Озвучивание не поддерживается в этом браузере
~6
Зейн
Я шёл по улице, засунув руки в карманы, и чувствовал, как внутри всё потихоньку закипает. Не от злости на ребят — они-то как раз делали всё правильно: болтали о пустяках, смеялись над какой-то ерундой, старались просто дышать, как обычные люди. А вот этот город... он будто издевался.
Защищённая зона столицы выглядела так, словно война, тревоги и приказы существовали где-то за стеной, а сюда не имели права заходить. Тут время будто остановилось. Или вообще никогда не начинало бежать.
Мимо проплывали женщины в лёгких платьях, с аккуратными сумочками и в туфлях на каблуках — будто они не в гарнизонном городе живут, а на каком-нибудь курорте. Кто-то выгуливал собак — не служебных, не тренированных, а просто домашних, которые радостно тянули поводки и норовили обнюхать каждый столб. Дети военных бегали по тротуару, визжали, кидались друг в друга бумажными самолётиками, падали, тут же вскакивали и снова неслись вперёд, не зная, что такое «держать строй» или «не высовываться».
Я стискивал кулаки в карманах, чувствуя, как ногти врезаются в ладони. Это бесило. Не потому что я не любил детей или собак. А потому что эта картинка была такой... неправильной. Будто кто-то вырезал из мира кусок и сказал: «Вот тут у нас будет красиво, а всё остальное — не смотри».
— Смотри, какой пёс! — Элиас вдруг дёрнул меня за рукав, указывая на лохматого пса, который пытался поймать свой собственный хвост. В его голосе было столько восторга, столько чистого, незамутнённого счастья, что мне стало неловко за свою злость. — Он будто вообще не знает, что мир может быть другим.
Я хмыкнул, стараясь спрятать раздражение за этой привычной грубоватой интонацией.
— Ну да. Ему и не надо.
Лира покосилась на меня, будто почувствовала, что внутри меня сейчас скребётся что-то острое.
— Ты чего такой колючий? — тихо спросила она, не обвиняя, а просто пытаясь понять.
Я хотел отмахнуться, сказать что-нибудь вроде «ничего», но слова застряли в горле. Вместо этого я махнул рукой в сторону нарядной улицы, где женщина в шляпке поправляла розу в букете, будто это было самым важным делом на свете.
— Посмотри на них. Они живут так, будто ничего не происходит. Будто не надо никуда спешить, никого прикрывать, ни о чём тревожиться. А мы... мы только что стояли на полигоне, учились бить так, чтобы выжить. И теперь идём мимо этого... этого праздника, и я не понимаю, как эти две картинки могут быть одним и тем же миром.
Лира не стала спорить. Она просто пошла чуть медленнее, подстраиваясь под мой шаг, давая мне время выдохнуть.
— Может, они просто держатся за это, — тихо сказала она. — За платья, за собак, за смех детей. Потому что если отпустить, то придётся признать, что всё может рухнуть в любую секунду.
Я фыркнул, но её слова не отскочили, как я надеялся. Они застряли где-то внутри, царапая не меньше, чем эта показная безмятежность.
— Держаться за красивые тряпки? — буркнул я, но уже без прежней злости. — По-моему, это просто способ не видеть правду.
Элиас вдруг остановился, посмотрел на нас обоих, и в его взгляде было столько серьёзности, что он вдруг показался старше своих лет.
— А правда в том, что мы должны быть готовы. Даже если они не хотят об этом думать. Даже если нам приходится быть теми, кто смотрит в темноту, пока они смотрят на цветы.
Я замер, глядя на него. И вдруг понял, что этот мальчишка, который ещё недавно боялся дёрнуть Каэрис за руку, сейчас сказал самую точную вещь из всех, что я слышал за день.
— Да, — выдохнул я, наконец вынимая руки из карманов и расправляя плечи. — Именно так. Мы смотрим в темноту. И пока мы это делаем, пусть они выгуливают своих собак и смеются. Пусть думают, что ничего не происходит. Это... это тоже наша работа. Защищать не только от пуль, но и от страха.
Мы пошли дальше, уже не так быстро, не пытаясь убежать от этого города. Я всё ещё чувствовал этот внутренний протест, эту бунтарскую жилку, которая шипела: «Это несправедливо, это неправильно, это не должно быть так!» Но теперь я держал её под контролем. Не давал ей сорваться в грубость или презрение.
