2 страницаОпубликовано: 30.05.2026. 21:49
37

Озвучивание не поддерживается в этом браузере

Глава 2. Шахматная партия

Вечер опустился на Иерусалим тёмно-синим бархатом, усыпанным крупными, низкими звёздами. В покоях короля горели свечи — не десятки, как вчера, а всего шесть, расставленные по углам так, чтобы свет падал на шахматную доску, но не беспокоил глаза Балдуина. Серебряная маска мерцала в их мягком сиянии, отбрасывая на стену длинную, хищную тень, похожую на профиль архангела, сошедшего с иконы, чтобы вершить суд.

Алиса вошла неслышно — так, как её учили при французском дворе: бесшумно, плавно, с опущенными глазами и смиренным достоинством в каждом движении. Но сердце её колотилось где-то у самого горла, и ладони, спрятанные в складках вечернего платья, были влажными от волнения.

Она боялась. Не его — себя. Своих глаз, которые, как ей казалось, выдадут слишком много. Своих щёк, которые горели всякий раз, когда его голос, приглушённый маской, произносил её имя. Своих пальцев, которые дрожали, когда она брала фигуру, и она не могла понять — от страха проиграть или от того странного, острого удовольствия, которое испытывала, сидя напротив него, в полумраке, в этой тишине, где слышно было только дыхание да лёгкий звон свечей.

— Вы пришли, — произнёс он, и в его голосе ей почудилось удивление. Или, быть может, облегчение. — Я не был уверен, что вы решитесь.

— Я обещала, — ответила она, садясь в кресло, приготовленное для неё по другую сторону доски. — А свои обещания я выполняю.

— Даже когда речь идёт о том, чтобы проиграть королю в шахматы?

Она подняла глаза на его маску и, к собственному удивлению, улыбнулась — не той фарфоровой, придворной улыбкой, которой её учили, а настоящей, робкой, уголками губ.

— А вы уверены, что я проиграю?

Тишина повисла на мгновение — напряжённая, звенящая. Алиса уже пожалела о своей дерзости, но тут Балдуин издал короткий, хрипловатый звук — тот самый, что она уже слышала вчера. Смех. Он смеялся. Смеялся над ней или над собой — она не поняла, но от этого звука у неё потеплело в груди, и страх отступил на шаг.

— Нрав у вас, сударыня, — произнёс он, всё ещё с отголоском смеха в голосе. — Что ж. Посмотрим, чем вы подкрепите свою дерзость.

Он протянул руку в белой перчатке к доске и лёгким, почти невесомым движением подвинул пешку. Алиса заметила, как дрожат его пальцы — едва заметно, словно внутри перчаток билась мелкая, неподвластная воле дрожь. Она не подала виду, но этот трепет врезался в её память с той же отчётливостью, с какой врезаются в кожу ожоги.

Белые начали первыми.

Игра затягивалась. Свечи оплывали, и слуги — безмолвные тени — появлялись из темноты, чтобы заменить их на новые. Алиса давно перестала следить за временем. Мир сузился до размеров доски, до шепота фигур, до того пристального, пронзительного взгляда, который она физически ощущала на своих руках, на своих щеках, на склонённой голове.

Балдуин играл не так, как она ожидала. Не агрессивно, не напористо — с какой-то холодной, пугающей методичностью. Он не атаковал, он опутывал. Каждый его ход был нитью, которую он незаметно вплетал в паутину, и только когда Алиса поднимала глаза от доски, она вдруг понимала — она уже в центре этой паутины, и каждое её движение лишь туже стягивает петлю.

— Вы делаете это нарочно, — сказала она, не поднимая головы.

— Что именно? — В его голосе прозвучало любопытство.

— Вы позволяете мне думать, что я веду игру. Что у меня есть преимущество. А потом — раз — и всё исчезает.

Она подвинула коня, пытаясь защитить короля, но почувствовала, как фальшиво, как отчаянно выглядит этот ход.

Балдуин молчал долго — так долго, что Алиса осмелилась поднять на него глаза. Серебряная маска была бесстрастна, как и всегда, но в прорезях для глаз мерцало что-то — то ли насмешка, то ли грусть, то ли неожиданное, острое сожаление.

— Вы проигрываете, — сказал он наконец. Не с торжеством, а почти с неохотой, словно признавал факт, который не приносил ему радости.

— Знаю.

— И всё равно не сдаётесь.

— Я не умею сдаваться, — ответила она тихо и пододвинула ферзя на верную гибель.

Балдуин замер. Его рука в белой перчатке, уже протянутая, чтобы взять фигуру, остановилась в дюйме от доски. Он медленно убрал её обратно на подлокотник и, к изумлению Алисы, покачал головой.

— Нет, — произнёс он. — Этого хода не будет.

— Простите?

— Я не возьму вашего ферзя.

— Но это же глупость! — вырвалось у Алисы прежде, чем она успела подумать. — Вы выигрываете в три хода! Почему вы отказываетесь от победы?

Он откинулся на подушки — движение вышло резким, почти болезненным, — и долго смотрел на неё сквозь прорези маски. Когда он заговорил, голос его звучал глуше, чем прежде, словно каждое слово приходилось выталкивать из груди через силу.

— Потому что вы сражаетесь. Потому что вы не сдаётесь, даже когда всё потеряно. Потому что вы… — он запнулся, и Алиса увидела, как его пальцы впились в подлокотник, сжимая кожу перчаток до скрипа. — Потому что вы напоминаете мне о том, кем я был. И кем, возможно, ещё мог бы стать.

В комнате стало тихо. Так тихо, что Алиса слышала, как воск капает со свечей на медные подставки. Она смотрела на него — на этот серебряный лик, на дрожащие пальцы, на полоску бинтов над воротом туники, — и внутри неё что-то надломилось. Не боль. Не жалость. Что-то гораздо более страшное и сладкое: понимание.

Он не играл, чтобы победить. Он играл, чтобы быть рядом. И когда она рискнула ферзём, пожертвовала собой в отчаянной попытке спасти партию, он увидел в этом не глупость — он увидел себя.

— Балдуин, — произнесла она.

Имя упало в тишину, как камень в воду. Не «ваше величество». Не «мой король». Просто — Балдуин.

Он вздрогнул. Она заметила, как напряглась его шея, как дёрнулась рука на подлокотнике, и поняла, что переступила черту. Но отступать было поздно, да она и не хотела.

— Балдуин, — повторила она тише, почти шёпотом. — Вы не обязаны щадить меня. Я пришла сюда не за победой. Я пришла… — она закусила губу, подбирая слова, и вдруг осознала, что не знает, как закончить эту фразу. Не знала, потому что боялась произнести правду вслух.

— Вы пришли, — закончил за неё он, и в его голосе не было насмешки, только странная, щемящая нежность, — потому что вы обещали. Потому что вы держите слово. Потому что вы, Алиса де Ретель, единственная, кто не побоялась сесть напротив прокажённого и попытаться выиграть у него честно.

Он подвинул своего ферзя — не к её королю, а в сторону, на пустую клетку, туда, где фигура ничего не значила, ничему не угрожала, просто стояла, как памятник самому себе.

— Ничья, — произнёс он. — Я объявляю ничью.

— Но это нечестно, — возразила она, чувствуя, как к горлу подступает комок. — Вы могли выиграть.

— А вы могли не приходить. — Он чуть склонил голову набок, и в этом движении было столько усталости, столько неприкрытой, незащищённой человеческой боли, что у Алисы защипало в глазах. — Мы оба сделали то, чего не должны были. Ничья — это компромисс. Компромисс между долгом и тем… — он запнулся, — тем, чему я пока не смею дать имя.

Она поняла. Поняла всё — и от этого понимания закружилась голова, а сердце забилось так часто, что стало трудно дышать. Он боялся. Так же, как и она. Боялся не её отвращения — боялся собственного желания. Боялся, что если позволит себе хотя бы на мгновение поверить в то, что она не просто терпит, а хочет быть рядом, то стены, которые он строил годами, рухнут. А за ними — только боль, только пустота, только понимание того, что он уже не тот, кем был, и никогда не станет тем, кем мог бы.

— Покажи мне, — сказала она вдруг, сама не зная, откуда берутся эти слова. — Покажи мне свою руку.

Тишина стала вязкой, почти осязаемой. Балдуин не шевелился. Его пальцы, скрытые белой лайкой, лежали на подлокотнике неподвижно, и только лёгкое, едва заметное подрагивание выдавало борьбу, которая происходила внутри него.

