва за окном перемигивалась тысячами огней, они лежали в постели и говорили о прошлом. О том, через что прошли. О том, что потеряли и что нашли.
— Помнишь нашу первую встречу? — спросила Аглая.
— Такое не забывается. Ты сказала, что у меня флегмона. Я подумал: «Какая стерва».
— А я подумала: «Какой самоуверенный придурок».
— И мы оба были правы.
Они рассмеялись. Потом замолчали. Тишина была уютной, как старый плед.
— Я люблю тебя, — сказал он.
— Я знаю, — она прижалась к его плечу. — Я тоже тебя люблю. Даже когда ты храпишь.
— Я не храплю.
— Храпишь. И говоришь во сне. И занимаешь три четверти кровати. И всё равно я тебя люблю.
— Это потому что я неотразим.
— Это потому что ты — моё стекло. А я — твой цемент.
— Звучит как название альбома.
— Это название нашей жизни.
Он поцеловал её в лоб и закрыл глаза. Завтра будет новый день. Будут заботы, работа, бессонные ночи с ребёнком, новые песни, новые вызовы. Но сейчас, в этой тишине, было только одно — они. Вдвоём. Навсегда.
Где-то далеко, на кладбище, под старым дубом, стояла могила Дмитрия Аркадьевича Соболева. На плите была выгравирована простая надпись: «Отец. Муж. Человек, который ошибался и пытался исправить». Аглая приезжала туда раз в месяц. Клала белые лилии — те самые, которые когда-то дарил ей Гриша. И рассказывала отцу о внуке. О муже. О том, что Василиса открыла второй ресторан.
Она простила его. Не сразу. Не легко. Но простила. Потому что прощение — это не для того, кого прощаешь. Это для себя. Чтобы жить дальше.
И она жила.
— Гриша!
— М-м-м?
— Ты опять не выключил свет на кухне.
— Я выключу. Потом.
— И посуда не помыта.
— Я помою. Потом.
— И Егор проснулся. Иди укладывай.
— Я уложу. Потом.
— Ляхов!
— Всё, иду, иду.
Он встал, поцеловал её в макушку и пошёл в детскую. Аглая смотрела ему вслед и улыбалась. Он всё ещё был тем самым самоуверенным придурком, которого она встретила пять лет назад. Но теперь он был её придурком. Её рэпером. Её мужем. Её стеклом.
И её цементом.
Навсегда.


Комментарии