Первый лондонский дневник 4
Отель „Флорида“, Мадрид. Вечером завывали сирены воздушной тревоги, но, должно быть, она была ложной, — падающих бомб я не слышал. Потом обедал с Хемингуэем и Мартой.[100]Посреди обеда к нам присоединился назойливый русский журналист. С утра больная голова, так что Марта отвела меня в бар „Чикоте“, попросила бармена сделать мне любимую опохмелку Хемингуэя — ром, сок лайма, грейпфрутовый сок, — и я почувствовал себя чуточку лучше.
Затем мы поехали трамваем в университетский квартал — „взглянуть на войну“, как выразилась Марта. Странно это: выйти из отеля и ехать через город, который хоть и находится на военном положении и местами разрушен, являет все признаки обычного понедельника — магазины открыты, люди спешат по делам. А потом ты вдруг оказываешьсяна линии фронта.
Здесь, в университетском квартале, на улицах куда больше рваного камня, дома разрушены, в окнах нет ни единого целого стекла. Мы предъявили наши журналистские пропуска, после чего нас отвели в жилой квартал, где мы забрались на верхний этаж и попали в комнату, переделанную под пулеметное гнездо. Сквозь заложенное мешками с песком окно хорошо видны уродливые бетонные дома, бывшие новыми зданиями университета. Настроение здесь царит летаргическое: солдаты сидят вокруг, покуривая и играя вкарты. Все уже несколько месяцев как застряло на мертвой точке — после серьезной атаки фашистов, отбитой в прошлый ноябрь.
Молодой капитан милиции (с жиденькой, мягкой, юношеской бородкой) одолжил нам по биноклю, и мы оглядели окрестности сквозь проемы между мешками, наваленными в амбразуре окна. Ясно были видны линии окопов, опорные пункты, перегороженные баррикадами улицы и колючая проволока. Там и сям виднелись груды выброшенной взрывом снаряда земли, бетонные фасады зданий изрыты и изодраны пулями и шрапнелью. К западу различалась неглубокая долина, в которой лежит русло Мансанареса, и мост Сан-Фернандо. День был чуть дымчатый, солнечный: весна в пору гражданской войны.
Марте хотелось порасспросить капитана, который был родом из Гвадалахары — ее интересовали подробности победы одержанной там Народным фронтом в прошлом месяце. Я переводил ее вопросы. Марта — высокая, длинноногая блондинка, не очень красивая, но веселая и уверенная в себе — на этот их бодрый американский манер. Она и Хемингуэй, надо думать, уже стали любовниками, хотя на людях ведут себя очень сдержанно. Я знаю, что где-то в США существуют миссис Хемингуэй и дети. Жесткие светлые волосы Марты напоминают мне Фрейю. Хемингуэй занят фильмом[101],я вижусь с ним редко. Странно думать о том, что оба мы пребываем в состоянии любовного двуличия.
Получив нужные сведения, Марта удалилась, а я остался, прикидывая, нельзя ли как-то описать все это для „Дазенберри“. Они телеграммой попросили меня перестать присылать так много материала — чувствую, что интерес к войне угасает. И тут, оглядывая ландшафт за университетом, я увидел что-то вроде бронированной штабной машины, идущей по дороге от Монклоа. Машина была выкрашена в серую краску, ветровое стекло и окна заменены металлическими щитами с прорезями для стрельбы. Я указал на нее капитану, и он сказал: „Давайте-ка их пуганем“. У меня осталось впечатление, что главным тут было скорее желание разогнать скуку, чем какая-либо воинственность. Они задрали дуло пулемета как можно выше — до машины было не меньше мили — и капитан, сделав такой жест, точно он за стол меня приглашал, сказал: „Может, попробуете?“.
Я уселся на прикрепленное к пулеметной треноге маленькое ковшеобразное сиденье и глянул в прицел. У пулемета имелась рукоятка вроде пистолетной, рядом со мной встал солдат, придерживая уходящую в казенник ленту. Я совместил прицел с машиной, тащившейся по огражденной узкой дороге к одному из университетских зданий, нажал на курок и выпустил длинную очередь — долю секунды спустя над придорожной насыпью взвилось облако пыли. Я выстрелил снова, слегка поведя стволом и увидел, как пули вспарывают гудрон перед машиной — уже затормозившей и начавшей сдавать назад. Господи, как весело, подумал я. Дал еще очередь, „дорожка“ пуль прочертила гудрон и я, наконец, увидел, что попал в машину. Послышалось „ура“. Машина сдала за угол и скрылась из виду.
Я разогнулся. Капитан хлопнул меня по плечу. Мужчина с пулеметной лентой улыбался, показывая серебряные зубы. Я одновременно и дрожал, и ощущал как внутри у меня все сжимается. „Будут знать, — сказал капитан. — Они думают, это что? Вроде как…“
Закончить он не успел, потому что комнату вдруг заполнил летящий металл, рушащиеся на пол куски штукатурки и кирпичная пыль. В противоположной окну стене появились выбоины размером в кулак, за несколько секунд штукатурку с нее содрало до дранки. Все попадали на пол и уже ползли к наружной стене. Я рухнул набок и одновременно мешок с песком, перед которым я сидел, словно взорвался. Мужчина, державший ленту, завопил, когда пуля ударила в нее и вырвала из его руки. Кровь хлынула мне на куртку.