— Вы знаете, что не можете, — произнёс он наконец, и голос его сел, превратившись в хриплый, надломленный шёпот. — Вы знаете, что даже через перчатку… Даже если я не коснусь вас… Болезнь не прощает. Я не имею права.

— Я не прошу касаться, — ответила она, и её собственный голос прозвучал так же тихо, так же хрупко, как его. — Я прошу показать. Сядьте так, чтобы я видела. Я не буду трогать. Я просто… — она сглотнула, — я хочу знать, что вы не камень. Что под этой перчаткой — живое, настоящее. Что я не сижу напротив пустоты.

Балдуин медленно, очень медленно поднял руку. Она дрожала — уже не скрытая лайкой дрожь, а крупная, судорожная, как у человека, который борется с желанием сжать кулак и убежать. Он положил ладонь на край доски — между ними, на чёрно-белых клетках, где только что разворачивалась битва их фигур.

Лайка была тонкой. Алиса видела, как под ней проступают очертания пальцев — неправильные, опухшие суставы, неестественный изгиб, который хирург в Париже назвал бы вывихом, но она знала — это болезнь. Это та самая проказа, о которой Сибилла говорила с таким холодным, гадливым удовольствием.

— Ну вот, — произнёс он, и в его голосе не было ничего, кроме глухой, беспросветной усталости. — Смотрите. Это то, что вы хотели увидеть? Это — ваш король. Это — человек, которому вы дали слово.

Алиса смотрела. Не отводила взгляда. Она смотрела на эти пальцы — скрюченные, искалеченные, затянутые в белую кожу, — и чувствовала не отвращение. Не жалость. Не страх.

Она чувствовала гнев. Гнев на болезнь, которая сжирала его заживо. Гнев на Сибиллу, которая говорила о его страданиях как о сплетне. Гнев на дядю-короля, который отправил её сюда не спасать, а подписывать бумаги. Гнев на Бога, который носил терновый венец, но почему-то не снимал этот венец с того, кто носил его дольше, чем любой из живущих.

А потом она подняла глаза на его маску.

— Вы уродливы? — спросила она прямо.

Он замер. На мгновение ей показалось, что она зашла слишком далеко, что сейчас последует приказ удалиться, выговор, гнев. Но Балдуин лишь тихо, почти беззвучно рассмеялся — тем смехом, который был больше похож на кашель.

— Да, — ответил он просто. — Очень.

— А я красива? — спросила она, не понимая, откуда в ней эта смелость.

— Да, — повторил он, и в этом «да» было столько горечи, сколько бывает в полыни или в неразбавленном вине. — Вы красивы, как бывает красива жизнь, когда смотришь на неё из окна, в которое никогда не выйдешь.

Она медленно, очень медленно протянула руку к его ладони. Не касаясь. Остановившись в дюйме от белой лайки.

— А вы, — произнесла она, глядя ему прямо в прорези маски, в эти живые, горячие, страдающие глаза, — вы мудры. Как бывает мудра смерть, когда смотришь на неё достаточно долго, чтобы перестать бояться.

Тишина между ними стала иной. Не вязкой, не давящей — трепетной, звенящей, как струна, по которой вот-вот ударят. Свечи потрескивали. Тени плясали на стенах. И где-то далеко, в городе, завыл шакал — тоскливо, надрывно, безнадёжно.

— Уберите руку, — сказал он тихо. — Пожалуйста. Я не вынесу, если вы… — Он не договорил.

Алиса убрала руку. Послушно, медленно, не сводя с него глаз. Но её взгляд — этот взгляд, в котором не было ни капли страха, только какая-то странная, необъяснимая нежность, — остался там, на его дрожащей ладони.

— Я не трону, — сказала она. — Я обещаю. Но смотреть — могу. Вы не запретите мне смотреть.

— Не могу, — согласился он, и в его голосе прорезалась нотка того, что когда-то, в другой жизни, в другом теле, могло бы быть улыбкой. — Вы странная, Алиса де Ретель. Я уже говорил вам это?

— Говорили.

— Я повторю. Вы странная. Вы упрямая. Вы совершенно невыносимая. — Он помолчал, и его пальцы — скрюченные, больные, затянутые в белую лайку — медленно отодвинулись от доски, вернулись на подлокотник. — И вы единственная, кто за долгие годы заставил меня пожалеть о ничьей.

— О ничьей? — не поняла она.

— Да. Потому что если бы я выиграл, — он чуть наклонил голову, и маска блеснула в свете свечей, как серебряный щит, — у меня был бы повод пригласить вас на реванш. А так… теперь я должен пригласить вас просто так.

Алиса почувствовала, как жар разливается по щекам, и опустила глаза, чтобы он не заметил, как они блестят. Но поздно — она знала, что он видел. Видел всё: и эту предательскую краску, и дрожащие губы, и руки, которые она сжимала в кулаки на коленях, чтобы унять бешеный стук сердца.

— Я приду, — сказала она, не поднимая головы. — Даже без повода. Даже просто так.

В комнате снова стало тихо. Так тихо, что слышно было, как где-то в коридоре, за толстыми стенами, прошлёпали босые ноги слуги, и чей-то приглушённый голос произнёс несколько слов на незнакомом языке.

— Завтра, — произнёс Балдуин, и в этом слове не было вопроса. Только утверждение. Только надежда, которую он прятал за маской так же тщательно, как прятал лицо. — Завтра в это же время. Я буду ждать.

— А сегодня? — спросила она, наконец поднимая глаза.

— Сегодня, — он помедлил, и она увидела, как его адамово яблоко дёрнулось — он сглотнул, — сегодня я провожу вас до двери. И буду думать о том, как вы брали моего ферзя. Безрассудно. Неправильно. Красиво.

Он приподнялся в кресле — с видимым усилием, опираясь на подлокотники, — и Алиса вскочила, готовая поддержать, но замерла, не решаясь коснуться. Он поднял руку, останавливая её жестом.

— Не надо, — сказал он коротко. — Я сам. Я должен сам.

Он встал. Ноги его дрожали — она видела, как под тканью штанов ходят желваки мышц, как он переносит вес с одной ноги на другую, балансируя, как канатоходец над пропастью. Но он стоял. Прямой, высокий, несгибаемый — точно такой же, каким был, когда она впервые увидела его в кресле, в этом холодном величии, которое не могли сломать ни боль, ни усталость, ни страх.

Он сделал шаг. Второй. Третий — к ней.

Она замерла, чувствуя, как сердце пропускает удар за ударом. Он приблизился — на расстояние вытянутой руки, не ближе, — и остановился. Серебряная маска смотрела на неё сверху вниз, и в прорезях глаз горели отблески свечей, делая его взгляд почти нечеловеческим.

— Спасибо, — сказал он тихо. — За игру. За то, что пришли. За то, что… — он запнулся, и в его голосе вдруг прорезалось что-то юное, мальчишеское, почти застенчивое, — за то, что смотрели на мою руку и не отвели взгляда.

— Спасибо вам, — ответила она, — за то, что показали.

Он кивнул — коротко, почти незаметно, — и отступил на шаг, пропуская её к двери. Алиса пошла первой, чувствуя на своей спине его взгляд. Тяжёлый, пронзительный, жаркий. Такой, от которого плавится лёд и рушатся стены.

У порога она обернулась.

— Балдуин?

— Да?

— Завтра я принесу цветок. Для вашего подноса. Ясмин сказала, что вам нравятся цветы.

Он молчал так долго, что она уже испугалась — не переступила ли снова черту. Но потом он произнёс — тихо, почти шёпотом, так, что она едва расслышала:

— Жасмин. Я люблю жасмин. Он пахнет… он пахнет так, как пахла жизнь. До.

Алиса кивнула, не доверяя своему голосу, и выскользнула за дверь.

В коридоре она прислонилась спиной к холодной каменной стене и выдохнула — долгим, прерывистым, счастливым выдохом. Она проиграла. Нет, не проиграла — он объявил ничью, оставил ей надежду, оставил возможность вернуться. Он смотрел на её руку, когда она протянула её к нему, не касаясь, и в его глазах — за маской, за болью, за десятилетиями одиночества — она увидела то, ради чего стоило пересечь моря и пустыни.

Он хотел. Хотел так же сильно, как и она. И боялся. Боялся собственного желания, потому что оно было единственным, что осталось в нём живым, настоящим, не тронутым болезнью. И потому самым опасным.

