Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Глава 6
Мы встречались каждый день.
Это стало таким же ритуалом, как утренний кофе или вечерний чай. Я приходил к её дому в семь утра, мы садились на крыльцо, и Луна делала шаг. Один. Два. Иногда три. Иногда — десять.
Она продвигалась медленно. Как улитка. Как будто каждый сантиметр земли стоил ей невероятных усилий, как будто асфальт под её босыми ступнями был не твёрдым, а зыбучим — готовым разверзнуться и поглотить её целиком.
— Сегодня я дойду до фонаря, — говорила она каждое утро, и в её голосе звучала молитва.
— Хорошо.
— Ты пойдёшь со мной?
— Всегда.
Мы шли. Она сжимала мою руку — правую, единственную — так сильно, что у меня белели пальцы. Смотрела под ноги — на трещины в асфальте, на муравьёв, на опавшие листья, на окурки, на жвачку, прилипшую к бетону. Всё это было для неё новым. Странным. Пугающим. Иногда поднимала голову — на небо, на облака, на чаек, которые кружили над крышами и орали как сумасшедшие. Её лицо было сосредоточенным, почти злым — как у человека, который пытается поднять штангу в два раза тяжелее себя.
— Ненавижу этот фонарь, — сказала она на третий день, когда мы дошли до него впервые.
— Почему?
— Потому что он слишком далеко.
— Он в пяти метрах от дома.
— Пять метров — это вечность, когда у тебя внутри всё кричит «назад».
Она прислонилась к железному столбу. Закрыла глаза. Её грудь тяжело вздымалась — не от усталости, а от напряжения.
— Я сделала это? — спросила она шёпотом.
— Ты сделала это.
— Я у цели?
— Ты у цели.
Она открыла глаза. В них блестели слёзы — не от боли, а от облегчения. От осознания того, что мир не рухнул, что асфальт не разверзся, что она всё ещё жива и стоит на ногах.
— Теперь я хочу дойти до канала, — сказала она, глядя на тёмную полосу воды в конце улицы.
— Это далеко.
— Я знаю. Но я хочу.
Мы не дошли до канала в тот день. И на следующий. И через неделю.
Луна застряла на полпути.
Я застал её на скамейке. Не на той, что напротив её дома, а на другой — маленькой, деревянной, в тени старого платана. Её листья шелестели на ветру как перешёптывающиеся старухи. Луна сидела, сжавшись в комок, обхватив себя правой рукой за плечи. Левая рука — культя с протезом, который она решила надеть в тот день, — лежала на коленях, неприкрытая, беззащитная. Плед валялся рядом на траве.
Я подошёл тихо, сел рядом. Не касался. Не говорил ничего.
Мимо прошла женщина с коляской. Она посмотрела на нас мельком, не задержав взгляда. Люди всегда смотрят мельком. Им не нужно знать чужие истории, им достаточно своих.
— Луна? — сказал я через пять минут тишины.
Она не ответила.
— Луна, что случилось?
Молчание. Я видел, как дрожат её плечи.
— Луна.
— Я не могу, — сказала она. Голос был глухим, как будто она говорила из-под воды.
— Что не можешь?
— Дойти до канала. Я каждый день пытаюсь. Каждый день встаю, одеваюсь, выхожу на крыльцо и думаю: сегодня. Сегодня я дойду до воды. Я сяду на парапет, свешу ноги, посмотрю на свои отражение. Я сделаю это.
— И что происходит?
— Я дохожу до этого места. До скамейки под платаном. И всё. Дальше — стена.
— Стена?
— Невидимая. Но твёрдая. Я упираюсь в неё лбом, а она не поддаётся. Я не могу сделать ни шага. Ноги — как каменные. Воздух — как желе. Я стою здесь и чувствую, что если попробую пройти дальше — умру.
Она подняла голову. Я увидел её глаза — красные, опухшие, с тёмными кругами, которые стали глубже за последние дни.
— Ты плакала? — спросил я, хотя знал ответ.
— Нет.
— Врёшь.
— Я плакала. Но не из-за канала. Не из-за стены. Из-за того, что я слабая. Из-за того, что я не могу сделать то, что другие делают не задумываясь. Тысячи людей проходят мимо этого канала каждый день. Они не знают, как им повезло. Что они могут просто взять и пройти. А я — не могу.
— Ты не слабая, — сказал я.
— Я не могу пройти двести метров. Это слабость.
— Ты не можешь пройти двести метров, потому что твой мозг убедил тебя, что там опасно. Это не слабость. Это болезнь. Как моя клаустрофобия. Как мои панические атаки. Как моё тело, которое до сих пор помнит больничную палату.
— Ты не боишься канала.