На нашу позицию было наведено, должно быть, два или три пулемета и все били одновременно. Почти непрестанный огонь продолжался, как мне показалось, в течение часа, хотя на деле — минут пять или около того. Я лежал на полу, обхватив руками голову и раз за разом повторяя про себя: „Рыбка в пруду, рыбка в пруду“ (мамин рецепт, умеряющий любой приступ паники). Здоровенный шмат штукатурки обвалился мне на ногу и секунду-другую я был в совершенном ужасе. Справа от меня скулил от боли мужчина, подававший ленту. Похоже, ему почти отхватило мизинец правой руки. Кровь так и била из нее, образуя на половицах припорошенные пылью лужицы, пока капитану не удалось перебинтовать руку.
Когда огонь прекратился, мы с капитаном на карачках добрались до двери, чуть ли не выломали ее и вывалились на лестничную площадку. Я встал, отряхнулся, горло мое пересохло напрочь, меня всего трясло. „Вам лучше уйти“, — отрывисто и недружелюбно, как будто это я во всем виноват, сказал капитан.
Сижу в комнате, записываю все это и понимаю, что составляю мое последнее донесение из зоны военных действий. Пора отправляться домой. Так близко к смерти я никогда еще не подходил и меня это приводит в ужас. От одежды моей пахнет штукатурной пылью, голова все еще наполнена лязгом, треском и стуком, создаваемым тысячами осыпающих комнату пуль. Рыбка в пруду, рыбка в пруду. Пока я торчу здесь, в голове у меня крутится только одна еще мысль — о Фрейе, Фрейе, получающей телеграмму, в которой говорится о моей смерти. Чем ты здесь занимаешься, дурак? Притворяешься, будто тебе это необходимо, а сам втайне оттягиваешь возвращение. И какое тебе дело до „Дазенберри Пресс Сервис“? Отправляйся домой, дурак, идиот. Отправляйся домой и приведи свою жизнь в порядок.
Пятница, 9 апреля
Валенсия. В последнюю мою мадридскую ночь я укладывал то да се и под руку мне подвернулся клочок бумаги, полученный в Сан-Висенте от Фаустино. На клочке был адрес в районе Саламанки, больше ничего. Я решил оказать Фаустино услугу, о которой он меня попросил, и спустился в фойе, чтобы спросить у консьержа, не знает ли он, где находится это место. Пока я разглядывал карту города, появился сопровождаемый Ивенсом Хемингуэй, — подойдя ко мне, он поинтересовался, чем это я занят. Я объяснил и сразупочувствовал, что объяснение его заинтриговало.
— Ни имени? Ни условных слов?
— Только адрес. Он сказал, меня будут ждать.
— Пошли, Логан, — сказал он и повел меня из отеля туда, где его поджидала машина с водителем.[102]
Мы проехали по Калле-Алькала до парка Ретиро, свернули на север к району Саламанка и, немного поблуждав по нему, нашли нужную нам улицу и остановились у большого жилого дома, построенного в девятнадцатом веке.
— Подождите меня здесь, — сказал я Хемингуэю.
— Даже и не думайте.
Консьерж показал нам лестницу, ведущую к квартире 3, я нажал кнопку звонка. Старый слуга открыл дверь. За ним ощущалась огромная, еле-еле освещенная квартира, какая-то мебель, накрытая чехлами от пыли.
— Мы уж думали, вы не придете, — сказал слуга. — Кто из вас синьор Маунтстюарт?
Я показал ему паспорт.
— А это кто? — спросил слуга.
— Какая разница? Я его друг, — ответил Хемингуэй.
Слуга на несколько секунд отошел и вернулся с чем-то похожим на небольшой персидский ковер, скатанный в трубку и туго обвязанный веревкой. Мы взяли у него эту скатку и ушли.
Вернувшись в свой номер, я развязал веревку и раскатал ковер. Внутри обнаружились семь небольших полотен маслом, я разложил их по кровати.
— Хуан Миро[103],— сказал я.
— Миро, — сказал Хемингуэй. — Ни хрена себе.
— Разве они не кошмарны?
— Эй, он, между прочим, мой друг, — сказал Хемингуэй, лишившись некоторой доли своего обычного добродушия. — У меня есть одна его большая вещь, из ранних, — хотя на эти она не похожа.
— Они просто не в моем вкусе, — сказал я. Полотна были все небольшие, примерно три фута на два. Типичный Миро в его пост-реалистический, сюрреалисткий период. Я снова скатал их.
— Кто же это владеет семью Миро? — поинтересовался Хемингуэй.
— И почему меня избрали в курьеры?
— Как много вопросов, — сказал он. — Пойдемте в „Чикоте“, попробуем в них разобраться.
Понедельник, 12 апреля
Снова в Барселоне, от Фаустино никаких вестей. Телефонные звонки и телеграммы в Пресс-бюро и штаб-квартиру ИФА ничего не дали, поэтому я решил сходить туда сам.
