11 страницаОпубликовано: 11.07.2026. 09:30
110

Озвучивание не поддерживается в этом браузере

9 часть.

Тропинка, петляющая между частными домами, больше напоминала русло реки — узкая, выщербленная временем, с торчащими кое-где корнями старых тополей. Весь этот сектор тонул в густом, вязком мраке, нарушаемом лишь одним единственным фонарём. Он стоял на самом повороте, словно часовой, и его нервный, мигающий свет то выхватывал из тьмы кусок ржавого забора, то снова прятал его в тени, создавая эффект дурного сна.

Фея шла чуть впереди, чувствуя, как холодный ночной воздух щиплет щёки, и старалась не смотреть по сторонам, чтобы не поддаться этой гнетущей атмосфере. Наконец они остановились у небольшого домишки, чей фасад был так обильно покрыт паутиной трещин и отслоившейся краской, что казался сделанным не из дерева и штукатурки, а из старой, потрескавшейся карты неизведанных земель.

Именно в этот момент, когда Фея уже собиралась выдохнуть с облегчением, отдалиться от своей спутницы, разрывая их мимолётный, почти случайный контакт, Николаева вдруг подала голос. До этого она молчала всю дорогу, сосредоточенно переставляя ноги, чтобы не упасть, и тишина между ними казалась привычной. Но сейчас её голос прозвучал резко и неожиданно, словно треснувшее стекло.

— Ты можешь остаться? — Выдохнула Николаева, и в этом выдохе слышалась такая неподдельная, животная мольба, что Фея невольно замерла на полпути. — Фей, я правда не могу находиться там одна. Это единственное, о чём я прошу. Один единственный раз, слышишь?

Она опустила глаза, уставившись в свои собственные шатающиеся тени на земле. Пошатывание уже было не таким сильным, как час назад, похоже, холодный воздух и долгая дорога сделали своё дело, и опьянение медленно, но верно отступало, оставляя после себя лишь тяжёлую, свинцовую усталость и пустоту внутри.

Фея Кастерская застыла, как вкопанная. Её ладонь инстинктивно сжала ремешок сумки, а в голове вихрем пронеслись десятки мыслей: «Что сказать? Как отказать, чтобы не обидеть? А вдруг ей действительно плохо?» Но, решив не накручивать себя и не искать сложных путей там, где нужен был простой человеческий шаг, она молча достала телефон. Короткий гудок, и она уже говорила маме ровным, спокойным голосом, стараясь, чтобы он не дрожал.

— Мам, я останусь у Романюк сегодня. Да, всё хорошо, не волнуйся. Завтра утром приду.

Сбросив вызов, она решительно шагнула к калитке, которая жалобно скрипнула, пропуская их во двор. «К такой ночёвке меня жизнь точно не готовила» — пронеслось у неё в голове, когда она ступила на крыльцо.

Внутри, возле порога, Фея вдруг остановилась и, понизив голос до почти шёпота, словно боялась спугнуть хрупкую тишину, спросила.
— Слушай, а твоя мама не будет против такой ночёвки? Вдруг она не хочет, чтобы я... ну, засиживалась?

Николаева усмехнулась, но в этой усмешке не было веселья, только горькая, колючая ирония. Она тяжело опёрлась плечом о косяк, чтобы снять кроссовки.
— Нет. — Ответила она, не глядя на подругу. — Она работает. В ночную смену. Думаешь, я бы пришла в таком состоянии домой, если бы тут была мама? — Она наконец подняла глаза, и в них мелькнула та самая уязвимость, которую она так тщательно прятала. — Она бы меня... ну, ты поняла.

