ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ГЛАВА

Я убрала руки с печей девушек, на которых теперь был красный след от холода моих рук. Мне удалось сохранить внешнее спокойствие, почти величественность, но внутри все начало трещать, как старая пачка по швам.
Люся и все с ней связанное появились как маленькая трещинка в идеальном паркете, на котором я танцую, но сейчас эта трещинка разрослась так, что туда можно просунуть ладонь — и уже не поймешь с чего все начиналось и как шло.
Я еще раз одарила сплетниц своим взглядом и пошла к Варе, по которой было прекрасно видно, как она не может найти место.
— Ну что? — Вырвалось из нее тихо, стоило мне подойти.
— Эти сказали, что Виталий Николаевич был против ее кандидатуры на спектакль. — Ответила я шепотом. — Но это не главное. Они сказали, что замену искали по всей стране, и на смотр даже приезжала солистка Большого.
— Солистка Большого? — переспросила Варя, и я увидела, как её лицо меняется. Она перестала суетиться и замерла, глядя на меня с тем выражением, которое я видела у неё только в моменты настоящего удивления. — Ты уверена?
— Они так сказали, — ответила я, чувствуя, как внутри всё ещё пульсирует то холодное спокойствие, которое появилось после разговора со сплетницами. — Что на смотр приезжала кто-то из Большого, но выбрали Люсю.
Варя молчала несколько секунд, переваривая информацию. Я видела, как её глаза сузились, как она прокручивает в голове возможные варианты.
— Это странно, — сказала она наконец, и голос её звучал тихо, почти шёпотом. — Если в Большом есть солистка, которая готова танцевать Жизель, почему они выбрали провинциалку? Это не имеет смысла.
— Может быть, у неё есть связи, — сказала я, чувствуя, как слова выходят сами собой. — Кто-то, кто может повлиять на решение.
— Или кто-то, кто хочет, чтобы она провалилась, — добавила Варя, и в голосе её появилась та особая тяжесть, которую я слышала, когда она говорила о чём-то действительно важном. — Если она провалится, это ударит по тому, кто её рекомендовал. А если она провалится на глазах у всей Мариинки — это будет конец для кого-то.
— Для кого?
— Не знаю, — ответила Варя, и я видела, как она пытается собрать разрозненные кусочки информации. — Но если её рекомендовал кто-то из администрации, а Виталий Николаевич был против...
Между нами повисло молчание, мы просто смотрели на друг друга, хлопая ресницами.
— Пошли отойдем, воздухом подышим, — наконец сказала Варя.
— А репетиция?
— Люся сорвала поддержку, и она с Румянцевым чуть не улетели. Жаль ты этого не видела, он вылетел со сцены как фурия, клянусь, а Гагарина ушибла ногу, так что сейчас перерыв.
Мне все равно на их разборки, но я почти инстинктивно повернула голову в сторону сцены.
Елизавета Сергеевна стояла на одном колене перед Люсей, ощупывая ее ногу, упираясь лбом в фатин пачки.
— Не болит? — Еле разборчивая речь репетитора донеслась до меня через общий гул кулис.
— Нет, не волнуйтесь, — раздался высокий, почти невинный, голос Люси, которая смотрела на Елизавету Сергеевну и поджимала руки у груди. — Все нормально.
Я криво улыбнулась, наблюдая за этой картиной, и внутри меня что-то щелкнуло — я вспомнила, как Елизавета Сергеевна запретила мне танцевать Жизель.
— Телячьи нежности, — насмешливо кинула я Варе, но обиду в голосе все же скрыть не удалось.
— Нин, ты была ее протеже, но сейчас твой покровитель — Виталий Николаевич, — он дал тебе роль, он не стесняется публично тебя хвалить и разрешает репетировать роль Жизель. Так что пойми, сейчас она не будет обходиться с тобой как раньше. — Ответила Варя.
Я кивнула ей, и мы пошли в сторону окон, найдя приоткрытое, встали около него.
Я стояла у приоткрытого окна, чувствуя, как холодный воздух касается моего лица, как он проникает под костюм Мирты, остывая разгорячённую кожу. Варя стояла рядом, прижавшись плечом к косяку, и смотрела на меня.