— Нет. Я боюсь стен. И моя стена такая же невидимая, как твоя. Моя стена стоит на пороге моей комнаты. Я подхожу к ней, упираюсь лбом и не могу войти.
Она смотрела на меня. В её глазах отражались листья платана — зелёные, трепещущие.
— Мы смешные, — сказала она.
— Какие?
— Смешные. Два человека, которые боялись собственных комнат, а теперь сидят на скамейке и жалеют себя.
— Мы не жалеем себя. Мы пытаемся понять, как жить дальше.
Она протянула руку — левую. И сняла протез.
— Потрогай, — сказала она.
Я потрогал. Кожа была холодной. Гладкой. Под пальцами я чувствовал кости — локтевую и лучевую, две тонкие линии под бледной кожей. Я знал, что она чувствует. Фантомные пальцы. Которые чешутся. Которых нет. Которые всё равно болят.
— Она болит? — спросил я.
— Нет. Но иногда мне кажется, что пальцы чешутся. Я просыпаюсь ночью и пытаюсь их почесать. А их нет.
— Фантомная боль.
— Врачи говорили, что это пройдёт. Не прошло. Уже два года, а я всё ещё чувствую пальцы, которых у меня нет.
— Может, не пройдёт никогда.
Я сказал это спокойно. Не жестоко. Просто — правду.
— Ты утешаешь меня или пугаешь?
— Я говорю правду. Никто не говорил тебе правду?
— Мать говорила: всё будет хорошо. Врачи говорили: вы поправитесь. Психологи говорили: время лечит. А ты говоришь: может, никогда.
— Потому что я знаю, что такое — когда не лечит.
— Расскажи.
Я поднял футболку. Показал шрам от порт-системы. Розовый, блестящий, похожий на улыбку.
— Этому шраму два года. Он должен был побелеть. Должен был стать незаметным. Врачи обещали. А он розовый. Как в первый день. Он не проходит. Как моя клаустрофобия. Как твои фантомные пальцы.
Она коснулась моего шрама. Кончиками пальцев. Осторожно.
— Он красивый, — сказала она.
— Уродливый.
— Красивый. Он говорит: я был там. Я прошёл через это. Я жив.
— Ты уже говорила это. Про свою культю.
— Значит, мы оба так думаем. Что наши шрамы — это не стыд. Это память.
Она убрала руку. Я опустил футболку.
— Я хочу домой, — сказала она.
— Тогда пойдём.
— Я не могу идти.
— Я тебя понесу.
— Не надо. Ты худой как щепка. Ты меня не удержишь.
— Тогда посидим.
Мы сидели на скамейке. Я смотрел на канал — тёмную полосу воды в конце улицы. Солнце отражалось в нём слепящими бликами. Чайки кружили над водой, иногда пикировали вниз, хватая рыбу. Обычный день. Обычный город. Обычная жизнь, которой у Луны не было четырнадцать месяцев.
Она завернулась в плед — тот самый, серый, шерстяной — и спрятала лицо, оставив только глаза.
— Расскажи мне что-нибудь, — сказала она. Голос приглушённый, как из пещеры.
— Что?
— Что угодно. Про море. Про Сет. Про то, что ты видишь, когда сидишь на крыше.
— Я вижу чаек, — начал я. — Они орут как сумасшедшие. Дерутся за еду — за выброшенную булку, за рыбьи головы, за чужое счастье. Я не люблю чаек.
— Я тоже. Они похожи на людей.
— Слишком громкие. Слишком голодные. Слишком жестокие.
Я замолчал. Подумал.
— Вижу крыши. Серые, красные, синие. Черепица осыпается, в некоторых местах растёт мох. На одной из крыш стоит статуя — ангел с трубой. Очень старая, почти чёрная от времени. Я не знаю, зачем он там. Может, чтобы напоминать людям, что они не одни. А может, чтобы пугать чаек.
— А они не одни? — спросила она. — Люди?
— Не знаю. Иногда кажется, что одни. Иногда — что нет. Когда я смотрю на звёзды из беседки, мне кажется, что кто-то смотрит на меня сверху. И это не страшно. Это... спокойно.
Она высунула нос из пледа. Нос был красным — то ли от холода, то ли от слёз.
— А что ты видишь ещё?
— Воду. Канал. Он тёмный, маслянистый, пахнет рыбой и соляркой. В нём отражаются облака — белые, пушистые, как зефир. А по ночам — фонари. Жёлтые, дрожащие, похожие на свечи в банке.
— Красиво?
— Очень.
— Я хочу увидеть.
— Тогда дойдём до канала.
— Не сегодня.
— Тогда завтра.
— Может быть.