Она усмехнулась снова, на этот раз более мягко, и, открывая тяжёлую входную дверь, пропустила Фею вперёд, как пропускают в храм. И тут дом окутал их с головой. Он дышал. Тёплый, медовый воздух смешивался с запахом недавно приготовленной еды, кажется, тушёного мяса с лавровым листом и ещё каким-то специями. От этого запаха у Феи, которая за весь день съела только бутерброд на бегу, предательски заурчало в животе. Сам интерьер был вовсе не современным, старый, массивный буфет с гнутыми ножками, на стенах выцветшие ковры с геометрическим узором, а в углу громоздился огромный телевизор. Но во всём этом была своя изюминка, свой уютный шарм. Сейчас такие дома редко встретишь в этом районе, они казались приветом из другой эпохи.

Кастерская невольно расплылась в улыбке, чувствуя, как напряжение покидает её плечи. Она стянула куртку, повесила её на старую вешалку и, повернувшись к Николаевой, уже тоном хозяйки, которая взяла ситуацию под свой контроль, скомандовала.

— Ну и что ты стоишь в проходе, как неродная? Раздевайся давай и иди под тёплый душ. Тебе нужно протрезветь окончательно, иначе утром скажешь, что я тебя обворовать пришла или чего похуже.

Она начала оглядываться, прикидывая, где тут кухня. Пока её взгляд натыкался на резные полки и старые фотографии в рамочках, она уже мысленно составляла план действий, чайник, еда, какая-нибудь таблетка от головы, всё это нужно было найти.

— А я пока разберусь, где тут кухня, и чайник поставлю. — Добавила она с лёгкой улыбкой, подмигнув всё ещё стоящей в дверях Николаевой. — Бегом давай! И без возражений! Что я сказала, то и делай.

В голосе её звучала тёплая, спасительная строгость, и Николаева, внезапно почувствовав, что за неё кто-то взял ответственность, позволила себе слабую, но благодарную улыбку, прежде чем поплелась в сторону ванной, оставляя мокрые следы на старом, скрипучем паркете.

Между Адель и Фей лежала пропасть, которую невозможно было измерить обычными мерками. Адель была той, кто вытаскивал тебя из бездны, но при этом, словно по какой-то жестокой иронии судьбы, умудрялась топить в три раза глубже, оставляя после себя  привкус страха и чувство бесконечного долга. А Фея... Фея просто спасала. Без условий. Она протягивала руку и пыталась уберечь от новой опасности, даже если та таилась в собственной голове спасенного. И от этого контраста вдруг становилось легче дышать, словно с груди сняли камень, и жить хотелось острее, ярче, почти до боли в ребрах.

Синеволосая, все еще чувствуя легкую дрожь в пальцах после пережитого, поплелась изучать дом, пройдя по узкому коридору, она невольно задержалась у стены, увешанной рамками. Ее взгляд скользил по фотографиям, и сердце сжималось от нежности. На снимках маленькая Николаева, вся перепачканная дворовой грязью, с кепкой, лихо сбитой набекрень, щурилась от солнца и улыбалась той беззаботной, по-настоящему детской улыбкой, которая бывает только у тех, кто еще не знает, как тяжел взрослый мир. Таких фото было много: вот она с тортом в день рождения, вот с огромным букетом одуванчиков, вот спит, прижимая к себе старого плюшевого зайца. Видно было, что здесь ее любили по-настоящему, слепо и безоговорочно. Только сама Вика, казалось, этого не замечала. Или не хотела замечать, прячась за колючей броней.

Пройдя дальше, Фея наконец нашла кухню, уютное, залитое вечерним светом пространство, где на плите еще томилась кастрюля, а по комнате плыл дразнящий аромат тушеного мяса и пряностей. Она подвернула рукава, машинально коснулась чайника, металл еще хранил тепло, значит, мама Вики ушла совсем недавно. Поставив чайник заново, Кастерская принялась искать тарелки с тихой, почти домашней хозяйственностью, чувствуя, как этот простой ритуал успокаивает раздерганные нервы. Аромат еды казался слишком притягательным, чтобы противиться, и она уже собиралась наполнить тарелки, как вдруг услышала за спиной негромкий, стыдливый голос Вики, в котором сквозила непривычная растерянность.