Соответственно, этим утром иду в Бюро иностранцев, к людям, которые изначально его ко мне и приставили, они говорят, что Фаустино здесь больше не работает. Все оченьнемногословны, лица хмурые, подозрительные. Никто, похоже, не знает, где он. Я покидаю здание, за мной выходит молодой, преждевременно поседевший человек, отводит меня в кафе. Имени своего он не называет, но говорит, что Фаустино дней десять назад арестовали. „Кто арестовал?“ — спрашиваю я. „Полиция“. „По какому обвинению?“. Онпожимает плечами. „Обычно обвиняют в предательстве: самое удобное“. Спрашиваю, есть ли у Фаустино жена или родные. Только мать в Севилье, слышу я в ответ, — мне от этого толку мало, поскольку Севилья в руках фашистов. Он и сам родом из Севильи, говорит седовласый молодой человек, возможно, в том-то вся и беда. Затем молодой человек уходит: я не знаю, что он хотел этим сказать, — знаю только, что генералы захватили Севилью в самом начале войны.
Позже. Когда я под вечер вернулся в отель, меня ожидала отпечатанная на машинке записка без подписи: „Ф. Передес застрелен полицией при сопротивлению аресту. Его обвиняли в том, что он фашистский шпион. Не задерживайтесь в Барселоне“. После первого потрясения я начал гадать, правда ли все это. Быть может, какой-то розыгрыш? А может быть, Фаустино и вправду пал жертвой какой-то коммунистско-анархистской распри? Или он все-таки был шпионом? Отсутствие доверия, сомнения, попытки утаить подлинные факты, похоже, типичны для этой войны. Мне почему-то не верится, что его больше нет. Я думаю о Фаустино, о нашем недолгом знакомстве, об иронической скептичности, скоторой он произнес свой анархистский лозунг: „Любить жизнь, любить людей. Ненавидеть несправедливость, ненавидеть привилегии“. Не худшая эпитафия для человека. Однако теперь я — обладатель семи полотен Хуана Миро — причем они почти наверняка не принадлежали Фаустино. И что мне прикажете с ними делать?
[На следующий день ЛМС вернулся в Валенсию, а пять дней спустя вновь оказался в Лондоне, вместе с семью картинами, завернутыми в персидский ковер. В следующий уик-энд он, как обычно, отправился в Торп. Уже под конец года ЛМС описал события, последовавшие за его возвращением, составив подобие памятной записки.]
[Сентябрь]
После бесконечных месяцев возни с адвокатами, совещаний и эмоциональных катаклизмов представляется разумным написать связный отчет о происшедшем, не полагаясь на бестолковые записи, которые я делал в то время.
Когда я в апреле вернулся из Испании, то провел несколько чудесных, но исполненных все более усиливавшихся опасений дней с Фрейей. Лотти о моем возвращении не знала, я намеревался, во всяком случае сначала, приехать в Торп так, словно все идет по-прежнему. Фрейя сказала, что с ней никто поговорить не пытался, хотя дня два-три ее не покидало ощущение, будто за ней следят: по дороге с работы, она два дня подряд сталкивалась на улице с одним и тем же мужчиной.
Я телеграфировал Лотти, что вернулся, и сел на нориджский поезд, испытывая тошноту и страх. Слабость и тошноту вызывали ожидавшие меня впереди взаимные попреки, а вовсе не то, что я собирался сделать. Мы с Фрейей подробно все обговорили и пришли к выводу, что единственно правильное — это рассказать обо всем Лотти и попросить развода. Однако, когда я добрался до дома, тот был темен и пуст. Ни Лотти, ни Лайонела — и я понял, что моя телеграмма заставила их искать убежище в Эджфилде.
Ну я и позвонил в Эджфилд и с немалым удивлением услышал голос подошедшего к телефону Ангуса. Тон его был холоден и ровен, Ангус сказал, что навестит меня завтра утром, для разговора.
— Прошу тебя, — сказал я, — мне хотелось бы поговорить с Лотти.
— Она слишком плохо себя чувствует, чтобы разговаривать. Да и не хочет она с тобой больше говорить. Потому я и здесь: хочешь что-либо сказать, скажи мне.
— Господи-боже, — сказал я, — это же не способ…
И тут он практически завизжал: Ты, поганый кусок дерьма! Устроился со своей шлюхой… — дальше я слушать не стал, повесил трубку.
Следующий день выдался на редкость неприятным. Утром явился Ангус, приведя с собой семейного поверенного, Уотерлоу, этот тип проинформировал меня, что к наступлению ночи я должен буду покинуть Торп, что наши общие банковские счета заморожены (по распоряжению суда), что мне предстоит судебный процесс, который определит содержание, каковое я обязан буду выплачивать Лотти и нашему ребенку, и что если я желаю видеться с Лайонелом, мне будет отведен для этого один день каждого месяца, однако о намерениях своих я должен буду извещать письменно, за десять дней до встречи. Пока все это продолжалось, Ангус сидел, гневно пожирая меня взглядом. Я указал им обоим на дверь.
