Первый лондонский дневник 3
Вернулся из Фауи. Господи, что это было за испытание. Одно только наше семейство я почти способен сносить, но гости делают его непереносимым. Я чувствовал себя отбывающим некое сложно задуманное тюремное заключение. Ангус и Салли[81],затем Айнти с семейством. Хорошо хоть я не увижу Элтреда и Энид. Уехал в Лондон самым ранним поездом и отправился прямиком в Броадкастинг-Хаус, к Фрейе. Мы пошли в паб за углом, держались за руки, пили джин с тоником. Она может уехать только на две недели — необходимо сохранить какую-то часть ее ежегодного отпуска для отца.
Навестил маму. В Самнер-плэйс уже четыре семьи пансионеров. Мама с Энкарнасьон занимают первый этаж, а остальные три сдают и цокольный тоже. О Прендергасте уже год как ни слуху ни духу. Я заставил маму показать мне все документы, относящиеся до ее финансовых дел. Отец оставил ей дом в Бирмингеме и капитал в почти 15 000 фунтов. Дажепосле покупки и отделки дома на Самнер-плэйс денег должно было остаться более чем достаточно, — они могли на всю жизнь обеспечить ее приличным доходом (по меньшей мере в 1000 фунтов в год), а мне позволили бы получить обещанное отцом наследство. Я так и слышу его слова: „Вы оба будете хорошо обеспечены“. Оба. Это были не только мамины деньги, но и мои тоже. Но с учетом ее мотовства — автомобили, слуги, мое содержание, — Крах, как я подсчитал, лишил нас почти всего. Прендергаст с его безрассудными вложениями средств в ценные бумаги США обошелся нам в 8000 фунтов — целое состояние, — не говоря уж о пропавшей квартире на 62-й стрит. Наверное, я должен испытыватьгнев, но всегда ведь трудно представить себе потерю того, чего у тебя никогда не было. По крайней мере, у мамы остался дом на Самнер-плэйс, как ни грустно видеть ее делящей этот дом с чужими людьми — и небольшой доход от жильцов, позволяющий хоть как-то сводить концы с концами. Я заметил в кухне пустую бутылку из-под джина — и потихоньку переговорил с Энкарнасьон. Бесконечные стенания, стоит ли говорить, насчет того, что она редко видится с внуком.
Пишу это на Дрейкотт-авеню: Фрейя жила здесь, пока я был в Корнуолле. Цветы в вазах, квартира дышит и пахнет чистотой. На нашей узкой кровати свежие простыни. Слышу, как ключ Фрейи поворачивается в замке. В среду мы уезжаем во Францию.
Вторник, 31 июля
Совещание в „artrevue“. Удо [Фейербах, редактор] мне понравился — смуглый, умудренный жизнью беженец из Германии, некоторое время преподававший в школе искусств „Баухаус“ в Дессау, —мне кажется, ему нравятся мои статьи. Оценочные критерии Удо сводятся всего к двум фразам: художник или произведение искусства либоganz ordinär (очень заурядны), либоteuflische Virtuosität (дьявольски виртуозны) — сверх этого я от него ничего не слышал. Что ж, это позволяет быстро выработать суждение о любом художнике. Он заказал мне большую статью о Хуане Грисе[82]— мое предложение, причем подсказанное вовсе не тем, что у меня имеется пара его рисунков углем. Грис сильно недооценен, — а теперь, когда он умер, два сияющих луча,которые исходят от Пикассо и Брака, погружают его в незаслуженную тень. Удо хочет также, чтобы я взял интервью у Пикассо, если сумею договориться с ним через Бена. Мне по душе эгалитаризм, приобретенный Удо в „Баухаусе“. Офис „artrevue“ это одна большая комната с трапезным столом посередке, за которыми сидят все — редактор, секретарь, художник журнала, корректоры и заглянувшие в редакцию авторы. Ни один журнал Англии никогда не устроился бы на подобный манер.
Я соскочил с автобуса на Бропмтон-роуд и почти уже свернул на Дрейкотт-авеню, когда услышал, как кто-то окликает меня по имени. Оглянувшись, я увидел вылезающего из полицейской машины Джозефа Даркера. Мы поболтали немного, я рассказал ему о Лотти и Лайонеле, о переезде в Норфолк, извинился, что совсем потерял его из виду.
— Как семья? — спросил я.
— Вот тут у нас не все ладно, — опустив глаза, ответил он. — Тильда умерла в прошлом году. Дифтерит.
Не знаю, отчего это известие так меня поразило. Я даже отпрянул на шаг-другой, как будто меня толкнули. Я помнил эту застенчивую женщину, вечно извинявшуюся, а теперь вот она умерла, ушла навсегда. Я пробормотал что-то бессвязное, впрочем, он видел, конечно, как оглушила меня эта новость. Мы обменялись еще несколькими словами, я дал ему мой новый адрес. Домой я вернулся, чувствуя себя искренне опечаленным. Рассказал Фрейе о моей реакции, и она сказала: „Мы не готовы к этому — к смертям людей нашего возраста. Думаем, что мы пока в безопасности, но это пустое мечтание. Никто ни от чего не застрахован“. Она провела пальцами по моим волосам, обняла меня и встала на мои ступни. Потом обвила своей ногой мою. Есть у нее такое обыкновение, одна из ее причуд — „ножное объятие“, так она это называет. „Попался, — иногда говорит она, — вот так люди и цепляются за добрую старую жизнь“.
Пятница, 3 августа
Биарриц. Бен снял между Биаррицем и Бидаром стоящую примерно в полумиле от берега большую виллу с пространным, полным деревьев запущенным парком и бетонным плавательным бассейном. Общество состоит из Бена и Сандрин, Алисы и Тима Фарино, меня и Фрейи, Кипрена Дьюдонне и его подруги, Миты, танцовщицы из Гваделупы, и Геддеса Брауна (ныне одного из художников Бена) и его друга, итальянца — также художника — по имени Карло.
Каждый день у бассейна сервируется — для тех, кто присутствует в доме, — завтрак на манер пикника, однако мы вольны в своих передвижениях — можем уйти на пляжи Сен-Жан-де-Люз, а можем отправиться на прогулку в горы.
Вчера за завтраком произошел запоминающийся эпизод (Геддес и Карло отсутствовали, Кипрен отправился в Биарриц, чтобы забрать из ремонта очки). Мы съели и выпили довольно много, когда Алиса вдруг расстегнула крючок на лифчике купальника, перенесла свое кресло на солнце и уселась там, гологрудая.
— Ты хорошо себя чувствуешь, дорогая? — самым безмятежным тоном осведомился Тим.
— Ты же знаешь, я люблю это, — ответила она. — Так приятно ощущать обдувающий титьки ветерок.
И тут же все сидевшие вкруг стола женщины обменялись взглядами и мгновенно стянули с себя верхние одеяния, так что завтрак мы закончили в окружении выставленных напоказ, соразмерных и прекрасных грудей. Поначалу меня это сильно возбудило, но спустя десять минут уже казалось самой естественной вещью в мире. Я поймал взгляд Фрейи — солнце и тени, отбрасываемые бамбуковой решеткой, под которой мы сидели, исполосовали ее, как тигрицу. Она подняла руки к затылку, чтобы поправить заколку на волосах, и я увидел, как приподнимаются и уплощаются ее груди, как, прилаживаясь к новым их очертаниям, смещаются полоски тени. Когда завтрак закончился и все отправились играть в мяч, мы улизнули в нашу комнату.
