История №12. В озере что-то гниет

Дом у озера достался мне от дядьки. Дядька был мужик странный, жил бобылём, рыбачил, держал козу и ни с кем не знался. Когда он умер, мать сказала: «Съезди, разбери вещи, реши, что с домом делать». Я и поехал. Взял отпуск на две недели, кинул в машину сумку и старого кокер-спаниеля Чака — уши, полные надежды, и нос, вечно чем-то недовольный, — и покатил.
Деревня называлась Тихая Заводь. Ирония в том, что тихой она была только по названию. Дом стоял на отшибе, метрах в ста от берега. Озеро лежало большое, вытянутое, с тёмной, словно загустевшей водой и стеной камышей по краям. Местные называли его Гнилым. Я сперва решил — из-за запаха. Потом понял, что нет.
Приехал я в пятницу вечером. Солнце уже садилось, и вода отливала маслянистым блеском, у берега расплывались радужные разводы. Я вышел из машины, потянулся. Чак выскочил следом, тявкнул на несуществующих уток и сразу осёкся. Принюхался влажным носом, заскулил и прижался к моей ноге, мелко дрожа.
— Ты чего, друг? — я почесал его за ухом.
Пёс не ответил, только смотрел на озеро и глухо, утробно рычал.
Дом — старый, бревенчатый, с покосившимся крыльцом и ржавой вывеской «Рыбнадзор» (дядька когда-то служил инспектором). Внутри пахло пылью, пожелтевшими газетами и чем-то сладковатым, приторным — как от перезрелых фруктов, тронутых плесенью. Я распахнул окна, проветрил. Осмотрелся: одна комната, она же кухня, печка, стол, кровать с провисшей панцирной сеткой. Стены увешаны фотографиями дядьки с уловом. На одной он держал громадного сома, килограммов на тридцать, и скалился во весь рот. Сом был странный — бледный, почти белый, с мутными, как бельма, глазами.
Я разобрал вещи, покормил Чака, поужинал консервами. Лёг рано — устал. Ночью разбудил звук: кто-то скрёбся в стену снаружи. Медленно, ритмично, будто ногтями по дереву. Чак стоял у двери, шерсть дыбом, и рычал без остановки.
Я встал, взял фонарь, вышел на крыльцо. Никого. Только ветер в камышах да плеск воды — но плеск был тяжёлый, вязкий, словно кто-то большой ворочался в глубине. Луч фонаря скользнул по чёрной глади, выхватил клочья тумана. Ничего. Я вернулся. Чак не успокаивался до рассвета.
Утром я пошёл в деревню — три улицы, полтора десятка домов, магазин-развалюха с выцветшей вывеской «Продукты». На лавочке у входа сидели две старухи и мужик в засаленной кепке. Я поздоровался. Они оглядели меня с настороженным, почти ритуальным молчанием.
— Ты чей будешь? — спросила сухонькая, с узловатой клюкой.
— Племянник Михалыча. Рыбнадзора.
Старухи переглянулись. Мужик сплюнул в пыль.
— Михалыч твой хороший был мужик, — сказал он. — Только под конец странный стал. Всё на озеро глядел, бормотал. А потом утоп.
— Как утоп? — я нахмурился. Мать говорила — сердце.
— Да так, — мужик махнул рукой. — Нашли в камышах, лицом в воде. Врач сказал — сердце. Может, и сердце. Только я его за день до того видел: здоровый, как бык. И глаза у него были… дикие. Будто он что-то в озере увидел.
Я купил хлеба, молока и пошёл обратно. У околицы меня догнала та самая старуха.
— Ты, милок, — она вцепилась в рукав. — Ты на озеро ночью не ходи. И собаку свою к воде не пускай. Там, в озере, что-то гниёт. Давно уже. Михалыч твой знал. Хотел выловить, да не смог. А оно его себе забрало.
— Что гниёт? — спросил я, чувствуя, как холодок трогает затылок.
— Не знаю, — она отпустила меня. — Никто не знает. Но запах иногда идёт. Сладкий такой, противный. И рыба дохлая всплывает, белая, будто вываренная. Ты уезжай, милок. Нечего тебе здесь делать.
Я не уехал. Мало ли что болтают. Дядька, видно, и правда был со странностями, а местные напридумывали сказок. Запах? Озеро застойное, может, водоросли гниют.
Весь день я разбирал дядькины вещи: старые сети, ржавые крючки, поплавки, коробки с блёснами. В углу, под грудой тряпья, нашёл дневник — тетрадь в клетку с пожелтевшими страницами. Почерк дядькин, мелкий, аккуратный, но чем дальше, тем более дёрганый, будто рука срывалась.
Первые записи: «15 мая. Поймал щуку на три кило. Погода хорошая». «22 мая. Вода в озере поднялась. Рыба клюёт плохо». «3 июня. Появился запах. Сперва думал — утки, но утки улетели. Запах остался. Идёт от восточного берега».
Дальше тревожнее.
«10 июня. Нашёл дохлого леща. Белый, как бумага. И пахнет не гнилью, а сладким. Как от компота».