Мы свернули на узкую улочку, где тени были длиннее, а воздух — прохладнее. Тут было чуть тише, не так напоказ. Тут люди не улыбались так широко, будто позировали для открытки. Тут они просто жили.
И в какой-то момент я поймал себя на том, что смотрю не на нелепую нарядность, а на мелочи: на то, как старик у лавки кивает каждому прохожему, на то, как девочка прижимает к груди потрёпанную куклу, на то, как парень в военной форме, но без знаков различия, покупает у торговца горячий пирожок и улыбается в ответ на шутку.
В этом было что-то настоящее. Не глянцевое, не вымученное. Просто жизнь. И, может быть, Лира была права: они держались за эти мелочи, чтобы не рассыпаться.
Мы дошли до небольшой площади, где стоял старый фонтан — сухой, без воды, но всё ещё красивый, с резными фигурами. Сели на край, достали остатки лепёшек, которые купили раньше, и ели молча, слушая, как город дышит.
— Знаешь, — вдруг тихо сказал Элиас, глядя куда-то вдаль, — когда я был маленьким, я думал, что военные — это такие... каменные. Что они ничего не чувствуют, ничего не замечают. А теперь я вижу: Каэрис замечает. Ты замечаешь. Вы видите эту разницу. И всё равно делаете свою работу.
Я покосился на него, потом кивнул.
— Потому что кто-то должен. Даже если внутри всё кипит. Даже если хочется крикнуть: «Да посмотрите же, что происходит!» — но вместо этого ты просто стоишь и смотришь в темноту.
Лира улыбнулась — тихо, но так, что эта улыбка будто смыла часть той тяжести, которая давила на плечи.
— Тогда пусть темнота боится нас.
Я усмехнулся, и на этот раз в усмешке не было ни горечи, ни злости. Только спокойная уверенность.
Солнце садилось, окрашивая крыши в тёплые тона. Тени становились длиннее, и город потихоньку менял своё лицо, сбрасывая эту дневную нарядность, становясь чуть более настоящим.
Мы посидели ещё немного, пока не стало ясно, что пора возвращаться. Поднялись, стряхнули крошки, и пошли обратно к базе — уже не как трое ребят, которые пытаются забыть про тревоги, а как маленький отряд, который понял что-то важное.
А Каэрис... где бы она сейчас ни была, что бы ни делала — я верил, что она тоже смотрит в эту темноту. И что, когда она вернётся, мы будем здесь. Не с вопросами, не с упрёками. А просто рядом.
***
Мы вернулись в казарму, когда сумерки уже легли на город тяжёлым, мягким покрывалом. В коридоре пахло пылью, старым деревом и чем-то неуловимо привычным — тем самым запахом места, которое ты не выбираешь, но которое становится твоим.
Элиас первым стянул куртку, потом, не церемонясь, скинул рубашку и остался в простой футболке и шортах. Потянулся так, будто хотел вытряхнуть из плеч весь день, и довольно выдохнул.
— Вот теперь нормально, — сказал он, хлопнув себя по колену. — Форма... она будто всё время напоминает: ты на службе. А тут хочется просто побыть человеком, понимаешь? Не солдатом, а просто... парнем, который устал и хочет посидеть спокойно.
Лира молча кивнула и тоже переоделась — натянула широкие спортивные штаны и простую майку. В этой одежде она выглядела моложе, будто с неё сползла эта взрослая, собранная серьёзность, которую она носила, как вторую форму.
Я остался в своей одежде. Не потому что мне было холодно — хотя я и буркнул что-то про сквозняки и мерзлявость, чтобы отвязались. Просто снимать рубашку не хотелось. Совсем.
— Ты чего, Зейн? — вдруг спросила Лира, уже завязывая волосы в небрежный хвост, и посмотрела на меня так, будто видела не только то, что снаружи. — Ты всегда в этом ходишь. Даже когда тут душно, как в печке. И руки никогда не показываешь.
Внутри у меня всё дёрнулось, как от резкого удара под дых. Не больно, но дыхание сбилось. Я не любил, когда кто-то замечал такие вещи. Не любил, когда в тебя вглядывались, будто пытались прочитать между строк.
«Слишком ты проницательная, Лира», — пронеслось в голове, остро и немного раздражённо. Мне хотелось отмахнуться, сказать что-нибудь резкое, чтобы она перестала смотреть так внимательно. Но я сдержался. Вместо этого я пожал плечами, стараясь, чтобы это выглядело небрежно.
— Я же сказал: мерзну. Тут вечно эти окна нараспашку, ветер гуляет. Не хочу потом кашлять.