Четверг, 9 августа
Геддес и Карло на несколько дней отправились в горы, на этюды. „Слишком много света с океана“, — сказал Годдес. Я думаю, талант у него есть — работает он определенно много, — и вообще он мне нравится, — прямой, непреклонный человек, хотя мне кажется, что ко мне он относится с некоторой настороженностью. Он сказал, что все еще видится с Лэнд, и дал понять, что у нее роман с Оливером Ли.
Утро сегодня было немного облачное, поэтому мы с Тимом Фарино отправились в Биарриц, поиграть в гольф в клубе „Плато дю Фар“. Тим играет неплохо, однако из-за отсутствия практики оба мы покрылись ржавчиной. Я как раз закатил мяч в девятую лунку и собирался ударить с „ти“ по десятой, когда к нам приблизился мужчина в белой фланели и блейзере, представился — секретарь гольф-клуба — и спросил, не будем ли мы возражать, если высокопоставленный гость пройдет впереди нас половину поля. Деньги,уплаченные нами за поле, будут нам возвращены, добавил он в виде стимула, и указал на двух мужчин, шедших к нам в сопровождении мальчиков с клюшками по гравиевой дорожке от здания клуба.
— Вы англичане или американцы? — спросил секретарь.
— Я англичанин, — ответил я.
Он наклонился ко мне и прошептал:
— Это принц Уэльский.
И конечно, едва он подошел поближе, я немедля узнал его. Невысокий, изящного сложения господин в безупречных брюках гольф и коротких сапожках. Плоская твидовая шляпа на голове, густые светлые волосы набриолинены и разделены безукоризненным пробором. С ним был мужчина повыше и постарше, одетый с некоторой небрежностью; он не представился — какой-нибудь конюший, я полагаю.
Секретарь, кланяясь и расшаркиваясь, объяснил, что вот эти английские джентльмены были так любезны, что согласились уступить площадку.
Мы обменялись рукопожатиями, я представился, представил Тима.
— Вы ужасно добры, — сказал Принц. — Мы просто думали на скорую руку пройти перед ленчем девять лунок. Не хочется заставлять дам ждать.
Мы отошли в сторонку и стали наблюдать за игрой. У Принца туговатый, неловкий свинг — я бы не назвал его прирожденным спортсменом. Они пошли вперед — потом Принц трусцой вернулся с незаженной сигаретой в руке.
— У вас не найдется огня? — спросил он. Я вытащил коробок спичек, зажег одну и поднес к его сигарете.
— А коробок вы мне уступить не могли бы? — спросил он и улыбнулся своей знаменитой улыбкой.
— К вашим услугам, сэр, — сказал я, протягивая коробок.
— Спасибо. Как ваше имя, еще раз?
Я ответил ему. Логан Маунтстюарт, сэр.
Позже. Бен говорит, что Принц снял здесь дом и что с ним американка, миссис Симпсон, состоящая под присмотром своей тетки. Последовали кое-какие скабрезные разглагольствования. Тим говорит, что был с ней немного знаком до того, как она вышла за Симпсона, — знал ее первого мужа, жуткого, по общему мнению, пьяницу. Фрейя наших инсинуаций не поняла, и мы объяснили ей насчет отставки леди Фернесс и новой фаворитки. Фрейя была поражена: она ничего об этом не знала. Я вдруг сообразил, что слышал всесплетни на сей счет от Ангуса Касселла. Бен сказал, что в Париже об этом известно всем.
Такие встречи, я думаю, стоит записывать, сколь бы непригодными для описания они ни были — ну, подарил коробок спичек будущему королю Англии, и что? Но ведь все потом забывается. Что еще? Он был без галстука.
Пятница, 17 августа
Завтра Фрейя уедет, а я намереваюсь остаться здесь до конца месяца — может быть, скатаю в Ло, поживу у Кипрена. „Подумай обо мне, в понедельник утром шагающей в Би-би-си, — сказала Фрейя, когда мы лежали в постели, то постанывая, то вскрикивая. — И подумай обо мне, думающей обо всех вас здесь. ЭТО НЕЧЕСТНО!“
— Бросила бы ты свою работу, — сказал я, приникая к ней.
— И что я буду делать? — ответила она. — Писательницей стану?
Суббота, 18 августа
Фрейя уехала поездом в Париж. Я попросил ее остановиться на Дрейкотт-авеню, считать эту квартиру своей, и она обещала подумать. „Если я переберусь туда, — сказала она, — то буду вносить часть платы за жилье“. Я вяло запротестовал — не помогло. „Я не стану твоей содержанкой, Логан“, — твердо сказала она. Как я буду по ней скучать.
Это были волшебные дни, здесь, на побережье. Я загорел дочерна, но Фрейя, моя северная богиня, любит солнце меньше, чем я. Запомнить: рука об руку мы входим в большую волну в Андайе. Я стою голышом у окна, глядя в ночной парк, ощущая всем телом прохладу воздуха, вслушиваясь в пронзительный стрекот цикад, а Фрейя зовет меня обратно в постель. Долгие разговоры за столом во время завтрака — приносят еще вина, чтобы мы могли досидеть до вечера — Кипрен, Бен и я спорим о Джойсе; Геддес отстаивает Брака против Пикассо; разговоры о недоброжелательности Блумзбери — Фрейя упорно защищает перед всеми миссис Вулф; мы разбираем новый роман Скотта Фицджеральда[83] (похоже, его жена — сумасшедшая, говорит Алиса). Ночи в казино, танцы под джаз-банд. Фрейя выигрывает в очко тысячу франков — и безудержно радуется этим даровым, незаработанным деньгам.
Бен показал себя скромным, настоящим другом, даром что был распорядителем на моей свадьбе. Я попытался рассказать ему о ситуации с Лотти, но он не пожелал ничего слышать. „Мне все равно, Логан. Ты живешь своей жизнью, а я буду жить своей. Я тебе не судья — до тех пор, пока ты счастлив. Надеюсь, и ты будешь так же относиться ко мне“.Я заверил его, что буду.
Он много рассказал мне о Грисе, как тот болел под конец жизни. Сказал, что если мне интересно, он мог бы наложить лапу на маленький „но совершенный“ натюрморт, из последних. Сколько? — спросил я. 50 фунтов, — ответил он, наличными. Мне это не по карману, но что-то внутри меня сказало мне, что натюрморт я возьму. Бен тут же отправился звонить в Париж.
В голове у меня толкутся смутные идеи о том, чтобы сделать обстановкой моего нового романа такой вот летний дом с гостями.
[Ноябрь]
„Керамический кувшин и три абрикоса“ Хуана Гриса висит у меня над камином на Дрейкотт-авеню. Стены увешаны другими принадлежащими мне картинами и рисунками. В августе Фрейя окрасила комнату в темно-оливковый тон и этими хмурыми вечерами, ожидающими прихода зимы, кажется, что лампы источают свет еще более теплый, подстилаемый окружающей их землистой прозеленью.