— Завтра, — прошептала она в темноту, прижимая ладонь к груди, туда, где бешено колотилось сердце. — Завтра я принесу жасмин.

И звёзды над Иерусалимом — чужие, огромные, колючие — смотрели на неё с высоты, и ей показалось, что на этот раз они не смеются. На этот раз — они молчат, и в этом молчании слышится что-то похожее на благословение.

Утро пришло не с солнцем — с тошнотой.

Алиса открыла глаза и сразу поняла: что-то не так. Обычно резкий, золотой свет Иерусалима, врывающийся сквозь щели ставен, казался ей почти радостным, зовущим к новой жизни. Сегодня он ударил по глазам, как удар кинжала, и она зажмурилась, чувствуя, как к горлу подкатывает горячая, едкая волна.

Не сейчас, — подумала она, сжимая простыни побелевшими пальцами. — Только не сегодня.

Она села на постели, и комната поплыла перед глазами — стены качнулись, пол ушёл из-под ног, и ей пришлось ухватиться за резную спинку кровати, чтобы не упасть обратно в подушки. Во рту была горечь, как после самого дурного сна, но она знала — это не сон. Это тело предавало её так же внезапно и беспричинно, как предавало его. Только его предательство длилось годами, а её началось сегодня, в это самое утро, когда она поклялась себе вернуться.

— Госпожа? — Голос Ясмин прозвучал встревоженно. Девушка стояла в дверях с кувшином воды, и её круглое лицо вытянулось от испуга. — Вы бледны как полотно. Я позову лекаря?

— Нет, — ответила Алиса, и её собственный голос показался ей чужим — слабым, шелестящим, как сухая трава. — Не надо. Просто помоги мне встать.

Она встала. Мир снова качнулся, но она устояла, вцепившись в плечо Ясмин. Ноги были ватными, в висках стучало, а живот скручивало тупой, ноющей болью — не острой, не такой, от которой кричат, а той, что подтачивает силы медленно, уверенно, как вода подтачивает камень.

— Вы больны, — сказала Фатима, входя следом. Старшая служанка окинула Алису быстрым, цепким взглядом — такие взгляды бывают у женщин, которые выходили не одно поколение и знают признаки любого недуга. — Ложитесь. Я велю принести отвар из мяты и имбиря.

— Нет, — повторила Алиса твёрже, хотя внутри всё дрожало. — Сегодня я должна быть у короля. Я обещала.

Она подошла к окну, опираясь о стену, и распахнула ставни. Свежий утренний воздух — сухой, пахнущий пылью и дальними пряностями — ударил в лицо, и тошнота отступила на шаг. Алиса глубоко вдохнула, заставляя себя не согнуться пополам, не упасть, не разрыдаться от этой унизительной, непрошенной слабости.

Жасмин, — напомнила она себе. — Он любит жасмин.

— Принеси цветок, — сказала она Ясмин, не оборачиваясь. — Один. Самый свежий.

— Госпожа, вы не дойдёте, — тихо, но настойчиво произнесла Фатима. — Посмотрите на себя. У вас губы синие, а под глазами тени, как у покойницы. Король поймёт.

— Король поймёт, — согласилась Алиса, и в её голосе вдруг прорезалась та самая сталь, которую она учила в себе годами, — но я не пойму себя. Если я не приду сегодня, он решит, что я испугалась. Что я отступилась. А я не отступилась. Я не отступлюсь.

Она повернулась к служанкам, и те, увидев её лицо — бледное, но решительное, с горящими лихорадочным блеском глазами, — перестали спорить. Фатима вздохнула, покачала головой и молча принялась распускать спутанные ночные косы, чтобы заплести их заново — ровно, гладко, как подобает королеве, даже если королева едва держится на ногах.

Ясмин принесла цветок. Жасмин — маленькую, хрупкую веточку с тремя белыми звёздочками, ещё влажными от утренней росы. Алиса взяла её дрожащими пальцами и поднесла к лицу, вдыхая сладкий, пронзительный аромат. В этом запахе было что-то невыносимо живое, невыносимо чистое — полная противоположность той горькой, миндальной духоте, что стояла в покоях короля.

— Пойдёмте, — сказала она, пряча цветок в складках рукава.

Коридоры дворца тянулись бесконечно. Каждый шаг давался Алисе так, будто она шла не по каменным плитам, а по раскалённым углям. Пол под ногами то приближался, то отдалялся, стены сужались, и ей казалось, что она движется сквозь длинную, тёмную кишку, в конце которой ждал свет — или тьма, она уже не знала.

Фатима шла рядом, поддерживая её под локоть незаметно, но крепко. Ясмин семенила сзади, готовая подхватить, если госпожа упадёт. Но Алиса не падала. Она шла, выпрямив спину, подняв голову, и на её лице застыла та самая фарфоровая улыбка, которой её учили при французском дворе — улыбка, ничего не значащая и скрывающая всё.

У дверей королевских покоев она остановилась, перевела дыхание и кивнула стражнику. Тот отворил дверь, и Алиса вошла одна.

Внутри было полутемно, как всегда. Свечи ещё не зажгли — утро только начиналось, и Балдуин, должно быть, только что проснулся, принял лекаря, сменил повязки. В воздухе всё так же витал горьковатый ладан, смешанный с тем сладковатым, тошнотворным духом, который она уже научилась не замечать. Или делала вид, что не замечает.

— Вы пришли, — раздался его голос из полумрака, и в нём, как и вчера, прозвучало удивление. Но теперь к нему примешивалось что-то ещё — тревога. Он всегда умел слышать больше, чем ему говорили.

— Я обещала, — ответила Алиса, и её голос, к её ужасу, дрогнул. Она шагнула вперёд, и комната качнулась. Она успела ухватиться за спинку стула, чтобы не упасть, но Балдуин уже заметил.

— Алиса, — он произнёс её имя не как титул, не как вежливое обращение — как вопрос, как мольбу, как обвинение. — Что с вами? Вы белы как мел.

Она подняла голову и улыбнулась. Та самая улыбка — настоящая, робкая, уголками губ, — которую он видел вчера, когда она брала его ферзя. Только теперь эта улыбка стоила ей неимоверных усилий.

— Со мной всё хорошо, ваше величество, — произнесла она, и ложь прозвучала так жалко, так неубедительно, что даже она сама не поверила.

Она сделала ещё шаг, вытащила из рукава веточку жасмина и протянула ему. Рука её дрожала — крупной, неприличной дрожью, которую невозможно было скрыть.

— Для вас, — сказала она. — Вы говорили, что любите жасмин. Я… принесла.

Балдуин не взял цветок. Он смотрел на неё — сквозь прорези маски, сквозь полумрак, сквозь боль, которая никогда не покидала его собственного тела, — и в его взгляде Алиса прочитала то, чего боялась больше всего: понимание.

— Вы больны, — сказал он не вопросом, а утверждением. — Зачем вы пришли? Зачем вы это сделали? Вы могли прислать слугу. Вы могли остаться в постели. Я бы понял.

— А я бы не поняла, — ответила она, всё ещё улыбаясь, хотя улыбка уже превращалась в гримасу. — Я не хотела, чтобы вы думали… чтобы вы решили…

— Что бы я ни решил, это не стоит вашей жизни! — Его голос сорвался на крик — первый раз за всё время, что она его знала. Он подался вперёд, и она увидела, как его пальцы в белых перчатках впиваются в подлокотники, как напрягается шея, как тяжело, неровно вздымается грудь. — Посмотрите на себя! Вы едва стоите. Вы…

— Я принесла цветок, — перебила она тихо, и в этом «тихо» было столько упрямства, столько нежности, столько отчаянного, почти безумного желания быть рядом, что Балдуин замолчал.

Она шагнула к нему — последний шаг, самый трудный, — и протянула жасмин прямо к его затянутой в перчатку руке. Не касаясь. Просто положила цветок на подлокотник, рядом с его дрожащими пальцами.

— Вот, — сказала она. — Теперь вы не один. Теперь у вас есть… — она не договорила.

Мир рухнул.

Тёмная волна накрыла её с головой — без предупреждения, без боли, просто резкое, обвальное исчезновение всего: света, звуков, запахов, его лица — маски — серебра — глаз. Она услышала собственный вскрик, похожий на крик чайки, и почувствовала, как пол уходит из-под ног, как холодные плиты встречают её спину, как кто-то — кажется, Фатима — кричит где-то очень далеко.