— Не скажу. — Голос был хрипловатым, словно она долго молчала или плакала.

Фея опешила, застыв с половником в руке. Она обернулась, приоткрыла рот и вдруг поняла, что забыла, как говорить, потому что картина перед ней выбила из головы все заранее заготовленные слова. Николаева стояла в проходе, лениво опершись плечом о дверной косяк. На ней была растянутая домашняя футболка с выцветшим принтом и мягкие трико, а главное, впервые за все время их знакомства она была без своего привычного туго закрученного пучка. Влажные, темные волосы рассыпались по плечам, и с кончиков иногда срывались тяжелые капли, оставляя мокрые следы на ткани. Без доспехов, без маски, без этой вечной настороженности в глазах она выглядела такой уставшей, и одновременно такой домашней, будто все щиты и мечи, которыми она отгораживалась от мира, остались где-то далеко позади. Сейчас она казалась беззащитной, почти хрупкой, и от этого зрелища у Феи перехватило дыхание.

— Ты сказала, что буду тебя обвинять, — продолжила Вика, пряча глаза и нервно теребя край футболки. — А я говорю, что не буду. Потому что я, все еще в понимании происходящего. Я не дура, я вижу, что ты делаешь, и... — Она запнулась, провела ладонью по мокрым волосам, откидывая их с лица, и на щеках проступил неровный, испуганный румянец. — Хочу сказать спасибо. Ну тип, бля... не умею я красиво говорить. Просто спасибо. За то, что есть. За то, что не даешь мне захлебнуться в этом дерьме.

Николаева прикрыла пылающие щеки влажной прядью и, словно боясь услышать ответ, прошла вглубь кухни, тяжело опустилась на стул, обхватив себя руками, будто пытаясь согреться изнутри.

Фея решила не говорить ничего. В этой ситуации слова казались лишними, слишком грубыми и неуклюжими, чтобы касаться такой тонкой материи. Вместо этого она просто взяла две тарелки, наполнила их горячим ароматным рагу, поставила одну прямо перед Викой, а затем присела рядом. Медленно, осторожно, дотронулась до ее руки прохладной, с чуть вздрагивающими пальцами. Легкое прикосновение должно было сказать больше любых фраз «Я здесь. Ты не одна. Все хорошо, даже если сейчас кажется иначе».

— Нужно поесть, Вик, правда. — Тихо произнесла Фея, глядя в стол, чтобы не смущать девушку прямым взглядом. — Давай просто поедим и выпьем чаю. А потом, если захочешь, ты ляжешь спать. Или мы можем поговорить, о чем угодно. Или просто молчать. Главное, не губи себя, слышишь? От этого ничего не изменится. Только станет еще тяжелее. И что бы ты не сделала, от того, что ты губишь себя, нечего не поменяешь.

Она отвела взгляд, взяла вилку и принялась за еду, давая Вике пространство, чтобы та сама решила, как поступить, есть, плакать, молчать или говорить. Тишина на кухне была наполненной, теплой, почти целительной. Вика долго молчала, глядя в тарелку, словно та была порталом в другое измерение. Фея видела, как дрожит ее нижняя губа, та  кусала ее, пытаясь удержать внутри что-то очень важное и одновременно разрушительное.

— Я не могу, правда, мне противно, от понимая. — Наконец выдохнула Николаева, не поднимая глаз. — Что я, вот так вот...  буду сидеть и есть блять. Как будто ничего не случилось. Как будто я не... — Она запнулась, сглотнула, и по ее горлу пробежала судорога. — Как будто, это не я во всем виновата, будто не из-за меня все случилось. Ты же видишь и знаешь сука, только не лги мне, пожалуйста.

Фея медленно прожевала кусочек мяса, отложила вилку и повернулась к Вике, не пытаясь прикоснуться к ней снова, просто находясь рядом. Достаточно близко, чтобы та чувствовала ее тепло, но не настолько, чтобы чувствовать себя загнанной в угол.