Фрейя решила жить здесь на тех условиях, что станет вносить некую часть квартирной платы (5 фунтов). В первый день каждого месяца она пунктуально вручает мне пятерку (я не стыжусь признаться, что любая, даже маленькая помощь… вижу, впрочем, что уже упоминал об этом выше, — отчего сказанное не становится менее правдивым). Под аванс за „Космополитов“ я назанимал все, что можно. Все деньги, полученные мной за „Конвейер женщин“, вложены в прибыльные акции и страховые полисы, преобразовать их в наличность, не встревожив Лотти или, того хуже, Элтреда, я не могу. Уоллас подгоняет меня со сдачей „Космополитов“, но я все повторяю ему, что не могу найти для этого время, поскольку слишком занят журналистикой, позволяющей мне хоть как-то сводить концы с концами. Я сунулся к нему с предложением написать монографию о Грисе, однако Уоллас отверг его с порога — сказав, что мне еще повезет, если я получу за нее 10 фунтов.
На днях за ленчем:
УОЛЛАС: По-моему, вы говорили, будто у вас есть идея нового романа.
Я: Просто расплывчатая мысль. О компании молодых людей, молодых пар, проводящих лето на вилле в Биаррице.
УОЛЛАС: Звучит великолепно. Я бы это почитал.
Я: Я думал назвать роман „Лето в Сен-Жан“.
УОЛЛАС: Если в названии книги стоит „лето“, промашки не будет. Я могу хоть завтра раздобыть для вас 500 фунтов.
Я: Замечательно. Но когда я его буду писать?
УОЛЛАС: Набросайте синопсис. Две страницы. Несколько строк. Время уходит, Логан.
А вот это прозвучало зловеще — ясно, что кредит, полученный мной за „Конвейер женщин“, почти исчерпан. Поэтому я сел и попытался соорудить что-нибудь на бумаге. В виде эксперимента, я взял ситуацию в Биаррице, переменил все имена, внес дополнительные трения, давление извне (жены, бывшие любовницы). Неожиданно я, как и Уоллас, увидел в этой идее огромный потенциал — сексапильность, заграница, свобода под летним зноем у океана, — но как ни тужился, высвободить этот потенциал не сумел.
1935
[Январь]
Показался в Тропе. Сугробы ростом до подоконников. Все это казалось бы, пожалуй, красивым и романтичным, будь я здесь с Фрейей, а не с Лотти и Лайонелом, у которого, похоже, коклюш. Слышу хриплые, насмешливые крики грачей в ильмах: „Фрейя-Фрейя-Фрейя“, — мне кажется, что кричат они именно это.
Удо Фейербах попросил меня написать о „Баухаусе“ и одолжил фотографии из своего собрания. Любуюсь девушками в ткацких классах — прекрасными и свободными. Одна из них похожа на Фрейю. Никуда мне не деться.
Вторник, 4 марта
Мы обедали в „Луиджиз“, а оттуда отправились в „Кафе Ройял“. Там было людно, много знакомых лиц. Заметил Сирила и Джин и коротко переговорил с ними — они были с Лайманом? Лиландом? [неустановленное лицо]. Вскоре после этого они ушли. Затем появился Адриан Дейнтри[84]с компанией в вечерних туалетах, — включавшей и Вирджинию Вулф[85],которая курила сигару. Я уступил им наш столик и пока все кружили вокруг него, рассаживаясь, представил Вулф Фрейю. „Вы здесь только вдвоем? — спросила она у Фрейи. — Что за жуткая толпа. Как все переменилось“.
— Минуту назад с нами был Сирил Коннолли, — ответила Фрейя.
— Со своим черным бабуином? — спросила ВВ.
Фрейя не поняла, о ком она говорит.
— Его черномазой женушкой.
Я повернулся к Фрейе:
— Теперь ты понимаешь, почему миссис Вульф так славится своим обаянием.
И к ВВ:
— Вам следовало бы стыдиться себя.
Мы ушли, а когда добрались до дома, между нами произошла первая серьезная размолвка. Злобность ВВ несколько шокировала Фрейю. Я сказал: невозможно даже представитьсебе, что человек, который пишет дышащую такой лиричностью прозу, настолько пропитан ядом. „По крайней мере, она пишет“ — ответила Фрейя, без всякой задней мысли. Однако меня это ранило, так что мы поозирались по сторонам, ища, по какому бы поводу поцапаться, и во благовременьи нашли. Теперь вот пишу это, готовясь улечься спать на софе, и слышу, как Фрейя плачет за дверью спальни.
Среда, 20 марта
На скучной выставке коллажей и фотографий в галерее „Мэйор“. Единственный живой эпизод — меня проигнорировала миссис Вулф, попросту повернулась на каблуках, лишь бы меня не видеть. Ясно, что мне нет прощения.
Пошел в „artrevue“, пил вино с Удо. Он терпеливо слушал мои гневные обличения посредственности английского искусства. Потом рассказал, что теперь во всех немецких городах появились таблички с надписью „Die Juden sind hier unwünscht“ [В евреях здесь не нуждаются]. Трудно поверить, что такое возможно. Однако Удо сказал, что это дает более широкий взгляд на вещи: отживающее искусство можно сносить без особых страданий, жизнь в Лондоне имеет свои утешительные стороны.
[Март — Апрель]
Разъезды: Норфолк — Лондон — Норфолк. Париж — Рим (на Пасху. Три дня с Фрейей). Мы обдумываем наше лето: Греция. Что я скажу Л. в этом году?
[Апрель]
Мои героические усилия привели к тому, что „Космополиты“, наконец, закончены. Отнес рукопись Родерику, сказавшему несколько довольно язвительных слов о ее краткости; книга получилась объемом под 150 страниц. (Я объяснил, что задумал было, но потом отказался от этой идеи, дать в виде приложения антологию стихотворных переводов, тогда книга получилась бы попухлее). Ну, по крайней мере, ты ее из себя выдавил, сказал он. А теперь, как насчет того довольно сексуального романа, которым искушал меня Уоллас? Я оставил его при уверенности, что такая возможность существует.
Фрейя с зачарованным интересом следит за развитием романа п. Уэльский/миссис Симпсон — читает о нем в американских газетах, которые получают в Би-би-си. То, что население страны остается об этом романе в почти полном неведении, кажется ей совершенным безобразием. „Я рассказываю о нем всем, — говорит она, — каждому встречному“. Должен признаться, что я и сам питаю к нему курьезный интерес — со времени встречи с Принцем на поле для гольфа. Ангус, вот надежный источник, — он, должно быть, знаком с кем-то из внутреннего круга, — говорит, что Принц совершенно одурманен миссис С. — таскается за ней по пятам, как собачка.
[Июль]
В конце концов, я соврал. Сказал, что направляюсь во Францию, поработать. Мы встретились с Фрейей в Париже и полетели в Марсель. Потом из Марселя судном в Афины. Взяли напрокат машину и поехали: Дельфы — Навплия — Микены — Афины. Сильная жара: мы томились по дождю и прохладной погоде. Решили никогда больше не проводить наш отпуск подобным образом, в постоянном движении. Прошлогодний, в Биаррице, был идиллией. И я просто не могу жить на постоянной диете из древней культуры — экскурсия за экскурсией по очередным руинам, как бы прекрасны они ни были, как бы ни были нагружены историей. В моем сознании Греция свелась к одной огромной дрожащей в знойном мареве груде растрескавшегося мрамора. Пыль, в которую укутаны оливковые рощи, душные спальни отелей, мухи. И заметьте, все невероятно дешево. Перелет Афины — Рим. Оттуда поездом в Париж и в Лондон. Измотанные, издерганные — все сложилось вовсе не так, как мы себе навоображали. А теперь еще мне придется провести месяц с семьей. Думаю,Фрейя будет наслаждаться одиночеством.