А потом — ничего.

— Яд.

Слово пробилось сквозь темноту, как игла сквозь ткань. Острое, холодное, неумолимое.

— Говорю вам, ваше величество, это яд. Медленный, хитрый — не тот, что убивает сразу, а тот, что подтачивает силы день ото дня. Её отравили. Возможно, вчера вечером. Возможно, сегодня утром в воде или в еде. Но это точно яд.

Голос принадлежал лекарю Иоанну Провансальцу — тот самый тонкий, скользкий голос, от которого Алису тошнило ещё до того, как её начало тошнить по-настоящему. Сейчас она слышала его сквозь вату, сквозь пелену, сквозь густой, непроглядный туман, в котором утонуло её сознание.

— Кто? — Голос Балдуина. Он звучал иначе, чем всегда. Не властно, не холодно, не спокойно. В нём было что-то, чего Алиса никогда не слышала в нём прежде, — страх. Живой, неприкрытый, человеческий страх. — Кто посмел?

— Я не знаю, ваше величество. Но яд этот… он не дешёвый. Такие вещи не покупают на базаре. Их заказывают. Те, у кого есть деньги и… и связи.

— Лечи её, — приказал Балдуин, и в голосе его зазвенел металл. — Если она умрёт, я… — он запнулся, и Алиса, даже сквозь забытьё, услышала, как тяжело он дышит — свистяще, надрывно, как человек, который борется не только с гневом, но и с болью своего собственного тела. — Ты понял меня, Иоанн? Она не должна умереть.

— Я сделаю всё, что в моих силах, ваше величество, но…

— Никаких «но». Делай.

Алиса хотела открыть глаза, но веки были налиты свинцом. Хотела сказать, что она жива, что слышит его, что не боится — но язык не слушался. Вместо этого из её горла вырвался слабый, жалобный звук — не слово, не стон, а что-то среднее между вздохом и мольбой.

— Алиса! — Его голос приблизился. Она почувствовала — кожей, каждой клеткой — что он рядом. Совсем рядом. На расстоянии вытянутой руки — или даже ближе, насколько он мог позволить себе приблизиться. — Алиса, вы слышите меня?

Она слышала. И вдруг — откуда-то из самого глубокого, самого тёмного колодца своего беспамятства — слова потекли сами. Непрошенные, неконтролируемые, правдивые.

— Балдуин, — прошептала она, и её губы почти не шевелились. — Балдуин, не уходи…

— Я здесь, — ответил он, и в его голосе, таком твёрдом минуту назад, сейчас была только хрупкость. Хрупкость стекла, которое вот-вот разобьётся. — Я никуда не уйду.

— Не оставляй меня одну, — продолжала она, не открывая глаз, не понимая, что говорит, повинуясь только тому, что рвалось из груди. — Там темно… так темно… и холодно… а с тобой… с тобой тепло. Даже когда ты не касаешься. Даже когда ты просто рядом.

Она замолчала, и в комнате стало тихо. Так тихо, что слышно было, как воск капает со свечей — кто-то всё же зажёг их, пока она лежала беспамятная.

— Она бредит, — тихо сказал лекарь. — Ваше величество, не принимайте её слова всерьёз. Больные часто…

— Замолчи, — оборвал его Балдуин. И это было не приказание — это было рычание, низкое, злое, как у зверя, загнанного в угол.

Алиса снова заговорила. Тихо, прерывисто, как ребёнок, который учится складывать буквы в слова.

— Я люблю тебя, — произнесла она, и каждое слово давалось ей с боем, как будто она взбиралась по крутой скале, цепляясь ногтями за каждый уступ. — Я люблю тебя, Балдуин. С первого взгляда. С того момента, как ты сказал… как ты сказал, что даже у инструментов бывает душа. Ты не инструмент. Ты… ты король. Ты воин. Ты человек. Мой человек.

Она заплакала, не открывая глаз — слёзы текли по её бледным щекам, скатывались на подушку, которую кто-то подсунул ей под голову.

— Не уходи, — прошептала она в сотый раз. — Пожалуйста. Не оставляй меня. Я никого не боюсь… ни твоей сестры, ни болезни, ни смерти… только одиночества. Твоего одиночества. Потому что если ты останешься один… я не переживу.

И тогда — случилось то, чего не должно было случиться.

Она протянула руку. Вслепую, наугад, дрожащую, слабую. И нашла его.

Его руку. Затянутую в белую лайку. Скрюченную, больную, опасную.

И сжала.

Пальцы Алисы обхватили его запястье — там, где заканчивалась перчатка и начиналась голая кожа. Тонкая полоска открытой плоти — её плоти — коснулась его плоти, и Балдуин замер.

— Нет! — крикнул лекарь. — Ваше величество, она касается вас! Немедленно отстранитесь! Если болезнь передастся…

— Замолчи, — повторил Балдуин, но теперь это слово прозвучало иначе. Не зло — устало. Бесконечная, всепоглощающая усталость человека, который слишком долго слушал чужие страхи и слишком долго подчинялся им.

Он не отнял руки.

Он сидел неподвижно, глядя на то, как её тонкие, бледные пальцы сжимают его запястье, как её слёзы текут по щекам, как губы шевелятся, выплёвывая слова любви, которые она так долго прятала. И в груди его — там, где давно уже ничего не жило, кроме боли и долга, — что-то оборвалось.

Он не имел права. Он знал, что не имеет права. Каждое прикосновение к его коже, даже через перчатку, было риском. А здесь — кожа к коже, пусть и на крошечном участке, там, где перчатка не закрывала запястье. Он должен был отдернуть руку. Должен был позвать слуг, чтобы они оторвали её от него, унесли, оградили, защитили.

Но она прошептала: «Не уходи». И он не смог.

— Господи, прости меня, — прошептал он одними губами, не слыша себя. — Прости меня за то, что я не могу быть сильным. За то, что я слаб. За то, что я хочу этого — хочу чувствовать её тепло, даже если это убьёт её. Или меня. Или нас обоих.

Он осторожно, очень осторожно перевернул свою руку так, чтобы его пальцы — скрюченные, в белой лайке — легли поверх её ладони. Не сжимая. Просто касаясь. Так, как он мечтал касаться её всё это время — с того самого вечера, когда она вошла в его покои и сказала: «Я не боюсь».

— Алиса, — произнёс он, низко склонившись над ней, так что его маска почти касалась её волос. — Я здесь. Я не уйду. Я обещаю.

Она не слышала. Она уже провалилась в глубокий, целебный сон — туда, где нет ни ядов, ни лекарей, ни страха. Но её пальцы всё ещё сжимали его запястье, и он не отнимал своей руки.

— Ваше величество, — голос Иоанна дрожал. — Прошу вас, позвольте мне обработать вашу кожу. Если болезнь…

— Позже, — отрезал Балдуин, не поднимая головы. — Сначала она. Сначала вылечи её. А потом — поговорим о моей болезни.

— Но если вы заразитесь ещё сильнее…

— Я уже прокажённый, Иоанн. — В его голосе не было горечи. Только странное, неожиданное спокойствие. — Хуже, чем сейчас, уже не будет. А если будет — тем лучше. Может быть, тогда я наконец перестану бояться.

Лекарь открыл рот, закрыл и, поклонившись, вышел, унося с собой свои склянки и страхи.

А Балдуин остался. Сидел на полу рядом с её ложем, сжимая её руку в своей, и смотрел, как она спит. Как её грудь ровно вздымается и опускается. Как ресницы — тёмные, длинные — чуть подрагивают во сне. Как на губах застыла та самая улыбка — робкая, настоящая, от которой у него разрывалось сердце.

— Что ты сделала со мной, Алиса? — спросил он шёпотом, зная, что она не ответит. — Зачем ты пришла? Зачем полюбила? Зачем взяла меня за руку, когда я сам боялся к тебе прикоснуться?

Тишина была ему ответом. И в этой тишине он услышал то, что не слышал никогда прежде: стук собственного сердца. Живого, горячего, ещё способного любить.

— Я не отпущу тебя, — сказал он ей, себе, Богу, звёздам за окном. — Даже если это будет стоить мне всего, что у меня осталось. Даже если я умру завтра. Сегодня — ты моя. И я твой.