— Это какое-то слабоумие... — начала я, после того, как не смогла побороть желания высказаться, — да, Елизавета Сергеевна протолкнула меня на роль второй одалиски, но не сделала примой на первом же выступлении в Мариинке!
Я смотрела на Елизавету Сергеевну, которая всё ещё стояла на коленях перед Люсей, и чувствовала, как внутри закипает то самое холодное, вязкое чувство, которое я так хорошо знала. Это была не злость. Это была обида. Та самая, которую я прятала глубоко внутри, думая, что она исчезла.
— Ты видишь это? — сказала я, кивая в сторону сцены. — Она никогда так не делала для меня. Она была строгой, требовательной, почти жестокой. Но когда я падала, она просто говорила: «Вставай и продолжай». А тут — стоит на коленях перед Гагариной, как перед святой.
Варя молчала, глядя на меня, и я видела, как она пытается подобрать слова.
— Нина, — сказала она наконец, — ты сама только что сказала, что Елизавета Сергеевна протолкнула тебя на роль второй одалиски. Она дала тебе шанс, когда никто другой не дал бы. Она не стояла перед тобой на коленях, но она сделала то, что было важнее — она поверила в тебя.
— Она поверила в меня, — повторила я, и голос мой звучал глухо. — Но она никогда не была со мной такой, как с Люсей. Она никогда не успокаивала меня, когда я плакала. Она никогда не стояла передо мной на коленях, проверяя, не сломала ли я ногу.
— Может быть, это очень ей нехарактерно... — проговорила Варя, поворачивая поворачиваясь в сторону Люси и репетитора.
Она повернулась ко мне, с явным желанием что-то сказать, но нас прервал громки звук. Кто-то открыл дверь гримерки с такой силой, что ручка ударилась о стену.
—...а я говорю, с ней это невозможно, — из гримерки вылетел Румянцев, крепко сжимая в руках красную помаду. — Я не могу быть с ней таким же, как с моей прошлой Жизелью. Она делала моего Альберта прекрасным, а Гагарина убивает его своими деревянными руками! — Говорил он громко и без капли стеснения стоящей рядом костюмерше.
Пока он говорил это, у меня появилась возможность разглядеть его ближе, ведь до этого я видела Румянцева только на сцене и изредка в коридорах, но тогда робела на него посмотреть.
Его бледная, но не болезненная, а мраморная кожа на щеках покрывалась красными пятнами. На карие, почти оранжевые, глаза спадали мокрые пепельно-русые с серебряный отливом пряди волос. Губы были ярко накрашены красной помадой, которую он держал в руках — Виталий Николаевич хотел видеть сегодня артистов в полном боевом раскраске, а губы, если их не накрасить, будут сливаться с выбеленным лицом даже у мужчин.
Он резко замолчал, а его глаза округлились, когда он увидел картину на сцене.
— Что это? — Сказал он, буквально впихивая незакрытую помаду в руке костюмерши. — Неустанная работа над премьерой?
Он говорил это достаточно громко, чтобы Елизавета Сергеевна встала, отряхивая колено, и так же громко и недовольно ответила ему:
— Люся все эти десять дней проводила по семь часов в тренировочном зале или, по-твоему, ей во сне пируэты крутить?
— Бедная Люся, тяжело тренируется целых десять дней! А я? Я что хожу в театр воздухом дышать? Я убивался под года ради своего идеального Альберта, а моя партнерша танцует не лучше, чем резиновая кукла! — Саша говорил это так убедительно пылко, как настоящий драматург, что, впрочем, было ему характерно по словам Вари.
Он недовольно фыркнул, но всё же пошёл на сцену к Люсе. Саша шел быстро, даже не касаясь стопой пола полностью, лишь носком, это могло бы предать ему легкости, но плечи были слишком сильно напряжены, а кулаки сжаты. Он пытался сдерживаться, даже выглядеть элегантно, но это у него не получалось.
Люся вмиг опустила голову, крепко, почти сминая, сжала свою пачку. Она не видела его, но по дрожащим рукам было понятно, как сильно она чувствовала его раздражение.
— Он всегда такой, — спросила я у Вари так тихо и аккуратно, будто держала фарфоровую фигурку, которую легко разобьет даже громкое слово.