[Август]
На помощь пришел Дик [Ходж]. Тихий месяц в Килдоннане с Лотти и Лайонелом. На две недели приезжали Ангус и Салли. Играл в Галлэйне и Мьюирхеде с приятелем Ангуса по Сити, Яном Флемингом[86].Он собирается в Кицбюхель. Я рассказал ему об испепеляющей жаре Греции, и он посоветовал ездить на лето в Альпы — любит австрийский Тироль. Я написал Фрейе и попросил выбрать на следующий год ее любимую гору.
Четверг, 26 сентября
Во время завтрака Питер [Скабиус] подарил мне экземпляр написанного им триллера — или его „пустячка“, как он с уничижительной скромностью отозвался о своей книге. Она называется „Берегись, злая собака!“, на следующей неделе выходит в „Браун и Олмей“. Это так, развлекаловка, сказал Питер, я не из вашей лиги. Мы довольно прилично выпили, отмечая это событие, и Питер признался, что у него роман с женой работающего в „Таймс“ журналиста. Говорит, что разлюбил Тесс, но никогда не оставит ее, из-за детей. „Она милая женщина и хорошая мать, просто я был слишком молод, когда женился на ней“. Спросил, как обстоят дела у нас с Лотти, я ответил — чудесно. Везучий человек, сказал он, не всегда ведь: „женись второпях и жалей на досуге“. Я чуть было не рассказал ему о Фрейе, однако удержался: сама мысль о том, чтобы здесь, сейчас, рассказать все Питеру, принижала наши с ней отношения. Моя жизнь с Фрейей это не „роман“, не гуляние на стороне. К тому же я ощущал неясную боль за Тесс; чувствовал, что ее предали, и негодовал на Питера, пристегнувшего к своему двуличию и меня. И, разумеется, от всего этого я погрузился в размышления о моей собственной ситуации. Я не чувствую к Лотти ничего. Но и никаких дурных чувств к ней не питаю. Сексуальная наша жизнь практически прекратилась — хотя в последнее время она начала поговаривать о маленьком братике или сестричке для Лайонела. Со времени рождения Лайонела я перед нашими редкими соитиями неизменно надеваю презерватив. В последний раз (в Шотландии) она сказала: „Разве это обязательно, дорогой? Не сегодня“. Я ответил, что второго ребенка мы себе позволить не можем. Она расплакалась и необходимость предохраняться отпала.
А параллельно с этим, мы с Фрейей ведем на Дрейкотт-авеню странное, полное любви, ото всех укрытое существование. Когда я не с ней, она возобновляет свою прежнюю холостяцкую девичью жизнь с подружками, — ни с одной из которых я не знаком. Когда же я с ней, мы ведем эгоистическую, замкнутую на себя жизнь новобрачных. По утрам она уходит на работу, а я отправляюсь по моим Лондонским делам: встречаюсь с людьми, заглядываю в офисы журналов, на которые работаю, почитываю кое-что в Лондонской библиотеке, завтракаю с друзьями. Ко времени ее возвращения из Би-би-си я неизменно дома. В какой-то из дневных часов я звоню Лотти, и мы несколько минут разговариваем. Лотти кажется вполне довольной, ничего не подозревающей — да к тому же Лондон ей не по душе.
И однако ж, я понимаю, что это положение сохраняется уже больше года, и думаю о том, как я не прав, просто позволяя ему тянуться и дальше. Что-то вдруг переменится — что-то сломается или свернет в сторону — и пока этого не случилось, мне действительно следует самому сделать некий ход.
Пятница, 11 октября
Завтрак с Флемингом в „Савой Грилл“. Следует упомянуть о том, что я еще раз играл с ним в гольф в Хантеркумбе, — он вдруг позвонил и пригласил меня в четвертые игроки. Думаю, у него имелась какая-то задняя мысль. Работой биржевого маклера он недоволен, кроме того, ему любопытна моя писательская жизнь. Он спросил, интересуюсь ли я порнографией, я ответил, что не особенно. А у него целая коллекция, с гордостью сообщил он. Затем, по непонятной причине, словно бы для того, чтобы объяснить мое полное безразличие к эротике, я рассказал ему о Фрейе, квартире и о нашей тайной жизни по будням. Теперь я чувствую отвращение к себе за то, что так вот исповедался перед ним, я, собственно, и не знаю, почему я это сделал. Думаю, потому, что он один из тех людей — подчеркнуто мужской складки, завсегдатаев клубов, высокомерных и неколебимо, с виду, уверенных в себе, — которые вызывают в тебе желание произвести на них впечатление. Впечатление-то я произвел, да еще какое, но мне от этого только хуже. Боже мой, сказал он, у вас жена в деревне и любовница в городе. Я ответил, что отношусь к этому несколько иначе и, чтобы сменить тему, порекомендовал ему прочесть книгу Питера (действительно очень неплохую — я проглотил ее, не отрываясь, за два часа). Затем он спросил, не хочу ли я прийти этим вечером к нему, поиграть в бридж; я напомнил ему, что должен вернуться в Торп, к жене и ребенку. „Значит ваша девушка сегодня вечером не у дел, — он рассмеялся, показывая, что пошутил. — Быть может, ей захочется прийти вместо вас?“. Я улыбнулся: Фрейе Флеминг внушил бы лишь неприязнь. Никак не могу понять сущность его натуры. Человек он довольно статный — смуглый, худощавый, — но это стать из тех, что исчезает при ближайшем рассмотрении, и начинаешь замечать изъяны: слабый рот, скорбные глаза. Он любезен, широк и, по видимости, интересуется мной, — однако в нем нет ничего, что можнолюбить.Слишком избалован, слишком хорошие связи, слишком заласкан: все в жизни дается ему слишком легко.
[Ноябрь]
Фрейя — внезапно — попросила меня познакомиться с ее отцом. Для чего? — спросил я. Чтобы он тебя знал, ответила она. Зачем ему меня знать? Затем, что рано или поздно ты станешь его зятем. Я рассмеялся, однако Фрейя по-прежнему смотрела на меня этим ее неколебимым взглядом. Надо что-то делать.
1936
Вторник, 21 января
Прошлой ночью умер Король, а на той неделе — Киплинг[87].Кажется, что вдруг ушла вся старая Англия, и я, по какой-то странной причине, испытываю смутный страх. Наверное, просто привыкаешь постепенно к тому, что эти старики где-то рядом, и ты всегда осознаешь их присутствие на заднем плане твоей жизни. А потом они умирают и в комнате становится чуть тише, и ты озираешься по сторонам в попытках понять, кто же ее покинул.
Странно думать о Принце, как о нашем Короле, — об этой тонкой фигуре на поле для гольфа.