У выходной двери Ангус замахнулся, чтобы ударить меня, но я успел пригнуться и ухитрился двинуть его в грудь — сильно, так что он упал. Я хотел еще попинать его ногами, но Уотерлоу меня удержал. Вид у Ангуса был такой, точно он того и гляди разревется, — пока Уотерлоу усаживал его в машину, он не переставал визжать и выкрикивать угрозы. По правде сказать, Ангус — ПИЗМ[104]класса А.
Так началась война адвокатов. Я нашел хорошего, Ноэля Ланджа, — мне рекомендовал его Питер Скабиус, — и Ландж с Уотерлоу принялись за дело. Я согласился не выдвигать никаких возражений против заявления о разводе, но принять другие их требования отказался. Как обычно, все свелось к деньгам. Я полагал, что владею половиной Торп-Холла, что тот был свадебным подарком Лотти и мне от Элтреда и Энид, на деле же выяснилось, что дом записан на имя Лотти да еще и управляется ее отцом на правах опекуна. Это к тому, что касается веры графа в долговечность брака его дочери. Я воспользовался этими сведениями, чтобы вернуть кой-какие деньги, полученные мной за „Конвейер женщин“ и вложенные в ценные бумаги либо размещенные на наших общих счетах. Мы созванивались и перезванивались. Поработал Ландж хорошо, но обошелся не дешево. Мне пришлось заниматься журналистикой больше, чем когда бы то ни было.
А потом, уже под конец, когда мы, казалось бы, все обговорили, они настояли на том, чтобы я предпринял шаги, которые позволят застукать меня на месте преступления. Я совершенно уверен, что идея эта принадлежала Ангусу Касселу. Безвкусица всего предстоящего удручала меня ужасно: мне предстояло нанять проститутку, снять номер в отеле, договориться с кем-то из работающих там, чтобы он „застал“ нас и дал под присягой письменные показания. Я рассказал о том, чего от меня требуют, Фрейе и она сказала: „Ну и ладно, давай посвятим уик-энд разврату“.
И мы с ней отправились в Истбурн, и гостиничная горничная принесла нам завтрак в постель, в коей мы оба и возлежали, к большому ее испугу. Фрейя воскликнула: „С добрым утром. Кстати, он на мне не женат!“, — и бедная девушка выскочила из номера под наш радостный хохот.
Условно-окончательное решение суда о разводе было вынесено на следующей неделе, сообщение о нем появилось в „Таймс“: „ДОЧЬ ГРАФА ПОЛУЧАЕТ УСЛОВНО-ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ РЕШЕНИЕ СУДА О РАЗВОДЕ С ПОПУЛЯРНЫМ ПИСАТЕЛЕМ“. В самом сообщении говорилось: „Никто не смог оспорить прошение леди Летиции Маунтстюарт из Торп-Холл, Торп-Кастрингэм, о расторжении ее брака с мистером Логаном Гонзаго Маунтстюартом на основании супружеской измены, совершенной им с мисс Фрейей Деверелл в отеле „Вестминстер“,Истбурн. Судебные издержки отнесены за счет мистера Маунтстюарта“.
Теперь, когда все это закончилось, я измочален, нищ, но ошеломляюще счастлив. Еще один из уже выпадавших мне в жизни моментов — я сбрасываю кожу, старая, пятнистая, скучная, слезает с меня и появляются новые блестящие, лоснистые чешуйки. Вот теперь может начаться настоящая жизнь с Фрейей. Впрочем, одна проблема остается: боль моего виноватого сердца — Лайонел. Что мне делать с Лайонелом? Я люблю его, он мой сын. Мне нечего противопоставить правде, содержащейся в этих словах, но, опять-таки, если по правде, они, в сущности, ничего для меня не значат. Чем, в точности, является для меня Лайонел, помимо того, что он — моя плоть и кровь? Будь честен, Логан — ты видишь в нем лишь болезненного, вызывающего раздражение ребенка. Десять минут, проведенных в его обществе, уже для тебя непосильны: мысли твои убредают неведомо куда, тебе хочется, чтобы его увели. Да, признаю, возможно, с младенцами я не хорош, но при всем том, я не могу отказаться от него, и не откажусь. Я должен спасти его от Эджфилдов. Он всего лишь малыш: он может измениться, когда подрастет, и я должен присутствовать в его жизни, — сколь бы неуютно и неприятно мне это ни было, — как некое ключевое, надолго сохраняющееся влияние. Я не отдам Лайонела Маунтстюарта этой гнусной своре.
1938
Пятница, 7 января
Вчера мы с Фрейей поженились в ратуше Челси. Присутствовали: жених и невеста, мама, Энкарнасьон, отец Фрейи, Джордж, и ее брат, Робин. Потом мы прошлись по улице в „Восемь колоколов“ и немного выпили. Все прошло без особого шума, но счастье наше было полным. Мама, правда, была подавлена; говорит, что Фрейя ей очень нравится, однако,прибавляет она, „такого человека, как Лотти, в один день не забудешь“. Я напомнил ей, что мы с Лотти расстались восемь месяцев назад. „А мне кажется, что это было только вчера“, — упорствует мама.
Потом все разошлись восвояси, а мы с Фрейей отправились на Дрейкотт-авеню. Пообедали, прогулялись по парку Баттерси — замерзли — вернулись домой, читали, слушали граммофон, потом поужинали.