— Я ничего не вижу, Вик. Я просто чувствую. Это разные вещи. Я не знаю, что было у тебя в голове, когда ты сидела там. Я не лезу в твои мысли, потому что это не мое право. Но я знаю, ты права. А еще, я знаю, что ты сидишь напротив меня, ты держишь в руках вилку, и ты сейчас злишься на меня за то, что я все еще здесь, а не сбежала, как любой нормальный человек. Это я вижу. Но ты сама меня сюда позвала, поэтому терпи и возьми уже ебаную вилку в руки, я правда тебя прошу.

Вика дернулась, будто ее ударили, но не отстранилась. Наоборот, она медленно, почти робко, поднесла вилку ко рту и положила в рот кусочек тушеной моркови. Прожевала. Проглотила.

— Это вкусно. — Хрипло сказала она, будто это открытие потрясло ее до глубины души. — Мама всегда так вкусно готовит. А я... я даже не помню, когда в последний раз ей это говорила. Я вообще ничего ей не говорю. Только огрызаюсь и хлопаю дверями. А она уходит на работу, оставляет мне ужин и надеется, что я хотя бы съем.  А я вечно закрываю на это глаза, будто не заметила. Потому что я скотина, которая делает вид, что так и надо. И всегда так.

— Слушай меня, Николаева. — Твердо, но мягко сказала Фея, и в ее голосе появились новые нотки, настойчивые, но не давящие. — Ты не скотина. Ты —человек. Какой бы не был, но человек, который устал так сильно, что даже благодарность требует от него слишком много сил. И это нормально. Это по-человечески. Ты не обязана быть идеальной дочерью, идеальной подругой, идеальной собой каждый гребаный день. Иногда можно просто быть. Существовать. Дышать. Есть мамин ужин и не говорить спасибо, потому что спасибо — это тоже работа. Да ты ошиблась, но я очень надеюсь, что впервой и последний раз.

— Откуда ты знаешь? — Прошептала Вика,глядя на Фею красными, воспаленными глазами. Вопроса был слишком несуразный,но такой нужный. — Откуда ты вообще берешь эти слова? Ты как будто читаешь инструкцию ко мне.

Фея улыбнулась грустно, чуть кривовато, но в этой улыбке было столько тепла, что Вика невольно выдохнула.

— Потому что я такая же, Вик. Я просто научилась не тонуть. Я научилась держать голову над водой, даже когда волны захлестывают с головой. Но я не родилась с этим умением. Я тоже лежала на полу в ванной и смотрела в потолок, думая, что дальше нет смысла. Я тоже не говорила маме «спасибо» за ужин. И я тоже отталкивала людей, которые пытались подойти ближе, потому что боялась, что они увидят ту грязь, которая внутри. Но знаешь что? Они все равно оставались. Те, кому действительно было не все равно. А главное, что я не желаю, возможно так было нужно, все мы ошибаемся, главное это понять, самому. Не тут. — Она ткнула в голову пальцем. — А тут — Указав на грудную клетку в сторону сердца,она принялась доедать уже оставшийся ужин.

Время тягуче перевалило за полночь, но в комнате царил вечный, густой полумрак. Шторы почти не пропускали свет, превращая обычную гостиную в укромный кокон, где тиканье старых напольных часов казалось слишком громким и навязчивым. Две девушки сидели друг напротив друга за низким столиком. Их голоса, звонкие и сбивчивые, тонули в этом искусственном сумраке, вспыхивая отрывистым, почти истеричным смехом над какой-то старой, понятной лишь им двоим шуткой. Но смех этот был обманчив, слишком громок для этой тишины, слишком резок, словно они пытались заглушить им что-то более глубокое, прячущееся в тенях за их спинами.