И тут же, сам того не замечая, потёр запястья — быстро, почти незаметно, но достаточно, чтобы я сам себя поймал на этом движении. Будто пытался стереть что-то, что осталось там, под кожей.
Лира чуть нахмурилась, будто хотела ещё что-то спросить, но потом, к моему облегчению, просто кивнула. Не потому что поверила, а потому что решила не давить. И от этого стало чуть легче.
— Ладно, — тихо сказала она, опуская взгляд. — Если тебе так комфортнее...
Элиас, кажется, вообще не заметил этой неловкости. Он плюхнулся на свою койку, закинул руки за голову и уставился в потолок.
— Знаете, я сегодня столько двигался, что сейчас готов просто лежать и смотреть в одну точку. Хоть час. Хоть два. И чтобы никто ничего не требовал.
Я сел на край своей койки, не снимая ботинок, и посмотрел на него. В его простоте было что-то успокаивающее. Никакой драмы, никаких скрытых смыслов — просто парень, которому хочется тишины без подвоха.
— Смотри, не усни, — хмыкнул я, стараясь вернуть голосу обычную грубоватость. — А то завтра Каэрис на полигоне не будет жалеть тех, кто с утра еле на ногах стоит.
Он фыркнул, но улыбнулся.
— Пусть попробует. Сегодня я хотя бы знаю, что могу что-то сделать. Не просто стоять и ждать, пока всё случится.
Лира села на пол, прислонившись спиной к стене, и подтянула колени к груди.
— Знаешь, это самое важное, — тихо сказала она. — Когда ты понимаешь: ты не беспомощен. Даже если делаешь что-то маленькое. Даже если просто пытаешься.
Я опустил взгляд на свои руки, на эти едва заметные линии на запястьях, которые напоминали о том, что не все попытки заканчиваются победой. О том, что иногда ты стараешься изо всех сил, а всё равно не успеваешь.
Но вслух я ничего не сказал. Не сейчас. Может, вообще никогда.
Вместо этого я просто кивнул, будто соглашаясь с Лирой, и посмотрел в окно, где за стеклом город постепенно гасил свои огни.
— Да, — сказал я, и голос прозвучал чуть тише обычного. — Иногда достаточно просто не стоять на месте.
***
Пять утра. Воздух ещё держал в себе ночную прохладу, будто не хотел отпускать темноту, и от этого каждый вдох отдавался в груди лёгкой, почти приятной свежестью. Я бродил по территории базы, не торопясь, не выбирая дороги — просто шёл туда, где тень лежала плотнее, где бетон был чуть шершавее, где можно было провести ладонью по стене и почувствовать, что мир настоящий, твёрдый, осязаемый.
Я искал слабые места. Не потому что ждал беды — а потому что если она придёт, я хотел знать, где она пробьёт брешь. Вот здесь, у дальнего угла казармы, тень от крыши ложилась так, что человек мог подойти почти вплотную, оставаясь незамеченным. А тут, у склада, забор был чуть ниже нормы — не критично, но достаточно, чтобы при нужде через него можно было перемахнуть без лишнего шума.
Я отмечал всё это в голове, складывал в ту самую упрямую, бунтарскую папку, где хранилось: «Если всё пойдёт не так — вот что я буду делать». И в этом была своя правда: мой бунт никогда не был про то, чтобы просто сказать «нет». Он был про то, чтобы не стоять с опущенными руками и ждать, пока кто-то другой решит, кому жить, а кому нет.
И тут я услышал голоса. Резкие, отрывистые, будто каждое слово было ударом. Свернул за угол — и замер.
На тренировочной площадке, где обычно занималась наша группа, сейчас стояла другая команда. Молодые, напряжённые, с глазами, в которых ещё не до конца выветрился страх перед первым настоящим боем. А перед ними — тренер. Высокий, жилистый, с коротко стриженными волосами, в идеально подогнанной форме, будто он сам был частью устава. Его голос резал воздух, как лезвие.
— Ещё раз! — рявкнул он, и звук этот ударил по нервам, возвращая меня куда-то назад, в то место, куда я не хотел возвращаться. — Вы не на прогулке! Вы здесь, чтобы выжить! Ещё пять подходов, и чтобы я видел, как вы падаете, но встаёте!
Он не просто командовал. Он вбивал в них эту мысль, как гвоздь. И, словно для наглядности, шагнул в круг, схватил одного из парней и швырнул его в сторону — не демонстративно, не для показухи, а так, будто проверял: «А ты выдержишь? А ты не сломаешься?»