— Я так счастлив, — сказал я ей, когда мы лежали, обнявшись, в постели, — что, кажется, вот-вот взорвусь.
— Бум! — ответила она. — Молодых новобрачных одновременно разрывает на части в их квартире в Челси.
Четверг, 17 марта
Снова возвращаюсь к дневнику, чтобы записать, что (а) я закончил третью главу „Лета в Сен-Жан“, и (б) сегодня утром Фрейя объявила, что беременна. Мы с ней говорили о том, чтобы постараться завести ребенка, но я не думал, что это случится так скоро. И разумеется, эта новость навела меня на мысли о Лайонеле, с которым я виделся в этомгоду всего один раз. Няня привезла его в нориджский отель (где я на день снял номер), и я провел несколько часов, пытаясь играть с ним, как-то его развлечь. Он отнесся ко мне с подозрением и все время жался к няне. Очень огорчительный опыт. Бедный Лайонел — неужели ему предстоит стать самой большой из жертв нашего безлюбого брака? Мне почему-то кажется, что ребенка, который родится у нас с Фрейей, ждет участь гораздо лучшая. Одно ясно: нам необходимо подыскать другую квартиру.
[Апрель]
Может ли существовать весна мерзее той, что мы получили в этом году? Холод и дождь — дождь и холод. Уоллас смог раздобыть для меня контракт с „Санди рефери“: десятьстатей, 500 фунтов. Со времен Испании мои акции и моя ставка полезли вверх, что приятно.
Фрейя чувствует себя хорошо, никакой заслуживающей упоминания тошноты по утрам. На прошлой неделе — еще один день с Лайонелом. Это становится подобием ритуала. Я снимаю на день номер — на нейтральной территории — и Лайонела с няней привозит из Торпа такси. Мы проводим вместе какое-то время, пока не становится очевидно, что он устал или заскучал — или и то, и другое.
Вчера — приятный ужин с Тервиллом Стивензом. Тервилл говорил о своей уверенности в том, что война неизбежна — такая же была у него в 1936-м, перед Испанией. А из Каталонии новости приходят плохие — войска Франко продвигаются быстро, каждый день. Боже мой, Испания. Все это похоже на безумный сон. И что мне делать с Миро Фаустина Передеса? Я стараюсь не думать о предупреждениях Тервилла насчет предстоящей войны с Германией. По-моему, мы нашли в Баттерси дом, который нам как раз по средствам.
[Июль — август]
Мелвилл-роуд, 32, Баттерси. Мы переехали в июле и провели лето, приводя дом в порядок. Грустно было прощаться с Дрейкотт-авеню, но Мелвилл-роуд нравится нам обоим. „Тыне думаешь, что ее назвали в честь Германа Мелвилла?“ — спросила Фрейя. „Просто уверен, — ответил я, — и можно ли подыскать лучшее жилье для собрата-писателя?“. Мелвилл-роуд это изогнутая линия трехэтажных, красного кирпича, викторианских домов, стоящих вплотную один к другому. Перед каждым — маленький палисадник или засыпанная гравием площадка, а на задах — длинный узенький садик, отгороженный от садиков идущей параллельно Бриджуотер-стрит. На первом этаже у нас гостиная, столовая икухня, на втором — две спальни и ванная комната, а на чердаке — еще одна комнатка со слуховым окном. Я преобразовал ее в уставленную книгами келью, каковая будет служить мне кабинетом. Из ее окна видны трубы электростанции на Лотс-роуд по другую сторону Темзы.
Вчера гуляли по парку и наблюдали за экскаваторами, рывшими линию окопов. Отовсюду веет войной, которая, похоже, придет с воздуха — даже сюда, в мирный Баттерси. Фрейя теперь толстая, неудобная: ребенок ожидается в октябре.
Среда, 31 августа
У Гитлера под ружьем миллион человек, так сказано в „Нью кроникл“. Я тем временем пишу для литературного приложения к „Таймс“ рецензию на посредственную книгу о Китсе. Сухое, жаркое лето, почти полностью посвященное тяжким трудам и приятной домашней жизни. Соски Фрейи приобрели оттенок шоколада „Борнвилл“. Мы оклеили вторую спальню канареечно-желтыми обоями: для „малыша“, как мы его называем — его или ее. Из суеверия мы стараемся пола не упоминать: говорим, что нам все равно, однако я, после Лайонела, очень хочу, чтобы родилась девочка. Фрейя, по-моему, хочет мальчика.
А я провел еще один странный, утомительный день с Лайонелом. Он капризничает и ноет — „красная потница“, сказала няня. Ну и я раздел его догола, чтобы он поиграл в номере, — к вящему ужасу няни. „Мне придется сообщить об этом леди Летиции, мистер Маунтстюарт“. „На здоровье“, — ответил я. Лотти я не видел со времени развода — занятно, насколько быстро твоя прежняя жизнь, или жизнь, которую ты покинул, отделяется от тебя. Теперь Лайонел — единственное, что нас связывает. Время от времени я смачивал фланельку холодной водой, выжимал и прикладывал к самой приметной сыпи на его бедрах или засовывал под мышки, и на минуту-другую он успокаивался и вроде бы даже посматривал на меня с благодарностью. „Спасибо, папа, — говорил он. — Так мне лучше“. Рождение нашего малыша близится и одновременно во мне нарастает чувство вины. Возвращаясь поездом в Лондон, я плакал, — что со мной случается редко, — впрочем, никто не способен так быстро заставить меня прослезиться, как Лайонел. Что еще я могу для него сделать? И во что обратится все это, когда появится „малыш“? У Гитлера миллион человек под ружьем, согласно „Нью кроникл“ — вижу, впрочем, что это я уже записал.