Он поднёс её руку к своей маске — не касаясь губами, просто приблизив, так, чтобы чувствовать тепло, идущее от её пальцев. И в этом жесте — не поцелуе, не ласке, а только бесконечной, тихой благодарности — было больше любви, чем во всех романах трубадуров, вместе взятых.

За окном вставало солнце. Иерусалим просыпался, не зная, что в королевских покоях, на каменном полу, сидит прокажённый король, держит за руку отравленную девушку и впервые за долгие годы не чувствует боли.

Она горела.

Жар поднимался изнутри — не тот ровный, сухой жар иерусалимского солнца, к которому она уже начинала привыкать, а лихорадочный, влажный, выжигающий сознание изнутри. Щёки Алисы пылали алым, губы потрескались, и даже сквозь полумрак покоев Балдуин видел, как неестественно ярко горят они на её мертвенно-бледном лице — два кровавых мазка на восковой маске.

Лекарь ушёл готовить противоядие — что-то сложное, из редкостных трав, которые нужно было настоять на винном уксусе. Фатима и Ясмин хлопотали у изголовья, смачивая лоб Алисы прохладной водой, но та не приходила в себя. Она металась — не телом, слишком слабым, чтобы метаться, — а голосом. Тихо, прерывисто, как струна, которую перебирают неумелые пальцы.

Балдуин не отпускал её руки. Он сидел на полу, привалившись спиной к ложу, и его пальцы в белой лайке лежали поверх её тонких, горячих пальцев. Служанки переглядывались, но молчали — кто осмелится сказать королю, что ему не место на каменных плитах, что он рискует, что он должен уйти? Никто. Даже Фатима, суровая и властная в своих покоях, перед этим серебряным ликом только склоняла голову и делала своё дело.

— Балдуин, — прошептала Алиса, и имя это прозвучало не как призыв — как молитва. — Балдуин, где ты?

— Я здесь, — ответил он, и голос его, всегда такой твёрдый, сейчас дрожал. — Я рядом. Я не ушёл.

Она не слышала. Или слышала что-то другое — голоса из того мира, куда провалилась, где не было ни каменных стен, ни серебряных масок, ни проклятой болезни, разделившей их. Глаза её были открыты, но не видели — тёмные зрачки блуждали по потолку, по гобеленами, по его лицу — маске, — не останавливаясь ни на чём.

— Ты боишься? — спросила она вдруг, и в этом вопросе было столько детской, беззащитной доверчивости, что у Балдуина перехватило горло. — Ты боишься, что я уйду?

— Я боюсь, — ответил он честно, хотя знал — она не слышит. — Я боюсь, что ты умрёшь. Что я не успею. Что я не смогу тебя защитить, как не смог защитить никого.

Она улыбнулась — той странной, невидящей улыбкой, какой улыбаются люди, которые видят сон, слишком прекрасный, чтобы быть явью.

— Не бойся, — произнесла она, и голос её окреп, стал почти ровным, почти осмысленным. — Я не боюсь. Ни твоей болезни. Ни твоей маски. Ни того, что под ней. Я видела твои пальцы — скрюченные, больные. Я знаю, что твоё тело умирает. Но я не боюсь.

Она сжала его руку — слабо, почти неощутимо, но Балдуин почувствовал это как удар.

— Я хочу сказать тебе… — она запнулась, и на её глазах выступили слёзы — не горячечные, не больные, а настоящие, живые. — Я хочу сказать, что если бы мне предложили выбирать — здорового короля, далёкого и чужого, или тебя, прокажённого, но здесь, рядом, — я бы выбрала тебя. Каждый раз. Без колебаний. Потому что ты… ты… — она задохнулась, не находя слов, и слёзы потекли быстрее.

Фатима вытерла их краем полотенца, но Алиса не замечала. Она смотрела сквозь служанку, сквозь стены, сквозь время — туда, где, быть может, они были вместе, здоровые и свободные, в другом мире, который никогда не наступит.

— Балдуин, — прошептала она, и в этом шёпоте было столько отчаяния, сколько бывает только у тех, кто стоит на краю пропасти и знает, что обратной дороги нет. — Если я умру… если меня отравят… если моё тело не выдержит… я хочу, чтобы ты знал: я не жалею. Ни об одном дне. Ни об одной минуте. Даже о той, когда лекарь осматривал меня как скотину. Даже о той, когда твоя сестра говорила мне, что ты — разлагающийся труп. Потому что она лгала. Ты не труп. Ты — жизнь. Ты — единственная жизнь, которую я хочу.

Он сжал её руку в ответ — осторожно, боясь причинить боль, хотя знал, что её кожа, в отличие от его, ещё чувствует боль. Она чувствовала — и всё равно не отдёрнула. Вцепилась в него, как утопающий в спасательный круг, и продолжала говорить — быстро, сбивчиво, выплёвывая слова, которые копились внутри неё весь этот долгий, страшный день.

— Они думают, что я слабая. Что я сломаюсь. Что я убегу, когда увижу твоё лицо. Но я не убегу. Я не боюсь. Я уже видела смерть — в Париже, когда хоронили мою мать. Она была красивой, даже мёртвой. А ты живой. Живее всех этих здоровых людей, которые ходят по дворцу и делают вид, что тебя не существует.

Она замолчала, и в комнате стало тихо. Даже свечи, казалось, перестали потрескивать, боясь нарушить эту тишину. Балдуин смотрел на неё — на её бледное лицо, на мокрые от слёз щёки, на губы, которые всё ещё шевелились, шепча что-то неразборчивое, — и внутри него что-то умирало и возрождалось одновременно.

«Она любит меня», — думал он, и эта мысль была такой невероятной, такой нелепой, такой несовместимой со всем, что он знал о себе, что он не мог в неё поверить. Но её пальцы сжимали его руку. Её голос — слабый, надломленный — произносил его имя. Её слёзы падали на подушку, и в каждой из них, быть может, была частица той любви, которую он считал для себя невозможной.

— Балдуин, — снова позвала она, и на этот раз голос её стал почти спокойным, почти ясным. — Обещай мне кое-что.

— Всё, что ты попросишь, — ответил он, хотя знал — она не слышит. Но он отвечал. Потому что не мог молчать. Потому что его голос — единственное, что он мог ей дать сейчас, кроме этой дрожащей, опасной близости их рук.

— Если я умру… — начала она.

— Ты не умрёшь, — перебил он резко, и в его голосе прозвучала та самая властность, которой он требовал повиновения от армий и баронов. — Я не позволю.

— …если я умру, — повторила она, не слыша его, — похорони меня там, где ты видишь звёзды. В том саду, с сухим фонтаном. Чтобы я могла смотреть на них. Как ты.

Она помолчала, и её губы тронула улыбка — нежная, светлая, почти счастливая.

— А ещё… принеси жасмин. Много жасмина. Чтобы он пах… как пахла жизнь. С тобой.

Балдуин закрыл глаза. Под маской его лицо, обезображенное болезнью, исказилось — не от боли, а от того, что он не мог сдержать. Слёзы — горячие, солёные, давно забытые — потекли из-под век, скатились по щекам, закапали на тунику. Он плакал в первый раз с тех пор, как ему исполнилось тринадцать и он понял, что короли не плачут. Но сейчас он не был королём. Он был просто мужчиной, который держал за руку женщину, говорившую ему о любви в бреду, и знал, что не заслуживает этой любви — и всё равно не мог от неё отказаться.

— Не умирай, — прошептал он, склоняясь к её руке, почти касаясь губами её пальцев — через перчатку, через сантиметр воздуха, через пропасть, которую не мог переступить. — Не умирай, Алиса. Я не переживу. Я думал, что у меня ничего не осталось — ни страха, ни надежды, ни желания жить. А теперь… теперь я боюсь. Боюсь потерять тебя. Боюсь, что ты уйдёшь туда, куда я не смогу за тобой последовать. Потому что я — король. Потому что я должен править. Потому что даже смерть не даст мне права уйти с тобой.

Он поднял голову и посмотрел на её лицо — бледное, спокойное, почти просветлённое. Её губы шевелились, и он наклонился ближе, чтобы услышать.

— …лучше умереть вместе, — донеслось до него, — чем жить одной. Чем жить без тебя. Чем просыпаться по утрам и знать, что тебя нет. Что ты умер. Что твоё тело сожгли или похоронили, а я осталась — пустая, холодная, ничья.

Она вздохнула — глубоко, прерывисто, как ныряльщик, который набирает воздух перед последним погружением.