— В двух прошлых сезонах он был почти душкой, — ответила Варя, и в её голосе послышалась лёгкая усмешка. — Да, бывало, мог громко вздохнуть от не того оттенка пуант партнёрши или не так поставленного света, но такого за ним не было. Раньше он мог улыбнуться, подбодрить, а сейчас... — Она замолчала, и я видела, как она смотрит на него, оценивая каждое движение. — Говорят, он устал от того, что ему приходится тащить на себе весь дуэт.
— А Люся?
— Люся старается, — сказала Варя, поднимая свой голос на пару октав, пытаясь спародировать высокий и невинный голос Люси — передразнить ее же слова в гримерке. — Но стараний не всегда достаточно.
Мы двинулись ближе к сцене — тихо, почти беззвучно, поднявшись на пуантах, чтобы не привлекать внимания.
В центре зала стоял Саша. Я видела, как он делает глубокий вдох, как его плечи чуть опускаются, как он закрывает глаза на мгновение, собираясь с мыслями. А когда заиграла музыка, его лицо изменилось. Не просто смягчилось — оно преобразилось. Красные пятна злости, которые ещё секунду назад горели на его скулах, исчезли, будто их смыло волной. Он стал другим — тем самым Альбертом, которого я видела в прошлом сезоне. Лёгким, воздушным, почти невесомым. Он поднял руку, и в этом движении не было ни капли напряжения — только грация и легкость, с какой человек занимается тем, что любит больше всего.
Люся же стояла рядом, все такая же напуганная и дрожащая. Музыка не преобразила ее никак, она даже начальную позу приняла только спустя пару секунд.
Я подошла еще ближе, почти выглядывая из-за кулис, становясь заметна со зрительского зала, чтобы лучше разглядеть танец Румянцева. Живот начало крутить — это были не романтические бабочки, а восхищение настолько сильное, что причиняющие боль, которое может ощутить только балерина или человек, к балету очень близкий.
Румянцев начал танцевать, хотя даже просто танцем это назвать нельзя. Он стал Альбертом, двигаясь по паркету так, будто это было уже не дерево, а живая ткань, которая дышала в такт его шагам. Я смотрела на Сашу Румянцева, и чувствовала, как внутри всё замирает. Это было то самое чувство, которое я испытывала, когда впервые увидела «Жизель» в детстве — когда сцена переставала быть сценой, а становилась миром, в котором я хотела жить.
Каждое движение было идеальным — не той холодной, выверенной идеальностью, которую я видела у многих солистов, а наполненное дышащими, живыми. Руки, с длинными, музыкальными пальцами, которые слегка дрожали, — не от неуверенности, а от того, насколько он чувствовал эту партию, — всегда почти всегда раскрыты, а корпус немного наклонен. В этом было столько нежности, но при этом — сколько обладания. Он входил в пространства Жизель так, будто оно было его по праву. Его Альберт смотрел на Жизель с такой лаской и любовью, но когда улыбался, то чуть задирал подбородок, смотря на нее сквозь ресницы.
Когда он сделал первый прыжок, я почувствовала, как внутри что-то дрогнуло. Он поднялся в воздух так легко, будто не имел веса, и замер на мгновение в идеальном арабеске, прежде чем опуститься на паркет бесшумно, как падающий лист. Его руки мягко очерчивали круг, и я видела, как его взгляд скользит по залу, создавая иллюзию, что он видит не пустоту, а полный зрительный зал, затаивший дыхание.
Он кружился в пируэте, и я не могла отвести глаз. Его нога поднялась вверх, и в этом движении не было ни капли напряжения — только идеальная линия, которую я так долго училась создавать у станка. Он был совершенен. И от этого зрелища у меня внутри закипала смесь восхищения и боли — потому что он танцевал с ней. Он создавал эту магию для неё.
Я смотрела на его икры, натянутые струнами, и чувствовала, как мой собственный желудок скручивает узлом: этот мужчина умирал в каждом па, чтобы она жила в прыжке. И в этом умирании, в этой потной, нечеловеческой работе связок была такая откровенная нагота, что романтические бабочки показались бы пошлостью.
Но рядом с ним была Люся. И она была абсолютно другой.
С прошлых тренировок она подтянулась, начала попадать в такт, не ошибаться. И первые минуты была даже терпима, пока не наступило адажио. Рука Люси выверена безупречно, но в ней не было ни капли любопытства, она не дышала, ни рассказывала. Просто была, как и раньше, только с более точным положением. Когда Люся ловила взгляд Румянцева, она не обещала ему вечность, а быстро отводила глаза куда-то вдаль.