[Суббота, 1 октября]
Если честно, я более чем понимаю облегчение, которое люди испытывают в связи с Мюнхеном[105].Наш ребенок может появиться на свет теперь уже в любой день, и хотя — в политическом, интеллектуальном смысле — я порицаю нашу трусливую уступку и отчаянно жалею чехов, я говорю себе, что уж конечно лучше жить в мире, чем воевать из-за незначительной, спорной части далекой маленькой страны. Вспомните, в Испании я видел войну вблизи, со всей ее абсурдностью и жестоким хаосом, и потому знаю, что война должна быть абсолютным, последним, конечным средством. А жестокая правда состоит в том, что Судетский вопрос никогда не был причиной, достаточной для того, чтобы страны Европы вцепились друг дружке в глотку. Так что же, выходит ты тоже принадлежишь к нынешниммиротворцам? Нет: я вижу, какую угрозу представляют эти безумцы, но знаю также, что хочу, как и весь остальной мир, спокойно прожить свою жизнь. Гитлер войны не желает — ему нужна военная добыча, потому-то он так изворотлив и, похоже, движется от одного успеха к другому. Военная добыча без войны. Возможно, Чемберлен понял это, и пошел на последнюю уступку, разумно выторговав за нее мир. Прогуливаясь по Баттерси, я едва ли не осязаемо ощущаю, насколько легче стало у людей на душе, — из пабов доносится смех, женщины болтают на углах улиц, почтальон посвистывает, обходя свой участок. Эти клише о чем-то да говорят: мы подошли к самому краю и нас оттянули от негоназад. Окопы засыпаны, противогазы вернулись на правительственные склады. Я уверен, мой немецкий аналог — тридцати с лишним лет писатель с женой, ожидающей ребенка, — не может испытывать чувства, отличные от моих, не может желать, чтобы у него на глазах бомбили его города, чтобы война опустошала его континент. Разве это лишено здравого смысла? Но тут я напоминаю себе: а много ли здравого смысла ты видел в Испании?
Звонит Тервилл и чуть ли не плачет, говоря о позоре и предательстве, о том, что Чемберлен и Даладье [премьер-министр Франции] отдали слишком многое, что Гитлер еще потребует большего. Прав ли он? Я сижу в моем домике, внезапная летняя гроза бушует снаружи, и молюсь, чтобы он ошибся.
Этим вечером по радио выступал Оливер Ли, предрекший смерть и разрушение, если мы не остановим Гитлера немедленно. Но мы же его остановили, разве не так? Слушая Ли, япоймал себя на том, что думаю о Лэнд, и как это само собой случается с человеком, представляю себе другую жизнь, которую мог бы вести, согласись она выйти за меня. Пустые, бессмысленные грезы. Я бы тогда так и не встретил Фрейю. Возможно, Лэнд оказала мне самую большую, какую только могла оказать, услугу.
Прогуливался нынче вечером, куря сигарету, по нашему садику. На прошлой неделе я посадил на самой дальней от дома клумбе клен. Саженец с меня ростом и может, по моим сведениям, вымахать в высоту до сорока футов. То есть, лет через тридцать, я, если еще буду жив, смогу прийти сюда и увидеть это дерево в его зрелом возрасте. Однако мысль об этом угнетает меня: через тридцать лет мне будет за шестьдесят, а я понимаю, что число подобных проекций на будущее, которые столь бездумно делает человек, начинает уже сокращаться. Допустим, я сказал бы: лет через сорок. Уже перебор. Через пятьдесят? К тому времени я, скорее всего, помру. Шестьдесят? Мертв и закопан, это уж точно. Слава Богу, я хоть не дуб посадил. Не в этом ли и состоит хорошее определение перелома лет? Он наступает в тот миг, когда ты понимаешь — вполне рационально, без особых эмоций, — что не в таком уж и далеком будущем мир останется без тебя: деревья, которые ты посадил, так и будут расти, но ты их уже не увидишь.
Пятница, 14 октября
У нас девочка. Родилась сегодня в 8 утра. Мне позвонили из больницы, и я сразу помчал туда. Фрейя измучена, подглазья темные. Мне вынесли малышку, я подержал ее на руках, маленькую всю красную злючку, — тонкие ручонки молотят по воздуху, пока она вопит, надрывая легкие. Мы назовем ее Стеллой — наша собственная звезда. Добро пожаловать в мир, Стелла Маунтстюарт.