Четверг, 27 февраля
Le trentième an de mon âge.Тридцать лет, Боже ты мой. Следовало бы провести этот день в Лондоне, с Фрейей, но Лотти приготовила мне сюрприз — бал в Эджфилде. Все устраивалось втайне и с великим искусством: приехал Бен с Сандрин и их ребенком, с юга прикатил Дик Ходж; Ангус и Салли, разумеется, мама, Элтред и Энид, множество местных. Питер с Тесс приехать не смогли, что и хорошо, поскольку мне и так было неловко из-за того, что Бен и Сандрин известно о Фрейе, я чувствовал себя неуютно, томился ощущением вины. Ладно, и что с того? Все это твоих рук дело, не так ли? Нельзя же знакомить Фрейю с друзьями, а после жаловаться, что тебе становится неудобно, когда они оказываются в одной комнате с твоей женой. Ты сам сделал выбор — вот и живи с ним — и перестань ныть.
Итак, тридцать лет и неизбежное чувство разочарования, вызванное тем, что я ничего толком не добился, точит меня, словно вирус. Изданы две книги, вот-вот выйдет третья, я приобрел определенную журналистскую репутацию. Я здоров, у меня достаточно денег, чтобы вести комфортабельную жизнь (дом в деревне, квартира в городе), я женат, у меня есть сын. И я люблю прекрасную женщину, которая в свой черед любит меня. И все же два обстоятельства грызут меня, поочередно. Во-первых, за последние годы не сделано никакой настоящей, добротной работы. В двадцать лет я ощущал в себе безграничную энергию, но использовать ее себе во благо не сумел. „Конвейер женщин“ был счастливой случайностью, а „Космополитов“ мне практически пришлось вытягивать из себя слово за словом. И во-вторых, все мое подлинное счастье зависит от Фрейи, но счастье это подпорчено, ему угрожает целый мир лжи и уловок, двуличия и измены, который его окружает. Это все равно, что повесить прекрасную картину в темной комнате. Какое расточительство, думаешь ты, — и зачем все это?
[Март]
Вышедшие на прошлой неделе „Космополиты“, встречены оглушительным молчанием. Я чувствую, что литературный мир призадумался, не понимая, как ему быть с этой книгой, — ему не удается соотнести автора „Конвейера женщин“ с любовным, далеко не научным исследованием полудюжины малоизвестных французских поэтов. Может, это розыгрыш? Кто такие Ларбо, Леве, Дьюдонне, Фарг? А я гадаю, не оказалось ли все пустой тратой времени — весь труд, который потребовался, чтобы породить на свет эту маленькуюjeu d’esprit[88]… Нет, не оказалось. Я всегда понуждал себя делать то, что хочу, а не то, что, как мне кажется, должен. Ну вот, и соврал. Уоллас загодя продал „Спраймонту и Дру“ еще ненаписанное „Лето в Сен-Жан“ за 1000 фунтов — 500 при подписании договора, 500 при сдаче рукописи. Огромная сумма, пугающе большая, и я вдруг затревожился, а удастся ли мне сочинить этот роман? Ну и, разумеется, снова почувствовал себя богачом — даже пущим, чем когда-то. Лотти ничего об этой сделке не знает. Я спросил у Фрейи: что мы будем делать с таким количеством денег? А она ответила: почему бы не купить симпатичный маленький домик?
Вчера в „Куаглиноз“ столкнулся с Питером. С ним была молодая женщина, которую он представил как Энн Вайз. Когда она ненадолго отлучилась — попудрить носик, — я спросил, не об этом ли романе он мне говорил. О нет, сказал он, с тем романом покончено, это другая женщина. „Осторожно, злая собака!“ продана почти в 10 000 экземплярах. Онбез малого закончил другую книгу „Ночной поезд в Париж“, и если она будет расходиться так же хорошо, Питер вполне сможет забросить журналистику. Сказал, что ему очень понравились „Космополиты“, он и не думал, что я столь тонок, — все напуганы изысканной ученостью книги, сказал Питер, и стыдятся признать, что в их знании культуры имелась такая брешь. Он до того мило расхваливал меня на все лады, что я с удовольствием посидел бы с ним подольше, но мне нужно было повидаться с Удо — да и подружка Питера должна была вот-вот вернуться. Думаю, если бы мы завтракали только вдвоем, я рассказал бы ему о Фрейе. Двое искушенных литераторов — старых друзей — какаягадость!
[В июле 1936-го испанские генералы подняли мятеж против законного, хоть и левого правительства Испании, и разразилась кровавая гражданская война, которая на поверхностный взгляд представляла собой классический конфликт между силами левых: Республиканцами — и правых: Роялистами. Левые — Народный Фронт — всегда отличались большей разъединенностью, чем их противники, поскольку состояли из разных партий (коммунисты, анархисты и трейд-юнионисты, если назвать только три из них), далеко не всегда сходящихся во взглядах. По мере продолжения войны и географического разделения Испании, в хрупкой коалиции левых стали проступать признаки слабости и напряженности. Фашисты — правые — получали, как было хорошо известно, военную помощь от диктатур Италии и нацистской Германии. Франция и Британия придерживались позиции невмешательства. Только Советский Союз и направлял помощь осажденным Республиканцам.
Многие идейные молодые европейцы вступили добровольцами, чтобы сражаться с фашизмом, в Интернациональную Бригаду, а дело Народного Фронта пользовалось почти всеобщей поддержкой писателей, художников и интеллектуалов.
Вскоре после начала войны Уоллас Дуглас подписал для ЛМС контракт с американским агентством печати „Дазенберри пресс сервис“, и это агентство поручило ему отправиться в Испанию, дабы разъяснять суть конфликта американским читателям. В итоге, он дважды ездил туда, чтобы освещать войну — один раз в ноябре 1936-го, другой в марте1937-го).]
Понедельник, 2 ноября
Барселона. Дикая неразбериха в Бюро для иностранцев. Мне предложили проехаться по госпиталям: я сказал, что уже был в госпитале в пятницу, теперь мне нужна поездка на фронт. Приходите завтра, говорят, — я слышу это от них четвертый день подряд. Так что, сижу в кафе на Рамбла, пью вермут с сельтерской, и разглядываю женщин.
Странное зрелище представляет собой во время войны этот хорошо знакомый мне город. Каждое окно каждого здания перечеркнуто крест-накрест клейкой лентой, чтобы во время воздушных налетов не трескались стекла. Красные и черные флаги свисают с балконов. На каждом втором перекрестке красуется огромный плакат с портретом Маркса,или Ленина, или Троцкого, и все расписано заглавными буквами: НКР[89],ОСТ[90],ИКА[91],ЕПРМ[92],ККП[93].Впрочем здесь, в Барселоне, преобладают НКР и ИКА — анархисты.
А на улицах царит настроение лихорадочного энтузиазма. Люди выглядят почти больными от волнения, внушаемого им новым обществом, которое они создают, — можно подумать, что здесь происходит революция, а не гражданская война. Проблема Барселоны в том, что война ведется далеко от нее и потому у каждого остается слишком много свободного времени на то, чтобы разговаривать, анализировать, устраивать заговоры и интриги. И любые слова обретают звучащую форму в бесконечных хвастливых заявлениях, которые льются из громкоговорителей, развешанных по домам и деревьям. Вокруг с важным видом расхаживают молодые люди в кожаных куртках, на поясных ремнях у них висят револьверы, придающие им сходство с вооруженными бандитами. И девушки, столь же уверенные в себе, простоволосые, губы их красны, в облике присутствует нечто бесстыдное. Барселонаen fête[94]:происходящее здесь походит скорее на праздничную демонстрацию, фиесту, чем на что-либо более серьезное — или смертельно опасное.