Он потянул ее в большое адажио, и это было прекрасно, пока она в него не пошла. Альберт Румянцева смотрел на нее как на единственную женщину в этом мире, а Люся смотрела на свой носок, будто проверяя, достаточно ли он вытянут.
Она сделала шаг вперёд, но её нога дрогнула, и я видела, как она на мгновение потеряла равновесие. Саша подхватил её, но в этом движении не было той лёгкости, которая была в его собственном танце — только напряжение, которое я чувствовала даже на расстоянии.
— Она тормозит и не тянется, — прошептала Варя, и я кивнула, чувствуя, как её слова подтверждают то, что я уже видела.
Музыка стала быстрее. Саша подошёл к Люсе, и я видела, как он протягивает ей руку. Она взяла её, и в этом движении я почувствовала ту самую неуверенность, которая была в ней с самого начала. Он поднял её — и в этом движении не было той лёгкости, которая была в его собственном танце. Он держал её как хрупкий предмет, боясь, что она упадёт.
— Всё плохо, — сказала я, и увидела, как Варя качает головой.
— Очень. — Добавила Варя, чмокнув губами.
Оркестр заиграл кульминацию адажио. Та самая музыка, которая должна была стать точкой сборки — когда Жизель, обезумевшая от счастья, бежит в объятия Альберта, а он подхватывает её на одной руке, и на мгновение они замирают в воздухе, как одно целое.
Я видела это сотни раз. Я знала эту музыку наизусть. Я знала, как должна выглядеть эта сцена, потому что я танцевала её в своей голове ещё до того, как научилась стоять на пуантах.
Люся сделала шаг вперёд. Она бежала к нему — но в этом беге не было той безумной, почти болезненной радости, которая должна быть у Жизель. В нём была только необходимость. Она бежала, потому что так было написано в партитуре, а не потому что её сердце разрывалось от счастья. Саша протянул ей руку, и в мгновение его лицо потеряло всю гамму чувств, испытуемых его Альбертом, оставив только оголенные напряжение.
Люся прыгнула, и в этом прыжке она была правда красивой, — белоснежная пачка развеялась, как пышное облако, а ноги в розовых колготках показались вечными, — потому что это было мгновение, где не нужно было играть, а просто правильно прыгнуть. И только в этот момент я заметила, что она неправильно расположила корпус. Это было одно невероятное движение, но для такой сложной поддержки — катастрофа.
Саша попытался отступить, сделать шаг в сторону, и о она уже упала на него, а он — на пол. Они не упали медленно или кинематографично, а с таким страшным грохотом, что мне стало страшно за спину Саши. Варя ахнула, но я даже не обратила на это внимание, оно было приковано к происходящему на сцене.
Люся, лежащая на Саше, медленно поднялась, так невинно хлопая своими глазами. Ее белую пачку теперь украшало красное пятно — это была помада Саши, которую он наносил для грима. Люся попыталась аккуратно подняться, будто откреститься от своей вины в произошедшем, но рука Саши отшвырнула ее быстрее и сделал это так, будто касался самой мерзкой вещи в своей жизни.
Люся отлетела в сторону и упала, перекатившись на бок. Её глаза, которые ещё секунду назад были полны той наивной растерянности, теперь смотрели на Сашу с почти детским испугом. Она не понимала, что произошло. Она не понимала, как этот идеальный, воздушный Альберт, который только что танцевал так, словно признавался в вечной любви, превратился в мужчину, который смотрел на неё с такой холодной злостью, будто она была его врагом.
Саша не просто встал — он вскочил, весь красный то ли от помады, то ли от ярости. Его пальцы были растопырены, будто он собирался наткнуться на кого-то и расцарапать лица.
— Гагарина, — сказал он тихо, потому что переводил дыхание, но все чувствовали, как он хочет заорать. — Ты что, решила убить меня сегодня?
— Я... я не хотела, — ответила Люся, и её голос дрожал. — Я просто ошиблась.
— Ошиблась? — переспросил он, делая шаг вперёд. — Ты ошиблась? У меня вся карьера перед глазами пролетела, потому тебя в своей деревне не научили поддержкам в спектакле, который ты якобы знаешь.