Николаева резко, словно не в силах больше выносить этой духоты, поднялась. Ее фигура на миг заслонила слабый свет, пробивающийся из прихожей. Она бесшумно, по-кошачьи, прошла к окну. Движение ее пальцев, когда она дернула за ручку форточки, было нервным, почти ломаным. В комнату ворвалась струя холодного, зимнего воздуха. Вика достала из кармана штанов мятую пачку сигарет, щелкнула зажигалкой, и вспышка пламени на секунду выхватила из мрака ее осунувшееся лицо с резкими скулами и темными провалами под глазами. Облокотившись на холодный деревянный подоконник, она не обернулась, а только застыла, глядя на черное, низкое небо за стеклом, и выпустила струю дыма в открытую форточку.

В комнате повисла та особенная тишина, которая бывает только между людьми, знающими друг о друге слишком много. Она была плотной, осязаемой, давила на уши, заполняя паузу между вдохами. Вика медленно затянулась, чувствуя, как табак обжигает горло, и наконец, слегка усмехнувшись криво, болезненно, словно что-то вспоминая из далекого и невозможного прошлого, повернула голову к Кастерской.

— Ты же хочешь спросить про Лику? — Спросила она, и голос ее прозвучал глухо, осипло. — Я же вижу, как ты смотришь. Как ты подбираешь слова. Не мучайся.

Она сделала еще одну затяжку и отвернулась к окну, разглядывая зимнее узоры на окне.

— Если не хочешь, правда, можем не говорить. Можем притвориться, что ничего не было. Что мы просто пьем чай и смеемся. — Ее голос дрогнул на последнем слове, и в комнате снова воцарилась та самая давящая, липкая пауза, когда каждое молчание звучит громче любого крика.

Кастерская молчала, но ее молчание было не согласием, а ожиданием. Она знала, что если Вика начала, она не остановится, и эта откровенность была нужна им обеим, как глоток воды в пустыне. Синеволосая девушка обхватила пальцами еще теплую чашку, но не пила, просто смотрела на подругу, ожидая, пока та соберется с силами.

— Она тогда пришла, я сразу ее заметила. — Продолжила Вика, и голос ее стал тише, почти интимным. — Она была... другой. Не знаю, как объяснить, это невозможно объяснить словами. Понимаешь, от нее исходил свет, но не тот, что бьет в глаза, а тот, что согревает изнутри. Она была как музыка, которую слышишь сердцем. Когда она входила в комнату, воздух становился чище, краски — ярче. Я не знаю, как описать это чувство, но она была не от мира сего. — Она докурила сигарету почти до фильтра и, поморщившись, затушила ее о подоконник, оставив черный след. — С ней всегда было хорошо. Даже если мы просто молчали. Если я просто смотрела на нее, на то, как она заправляет прядь волос за ухо, как улыбается своим мыслям, как дышит. Мне нравилось просто наблюдать за ней, не прикасаясь. Это было... святое, что ли.

Она резко развернулась к Кастерской, и в ее глазах, наконец, показалась настоящая боль. Не та, показная, с которой она носилась последние месяцы, а самая настоящая, глубокая и незаживающая рана. Глаза ее блестели, но она сдерживалась, сжимая челюсть.

— Но, блять, так хорошо не могло остаться. Ты же знаешь, как это бывает. Когда слишком хорошо, вселенная обязательно решит напомнить тебе, что ты всего лишь человек. — Ее голос сорвался на хрип, слова сплетались в клубок комков, застревающих в горле. — Сука, я не могу принять, что ее нет. Как бы я ни пыталась, ни забивала себе голову работой, ни топила это дерьмо в алкоголе, ни отдавала силы бессонным ночам. Она все равно здесь. — Вика ткнула себя пальцем в грудь, туда, где бьется сердце. — Понимаешь... Мне все еще кажется, что сейчас откроется дверь, она войдет, улыбнется мне так, как умела только она, и скажет: "Ну что, скучали?". А потом я просыпаюсь, иду, блять, на кладбище, и вижу этот ужасный камень с ее именем. И это убивает меня каждый раз заново.