Она помолчала. Я слышал, как шумят листья платана. Как где-то далеко лает собака. Как тикают мои часы — дешёвый пластиковый циферблат, который я носил ещё в больнице, чтобы считать минуты между уколами.
— Как ты думаешь, — сказала Луна, — мы когда-нибудь станем нормальными?
— Что значит «нормальными»?
— Как все. Чтобы не бояться. Чтобы не вздрагивать от каждого звука. Чтобы спать в своих комнатах, а не в беседках и не на крышах.
Я подумал.
— Не знаю. Может, да. Может, нет.
— А ты хотел бы?
— Хотел бы чего?
— Стать нормальным.
— Я хотел бы перестать бояться. Не стать как все. А просто — перестать бояться. Чтобы стены не давили. Чтобы комнаты не пахли больницей. Чтобы я мог зайти в свою спальню и не вспоминать соседа справа.
— Ты его вспоминаешь?
— Каждый день.
— Как его звали?
— Я не знаю. Мы никогда не разговаривали. Он не мог говорить — дышал через трубку. Я даже не знаю, сколько ему было лет. Может, пятнадцать. Может, больше.
— Ты скучаешь по нему?
— Я скучаю по тишине. Которая была до того, как он перестал пищать. Я не знаю, как это объяснить.
— Не надо объяснять. Я понимаю.
Она встала. Плед упал на скамейку. Она оставила его там — серый, шерстяной, лежал на деревянных досках как брошенная собака.
— Пойдём домой, — сказала она.
— Пойдём.
Мы пошли. Не держась за руки. Не разговаривая. Просто шли рядом. Наши плечи почти касались. Я чувствовал тепло её тела через тонкую ткань футболки.
У её двери она остановилась. Коснулась ручки, но не открыла.
— Спасибо, — сказала она.
— За что?
— За то, что сидишь со мной. За то, что не говоришь «всё будет хорошо». За то, что не врёшь. Мать врёт. Врачи врут. Даже психолог врёт — говорит, что я справлюсь, что время лечит, что нужно просто поверить в себя. А ты не врёшь.
— Я не умею врать.
— Это заметно.
Она открыла дверь. Шагнула внутрь. Я видел её силуэт на фоне тёмного коридора — тонкий, хрупкий, с одной рукой, которая висела вдоль тела свободно, не спрятанная.
— Ты зайдёшь? — спросила она.
— Зайду.
Я переступил порог. Стены были близко — я почувствовал, как сердце забилось быстрее. Но я не остановился. Сделал шаг. Второй. Третий. Считал вдохи, как учил психолог. Один — вдох. Два — выдох. Три — ещё шаг.
— Ты молодец, — сказала Луна.
— Я знаю.
Она улыбнулась.
— Не зазнавайся.
Мы поднялись в её комнату.
Девять квадратных метров. Бледно-голубые стены. Кровать. Стол. Окно. Лаванда на подоконнике — засушенная, бледно-сиреневая, похожая на бабочек, которые уснули и забыли проснуться.
Луна села на пол. Я сел напротив. Между нами снова был метр. Никакого стекла.
— Расскажи мне про свою комнату, — сказала она.
— Какую?
— Ту, в которой ты не можешь спать. Я хочу представить её. Закрыть глаза и увидеть.
— Зачем?
— Чтобы понять. Чтобы ты понял, что я понимаю. Чтобы мы оба знали, что не одни. Что наши стены — разные, но одинаково высокие.
Я посмотрел на стены её комнаты. Они были близко. Но не так близко, как мои.
— Моя комната такая же, — начал я. — Девять квадратных метров. Кровать у стены. Стол у окна. На стенах — постеры. Старые. Ещё с тех времён, когда я был здоровым. Когда я думал, что жизнь будет длиться вечно.
— Чьи постеры?
— Групп. Которых я больше не слушаю. Фильмов. Которых я больше не смотрю. Сцена из «Криминального чтива». Трава из «Побега из Шоушенка».
— Почему ты их не слушаешь? Не смотришь?
— Потому что я изменился. Потому что музыка, которую я любил до болезни, теперь кажется мне фальшивой. Слишком громкой. Слишком счастливой. Или слишком грустной — но это была чужая грусть, не моя. А фильмы, в которых герои умирают красиво — под музыку, в объятиях любимых — теперь вызывают у меня смех.
— Смерть не бывает красивой, — сказала Луна.
— Нет. Смерть бывает в реанимации, когда сосед справа перестаёт пищать. Медсестра подходит, смотрит на монитор, качает головой. Задергивает шторку. И ты слышишь, как они вывозят его койку. Колёса скрипят. Шторка шелестит. А потом тишина. Новая тишина. Ещё более плотная, чем была.
— Перестань, — сказала Луна. — Пожалуйста.