1939
Суббота, 14 января
Скорбное письмо от Тесс Скабиус — адресовано мне, с пометкой „Лично и конфиденциально“. Она рассказывает в нем историю бесконечных измен Питера, пишет об ужасномнеблагополучии, которое те создают в семье. Просит меня о помощи: „Выходя за него, я не подозревала, что он способен на это, да и ты бы, я знаю, никогда не подумал, что он может так себя повести. Помимо лондонских потаскушек он завел еще женщину в Марло. Питер по-прежнему считает тебя самым близким своим другом. Он обожает и уважаеттебя. Логан, я не могу просить, чтобы ты заставил Питера вновь полюбить меня так, как он любил когда-то, но умоляю тебя, кто-то должен попросить его прекратить эти постыдные похождения. Я дошла до последней черты, я знаю, в деревне каждому известно о том, что происходит. Разве не может он быть джентльменом настолько, чтобы избавитьменя и детей от этого жестокого унижения?“. И так далее, и так далее. Бедная Тесс.
Пятница, 20 января
Позвонил Питеру, и тот пригласил меня позавтракать с ним в „Луиджиз“, отметить издание его третьего триллера, „Три дня в Марракеше“. Следует отметить, что в прошлом году он ушел из „Таймс“. Писатель он, по всем имеющимся у меня удивительным сведениям, куда более преуспевающий, нежели я. Рад сообщить, что во мне нет ни грана зависти к нему.
Позже. Мы позавтракали, все было очень мило. Он переменился, Питер, — стал более практичным, огрубел. В середине произносимой им фразы он провожает глазами пересекающую зал молодую официантку, отпускает бесконечные замечания в адрес присутствующих в ресторане женщин: „Это не ее муж“, „Приодеть, так была бы красавицей“, „От нее просто разит половой неудовлетворенностью“. Возможно, тут сказываются его постоянные адюльтеры. Хотя он признался мне, что с проститутками чувствует себя намного спокойнее: говорит, у него есть две-три постоянных. Порекомендовал эту практику мне — удовольствие без ответственности, сказал он. Я напомнил ему, что беспредельно счастлив в браке. „Так не бывает“, — ответил Питер. Реплика была словно на заказ, и я рассказал ему о письме Тесс. Это его потрясло: он вдруг замолчал, я видел, что в нем закипает гнев. „Почему ей нужно было писать именно тебе?“ — несколько раз повторил он. Я не стал его просвещать. Но по крайней мере, долг перед Тесс я исполнил. Написал ей, рассказав о том, что сделал. Те дни в Оксфорде кажутся теперь отстоящими от меня лет на сто.
Возвращаясь домой, видел газету с заголовком во всю страницу: „ФРАНКО У ВОРОТ БАРСЕЛОНЫ“.
[Март]
Ну что же, полагаю, началось, Гитлер уже в Праге.[106]Оливер Ли был прав, и ныне „Чехословакия прекратила свое существование“. Чувства, которые я испытывал в прошлом октябре, были ничем иным, как глупыми, тоскливыми, отчаянными мечтаниями. И Франко владеет теперь всей Испанией, — что должно радовать маму. Пишу это за кухонным столом, Фрейя кормит малышку грудью. На полке стоящего за ними буфета лежат в картонных коробках противогазы — так и не возвращенные. Теперь должна начаться война, следующим кризисом будет Данцигский. И что ты, Логан, будешь делать в этом близящемся конфликте? Что делал бы в этой войне папа?
Родерик предложил мне место внутреннего рецензента в „Спраймонт и Дру“ — 30 фунтов. Я запросил 40, а он сказал, что Пломер[107]получает в „Кейпе“ ровно столько же, так что я вряд ли могу торговаться. Подозреваю, что Родерик хочет привязать меня к фирме, поскольку я сказал ему, что „Лето в Сен-Жан“ почти закончено. Остается только дивиться его логике: журналистика и так-то съедает кучу времени, а теперь, когда мне придется читать рукописи и составлять рецензии на них, писать что-либо другое станет почти невозможно.
Скромный, но устойчивый успех „Les Cosmopolites“ во Франции. Кипрен пишет, что его снова чествуют, как если б сейчас стоял 1912 год, а он был известным литератором, „graceà toi[108]“. Надо бы съездить в Париж, пока не грянул Армагеддон.
[Июль]
Олдебург. Мы сняли в этом городке небольшой домик на июль и август — почему-то меня вечно притягивает Норфолк. Когда того требуют дела, я езжу в Лондон, однако проблаженствовав здесь первые две недели, никакого желания уезжать не испытываю. Ясный серебристый свет Северного моря, прелесть тающих горизонтов. Все утро я работаю, пишу статьи или, что более чем вероятно, читаю рукописи для „СиД“ (это занятие начинает отнимать у меня все больше и больше времени). Потом, если погода стоит хорошая,мы устраиваем пикник на пляже — берем коврик, термос, бутерброды, сидим на берегу и смотрим, как волны накатывают на гальку. Стелла прекрасна — круглолицый, полнощекий, синеглазый, золотоволосый стереотип малышки. Любознательна и весела. Мы усаживаем ее, наваливаем перед ней горку гальки и смотрим, как она, пока мы сидим и разговариваем, берет камушек за камушком, осматривает его и роняет. Фрейя начала помогать мне с чтением некоторых рукописей „СиД“ — по-моему, она скучает по Би-би-си.