Люся спешно и неуклюже, будто затравленный зверек, поднялась на ноги, сильнее поджимая к себе плечи, словно хотела спрятаться.
Саша смотрел на нее как на пробу человека, отходя назад. Его руки были расправлены, но уже не с той нежностью, с какой он танцевал. Они были напряжены, как и вся его спина.
— Иди отсюда, — прошипел он.
— Саша, я могу исправиться, — сказала она, звуча почти нежно, пытаясь сгладить ситуацию. Но такое нельзя было исправить дрожащим голоском. — Я знаю, что у меня не очень хорошо получается, но я могу сделать лучше, если ты...
Она сделала шаг к нему, протягивая руку, но Саша отшатнулся так резко, будто она собиралась ударить его.
— Если что? — Он начал говорить громко, почти кричат, и каждое его словно отдавалось эхом в пустом зрительном зале. — Если начну нянчить тебя, как пятилетнюю девочку?
В перепалку вдруг вступила Елизавета Сергеевна, которая до этого стояла в стороне, слегка приоткрыв рот:
— Румянцев, прекратите! — Голос Елизаветы Сергеевны прорезал воздух, как удар хлыста. Она шагнула между ними, вставая так, чтобы заслонить Люсю. — Вы забываетесь. Это репетиция, а не цирк. И вы не имеете права так разговаривать с партнёршей.
— Партнёршей? — Саша не сбавлял громкости голоса, но теперь он был с помесью горечи. — Она не моя партнёрша. Она — моё наказание. Я не могу танцевать с ней, я не могу чувствовать её, она не даёт мне ничего! Она просто стоит и ждёт, когда я сделаю всё за неё!
— Рады вы этому, — Елизавета Сергеевна говорила своим обыденным тоном — таким, от которого сердце перехватывает у всего кордебалета, — или нет, но она — ваша Жизель на этот сезон.
— Называя ее Жизелью, вы оскорбляете весь русский балет. И лично оскорбляете Уланову, которая танцевала Жизель на этой сцене!
Елизавета Сергеевна стояла между ними, как стена, и я видела, как её пальцы сжимают указку так, что костяшки побелели.
— Румянцев, — сказала она, и голос её был холодным, как лёд, который покрывает Неву в январе. — Вы закончили?
— Нет, не закончил, — ответил он, но голос его стал тише, почти шёпотом. — Я хочу, чтобы вы поняли: я не буду рисковать своей карьерой ради того, чтобы кто-то из администрации мог сказать, что они дали шанс провинциалке.
— Вы думаете, что у вас есть выбор? Вы думаете, что кто-то будет спрашивать ваше мнение? Вы — артист. Вы танцуете, с кем вам скажут. И вы будете танцевать с Гагариной, даже если вам придётся носить её на руках весь спектакль.
Саша ничего не ответил, уходя со сцены прочь. Когда он проходил мимо нас, я резко опомнилась, — до этого я и забыла, что стою тут, и все это происходит в реальности, а не в фильме про балет, — и положила руки на плечи проходящему Саше. Ладонями я почувствовала, как горит его кожа, и сильнее сжала свои пальцы, начав как бы массировать ими его плечи.
Он резко обернулся и посмотрел на меня так, будто сейчас прибьет меня.
— Ты ударился головой, — опережая его, сказала я самым нежным образом, но большими пальцами, делающими круговые движения, надавила сильнее. — Нужно посмотреть, вдруг течет кровь.
Я смотрела на Сашу, чувствуя, как его плечи напряжены под моими пальцами, как он дышит тяжело и прерывисто, как будто только что пробежал марафон. Его глаза, ещё секунду назад полные ярости, теперь смотрели на меня с лёгким замешательством — он явно не ожидал, что кто-то подойдёт к нему так близко после того, что произошло на сцене.
— Я в порядке, — бросил он, но я не дала уйти ему так быстро.
— Я быстро, — прошептала я Илье прямо на ухо, обдавая его горячим дыханием.
После такого танца я бы не смогла зажечь в нем искру, которую ждет от меня Виталий Николаевич, но если сейчас он поймет, насколько мои руки могут быть ласковыми — будет охотнее танцевать со мной.
Мои ладони, лежащие на его плечах, теперь легли на его голову, медленно вплетая пальцы в волосы. Они были мягкие и влажные от пота, пахнущие пудрой. Движение рук были медленными — я не смотрела, есть ли у него кровь, а только делала вид.