Она не выдержала. Слезы, самые горькие из возможных, которые выжигают глаза изнутри, потоком хлынули по ее щекам. Она не рыдала громко, не всхлипывала, просто стояла, облокотившись о подоконник, и молча плакала, и эти слезы были страшнее любого крика. Николаева уже не была похожа на человека. Она была похожа на тень, на пустую оболочку, которую давно покинула душа. Казалось, она уже полностью расплатилась за ту свою ошибку, заплатив той частью себя, что была способна чувствовать радость.

Кастерская не выдержала этой картины. Она бесшумно поднялась, отставив чашку, и мягко, как тень, подошла к подруге. Ее движения были невесомыми, почти материнскими. Она аккуратно, лишь кончиками пальцев, стерла мокрые дорожки с бледных щек Вики, и этот жест был настолько интимным, что Вика вздрогнула. Затем синеволосая придвинулась ближе, легко, успокаивающе похлопала ее по спине, чувствуя, как та дрожит мелкой дрожью, и невесомым движением убрала с лица слипшиеся от слез пряди темных волос. Она пыталась хоть как-то удержать ее в этом мире, не дать утонуть в бездне отчаяния.

— Вик, успокойся. — Прошептала Кастерская, и голос ее был мягким, как самый теплый плед. — Ты ее так точно не вернешь. Слышишь? Она не хотела бы видеть тебя такой. Если не хочешь продолжать, давай просто закроем тему. Я все пойму, правда.

Она присела на подоконник рядом, взяла из пачки, забытой Викой, тонкую сигарету, щелкнула зажигалкой и глубоко затянулась, выпуская огромный, молочный клуб дыма. Она ждала.

— Если бы не Адель... — голос Вики, наконец, прорвался сквозь пелену тишины, но он уже сел, осип и звучал почти как шепот умирающего. — Если бы не она, все было бы по-другому.

Николаева замолчала, собираясь с мыслями, сжимая кулаки так, что побелели костяшки.

— Сначала это была игра. Детская, глупая. А потом игра переросла во что-то зверское, в какую-то извращенную традицию. Адель... она всегда была двигателем. Она вбила себе в голову, что мы должны быть сильными, что чувства — это оковы, от которых нужно избавляться. — Вика подняла на подругу мутные глаза. — Я согласилась. Я сделала это. Только потому, что мне пришлось.

Она судорожно сглотнула, и в горле ее что-то болезненно щелкнуло.

— Она сказала, что если не я сделаю это, ту самую, последнюю вещь, которая должна была разорвать нашу связь, то сделает она. И Лике, клянусь, было бы в сто раз хуже. Она была готова уничтожить ее личность, растоптать ее, выжечь все светлое, что в ней было. Я не могла этого позволить. — В голосе Вики появилась стальная, жесткая нотка. — Пусть лучше я окажусь в ее глазах животным. Пусть лучше она ненавидит меня, пока я жива, чем кто-то другой прикоснется к ней грязными руками. Я должна была ее защитить. Даже от самой себя, если потребуется. Я сделала это, думая, что спасу ее. Что, когда все кончится, она поймет. Но сейчас... сейчас мне в тысячу раз хуже, сука. — Она задыхалась. Казалось, внутри нее сплошная пустота, а каждое слово вырывается из той последней глубины, где еще теплится жизнь. Каждое слово отдавалось в груди тяжелым, давящим грузом, похоронным камнем, который она тащила на себе.

— Ну тише, тише, все хорошо. — повторяла Кастерская, поглаживая Вику по спине круговыми движениями, чувствуя, как та напряжена до предела, как спазмированы ее мышцы. Она водила пальцами по позвонкам, пытаясь унять дрожь, но у нее это выходило плохо, слишком сильным было отчаяние подруги.