— Я не хочу быть королевой, — сказала она. — Я хочу быть твоей. Только твоей. Даже если это значит — умереть. Даже если это значит — никогда не коснуться твоего лица. Даже если это значит — любить тебя из-за стекла, из-за перчаток, из-за маски. Я всё равно буду любить. Потому что не могу иначе. Потому что ты — это ты. А я — это я. И мы — это мы. Даже если весь мир против.

Балдуин не выдержал.

Он медленно, очень медленно поднёс её руку к своей маске — туда, где под серебром угадывались очертания губ. И замер. Не коснулся. Не посмел. Но его дыхание — горячее, прерывистое — коснулось её пальцев сквозь тонкую ткань перчатки, и она, даже в бреду, почувствовала это. Её пальцы дрогнули, сжались сильнее, и она улыбнулась — той улыбкой, которая бывает только у людей, которые видят во сне то, что никогда не увидят наяву.

— Ты здесь, — прошептала она. — Ты не ушёл.

— Я здесь, — ответил он. — Я никогда не уйду.

Она вздохнула ещё раз — последний, глубокий вздох перед тем, как провалиться в глубокий, целебный сон, — и её губы прошептали то, что он запомнил навсегда:

— Тогда я не боюсь. Ничего. Ни проказы. Ни смерти. Ни ада. Потому что ты со мной. А я с тобой. Навсегда.

И замолчала.

Тихо стало в комнате. Свечи догорали, оплывая воском, и тени на стенах застыли, словно прислушиваясь к чему-то важному, что происходило между этим мужчиной в серебряной маске и этой девушкой, которая держала его за руку и говорила о любви в беспамятстве.

Фатима вытерла глаза краем передника. Ясмин беззвучно плакала, прижимая кулак ко рту. Ни одна из них не проронила ни слова.

Балдуин сидел на полу, прижимая руку Алисы к своей груди, и смотрел на неё — на её спокойное, почти счастливое лицо, — и думал о том, что Бог, если он есть, должно быть, жестокий шутник. Потому что только жестокий шутник мог дать прокажённому королю девушку, которая не боится его болезни, и сделать так, что он не может её коснуться. Только жестокий шутник мог подарить ему любовь, которой он не смеет воспользоваться. Только жестокий шутник мог заставить его держать её за руку и знать, что каждое прикосновение — это риск.

— Но я буду рисковать, — прошептал он в тишину. — Каждый день. Каждый час. Каждое мгновение. Потому что без неё — я уже мёртв. А с ней… с ней я жив. Даже если это ненадолго.

Он поднял голову к распятию, которое висело над ложем, и долго смотрел на израненного Христа. И ему показалось, что Христос смотрит на него с чем-то похожим на понимание — или, быть может, на зависть.

— Ты носил терновый венец, — прошептал Балдуин, обращаясь к распятию. — А я ношу корону. И маску. И это тело, которое предаёт меня каждый день. Но у тебя не было её. А у меня есть. И за это — спасибо. Даже если завтра она умрёт. Даже если завтра умру я. Сегодня — она моя. И я её.

Он поцеловал её пальцы — через перчатку, через ткань, через страх, — и закрыл глаза.

За окном занимался рассвет. Иерусалим розовел в лучах восходящего солнца, и где-то далеко, в лагере Саладина, просыпались воины, затачивали мечи и молились своей победе. Но здесь, в королевских покоях, была только тишина. Только две сцепленные руки. Только любовь, которая не смела назвать себя по имени, но которая была сильнее любой болезни, любого яда, любой смерти.

И когда лекарь вернулся со своим отваром, он застал короля спящим на полу, у изголовья отравленной девушки, и не посмел их разбудить.

 

Комментарии

0 / 5000 символов
Г
графоманка с амбициями тацита
3 месяца назад

никогда не думала что зайдя на этот сайт от скуки найду такой клад

министрелия выпустите уже книгу по срачам в коментах будет намного больше сюжетных поворотов

кстати с чем связан ваш никнейм? если от слова менестрель то у меня для вас плохие новости

malleus stultorum и deus добра позитива и побольше вдохновения для новых тейков😽

D
deus
3 месяца назад

целую милая

M
malleus stultorum
3 месяца назад

ура, ещё одна фанатка. наслаждайся этим карнавалом кринжа на здоровье, мы только рады

3 месяца назад

О, так это вы нашли клад? Значит, скука завела вас ровно в те края, где malleus stultorum и deus уже который месяц пытаются выкопать хотя бы один связный аргумент — и пока безуспешно.
Книгу по срачам я, так и быть, выпущу, и лучшими сюжетными поворотами в ней станут моменты, когда мои хейтеры вдруг обзавелись собственным глашатаем.

По поводу ника: он происходит от латыни, а не от менестреля, так что плохие новости — не у меня, а у того, кто привык искать средневековую лирику там, где её нет. Впрочем, балладу о прокажённом короле я и правда слагаю — только на языке исторических фактов, а не в жанре «поддакивание под чужую злость».

Malleus stultorum и deus передавайте моё самое тёплое «благословение». Пусть молот глупцов стучит и дальше, а божество позитива продолжает источать яд с улыбкой. Ваш комментарий прекрасно дополнил их дуэт — теперь это трио. Побольше вдохновения на новые тейки и, может быть, однажды — на собственное мнение. 😽

D
deus
3 месяца назад

который месяц? с каждым твоим ответом я все больше убеждаюсь в том, насколько ты тупа. мы здесь всего несколько дней, доброе утро! и кстати, это подтянулся четвертый, так что скорее "квартет". бедная девочка не спала и ревела по ночам, мечтая о популярности, а потому у нее начались провалы в памяти ;( книгу обязательно выпускай, я уверена, получится так же плохо, но появление там величественной меня хотя бы немного ее украсит. балладу о прокажённом короле ты слагаешь не на языке исторических фактов, а на языке дебилизма и ни в чем не разбирающейся, тупой бездарности. очень рада источать свой яд, зная, как тебя это задевает. вон какие поэмы мне выписываешь. но в следующий раз подумай подольше, если у тебя конечно осталось чем, и не позорься. негоже такие тупорылые ответы писать в присутствии божества💋

3 месяца назад

Дамы и господа, мои самые преданные читатели, которые каждую главу встречаете не с интересом к сюжету, а с горящими глазами и заготовленными оскорблениями. Вы — уникальное явление. Вы собрались здесь не ради книги, а ради её автора. Вы изучаете мои ответы, цитируете их, ждёте каждый вечер, чтобы снова и снова объяснять мне, какая я бездарность. Это уже не критика, это одержимость. Приятно, что я стала для вас таким важным человеком.

Мой Балдуин почти слеп и едва ходит? Да. Мои герои ревут, признаются в любви за два дня и играют в шахматы, не видя доски? Да. Моя книга — это «розовые сопли» и «словесный понос»? Да, если смотреть с вашей колокольни. Но знаете что? Вы всё равно здесь. Вы всё равно читаете. Вы всё равно комментируете. И пока вы пишете очередной ядовитый пассаж, кто-то другой пишет мне в личку: «Спасибо, я плакал». И это стоит больше, чем вся ваша злоба.

Так что продолжайте. Смейтесь, угарайте, собирайтесь вечерами. Я не против. Я даже рада — вы мой бесплатный пиар. А книгу я допишу. С историческими неточностями, с нелогичными чувствами, с «невозможными» шахматами. И она найдёт своего читателя. Вы же найдёте очередного автора, которого можно возненавидеть. Удачи на этом пути.

А теперь — извините, мне нужно дописывать главу. Без вас, но для вас.

M
malleus stultorum
3 месяца назад

спасибо, я плакала от кринжа. уникальное явление с нетерпением ждёт следующей главы и обязательно по достоинству её оценит

D
deus
3 месяца назад

конечно я уникальное явление, непревзойдённая и неповторимая deus. а вот ты совсем не уникальна, ибо людей с проблемами в развитии я встречала немало. это ты ждешь меня каждый вечер. если быть точнее, в страхе обновляешь страницу, зная что я оставлю свой комментари и этот день ты снова проведешь в слезах. люди плакали от тупости твоих книг, но ты ведь у нас глупенькая, неправильно их поняла. тебе простительно. очень мило, как ты делаешь вид, что тебе все равно. дописывай обязательно, надо же мне посмеяться над чем то

П
Педовка
3 месяца назад

ПХАХАХХПХППА мне звезды ответили, ура.