«15 июня. Ходил на восточный берег. Там, в камышах, что-то лежит. Большое. Не разглядеть — вода мутная. Но запах оттуда».
«20 июня. Пытался достать багром. Зацепил что-то мягкое. Багор вырвало из рук. Оно сильное».
«25 июня. Ночью не спал. Слышал, как оно ворочается в воде. И звук такой, будто кости перемалывают. Медленно, с хрустом».
«30 июня. Сегодня оно смотрело на меня. Я стоял на берегу, а оно поднялось из воды. Глаза белые, как у дохлой рыбы. И рот — огромный, круглый, без губ. Оно ничего не сказало, но я понял. Оно хочет, чтобы я вошёл в воду. Я убежал».
«5 июля. Не могу есть. Вся еда пахнет этим сладким. Вода из колодца тоже. Оно отравляет всё вокруг».
«10 июля. Сегодня ночью оно приходило к дому. Я слышал, как ползёт по траве — влажное, тяжёлое. Стучало в дверь. Я не открыл. Ушло под утро».
«12 июля. Больше не могу. Пойду к озеру. Может, если я сам приду, оно оставит деревню в покое. Простите меня, если что. Я не хотел этого. Я просто хотел поймать рыбу».
Последняя запись — тринадцатое июля. Всего три слова, нацарапанные так, что бумага прорвалась: «ОНО ЖДЁТ. ВСЕГДА».
Я захлопнул тетрадь. За окном уже смеркалось. Озеро лежало тёмное, неподвижное, как застывшее масло. Чак сидел у двери и тихо скулил.
Я должен был уехать. Собрать вещи, посадить собаку в машину и рвануть в город. Но что-то удержало. Любопытство? Глупость? Или тот самый зов, о котором писал дядька?
Я надел резиновые сапоги, взял мощный фонарь и пошёл на восточный берег. Чак бежал за мной, прижимаясь к ноге, и рычал не переставая.
Камыши стояли стеной, выше головы. Я продирался сквозь них, чувствуя, как сапоги вязнут в илистом, чавкающем дне. Запах усиливался — сладкий, приторный, от него начинала кружиться голова. Фонарь выхватывал коряги, островки ряски, чёрную воду.
А потом я увидел его.
Оно лежало у самого берега, полупогружённое в ил. Огромное, метра три в длину, бесформенное. Кожа бледная, полупрозрачная, сквозь неё просвечивали тёмные, медленно пульсирующие внутренности. От него исходило слабое, гнилостное свечение, как от трухлявого пня. И запах — сладкий, удушающий, ударил в ноздри, обволок язык.
Я замер. Чак залаял, но лай перешёл в скулёж. Существо пошевелилось; его поверхность пошла волнами, и на ней начали проступать черты — человеческое лицо, искажённое, словно вылепленное из воска неумелой рукой. Глаза открылись — белые, без зрачков, как варёные яйца. Рот, круглая дыра, разомкнулся.
— Ты пришёл, — не звуком, а вибрацией, от которой заныли корни зубов. — Долго же ты ехал. Я ждало.
— Что ты такое? — прошептал я, не в силах шевельнуться.
— Я то, что гниёт, — ответило оно. — Всегда гнило. Здесь, в озере. Сначала была рыба. Потом птицы. Потом люди. Я росло. Теперь я большое. Но мне нужно больше.
— Зачем?
— Чтобы жить. Чтобы гнить дальше. Гниение — это тоже жизнь. Самая долгая жизнь. Твой дядька понял. Он дал мне часть себя. Теперь твоя очередь.
Существо поползло ко мне, оставляя слизистый, мерцающий след. Я попятился, но ноги увязли. Чак рванулся вперёд, захлёбываясь лаем, попытался укусить бледную плоть. Существо дёрнулось, и от него отделился длинный гибкий отросток, обвился вокруг собаки. Чак взвизгнул. Я закричал, схватил пса за ошейник, рванул на себя. Отросток разжался, оставив на шерсти липкую, дымящуюся слизь.
Я бежал, не разбирая дороги, через камыши, через кусты, к дому. Чак хрипел рядом. Мы ввалились в дом, я захлопнул дверь, задвинул засов. Снаружи стояла тишина, лишь слабый плеск воды и далёкий утробный звук — будто что-то огромное переворачивалось в озёрном чреве.
Всю ночь я сидел с топором в руках, глядя на дверь. Чак лежал у ног, дрожал и зализывал бок, где слизь оставила красный, воспалённый след, похожий на ожог.
Утром я пошёл к машине. Она не завелась — аккумулятор был полностью разряжен, хотя вечером всё работало. Я открыл капот: провода покрывала та же липкая, сладковато пахнущая слизь.
Деревня встретила меня молчанием. Я стучался в дома — никто не открывал, только занавески колыхались. Магазин был заперт. На лавочке сидел мужик в кепке и смотрел на меня пустыми, ничего не выражающими глазами.
— Вы знали, — сказал я. — Все знали.