— Да нихуя не хорошо! — Внезапно, почти прокричала Вика, и голос ее эхом разнесся по комнате. — Я хотела ее защитить. От всего мира. От грубости, от жестокости, от лжи. А в итоге я не спасла ее даже от самой себя. — Она снова заплакала, но теперь это был злой, отчаянный плач. — Моя Муза умерла по моей вине. И это меня убивает. Каждый день. Каждую секунду. И самое смешное, самое чудовищное, что даже после того, как я разбила ее сердце, даже после того, как я причинила ей самую страшную боль в ее жизни, она... она любила меня. — Вика разрыдалась, сползая по подоконнику на пол, обхватив колени руками. — Она просила меня жить дальше. Она сказала: "Слышишь, Вика, ты должна жить. Ты должна быть счастлива. Ради меня. Чтобы моя жизнь не была напрасной". И только ради этих ее слов я все еще пытаюсь двигаться вперед. Пытаюсь что-то исправить, изменить. Но я опять лишь по уши в дерьме. И не вижу выхода. Ни одного.

Она замолчала, уткнувшись носом в колени, сотрясаясь от беззвучных рыданий. А в приоткрытую форточку задувал холодный ветер, шевеля занавески, и приносил с собой запах свободы, такой далекой и недостижимой, как та прежняя жизнь, в которой еще была Муза.

— А потом я увидела тебя. — Николаева затянулась, выпуская струйку дыма в вечернее небо, и её голос дрогнул, потеряв привычную колючую сталь. — Во мне все умерло в тот день. Сначала, когда я смотрела на тебя, я видела только её. Точную копию. Ту же синеволосую голову, тот же изгиб бровей. Мне казалось, что вселенная просто издевается надо мной, подсовывая призрак прошлого.

Она замолчала, и в тишине было слышно только, как потрескивает сигарета. А затем губы Николаевой тронула странная, почти пьяная улыбка, и она издала короткий, хриплый смешок.

— Но знаешь, — продолжила она, поворачивая голову и впиваясь взглядом в лицо собеседницы, — нихуя вы не похожи. Я пыталась. Честно. Я искала в тебе её черты, выискивала совпадения, достраивала в голове картинку, чтобы убедить себя, что ты, всего лишь отражение. Но ты ни капли не похожа на Лику.

Она покачала головой, словно удивляясь собственному открытию.

— Ты сильнее неё. Это факт. Я знаю это наверняка. Знаешь, если бы ты оказалась в том дерьме, в котором оказалась она, ты бы не рассыпалась. Ты бы сжала зубы, выпрямила спину и вышла оттуда с высоко поднятой головой. Потому что у тебя есть этот стержень. У тебя хватит сил перешагнуть через боль. А Лика... — Её голос стал тише, мягче, почти нежным. — Лика верила в сказки. В дурацкий хэппи-энд, где все улыбаются и прощают друг друга. Она думала, что любовь всё исправит. Но её это не спасло. — Николаева усмехнулась, но в этой усмешке была только горечь.

— А самое смешное. — Выдохнула она, глядя в пустоту. — Что она была моей первой настоящей любовью. Я до сих пор люблю её. И даже сейчас, когда, кажется, влюбилась снова, я продолжаю любить ту девчонку, которая улыбалась в первый день. Это как болезнь, от которой нет лекарства.

Кастерская слушала, затаив дыхание. Где-то внутри неё всё сжалось в тугой узел. Она ответила лишь лёгкой, едва заметной улыбкой уголком губ, чувствуя, как горло перехватывает от комка. Она слегка хлопнула Николаеву по плечу, жест, который должен был выглядеть по-дружески, но на самом деле был попыткой удержать себя на месте, что бы не разрыдаться.

