Дышите — не дышите
Зима в Ромашковой долине всегда была существом своенравным, но в этом году она окончательно забыла о приличиях. Мороз стоял такой, что даже снег скрипел возмущённо, а деревья потрескивали, словно старые кости. К концу ноября столбик термометра, что висел на веранде Совуньи, скатился до отметки, которую она раньше видела только в полярных экспедициях. И продолжал падать.
Сама Совунья мороз уважала. Бодрит. Дисциплинирует. Заставляет организм собраться, а мысли — проясниться. Её домик на дубе был подготовлен к зиме образцово-показательно: двойные рамы проклеены, печь вычищена, поленница уложена штабелями, которым позавидовал бы военный инженер. Одеяла из овечьей шерсти, связанные ещё в позапрошлом году, лежали стопкой. Банки с малиновым вареньем и сушёной мятой выстроились на полке, как солдаты на плацу. Всё правильно, всё по науке.
Единственное, что выбивалось из этого идеального порядка — сама Совунья, которая уже битый час стояла у окна и смотрела в сторону Большой Ромашки.
Там, в дупле старого дуба, жил Кар-Карыч.
Сова вздохнула так, что стекло запотело. Она протёрла его крылом и нахмурилась. Второй день от него ни слуху ни духу. Обычно этот старый павлин находил повод заявиться хоть на пять минут — то за мятой для чая, то с какой-нибудь «потрясающей идеей», то просто «мимо пролетал». Но уже сорок восемь часов тишина. А на дворе минус тридцать.
— Дисциплина дисциплиной, а глупость глупостью, — произнесла Совунья вслух, натягивая пуховый платок. Голос у неё был строгий, медицинский, но лапы почему-то завязывали платок слишком быстро.
Дверь карычевского дуба была приоткрыта. Совунья это заметила ещё на подлёте, и сердце — старый, опытный орган, который она знала как свои пять пальцев, — ёкнуло совершенно не по-медицински. Она влетела в дупло, уже на ходу прикидывая план реанимации.
Внутри было холодно. Не «прохладно», а именно холодно — как в погребе, где забыли закрыть крышку. Печь не топили явно больше суток. На железной кровати, скрючившись под тощим одеялом, лежал Кар-Карыч. Он был в своём знаменитом цилиндре, съехавшем набок, и в шарфе поверх домашней пижамы. Глаза его были закрыты.
— Так, — сказала Совунья, сбрасывая платок и подлетая к кровати. — Карыч!
Тишина.
— Кар-Карыч, я тебя как врач спрашиваю: ты меня слышишь?
Одно веко дрогнуло. Из-под одеяла показался край крыла и слабо шевельнулся — примерно так, как шевелится умирающий лебедь в финале балета.
— А, это вы, голубушка, — голос был хриплый и на удивление довольный. — А я тут, знаете ли, решил провести эксперимент. Выяснить, сколько времени требуется замерзающему организму, чтобы увидеть свет в конце тоннеля. Пока безрезультатно, но я не теряю надежды.
Совунья приложила крыло к его лбу. Лоб был горячий. Она прищурилась.
— Эксперимент окончен. У вас жар, бронхит как минимум, и, судя по цвету клюва, начальная стадия идиотизма. Вы почему печь не топите?
— Дрова кончились, — всё так же бодро отрапортовал Карыч. — А идти к Копатычу — ноги не несут. Гордость, знаете ли, тяжелее дров. Я решил, что организм сам справится. Организм, кажется, решил иначе.
— Организм решил, что вы дурак, — отрезала Совунья. — Собирайтесь.
— Куда?
— Ко мне. Будете жить у меня.
Карыч приоткрыл глаза. В них мелькнуло что-то, похожее на панику.
— Совунья, это решительно невозможно. Я, безусловно, польщён, но мой гастрольный график, мои репетиции...
— Ваш гастрольный график, — перебила она, упаковывая его в одеяло, — сейчас включает в себя одно выступление: «Больной идёт на поправку». Премьера через две недели. Встать можете?