Вернулся в отель. Я живу, что только естественно, в „Мажестик де Инглатерра“ на Пасео де Грасиа. Тут полно журналистов, все больше французских и русских. Англичан япо возможности сторонюсь. Что такое английские коммунисты?Ganz ordinär,я бы сказал. Здесь они проникаются самодовольством и заносчивостью, которые в Лондоне им никогда не сошли бы с рук. Самое что ни на есть: „Видите? А что я вам говорил?”.
Написав статью для „Дазенберри пресс сервис“ — 1000 слов об атмосфере города, — еду трамваем на почтамт, чтобы ее отослать. Совершенно необходимо побывать до отъезда на фронте.
Среда, 4 ноября
Ко мне приставили личного помощника (вот что значит писать для американских газет). Ему за сорок, зовут его Фаустино Анхел Передес. Когда мы встретились в Министерстве информации, на нем была стандартная униформа анархиста — широкие хлопчатобумажные брюки и короткая кожаная куртка, — должен сказать, впрочем, что чувствовал он себя в ней несколько неловко. Его седеющие волосы намаслены и волнами уходят ото лба к затылку, у него приятное лицо, рябое, как у переболевшего в детстве оспой человека. Я разговариваю с ним по-испански, он отвечает на вполне сносном английском — интеллектуал, стало быть, не рабочий. Я сказал ему, что хочу отправиться на мадридский либо на арагонский фронт — куда будет легче попасть. Он вежливо ответил, что сделает максимум возможного, чтобы мое желание осуществилось.
Встретил Джефри Бреретона, корреспондента „Нью стейтсмен“. Он сказал, что здесь со дня на день появится Сирил Коннолли.
Четверг, 5 ноября
Фаустино — он настаивает, чтобы я звал его именно так (мы все теперь братья), — сказал, что получил для нас пропуск, позволяющий отправиться поездом в Альбацете. Я на радостях пригласил его позавтракать со мной. Он человек занятный, но замкнутый. Я спросил, чем он занимался до войны, и он ответил, что был администратором в „Ла Лонха“, школе изящных искусств. Администратором, подчеркнул он, не преподавателем. Мы поговорили о современной живописи, и я сказал, что знаком с самым прославленным из питомцев „Ла Лонха“. „А, Паблито, — не без сердечности откликнулся Фаустино. — Как он? Все еще отсиживается в Париже, я полагаю“. Он объяснил мне некоторые тонкости касательно сражающегося с фашистами и с Франко Народного Фронта. Забудьте о разного рода профсоюзах, сказал он, они вас только сильнее запутают. Основу Республиканцев составляют анархисты, коммунисты и троцкисты. „Здесь, в Каталонии, — не без сожаления сообщил он, — мы сильно увлечены анархизмом. И к несчастью, все мы очень подозрительны по отношению друг к другу. Одна фракция входит в другую, та в третью. Коммунисты из Валенсии называют нас, барселонцев, фашистами. А мы называем фашистами коммунистов из Валенсии“. Он пожал плечами. Но вы же все объединились для борьбы с фашистами, сказал я. „Конечно. Однако это очень удобное ругательство“. А что вы думаете о коммунистах, спросил я (делая заметки). „Buenos y bobos“, — улыбнувшись, ответил он. Есть хорошие, есть дураки.
Я отпечатал все это и отправил почтой в нью-йоркский офис „Дазенберри“. Телеграфировать нет смысла — чтобы оправдать расходы, которых требует телеграф, нужно нечто сенсационное. До сих пор я получал от „Дазенберри“ 300 долларов в неделю — самая прибыльная журналистика, какой я когда-либо занимался. А такими темпами я буду зарабатывать по 100 долларов каждые два дня, кроме того, мне оплачивают расходы.
Пятница, 6 ноября
Ни свет ни заря на железнодорожный вокзал и только затем, чтобы услышать от милиции, что документы у нас не в порядке. Предложил Фаустино отправиться в Валенсию, посмотреть, не повезет ли нам больше с тамошними коммунистическими властями. Как-никак, правительство Республиканцев находится именно там, убеждал его я, и, возможно, из Валенсии будет легче попасть в Мадрид, чем из Барселоны в Альбацете. Очень может быть, что вы и правы, с обычной его вежливой улыбкой ответил он. „En el fondo no soy imbécil, Faustino“, сказал я [В конце концов я же все-таки не дурак]. Он расхохотался и хлопнул меня по плечу. Похоже, лед сломан.
Суббота, 7 ноября
Вчера ночью мы добрались до Валенсии, проведя в поезде около десяти часов. Фаустино сменил свое анархистское облачение на поношенный черный костюм должностного лица. Валенсия кишит людьми, но несколько безумного пыла Барселоны в ней не ощущается. Солдаты попадаются здесь чаще, чем милицейские и вооруженные гражданские, по улицам разъезжают взад-вперед армейские грузовики. Многие здания обложены мешками с песком: как-никак фронт проходит всего в шести милях отсюда. Мы остановились в отеле „Испания“ и совсем уж поздней ночью, в ресторане, именуемом, как ни странно, „Идеальный зал“, съели по огромному бифштексу с жареной картошкой. Ресторан наполнен хорошо одетыми мужчинами и женщинами. Ясно, что никаких нехваток этот город не испытывает. Мы прошлись по правительственным учреждениям и услышали, что я мог бы отправиться в Мадрид с компанией других иностранных журналистов дней через десять-пятнадцать. Что меня отнюдь не устраивает. За завтраком снова объелись — мидии с креветками плюс кувшин пива. После полудня Фаустино уехал поездом назад в Барселону. Он говорит, что ему в Валенсии неуютно и, похоже, это чувство смущает его: „Это тасторона, к которой я принадлежу“, — говорит он. Мы по-дружески распрощались, я сказал, что примерно через месяц снова буду в Испании. Я собираюсь уплыть пароходом вМарсель, а оттуда полететь в Париж. Доработаю для „Дазенберри“ статью о Валенсии и постараюсь, организовать следующую поездку получше — уже из Лондона. В противном случае, мне пришлось бы проторчать здесь несколько недель и, возможно, без всякого толка.
После полудня отправился в „Музей Провинции“. Закрыто. Хотел увидеть автопортрет Веласкеса. Хорошая вышла бы точка в конце поездки.
Пятница, 27 ноября
Еду поездом в Норидж, чтобы провести уик-энд в Торпе. На сердце камень. Лондон, в который я вернулся от простых и чистых страстей и горячности Барселоны, произвел на меня гнетущее впечатление. Тамошние молодые мужчины и женщины преисполнены искренних убеждений, у них ясные ценности, общее дело и желание изменить к лучшему мир, вкотором они живут. Ходить после этого по улицам Лондона и видеть зажатые, серые, подавленные лица соотечественников — это способно привести в отчаяние.
