Часть 16
Я закрываю за собой дверь спальни и прислоняюсь к ней спиной на секунду. Древесина холодная даже через ткань свитера. В доме тихо охранники внизу, папа опять в командировке. Только я, мягкий свет торшера в углу и кровать, которая сегодня кажется единственным местом, где можно спрятаться. Где никто не найдёт. Никто не спросит. Никто не скажет «будь той, кем тебя хотят видеть».
Я делаю несколько шагов босиком по ковру. Ворс щекочет ступни — мягкий, дорогой, персидский. Папа привёз его из какой-то поездки, когда мне было десять. Я тогда сказала, что он похож на шкуру единорога, и папа смеялся. Теперь я смотрю на этот ковер и не чувствую ничего.
Снимаю свитер крупной вязки — тот самый, белый, в котором была в кофейне. Шерсть щиплет кожу, когда я стягиваю его через голову. Джинсы падают на пол — я слышу, как звякает пряжка ремня о паркет.
Телефон летит на тумбочку. Часы — туда же. Стекло ударяется о дерево, я не смотрю, не разбились ли. Не важно.
Я падаю на кровать — не сажусь, не ложусь аккуратно, а падаю, раскинув руки в стороны, как будто меня выбросило на берег после долгого шторма. И смотрю в потолок.
Лепнина. Итальянские мастера. Папа заказывал. Завитушка за завитушкой, цветок за цветком — узор, который я знаю наизусть. Я считала их в детстве, когда не могла заснуть. Сто. Двести. Пятьсот. Сегодня я не считаю. Сегодня я просто смотрю.
«Интересно, — думаю я, — он тоже смотрит в потолок, когда устаёт? Или у него нет времени на такие глупости?»
Папа. С его вечными делами, звонками, переговорами. Он никогда не смотрит в потолок. Он смотрит в монитор, в документы, в глаза партнёров. У него нет времени на лепнину. Может быть, поэтому я считаю завитушки за нас двоих.
—
Я лежу. Пять минут. Десять. Полчаса.
Время тянется как резина — медленно, вязко. Я не сплю, но и не бодрствую. Я в каком-то странном состоянии между — между явью и сном, между игрой и правдой, между той, кого показываю, и той, кого прячу.
Мысли крутятся как пластинка, которая заела на одной ноте. Игла прыгает, звук повторяется, и я не могу её остановить.
«Ты не знаешь, кто ты». «Не мой тип». «Надень красное платье». «Будь собой — но только той, которую мы хотим видеть». «Ты не знаешь, кто ты». «Не мой тип». «Надень красное платье».
Я закрываю глаза. Перед глазами - кофейня. Оскар с его чёрным кофе без сахара. Я в свитере и кедах. Разговор, в котором каждое слово было выверено как шахматный ход — рассчитано, взвешено, брошено на весы.
«Ты гениальная актриса, Алекс. — Мой внутренний голос звучит насмешливо, но в нём нет радости. — Правда. Оскар поверил. Он даже предложил поговорить "без всего этого". Клюёт.»
Почему же тогда внутри так пусто? Почему победа не приносит удовлетворения? Почему я чувствую себя не охотницей, которая настигла добычу, а... не знаю даже. Может быть, тем, кто проиграл, даже когда выиграл?
Я переворачиваюсь на живот, утыкаюсь лицом в подушку. Перо внутри приминается под тяжестью головы. Пахнет кондиционером для белья — лаванда и что-то ещё, зелёное, травяное. Домашнее. Безопасное. Запах, который помню с детства.
«Может, он прав. — Мысль приходит тихая, почти невесомая. — Может, я правда не знаю, чего хочу. Потому что всё, чего я хочу — это чтобы меня кто-то увидел настоящую. И не отвернулся.»
Но кто захочет смотреть на настоящую Алекс? На ту, которая плачет в подушку по ночам, когда никто не видит? На ту, которая не знает, как звучит голос собственной матери? На ту, которая боится, что если перестанет притворяться, то её перестанут любить? Потому что если снять маски — под ними может оказаться пустота. Или что-то такое, что никому не понравится.
Никто.
Я сжимаю подушку сильнее. Пальцы впиваются в ткань, ногти почти протыкают наволочку. В груди что-то сжимается — не боль, не страх, а просто тяжесть. Огромная, как этот дом. Тяжесть, с которой я живу столько лет, что перестала её замечать.
—
Через час я сажусь на кровати, обхватив колени руками. Волосы растрепаны — спутались, выбились из хвоста, повисли прядями. Макияж размазался под глазами. Я похожа на панду. Или на клоуна, который забыл стереть грим после спектакля.