Как же больно было осознавать, что первой и самой сильной любовью для этой резкой, колючей девушки была она. Та, кого до сих пор любит Муза. Та, из-за кого она сейчас бьётся в истерике каждую ночь. Николаева сидела здесь, перед ней, и говорила о призраке прошлого, совершенно не замечая, что прямо перед ней сидит Фея, уже давно утонувшая в ней с головой. Фея, готовая простить абсолютно всё, и эту тень, и боль, и эту вечную погоню за тем, кого уже нет. «И это даже хорошо, — мелькнула горькая мысль. — Она ведь всё равно не заметит. Сейчас это не важно».

Толчок в плечо вырвал её из омута раздумий. Вика, не обращая внимания на её ступор, уже потянулась за третий сигаретой, щёлкая зажигалкой.

— Знаешь. — Сказала она, не глядя на Кастерскую, но в её голосе вдруг появилась странная, предупреждающая нотка. — Не влюбляйся в такую, как я. Как бы сильно тебе ни нравился такой человек. Как бы он ни манил тебя своей улыбкой или пустыми обещаниями. Лучше не надо. Легче будет пережить и... выжить.

«Но тебе надо было говорить это раньше». — Мысленно взорвалась Кастерская.

Надо было говорить на той самой первой встрече, когда она случайно спасла её, накормила мороженым и провела до дома. Надо было говорить, когда она ждала её после каждой перемены, как собачонка, виляя хвостом. Надо было говорить тогда, когда она позвала её к себе, открыла душу, впустила в свой хрупкий мир.

Секунда. Всего одна бесконечная секунда.

Фея подалась вперёд, словно её подтолкнул ветер. Её ладонь легла на щёку Николаевой, пальцы скользнули по линии скулы, приподнимая её лицо вверх. Она накрыла губы Вики своими порывисто, невесомо, словно пытаясь вдохнуть в неё жизнь, которой той так не хватало.

Этот поцелуй был похож на первый глоток воды после долгой пустыни. Он был полон отчаяния и мольбы, в нём смешались солёный привкус слёз, которые она не выпускала наружу, и горечь табака. Губы Кастерской дрожали, касаясь губ Николаевой, сначала неуверенно, робко, будто она просила прощения за саму свою смелость. На мгновение время остановилось. Вика замерла под этим прикосновением, её дыхание перехватило от неожиданности. Но длилось это вечность лишь в голове Кастерской.

Она отстранилась так же резко, как и напала. Глаза её расширились от ужаса, когда до неё дошло, что она только что натворила. Рука, всё ещё тянувшаяся к щеке Николаевой, безжизненно упала вниз. Кастерская почувствовала, как краска заливает лицо, как сердце колотится где-то в горле.

— Прости... — Выдохнула она заплетающимся языком. Голос её звучал чуждо, тонко и надломленно. — Я... Я случайно. Я не хотела.

Она вскочила с пола едва не опрокинув пустые кружки. Синеволосая девушка заметалась, хватая со стола мусор, пустые пачки, лишь бы занять чем-то свои трясущиеся руки. Пальцы предательски дрожали, не слушаясь.

— Я просто... — Бормотала она, не глядя на Вику. — Извини. Мне нужно убраться здесь.

Она не могла видеть выражение лица Николаевой. Она боялась увидеть там холод, осуждение или, что ещё хуже, ту самую пустоту, от которой она пыталась её спасти.

Вот ваш текст с правильно расставленными знаками препинания (и небольшой стилистической правкой для плавности):

«Что-то я опять пропала: времени на редактирование главы вообще не было, но постараюсь не теряться. Всех люблю, хорошего чтения!»

---

Если же вы хотели оставить именно «всех люблю хорошего чтения» как два отдельных посыла, то запятая всё равно нужна, а перед «хорошего» лучше поставить тире или точку для ясности:

Что-то я опять пропала, времени на редактирование главы вообще не было, но постараюсь не теряться. Всех люблю, хорошего чтения!

Комментарии

0 / 5000 символов
Пока нет комментариев. Будьте первым!