— Голицская, что ты делаешь?! — Раздался голос Елизаветы Сергеевны, который не был привычно пугающим — тихим и холодным, — сейчас в нем прорезалась нескрываемая громкая ярость и легкая отдышка.
Я медленно убрала руки от головы Саши, чувствуя, как его волосы скользят между моими пальцами. Я повернулась к Елизавете Сергеевне, и в груди что-то дрогнуло — не страх, а почти вызов. Она стояла в нескольких шагах от меня, сжимая указку так, что костяшки побелели, и её глаза, обычно холодные и непроницаемые, сейчас горели тем особенным огнём, который я видела у неё только в моменты настоящего гнева.
— Я помогаю коллеге, — я говорила это обезоруживающе мягко. — Саша ударился головой. Я хотела убедиться, что он не ранен.
— Ты хотела убедиться, — повторила она, и в голосе её послышалась та самая стальная нотка, которую я знала так хорошо. — Или ты хотела показать, что умеешь быть нежной?
Я смотрела на Елизавету Сергеевну, чувствуя, как её слова повисают в воздухе между нами, тяжёлые и липкие, как канифоль на пуантах.
— Я просто хотела помочь, — повторила я, но голос мой уже не звучал так уверенно.
— Помочь? — переспросила она, и в голосе её послышалась усмешка. — Ты только что танцевала Мирту, Голицская. Ты — королева вилис. А не сиделка, которая утирает пот со лба своему коллеге после неудачной репетиции.
Я почти начала извиняться, если бы не увидела Виталия Николаевича, бегущего к нам. Не идущего, а именно бегущего. Клянусь, ему было чуть больше пятидесяти, но он бежал как Усэйн Болт в лучшие годы. И был весь красный, не знаю, от бега или эмоций.
Моя рука быстро легла на шею, словно я хотела защитится, но на самом деле я впилась ногтями, чтобы глаза брызнули слезы, как дворники на машинах.
— Я просто... — Сказала я, специально обрываясь на полуслове.
— Ты просто что? — спросила она, и голос её стал тише, но от этого не менее опасным. — Что ты можешь быть лучше Гагариной?
— Я знаю, что ты думаешь, Голицская, — продолжала она, и в голосе её послышалась та особая тяжесть, которую я слышала, когда она говорила о чём-то действительно важном. — Ты думаешь, что ты лучше.
Я сильнее впилась ногтями в кожу шеи и опустила голову, смотря на носик пуант, но краем глаза смотрела в зрительский зал, где был Виталий Николаевич. Он переводил дыхание, оперевшись рукой о спинку стула десятого или одиннадцатого ряда.
— Я просто хочу, чтобы премьера прошла хорошо, — начала я, звуча как раненый в самое сердце лебедь, — все так волнуются. Но вы, похоже, просто хотите меня унизить, чтобы Гагарина чувствовала себя не такой плохой танцовщицей. — Я подняла на нее глаза, заполненные искусственными слезами, но я была слишком хорошей актрисой, чтобы кто-то это понял. — Послушайте, я правда старалась подружить ее с коллективом, но она лишь задирает нос, потому что ей дали роль Жизель.
Я подвернулась к скопившимся в проходе девушкам в костюмах вилис, которые стояли, будто ожидая меня, почти одинаково сложив руки. Мое лицо резко сменилась — я посмотрела на них так, будто обещала задушить, если они не подыграют мне.
Пару секунд они молчали, но тут одна девушка, вторая из сплетниц, к которым я сегодня подходила, вдруг тихо сказала:
— Это правда. Вчера Нина привела ее в буфет, а она, когда узнала, что мы танцуем вилис, сказала, то не будет делить стол с массовкой. — Она щебетала это, как воробушек — тихо и растерянно, — но эти слова заставили меня улыбнуться, а потом эту улыбку сдерживать.
Вилисы, после слов одной из них, начали перешептываться, кто-то из смелых даже поддакивал.
Елизавета Сергеевна уже открыла рот, чтобы сказать что-то, наверное прокричать «заткнитесь», но не перебил запаханный и не менее злой голос Виталия Николаевича, который уже стоял сзади нее:
— Елизавета Сергеевна.