Я попытался уговорить Лотти отдать нам Лайонела на уик-энд, благо мы совсем рядом. Безуспешно. Фрейя, похоже, внушает Лайонелу ужас, я начинаю гадать, какую чушь вкладывает ему в голову Лотти — или, что более вероятно, эта сука Энид. Со мной он стал поспокойнее, и я стараюсь вести себя, как положено папочке. Мы с ним целый час гоняли по парку мяч, пока он не сказал: „Папа, мы еще долго будем играть в эту игру?“. Если говорить начистоту, он выглядит заурядным ребенком, ничем и ни в чем, насколько я способен судить, не замечательным — не смышленый, не обаятельный, не забавный, не дерзкий, не красивый. И в довершенье всех бед, он унаследовал худшие из физиономических черт Эджфилдов. Как-то раз он спросил меня, женат ли я на Фрейе. Конечно, женат, ответил я. Он нахмурился и сказал: „А я думал, ты женат на маме“. Я все объяснил. „Это значит, что ты, на самом деле, мне не папа?“ — спросил он. Я всегда буду твоим папой, ответил я и, да поможет мне Бог, едва не разревелся.
[Июль]
Флеминг пригласил меня на завтрак в „Карлтон-Грилл“. Он, похоже, все еще остается биржевым маклером, однако играет теперь некую секретную роль в Адмиралтействе. Сказал, что мои статьи об Испанской войне произвели „на многих“ сильное впечатление. Я ответил, что 90 процентов написанного мной печаталось в Америке. „Я знаю, — произнес Флеминг, — они-то и произвели на нас впечатление“. О будущей войне он говорил так, словно она уже идет полным ходом, спросил, каковы мои планы. „Выжить“, — ответил я. Он рассмеялся, склонился ко мне через стол, и сказал — с видом бывалого шпиона, — что счел бы личной услугой, если бы я „держал себя в состоянии готовности для особого поста“. Сказал, что работа будет вестись в Лондоне и иметь жизненно важное значение для наших военных усилий. Почему выбрали меня? — спросил я. Потому что вы хорошо пишете, видели войну вблизи и не питаете на ее счет никаких иллюзий. Когда мы покидали ресторан, то столкнулись, я и уверен, что это было подстроено, с пожилым человеком в сером костюме очень старомодного покроя, — мужчина представился как адмирал Годфри. Меня негласно оценивают.
Понедельник, 7 августа
Тесс Скабиус мертва. Утонула в Темзе, как рассказал мне — бессвязно — по телефону Питер. Она отправилась на прогулку, не вернулась вовремя к чаю, и Питер пошел вдоль реки, разыскивая ее. Увидел примерно в полумиле вниз по течению толпу, полицию, не торопясь подошел, — узнать, что случилось, — и обнаружил, что из воды только что вытащили Тесс. Она собирала цветы и поскользнулась на берегу. А плавать не умела. „Страшная, жуткая случайность“, — сказал он.
Какой дьявольский шок. Милая Тесс. Я снова думаю о наших краденых воскресеньях в Айслипе, о неистовой буре чувств, которая бушевала на той жесткой, влажной постели маленького домика. Я понимаю, что ты сделала для меня, Тесс. Случайность? Сомневаюсь. Думаю, она просто решила, что с нее довольно. Слава Богу, слава Христу, по крайней мере, мне хватило смелости предостеречь Питера, поговорить с ним о его блудливых случках. Я перемолвился с Фрейей, видевшей, как я расстроен, рассказал ей кое-что из нашей общей истории: про школьные испытания, про то, как Тесс отважно последовала за Питером в Оксфорд. Мне кажется, сказал я, что я был в ту пору немного влюблен в нее, ревновал ее к Питеру. Решил, что о нашем романе Фрейе лучше не знать.
Воскресенье, 3 сентября
Баттерси. Жаркий, душный день. Вместе с Фрейей прослушал по радио выступление премьер-министра, объявившего, что отныне мы находимся в состоянии войны с Германией.[109]Стелла ползает по полу кухни, попискивая и повизгивая, что свидетельствует у нее о сильнейшем, почти непереносимом удовольствии. Я обнял Фрейю, поцеловал ее в лоб. Не вступай в армию, прошептала она, умоляю тебя. Тут я рассказал ей о предложении Флеминга, и мы помолились о том, чтобы оно осталось в силе.
Позже я вышел один в наш садик, вгляделся в синее небо с несколькими плывущими по нему облаками. Влажно, тепло. Звонят церковные колокола. Я чувствую странное облегчение: как серьезно больной пациент, которому внезапно объявили диагноз: „Положение сложное, мистер Маунтстюарт, но отчаиваться не надо“. Подтверждение даже наихудшей новости странно прочищает мозги — по крайней мере, путь впереди становится ясным, и люди знают, что следует делать. И все же, стоя в этот теплый летний день посреди моего садика, я гадал, не кончится ли все тем, что трое Маунтстюартов канут в небытие, и чувствовал, как страх омывает меня, как ледяной водой.
![НУТРО ЛЮБОГО ЧЕЛОВЕКА [Уильям Бойд]](https://watt-pad.ru/media/stories-1/babe/babe47a05bcb42a11298b5db0e362bca.jpg)