— Знали, — кивнул он. — Мы тут родились, тут и помрём. Оно не трогает тех, кто не ходит к озеру ночью. Только рыбаки иногда пропадают. И те, кто слишком любопытные.
— Почему не уедете?
— Куда? — он усмехнулся. — Оно в озере, но корни его глубже. Оно в воде, которую мы пьём. В земле, на которой сажаем картошку. Мы — его часть. Как и ты теперь.
Я вернулся в дом. Чак лежал на полу, тяжело, со свистом дыша. Слизь на боку высохла, но кожа под ней почернела и начала отслаиваться. От раны шёл сладковатый запах. Я промыл её водой из колодца, перевязал чистой тряпкой. Чак лизнул мне руку и закрыл глаза.
Весь день я перечитывал дядькин дневник. На последних страницах он писал не чернилами, а чем-то бурым, похожим на засохшую кровь.
«Оно не убьёт. Оно изменит. Медленно. Я уже чувствую, как мои кости становятся мягче. Как кожа становится тоньше. Я гнию заживо. И это не больно. Это сладко».
К вечеру Чак перестал дышать. Я похоронил его под старой яблоней за домом. Выкопал яму, завернул пса в свою куртку, засыпал землёй, положил сверху камень. Стоял, курил, смотрел на озеро.
И тут заметил, что с левой рукой что-то не так. На запястье, куда попала слизь, когда я оттаскивал Чака, расплылось тёмное пятно. Кожа стала мягкой, податливой, как перезрелый персик. И пахло от неё сладко.
Я бросился к колодцу, принялся тереть руку песком и ледяной водой. Пятно не смывалось. Оно медленно ползло вверх, к локтю.
Ночью я снова услышал его. Оно не стучало — оно пело. Низкий, вибрирующий звук, похожий на гудение далёкого трансформатора, вплетался в слова не на человеческом языке, но я их понимал.
«Ты теперь мой. Ты гниёшь. Это не страшно. Это покой. Вечный покой в мягкой темноте. Приходи. Вода примет тебя. Станешь мной. Будем гнить вместе. Всегда».
Я заткнул уши, но голос звучал прямо в черепе — сладкий, убаюкивающий. Он обещал конец боли, конец страха, конец одиночества.
Я посмотрел на руку. Пятно дошло до плеча. Кожа истончилась, стала полупрозрачной, под ней угадывались тёмные вены и что-то ещё — что-то, что медленно шевелилось.
Я схватил топор, положил левую руку на стол. Замахнулся. И не смог. Не от страха — просто понял, что поздно. Оно уже внутри. Отрубишь руку — выйдет из культи, из ноги, из груди. Оно везде.
Я бросил топор и вышел на крыльцо. Ночь безлунная, тихая. Озеро — чёрное, и от него поднимался светящийся, слабо мерцающий туман. В тумане стояла фигура. Дядька. Он смотрел на меня и улыбался. Кожа его была бледная, прозрачная, под ней плавали тёмные сгустки.
— Иди сюда, племяш, — позвал он, но голос был не его, а тот самый, утробный, озёрный. — Тут хорошо. Тихо. Тепло. Мы все здесь. Вся деревня. Все, кто жил и умер. Мы гниём вместе. Присоединяйся.
Я сделал шаг. Потом ещё. Ноги сами несли меня к воде. Я вошёл в озеро. Вода — тёплая, густая, как кисель, — обняла меня, потянула вниз. Я не сопротивлялся.
И тут я увидел их. Тех, кто лежал на дне, сплетённых в один огромный, пульсирующий ком. Люди, животные, рыбы — все бледные, прозрачные, полуразложившиеся. Они шевелились, открывали рты, тянули ко мне мягкие, бескостные руки. И от них шёл этот сладкий, удушающий запах.
Я закричал, но вода заполнила рот. Она была сладкой на вкус. Как гнилые яблоки.
Я рванулся назад, к берегу. Что-то держало за ноги. Я бил ногами, хватал руками илистое дно, полз. Выбрался на берег, упал в траву, и меня вырвало чёрной, маслянистой жидкостью.
Я лежал и смотрел в небо. Начинался рассвет. Пятно на руке остановилось у плеча. Болело всё тело — изнутри, будто кости размягчались, теряли форму.
Я встал. Дошёл до дома. Взял дядькин дневник и чистую тетрадь. Сел и начал писать. Всё, что видел. Всё, что знаю. Может, кто-то прочитает. Может, кто-то поверит. Может, кто-то успеет уехать, пока не поздно.
Озеро ждёт. Оно всегда ждёт. Оно гниёт, и гниение это бесконечно. Не ходите на восточный берег. Не пейте воду из колодцев. Не слушайте пение по ночам.
И если почувствуете сладкий запах — бегите. Потому что оно уже рядом. Оно уже в вас.
Я остаюсь. Мне уже не убежать. Я чувствую, как мои внутренности становятся мягкими, как кожа сползает с костей. Скоро я пойду к озеру. Лягу в воду. Стану частью того, что гниёт на дне.
И это не страшно. Это сладко. Очень сладко.