А тут еще и встреча с Ангусом в „Уайтсе“[95],куда я зашел выпить. Он спросил, не хочу ли я стать членом клуба (он бы предложил мою кандидатуру, сказал Ангус). Я мгновенное ответил „нет“, а затем, — чтобы умерить его удивление, — сказал, что мне это не по средствам. Ивлин [Во] разговаривал в баре с какими-то людьми, я дал ему понять, что только-только вернулся из Испании, рассказал, какое сильное впечатление произвел на меня душевный настрой Республиканцев. Он с жалостью смотрел на меня своими расширенными, яркими голубыми глазами. „Испания не имеет никакого отношения ни к вам, ни ко мне, Логан“, — сказал он. И тут же, противореча себе, спросил, видел ли я сожженные церкви. Закрытые видел, ответил я, но никаких признаков антиклерикализма. Тут он сменил тему и засыпал меня вопросами об Элтреде и Эджфилдах. Временами мне кажется, что я интересен Ивлину только тем, что женат на дочери графа.[96]
Все разговоры в баре вертятся вокруг Короля и его американской подруги, очень много сальных и, по правде сказать, отвратительных рассуждений насчет „сексуальных затруднений“ Короля и искусства, с каким миссис Симпсон удается их разрешать. Почему мне так стыдно слушать все это? Я чувствую нечто вроде абсурдной связи с ним, порожденной нашей короткой встречей, тем что я отдал ему мои спички, а он спросил, как меня зовут. Хороший барселонский анархист из меня явно не получился бы.
Понедельник, 30 ноября
Весь уик-энд я был угнетен и подавлен, и Лотти, — для нее это не характерно, — спросила меня, что не так. Я сказал ей, что ощутил себя своего рода изгнанником, возненавидел Англию и проникся желанием жить за границей, как можно дальше от Британии. Перебрал возможности: Австралия, Канада, Малайя, Южная Африка, Гонконг… но мы повсюду — спасения нет.
Вторник, 8 декабря
В газетах ничего, кроме Королевского кризиса. С души воротит. Пусть себе отрекается ради нее, говорю я, — ему же будет лучше. В Испании его бы поняли: он решил руководствоваться велениями сердца, а не ума, и это пугает наших мелких буржуа.
Единственное, что подняло мое настроение — очень хорошая рецензия на „Космополитов“ (разумеется, не подписанная) в литературном приложении к „Таймс“. Рецензент, по-видимому, понял, почемуLes Cosmopolitesпробудили во мне столь сильные чувства. В них все замешано на романтике, приключении, неравнодушии к жизни, ее сущностной грустности и быстротечности. Они смакуют и светлые, и горькие радости, которые предлагает нам жизнь, это стоики гедонизма. На мой взгляд, — превосходный жизненный принцип. Продажи застряли на 375 экземплярах. Поговаривают о „мертворожденном дитяти печатного пресса“. Родерик при наших с ним встречах старается обходить эту книгу стороной — точно экскременты на тротуаре, — и говорит только о „Лете в Сен-Жан“, из которого я написал всего несколько торопливых страниц. Я чувствую, что могу на время забыть об этом романе, доллары, заработанные в Испании, держат меня, в финансовом отношении, на плаву. Собираюсь снова отправиться туда в марте. „Лайф“ заказал мне большую статью об Интернациональной бригаде (350 долларов). Одну из моих барселонских статей я продал в „Нэшс мэгэзин“ за 30 фунтов.
Понедельник, 14 декабря
Выступление Короля по радио[97]показалось мне очень трогательным, очень трезвым и выдержанным в точно выбранных тонах личного сожаления, смешанного с чувством долга и сознательной жертвы. В голосе его чувствовалось напряжение. Бывшего Короля, я имею в виду, поскольку у нас теперь имеется Георг VI. Что за год, 1936-й: он войдет в историю Британии хотя бы потому, что в этом году нами правили, пусть и недолго, целых три короля. Мнение Фрейи об отречении в точности совпадает с моим — без всяких внушений с моей стороны, — мнение Лотти прямо противоположно. Ну а что ему оставалось делать? — спросил я у нее в воскресенье (мы завтракали в Эджфилде — весь стол обернулся ко мне). Нечего было даже идумать о том, чтобы жениться на ней, — ответила Лотти. У Англии не может быть дважды разведенной Королевы — какой пример она подавала бы? Нет-нет, вмешался Элтред: ему следовало отправить ее на годик обратно в Америку, притвориться, будто все кончено, а потом, когда все о ней позабыли бы, он мог потихоньку поселить ее в Лондоне, в каком-нибудь укромном месте — вернуть ее в свою жизнь без всякого шума. „Вам не кажется, что это отчасти цинично? — спросил я. — И может быть, неблагородно?“. Элтред искреннейшим образом удивился. „Господи, о чем это вы? — сказал он. — Это же Король. Он может, черт подери, делать все, что ему в голову взбредет“. Меня тошнит от них — ото всех.
1937
[Среда, 10 марта]
Аэропорт Тулузы. Жду самолета на Валенсию — задержка на час. Сегодня среда — в понедельник утром я покинул Лондон. Думаю, я все еще испытываю последствия потрясения, — что я оставил позади, понятия не имею. Вранье — ты отлично знаешь, что оставил. Чего ты не знаешь, так это того, что обнаружишь, когда вернешься.
А случилось следующее. Я, как обычно, провел уик-энд в Торпе. Приехал ранним поездом в Лондон, зашел в „Арми энд нейви сторз“, чтобы купить разные разности, которые могут пригодиться в Испании (мощный фонарь, 500 сигарет, запас теплой одежды). Уже после ленча вернулся на Дрейкотт-авеню. Разложил одежду на кровати и совсем было собрался укладываться, когда в дверь позвонили. Я спустился вниз, открыл и увидел Лотти и Салли [Росс], — радующихся тому, как они меня сейчас удивят. Лотти произнесла нечто вроде: „Ты забыл дома рукопись, а мы что-то заскучали, ну и решили на денек съездить в Лондон“. И вручила мне папку (двадцать четыре пугающих страницы „Лета в Сен-Жан“ — я не собирался брать их с собой в Испанию и намеренно оставил в Торпе). Салли сказала: „Ладно, Логан, бросьте, разве вы не собираетесь пригласить нас наверх?“.
Что я мог сказать? Что сделать? Оказавшись в квартире, Салли мгновенно все поняла и затараторила, как пулемет. Лотти потребовалось на несколько секунд больше, я увидел, как застывает ее лицо, услышал, как ее „Ой, какая милая…“ замирает у нее в горле, пока она оглядывается. Они не стали заходить в спальню, кухню, ванную — не было необходимости. То, что в этой квартире живет женщина, они поняли и так. Во дворце ли или в глинобитной хижине, оно осязаемо и узнается безошибочно — присутствие, наличие порядка, отличного от того, который способен создать даже самый аккуратный из живущих одиноко мужчин. Они-то ожидали чего-то совсем простого и функционального — так я описывал всем любопытствующим Дрейкотт-авеню — чего-то схожего с монашеской кельей. А наши сумрачные, теплые, нежно любимые, обжитые комнаты являли собой красноречивое свидетельство двойной жизни, которую я вел в Лондоне, — мои книги, мои картины, ничем не примечательные, разрозненные предметы меблировки. Лотти совсемпримолкла, а притворное щебетание Салли все усиливалось, пока она, наконец, не выпалила: „Знаешь, дорогая, если мы сейчас побежим, то поспеем на пятичасовой“. Самаята реплика, с какой удобнее всего уйти со сцены за кулисы, — она позволила всем нам торопливо спуститься вниз. Лотти овладела собой и смогла даже сказать: „Будь в Испании поосторожней“, а мне хватило духу поцеловать их обеих на прощание и махать им ручкой, пока они удалялись по Дрейкотт-авеню.