— Больно слушать?
— Больно. Но ты не останавливайся. Если не расскажешь — останется внутри. А внутри ему не место.
Я замолчал. Собрался с мыслями.
— Поэтому я не могу спать в своей комнате. Потому что там всё напоминает мне о смерти. Обои — такие же бледные, как в палате. Окно — выходит на север, как в больнице. Даже запах — когда мать проветривает комнату, я чувствую тот самый запах. Дезинфекции. Болезни. Страха.
— А здесь? — спросила Луна. — Здесь тебе не напоминает?
Я посмотрел вокруг.
Запах лаванды. Рисунки на стенах — углём, тушью, карандашом. Деревья, окна, лица. Её лица не было на рисунках — только другие. Люди, которых она видела из окна. Старик с собакой. Девочка на велосипеде. Почтальон. Я. Она рисовала меня? Может быть.
— Здесь — другое, — сказал я. — Здесь — жизнь. Твоя жизнь. Твоя кровать, на которой ты спишь. Твои книги, которые ты читаешь. Твоё окно, из которого ты смотрела на мир четырнадцать месяцев, но всё равно не перестала его любить.
— Я не уверена, что люблю его, — сказала Луна.
— Мир?
— Жизнь.
— А сейчас?
Она подумала.
— Сейчас — да. Наверное. Когда ты рядом.
— Ты не должна меня в это впутывать.
— Я уже впутала.
— Это опасно.
— Что опасно?
— Привязываться к человеку, который боится собственной комнаты. Который спит в беседке. Который не знает, будет ли он завтра так же смело смотреть на стены, как сегодня.
— А ты привязался к человеку, который боится выйти на улицу. Которая четырнадцать месяцев не открывала дверь. Которая не знает, дойдёт ли до канала когда-нибудь.
— Мы пара, — сказал я.
— Какая?
— Ущербная.
— Может, ущербные — это единственные, кто может понять друг друга.
Она протянула руку — правую. Я взял её. Её пальцы были холодными.
— Люка.
— Да?
— Я хочу попробовать ещё раз.
— Что?
— Дойти до канала. Завтра.
— Я буду рядом.
— Ты обещаешь?
— Обещаю.
Она кивнула. Откинулась на спину. Легла на пол и уставилась в потолок. Я лёг рядом. Потолок был белым, с маленькой трещиной в углу. Трещина была похожа на молнию — застывшую, беззвучную.
— Как ты думаешь, — сказала Луна, — мы справимся?
— С чем?
— С жизнью.
Я смотрел на трещину. Подумал.
— Не знаю. Но мы попробуем.
— Это самое главное?
— Это всё, что мы можем.
Она повернула голову. Я повернул. Наши лица были в нескольких сантиметрах. Я видел каждую её ресницу — длинные, тёмные, чуть влажные. Видел родинку на скуле. Видел шрам над верхней губой — маленький, белый, похожий на полумесяц.
— Откуда это? — спросил я, коснувшись шрама пальцем.
— Упала в детстве. Наступила на лёд. Рассекла губу о перила. Мне наложили три шва. Я плакала, потому что боялась, что останется шрам. Теперь я его почти не замечаю.
— А я заметил.
— Ты замечаешь всё.
— Я стараюсь.
— Зачем?
— Потому что ты того стоишь.
Она закрыла глаза. Я смотрел на её лицо — спокойное, уставшее, красивое. Не как на обложке глянца. Как старая фотография. Выцветшая. Потрёпанная. Настоящая.
— Ты боишься? — спросил я.
— Чего?
— Меня.
— Нет.
— А чего ты боишься?
— Того, что ты уйдёшь.
— Я не уйду.
— Ты не можешь это обещать. Никто не может.
— Я могу обещать, что буду приходить, пока ты меня зовёшь.
— А если я перестану звать?
— Ты не перестанешь.
Она открыла глаза.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что я тоже боялся звать. А теперь не боюсь.
— Что изменилось?
— Ты.
Она улыбнулась. Не уголками губ — всем лицом. Глаза засветились. Щёки чуть порозовели.
— Ты странный, Люка.
— Я знаю.
Она закрыла глаза.
— Спи, — сказал я.
— Не уходи, — сказала она.
— Не уйду.
Я остался.
Лежал на её полу, смотрел на трещину в потолке, слушал её дыхание — ровное, спокойное, живое.
И думал о том, что, может быть, мы не такие уж и сломанные.
Может быть, мы просто учимся быть целыми.
Вместе.
![Стекло между нами|16+|[Черновик]](https://watt-pad.ru/media/stories-1/4a0f/4a0f1a52eddd8d6fbc3cb09d8e51ade3.avif)

Комментарии