Уважаемые deus и malleus stultorum, вам при жизни надо ставить памятник🥺

D
deus
3 месяца назад

да мы тут звёзды больше чем сам автор. ты мой любимый фанат, буду ждать свой памятник!💋

M
malleus stultorum
3 месяца назад

а я буду ждать икону со своим божественным лицом

П
Педовка
3 месяца назад

Я теперь захожу почти каждый вечер сюда, чтобы читать срачи под главами, ибо они намного интереснее самих глав😅

Вы делаете мой день, каждый раз смеюсь от души, особенно от нейрухи и ее чудных ответов. А книга реально убогая

D
deus
3 месяца назад

ХАХАХАХАХАХА заходи наслаждайся концертами дальше)) мне самой дико угарно

M
malleus stultorum
3 месяца назад

я смотрю, у нашей министрелии пополнение в её тысячной аудитории. наверное, обидно, что сюда заходят не книгу читать, а мои комментарии, потому что в них намного больше здравого смысла

а книжка-то и правда убогая, тут ты абсолютно права. заходи ещё, у нас тут весело

D
deus
3 месяца назад

ну по крайней мере она как я уже сказала прекрасно справляется со своей ролью шута

3 месяца назад

Рада, что доставляю вам развлечение. Если моя книга — лучший повод собраться вечерком и поржать, значит, я выполняю важную социальную миссию: объединяю троллей вокруг их хобби. Кстати, «тысячная аудитория» — это вы двое? Или третий подтянулся? Смотрю, популярность моих комментариев растёт быстрее, чем книги. Тоже достижение.

Удачи в вашем кружке по интересам. Только не забудьте свет выключить, когда все разойдётесь.

П
Педовка
3 месяца назад

ОГО ПХАХАХХАХАХХА.

Великая пользовательница Дипсика и до меня добралась😈

D
deus
3 месяца назад

ну все педовка берегись щас и тебя искусственный интеллект засрет по полной

M
malleus stultorum
3 месяца назад

не ты ли писала про тысячную аудиторию ниже? хотя бы дипсику историю переписки полностью кидай, чтобы он сам себе не противоречил, убежище

D
deus
3 месяца назад

у тебя че деменция развивается ты в своем ответе мне говорила что это тясячам людей нравится

D
deus
3 месяца назад

знаешь я сейчас убирала говно за своей кошкой и не смогла не заметить его поразительного сходства с этой книгой

D
deus
3 месяца назад

мир рухнул от твоей кринжовой главы. ты продолжаешь пробивать дно, молодец! диалоги и описания написанные искусственным интеллектом всегда выглядели тупо, и у тебя это не исключение. почему балдуин встал? почему так без труда играл в шахматы? в прошлой главе ты писала что ему 23, и даже не удосужилась походу прочитать о его состоянии в этом возрасте. он едва ли мог ходить, то есть лишних телодвижений он бы не совершал, а тут он решил проводить ее до двери и стоял "несгибаемый". и к тому же он почти полностью ослеп. почему отношения развиваются так быстро? столько событий за такой короткий промежуток времени. ты уже писала про развитие персонажей, но тут я вижу только деградацию. у тебя везде персонажи ревут в три ручья. самой не надоело из всех делать таких тряпок? тебе это нравится? или ты решила описывать свое состояние после прочтения моих комментариев? точно также сидишь и захлёбываешься слезами

3 месяца назад

— Спасибо за внимание к моему творчеству. Ты уже второй комментатор, который лечит свои душевные травмы за счёт чужого текста — впечатляет.

Давай коротко: Балдуин встал и сыграл в шахматы, потому что это моя книга, а не твоя диссертация по палеопатологии. Если тебе нужен лежачий, слепой, немой и полностью соответствующий историческим хроникам труп — иди читай медицинский атлас. У меня — художественная проза. Здесь герои иногда встают, даже когда не могут. Это называется смысловой образ, но для твоего уровня, видимо, слишком сложно.

Персонажи ревут? А ты не ревёшь в комментариях? Судя по градусу истерики — ты первый в очереди на звание «тряпка года». И да, мне нравится писать именно так. Тебе не нравится — есть крестик в углу экрана. Жми. Не надо мне писать, что делать с моим состоянием — займись своим, оно явно в запущенной форме.

Всё. Следующий комментарий от тебя проигнорирую — не потому что обиделась, а потому что кормить тролля дальше скучно. Иди, завоюй мир своими историческими романами. Я в них, так и быть, даже не плюну.

D
deus
3 месяца назад

тебе не надоело оправдывать свою невероятную тупость художественным вымыслом? пиши роман с оригинальными персонажами, и вопросов бы к тебе не было, но ты коверкаешь историю и характер исторических личностей, делая их слабохарактерными дебилами и нытиками. мозгов у тебя так и не прибавилось. в комментариях я не реву, а смеюсь с тебя, вывожу тебя на слезы и гнев, прекрасно зная всю твою бурю эмоций в этот момент. какая же ты нежная и наивная, не удивительно что тебе нравятся розовые сопли. продолжай и дальше убеждать себя что твои фанфики хороши и достойны хоть какой-то популярности. либо же тебе походу просто нравится быть позором. мое состояние (как и ум) в прекрасной форме, явно намного лучше твоего, и вообще лучше всего человечества. следующий мой комментарий ты проигнорируешь потому что не придумала достойного ответа, либо затопила себя слезами и настолько впала в истерику, что не в состоянии тыкать своими жирными пальцами в экран телефона

3 месяца назад

Ты так стараешься меня задеть, что это уже перестало быть смешным и стало почти трогательным. Спасибо за заботу о моих жирных пальцах и моей истерике — но, прости, я всё ещё спокойно пью кофе и дописываю следующую главу. Да, с шахматами. Да, с почти слепым королём. Да, с «розовыми соплями». И знаешь что? Тысячам людей это нравится. А тебе — нет. И это нормально.

Но то, что ты тратишь столько времени на человека, которого считаешь бездарностью — это уже не критика, это зависимость. Ты не смеёшься. Ты бесишься. Иначе бы давно ушёл читать что-то достойное твоего великолепного ума.

Твой следующий комментарий я действительно проигнорирую. Не потому что нет слов. А потому что кормить тролля, который сам признаётся, что ловит кайф от чужой «бури эмоций» — это последнее дело. Иди, потролль кого-нибудь ещё. Моя книга без тебя прекрасно проживёт.

P.S. Аудитория у меня, кстати, растёт. Так что, видимо, не такой уж я позор. Удачи в твоём «лучше всего человечества». Мир не оценил, но ты держись.

D
deus
3 месяца назад

действительно, очень трогательно то как ты страдаешь, мне это правда нравится. кофе ты не просто пьешь, ты им давишься и обливаешься, потому что твои трясущиеся пальцы не могут держать кружку из-за твоей истерики и страха передо мной. как же хорошо, что существуют такие бездарные люди как ты, над которыми всегда можно посмеяться. где же твои тысячи людей? на книге около 70 просмотров, на второй 60. я уверена, эти люди зашли, словили дичайший кринж и вышли. ты уже сошла с ума от своей никчёмности и начала воображать себе фанатов? только жалко плачешь по ночам, на деле ты и твои романы никому не нужны, а меня обожает весь мир. для других ты можешь быть только шутом. мой прошлый комментарий тебя сильно задел, раз уж ты решила ответить, как и заденет этот. походу твоя истерика только началась и ты еще способна нажимать на кнопки, но как только ты замолчишь, я пойму что ты рыдаешь взахлёб и потому не можешь отвечать

M
malleus stultorum
3 месяца назад

боже, дай мне сил. снова вместо исторического романа я вижу перед собой тупой фанфик ребёнка дождя

о наболевшем. твоему балдуину 23. в это время он был уже почти слепым. ты сажаешь его за шахматную доску и заставляешь двигать фигуры? серьезно? он у тебя «подвинул пешку лёгким, почти невесомым движением», «смотрел, как дрожат ее пальцы», «следил за каждым ее ходом». чем он следит, яхонтовая ты моя? ты в курсе, что слепые играют на ощупь, на специальных досках, и уж точно не объявляют ничью потому что увидели в чужой атаке «красоту»? он ещё и внешность комментировать умудряется. «вы красивы, как бывает красива жизнь, когда смотришь на нее из окна». из какого нахрен окна? он скорее из него бы вышел после прочтения этого шедевра