— Я не могу, я артист, — слабо возразил Карыч, но уже через минуту, опираясь на её плечо, ковылял к выходу.
И только когда холодный воздух ударил в лицо, он вдруг замолчал и посмотрел на Совунью — по-настоящему, без обычного прищура. Она этого не заметила. Или сделала вид, что не заметила. Медицинская этика.
Избушка Совуньи встретила их теплом, запахом сушёных трав и уютным светом керосиновой лампы. Хозяйка уложила пациента на кушетку возле печи, накрыла одеялом, подоткнула края с такой силой, будто хотела пригвоздить его к месту, и немедленно принялась колдовать над чайником.
— Сначала отпаивание, — командовала она. — Затем ингаляция над картошкой. Затем микстура. Затем горчичники. Затем…
— А затем расстрел, я полагаю? — слабо подал голос Карыч из своего кокона.
— Затем сон, — не купилась она. — Расстрел отменяется ввиду отсутствия достойного расстрельной команды.
— Жаль, — вздохнул он. — Я бы предпочёл расстрел горчичникам.
Совунья поставила перед ним кружку с отваром — большая, глиняная, с надписью «Лучшему пациенту». Надпись была старая, выцветшая, и Карыч точно знал, что когда-то, лет двадцать назад, сам подарил ей эту кружку на день рождения. Тогда он ещё умел дарить подарки без иронии. Вернее, почти без.
— Пейте, — велела она.
— А что это?
— Лекарство.
— А поконкретнее?
— Пейте, я сказала.
Он вздохнул, поднёс кружку к клюву и вдруг замер.
— Совунья...
— Что?
— Это же просто чай с мятой.
— Пейте, — повторила она, отворачиваясь к печи. Кончики её ушей порозовели, но этого он, к счастью, не видел.
Карыч сделал глоток. Чай был горячий, сладкий и совершенно не лекарственный. Самый обычный чай, который она заваривала ему каждый раз, когда он заходил «просто мимо пролетал».
— Вкусно, — сказал он тихо.
— Вот и пейте. Завтра будет картошка.
— Простите?
— Ингаляция. Дышите над картошкой. Горячий пар, снимает воспаление. Вы что, никогда не дышали над картошкой?
— Я дышал, — ответил Карыч, и уголок его клюва дрогнул в улыбке, — но обычно над более изысканными объектами. Над розами, например. Над рукоплещущим залом. Над...
— Вот над картошкой и подышите. Полезнее роз.
Она поправила одеяло и села в кресло напротив. За окном темнело, метель начинала свою вечную песню, а в печи трещали дрова. Двое старых смешариков молчали. Карыч смотрел на огонь, Совунья смотрела на Карыча. Профессионально, как врач на пациента. Или не совсем профессионально. Этого она и сама ещё не решила.
— Знаете, — нарушил тишину Карыч, — а у вас тут уютно. Я всегда подозревал, что за вашим медицинским фасадом скрывается обыкновенное мягкосердечие.
— Сплетни, — отрезала Совунья. — Я суровая полярная сова. Я вырезала аппендицит в полевых условиях при свете керосинки. Я не мягкосердечная.
— Конечно-конечно, — кивнул он. — А одеяло в клеточку, стало быть, для особо суровых случаев.
— Для особо глупых случаев, — поправила она. — Спите.
Карыч хотел возразить, что он вообще-то сова, а не какой-нибудь жаворонок, и что ночь — его естественное время бодрствования, но чай с мятой сделал своё дело. Веки налились тяжестью, и он провалился в сон быстрее, чем успел придумать остроумную реплику.
Совунья посидела ещё немного, глядя на спящего. Потом встала, поправила одеяло, подбросила дров в печь и бесшумно ушла в свою комнату. У двери она обернулась.
— Глупый, глупый ворон, — прошептала она одними губами.
Печь ответила ей тёплым потрескиванием. Метель за окном продолжала петь.