Я смотрю на телефон. Экран загорается. Сообщение от Кэт.
Катарина: Как прошло?
Я печатаю ответ, стираю, печатаю снова. Пальцы дрожат. Слова не складываются.
Я: Нормально. Он предложил «поговорить по-настоящему». Клюёт.
Ответ приходит через минуту. Кэт, наверное, ждала у экрана.
Катарина: Ты молодец. Но... ты как сама?
Я смотрю на экран. На эти три слова. Пальцы замирают над клавиатурой.
«Ты как сама?»
Когда меня в последний раз спрашивали об этом по-настоящему? Не между делом, не для проформы — а потому что действительно хотели услышать ответ?
Папа спрашивает: «Сделала уроки?», «Не опозоришь фамилию?», «Ты где была?», «Кто этот парень?», «Надень красное платье». Но не «как ты».
Мужчины спрашивают: «Свободна сегодня?», «Хочешь выпить?», «Поедем ко мне?». Но не «как ты».
«Как ты» — это вопрос, который задают, когда готовы слушать ответ. Когда готовы услышать правду. Когда готовы к тому, что правда может быть неудобной, тяжёлой, страшной.
Я не уверена, что готова отвечать. Но я не уверена, что готова молчать.
Я чувствую, как что-то подступает к горлу. Ком. Слёзы. Или просто усталость — такая глубокая, что она стала физической, осязаемой, как ещё один слой под кожей.
Я: Не знаю, Китти. Устала. Очень.
Катарина: Я приеду.
Я: Не надо. Я просто полежу. Завтра будет легче.
Я не уверена, что это правда. Завтра может быть так же тяжело. Или тяжелее. Но врать себе я тоже умею. Врать себе — моя вторая натура. Хотя, может быть, уже первая.
—
Я откладываю телефон. Экран гаснет, и комната снова погружается в полумрак торшера. Я падаю на спину — не специально, просто тело перестаёт слушаться — и смотрю в потолок. Лепнина. Завитушки. Цветы. Итальянские мастера.
«Чего я хочу на самом деле?»
Вопрос остаётся без ответа. Может быть, его нет. Может быть, я просто хочу слишком многого. Или слишком мало. Или не того, что нужно.
Я закрываю глаза.
В темноте — Оскар. Не тот, с планшетом в руках, серьёзный и сосредоточенный. А тот, из кофейни, с чёрным кофе без сахара. Который смотрел на меня так, будто видел не дочь нефтяного магната, не эпатажную девчонку, не охотницу за трофеями. А кого-то ещё. Кого-то, кого я сама не знаю.
«Если хочешь поговорить когда-нибудь. Без всего этого. Я не против.»
«Без всего этого». Без игры. Без масок. Без папы, без паддока, без «должна» и «обязана». Без красных платьев и ужинов с сыновьями золотых королей. Без «не мой тип» и «не знаю, чего хочу».
Просто ты и я.
Я вздыхаю. Воздух выходит из лёгких медленно, как будто я сдуваюсь — как шарик, который летел слишком долго и наконец устал.
— Вот бы это было по-настоящему, — шепчу я в пустоту комнаты.
Комната молчит. Подушка молчит. Потолок с его лепниной молчит. Никто не отвечает.
— Вот бы мне не пришлось притворяться, чтобы кто-то захотел со мной говорить.
Тишина. Только вентиляция гудит где-то в стене — ровно, монотонно, как колыбельная.
Я засыпаю. Прямо так — на сбитой простыне, с неправильно заправленной подушкой, которая съехала на пол и теперь лежит где-то внизу. Волосы разметались по подушке — единственной подушке, которая осталась, — спутанные. Макияж размазан. Без маски. Без роли.
Просто Алекс.
Которая не знает, чего хочет.
Но очень хочет, чтобы кто-то однажды спросил и дождался ответа.
Не перебил. Не сказал «всё будет хорошо, не плачь». Не перевёл тему на другое.
А просто — спросил. И услышал.
Я засыпаю с этим невысказанным желанием, которое так и останется невысказанным. Потому что даже во сне я не умею просить о том, в чём не признаюсь себе наяву.
А снаружи — Монако продолжает жить своей жизнью. Яхты в порту, огни на набережной, люди в ресторанах. Где-то там — Оскар, который, может быть, тоже смотрит в потолок. Или спит спокойно, не зная, что стал мишенью девушки, которая не умеет проигрывать.
Но которая, кажется, уже проиграла. Сама себе. Сама не заметив.
Когда это случилось? Когда игра стала жизнью? Когда маска приросла к лицу? Когда я перестала понимать, где кончается притворство и начинается настоящее?
Я не знаю.
И, кажется, боюсь узнать.