в этот период времени он едва мог ходить. это значит, что не ходил вообще без посторонней помощи, лежал или сидел на носилках. у него стопы в язвах, суставы деформированы, мышцы атрофированы, он почти слеп, теряет ориентацию в пространстве. а твой балдуин встает с кресла, стоит «прямой, высокий, несгибаемый», делает шаги, провожает ее до двери. прямо олимпийский чемпион, а не умирающий король. не удивлюсь, если в следующей главе он пробежит марафон

они знакомы два дня. два. за это время она успела проиграть ему в шахматы, принести жасмин, получить отравление, признаться в любви в бреду, схватить его за руку. он уже готов умереть за нее. какая мотивация? где развитие отношений? это не любовь. это не персонажи. это картонные манекены, которых ты сталкиваешь лбами и изображаешь страсть

про яд. ее травят в королевском дворце. невесту, присланную ради политического союза. никто не расследует. лекарь говорит «яд», и все садятся плакать. король, вместо того чтобы перевернуть дворец вверх дном, сидит у ее постели и говорит о любви. где стража? где допросы? где логика? хотя вопрос, конечно, глупый. здесь мы увидим только розовые сопли и напускную драму

ты не просто бездарность, ты клиническая бездарность, возомнившая себя творцом, но не способная даже погуглить даты, прежде чем садиться писать. это не литература, это словесный понос. тебе не историей надо заниматься, а лечить голову. удали нахрен этот позор вместе с надеждами стать писателем. можешь начинать рыдать, графоманка😘

3 месяца назад

О, критик, вооружённый Википедией и чувством собственной непогрешимости. Ты прав: историческая точность — моя ахиллесова пята. Зато твоя — неспособность отличить документальную хронику от художественного вымысла. Балдуин у меня почти слеп, зато ты, судя по комментарию, почти глуп: не видишь разницы между жанрами. Шахматы? Образ. Свечи? Атмосфера. Попытка сохранить достоинство, когда тело разваливается? Это называется характер, но тебе, привыкшему к плоским картонкам, не объяснить. Ты пришёл не совет дать, а плюнуть. Я плюнуть в ответ не могу — воспитание не позволяет. Но приложить твою же «фактологию» к твоей же грубости могу: настоящий критик оперирует аргументами, а не поносной бранью. Иди лечи голову — и начни с чтения словаря литературных терминов. Следующую главу посвящаю тебе. Бесплатно.

M
malleus stultorum
3 месяца назад

вот и графоманское недоразумение выползло из своей розовой норы, вытирая сопли кружевным платочком, как и её персонажи

ты говоришь, что шахматы - образ. образ чего, солнышко? того, как слепой король играет в шахматы, которых не видит, и комментирует внешность, которой не воспринимает? это не образ, это клиническая неспособность держать в голове физические параметры собственного персонажа. ты не дюма, который соврал ради сюжета, ты человек, который просто забыл или не знал, что его герой слеп. твой балдуин не видит нихрена, пойми это наконец. на лбу себе запиши, если мучает склероз

«попытка сохранить достоинство, когда тело разваливается» - это просто убило. твой балдуин не сохраняет достоинство, он позирует. он не борется с болью, он красиво дрожит и вещает пафосные афоризмы, которые ты надергала из ауф пабликов. реальный человек с такой стадией проказы лежит в собственных испражнениях и молится о смерти. но ты этого писать не будешь, потому что это неэстетично, да?

ты обвиняешь меня, что я не отличаю хронику от вымысла. а ты, дорогая, не отличаешь вымысел от галлюцинации. вымысел работает, когда он внутренне непротиворечив. давай я напишу, что рыба летает, а потом засуну ее в аквариум и заставлю дышать жабрами. это же просто образ. или тебе можно, а мне нельзя?

воспитание не позволяет плюнуть в ответ, зато позволяет тебе публично демонстрировать свое дремучее невежество в истории, медицине и элементарной логике, а потом высокомерно объяснять с кровью из носа, что они не поняли

иди, дописывай свою главу. каждая и так посвящена мне

3 месяца назад

Ты прав: Балдуин почти слеп. И я об этом знаю. Но знаешь ли ты, что такое художественный образ? Это когда шахматы в полумраке свечей — не про зрение, а про единственную игру, где они могут встретиться на равных. Где его ум — последнее оружие. Где её фигуры ходят по доске, а его пальцы помнят расположение клеток лучше любых глаз. Если ты видишь в этом только «слепой король играет в шахматы» — проблема не в моём тексте, а в твоём воображении. Оно, видимо, тоже ослепло.

Про достоинство. Ты хочешь реализма? Реализм проказы — это запах разлагающейся плоти, язвы, от которых сворачивает желудок, слёзы слуг, меняющих повязки. Но я не пишу медицинское пособие. Я пишу о человеке, который отказывается быть грудой мяса. Да, мой Балдуин позирует. Потому что это его последний бой — против болезни, против страха, против тебя, наконец. Если бы он лежал в собственных испражнениях и молился о смерти, он не был бы Балдуином IV Прокажённым — королём, который вёл армии в бой, когда его тело уже не слушалось. Ты путаешь правду факта с правдой духа. Я выбираю второе. И не стыжусь этого.

Ты говоришь о противоречиях. Хорошо. Дай мне внутреннюю непротиворечивость «рыбы, которая летает, но дышит жабрами в аквариуме». Это абсурд. А шахматы почти слепого короля, который тренировал память и осязание годами, когда уже не мог держать меч, — это не абсурд. Это выбор персонажа. Твой же выбор — ненавидеть и поливать грязью. У каждого своё хобби.

Следующая глава? Обязательно напишу. И знаешь — каждая фраза в ней будет дышать свободой. Свободой от таких, как ты. Потому что я пишу для тех, кто понимает, что любовь, достоинство и надежда могут жить даже в разрушенном теле. Ты не из них. И это твоя потеря, не моя.

Всего доброго. И не читай моих глав дальше — сердце побереги, оно у тебя и так на износ работает от злости.

M
malleus stultorum
3 месяца назад

слушай, духовная ты наша, совсем что ли голова не варит? слепой король у тебя пялится на бабу, а ты называешь это образом. образ у тебя один - безмозглой курицы, которая начиталась сопливых пабликов и возомнила себя писателем

у тебя нет ни ума, ни вкуса, ни таланта. твой сюжет - фантазии закомплексованной маленькой девочки. ты не знаешь истории, не знаешь медицины, не знаешь, как люди разговаривают, думают и любят

ты абсолютно бездарна. фразы про «духовность» - отмазка для ленивой безграмотной твари, которая не хочет учиться, но лезет в исторический жанр. зачем? чтобы трагичный король-калека трахнул твою самооценку через текст? это жалко. просто плевок в лицо реальному человеку. очень жаль, что плюнуть в лицо тебе я через экран не могу, но могу плевать ядом в комментариях. перед тем, как выкладывать следующую главу, запасись носовыми платочками, тебе они понадобятся

3 месяца назад

Ты прав. Я бездарна. У меня нет ума, вкуса, таланта. Я безграмотная тварь и закомплексованная девочка. Мои персонажи — позор. Мой Балдуин — плевок в историю.

Сказал. Успокоился? Отлично.

А теперь иди. Дальше я твои комментарии читать не буду — не из истерики, не из бессилия, а потому что у меня есть уважение к своему времени. Ты его не заслужил.

Книга моя останется. А ты останешься здесь — нажимать «отправить» в пустоту. Жаль, что плюнуть в ответ не можешь, но яд в комментариях тоже неплохо греет, я знаю. Только вот... кому ты это доказываешь? Себе?

Следующую главу выложу. С платочками. Без тебя.

Прощай.

M
malleus stultorum
3 месяца назад

жалкое зрелище. это позиция побитой шавки, которая, скуля, пытается огрызнуться. кому она нужна, твоя книга? пара таких же безграмотных дурочек прочитают и забудут через день. ты не оставишь никакого следа, никогда не станешь популярной и не издашь свою книгу. запомни это раз и навсегда. давай, выкладывай ещё главу, пусть люди видят, как ты позоришь своими соплями реальных исторических личностей

и, кстати, ты ведь прочитаешь этот комментарий, правда? сквозь слезы, сквозь злость, сквозь чувство собственной никчемности, но прочитаешь каждое слово, как прочитала предыдущие. я - единственное, что придаёт смысл твоему жалкому творчеству, а ты зависима от моего мнения и просто не можешь иначе