Парень отлетел, ударился о землю, поморщился от боли, но тут же попытался вскочить, будто боялся, что если задержится хоть на секунду, его сочтут слабым.
Что-то внутри меня дёрнулось. Не сочувствие — оно пришло позже. Сначала была злость. Жгучая, острая, такая, что пальцы сами собой сжались в кулаки.
Потому что это было знакомо. Слишком знакомо.
Перед глазами вспыхнуло прошлое — не как воспоминание, а как удар. Я снова был там: в той части, где меня считали «крепким орешком», потому что я не кричал, не жаловался, не просил остановиться. Где сила измерялась тем, сколько ты можешь вытерпеть.
Тот спарринг... Я до сих пор помню, как хрустнуло что-то в запястье, когда меня швырнули на пол. Помню, как тренер — такой же резкий, такой же уверенный в своей правоте — рявкнул:
— Вставай! Ты ещё не закончил!
А я стоял, чувствуя, как по коже бегут мурашки не от холода, а от того, что внутри всё сжималось в тугой, болезненный узел. И я вставал. Снова и снова. Потому что если я упаду и не поднимусь, это будет не просто поражение. Это будет доказательство, что я не годен. Что я — слабый.
А потом был тот день. Тот самый, когда мой напарник, парень по имени Марк, стоял напротив меня, бледный, с дрожащими руками, и шептал:
— Я не могу. Мне страшно.
А тренер только усмехнулся и сказал:
— Страх — это роскошь, которую мы не можем себе позволить. Дерись.
Марк вышел в круг. И не выдержал первого же удара. Упал. И больше не встал.
Не от удара. От того, что в нём что-то сломалось раньше, чем тело коснулось земли.
Он погиб через неделю. На первом же задании. Не потому что был плохим бойцом. А потому что в нём не осталось сил держаться.
А я... я стоял тогда и смотрел, как его уносят, и думал: «Если бы я сказал что-то. Если бы я вмешался. Если бы просто крикнул: „Хватит!"». Но я молчал. Потому что боялся, что меня сочтут таким же слабым. И теперь эта тишина, эта моя немота, жгла меня сильнее любого удара.
Сейчас, глядя на этого тренера, я снова слышал тот голос: «Ты должен терпеть. Ты должен быть сильнее». И мне хотелось шагнуть вперёд, сорваться на крик, сказать: «Вы делаете их жёстче, но не сильнее. Вы ломаете их раньше, чем они успевают научиться держаться».
Но я не сделал этого. Не потому что боялся. А потому что знал: слова тут не помогут. Этот человек верил в свою правду так же слепо, как когда-то верил я.
Вместо этого я просто стоял, вжимая ногти в ладони, и смотрел, как парень, которого швырнули на землю, снова встаёт. Его лицо было искажено болью, но в глазах было упрямство — то самое, которое когда-то было и у меня.
«Держись», — мысленно прошептал я ему, хотя он не мог меня слышать. — «Но не позволяй им сломать тебя изнутри».
Тренер снова рявкнул команду, и группа рванулась вперёд, отрабатывая связки. Удары звучали глухо, как удары сердца в груди перед боем.
Я отступил в тень, чтобы меня не заметили, и прислонился спиной к холодной стене. Запястья вдруг заныли — не от старой травмы, а от воспоминаний, которые цеплялись за кожу, как колючки. Я потёр их, быстро, почти незаметно, будто хотел стереть с себя этот день, этот двор, этого тренера.
Но прошлое не стиралось. Оно просто ждало своего часа, чтобы снова напомнить о себе.
Где-то вдалеке прокричал петух, и этот обычный, земной звук вдруг вернул меня в настоящее. Я глубоко вдохнул, прогоняя остатки того кошмара, и оттолкнулся от стены.
Сегодня я не буду ни с кем спорить. Не буду никого спасать. Но я буду смотреть. Буду замечать слабые места. Буду помнить, что сила — это не только умение терпеть боль. Это ещё и умение не причинять её тем, кто и так едва держится.
Я пошёл дальше, вдоль забора, туда, где рассвет уже начинал подтачивать темноту, окрашивая небо в бледно-розовые тона. И где-то на краю сознания мелькнула мысль: Каэрис тренирует нас не так. Она не ломает. Она учит держаться. И, может быть, именно поэтому мы все так крепко держимся за неё.

Комментарии