С полчаса я просидел в кресле гостиной, ожидая, когда в голове моей уляжется шум: воинственные предположения, возможные способы действий, пути спасения, извинения, вранье… Фрейя вернулась домой, я рассказал ей о случившемся. Она по-настоящему испугалась, а после взглянула мне прямо в глаза и сказала: „И хорошо. Я рада. Теперь нам можно не прятаться“.
И вот, я сижу здесь, в Тулузе, размышляя о возможных последствиях, и понимаю, что в общем-то Фрейя умница, что она права. Однако я чувствую — что? — что все случилось помимо моей воли, что произойти это должно было не так. Я мог бы, нагородив кучу лжи, как-то выпутаться из моего поддельного брака с Лотти, пощадив ее чувства и не уязвив с такой силой гордости. Не быть. Объявили, что рейс откладывается еще на три часа.
Понедельник, 15 марта
Валенсия. Отель „Ориенте“. Всего за несколько месяцев здесь многое переменилось. Коммунисты (ККП), похоже, сплотились, вследствие чего порядка стало больше: В Бюроиностранной прессы мне выдали пропуска на Арагонский и Мадридский фронты. Британские журналисты протестовали против такого фаворитизма, но тщетно: им пришлось встать в самый хвост очереди — правительство Республиканцев разгневано нашей политикой невмешательства. Один из них сказал мне, что здесь Хемингуэй — живет в огромном номере „Регина Викториа“. Надо будет зайти, засвидетельствовать почтение.
Позже. Хемингуэй принял меня очень сердечно — говорит, что едет в Мадрид, снимать документальный фильм. О „Дазенберри пресс сервис“ он никогда не слышал. „Они платят? Это единственный критерий“. Как часы, ответил я. У него тоже контракт — с неким „Газетным альянсом“. Получает 500 долларов за каждую отправленную каблограммой статью и по 1000 за отправленную почтой — до 1200 слов. Исусе: почти по доллару за слово. Вот тебе и „Дазенберри“. „Берите с них побольше за расходы“, — посоветовал Хем. Он был в самом симпатичном его расположении духа — открытый, искренний, — и мы с ним здорово накачались бренди. В мадридском отеле „Флорида“, сообщил он мне, единственное в городе шоу. Я сказал, что в конце месяца встречусь с ним там. Хочу съездить в Барселону, повидаться с Фаустино. Я понимаю, что счастлив вернуться в Испанию, и не только потому, что здесь так интересно. Испания не дает мне думать — и тревожиться, — о том, что может сейчас делать и говорить Лотти. Написал любовное письмо Фрейе, заверив ее, что все будет хорошо, — однако что я, собственно, собираюсь делать, не сказал.
Четверг, 18 марта
Мы с Фаустино погрузились сегодня утром в военный состав и, пыхтя, потащились к Арагонскому плато. Чертовски холодно, на мне купленные в „Арми энд нейви“ теплые подштанники. Нас разместили на ночлег в деревушке под названием Сан-Висенте, в миле от фронта. Запас сигарет сделал меня очень популярным человеком. Мы получаем за одну пачку по большой маисовой лепешке и столько вина, сколько захотим. Фаустино предупредил меня, чтобы я экономил: „Весь испанский табак поступает с Канарских островов“. Я понял: острова удерживает Франко — сигарет у Республиканцев вскоре не останется.
Барселона тоже переменилась: живительная революционная лихорадочность, похоже, покинула ее, и город просто вернулся к своему довоенному состоянию. Повсюду бедняки и, соответственно, бросающееся в глаза богатство. Большие дорогие рестораны переполнены, при этом на улицах длиннющие очереди за хлебом, а у магазинов на Рамбла снова торчат попрошайки и уличные мальчишки. По ночам можно видеть проституток, маячащих в проемах дверей и на уличных углах, вновь появились афиши кабаре с голыми девушками. В прошлом году ничего подобного не было. Я спросил у Фаустино, что произошло, он ответил, что коммунисты понемногу оттесняют анархистов от управления городом. „Они больше заинтересованы во власти, — сказал он, — и лучше организованы. Свои принципы они пока отставили в сторонку, чтобы победить в этой войне. А у нас только и есть, что принципы. В этом наша беда: мы, анархисты, хотим лишь одного — свободы для народа, мы жаждем ее и ненавидим привилегии и несправедливость. Просто мы не знаем, как ее достичь“. Он негромко рассмеялся и повторил, точно личное заклинание: „Любовь к жизни, любовь к человеку. Ненависть к несправедливости, ненависть к привилегиям“. Чувство, с которым он произнес эти слова, странно тронуло мое сердце, по-настоящему. „Кто бы с этим не согласился?“ — сказал я. И процитировал ему Чехова, о двух свободах: что все, о чем он просит это свобода от насилия и свобода от лжи. Фаустино сказал, что предпочитает свою формулу: две любви, две ненависти. „Но ты забыл еще об одной любви, — сказал я. — О любви к красоте“. Он улыбнулся. „Ах, да, любовь к красоте. Ты абсолютно прав. Видишь, какие мы романтики, Логан, — до мозга костей“. Я усмехнулся: „En el fondo no soy anarquiste”[98].Он искренне расхохотался и, к моему удивлению, протянул мне руку. Я пожал ее.
Пятница, 19 марта
Нас ведут на фронт. В мглистом свете раннего утра обнаруживается, что Сан-Висенте это хитросплетение каменных и глинобитных, сильно пооббитых домов, узкие улочки между ними разгвазданы в грязь грузовиками, людьми и скотом. Жуткий холод. Мы тащимся вверх по тропе, между маленькими, убогими полями, в которых уже показываются первые, ядовито-зеленые, опушенные инеем всходы зимнего ячменя. Местность здесь открыта всем ветрам, деревьев почти нет — потрепанные ветром кустарники (мне удается распознать розмарин) покрывают сьерру и ее отроги.
Окопы расположены на гребне горы — неглубокие, обложенные камнями и мешками с песком. За окопами (которые тянутся всего на сотню ярдов) — линия колючей проволоки, а за нею склон круто уходит вниз, в долину. На вершине горы, стоящей по другую сторону долины, видны огневые позиции и плещущийся оранжевый с желтым флаг — там фашисты, до них отсюда с полмили, я даже различаю муравьиные фигурки расхаживающих солдат. Отсутствие какой-либо опасности ощущается очень ясно — никто не дает себе трудапригибаться. Фаустино представляет меняteniente[99],оказавшемуся англичанином, человеком хмурым и подозрительным, говорит, что зовут его Теренсом — фамилии намеренно не называет. По его словам, он раньше работал в Чатемских доках. Он ведет меня на беглый осмотр позиций: мужчины, сидят, съежившись, у маленьких, кое-как сложенных костерков, небритые, грязные и деморализованные, оружие у них старинное, покрытое грязью. Теренс объясняет, что этот участок фронта находится в ведении милиции ЕПРМ — троцкистов. Новое русское оружие получают только войска коммунистов. „Нас русские не снабжают, потому что мы против Сталина, — с неподдельной яростью говорит он. — Не забудьте написать об этом в вашей газете. Я уверен, Франко им очень и очень благодарен“. О правительстве в Валенсии он говорит с куда большим презрением, чем о врагах напротив.
Мы перелезаем через бруствер и подходим по возможности ближе к проволоке. Глянув вниз по склону я различаю нечто, принимаемое мной за валяющееся мертвое тело. „Марокканцы, — говорит Теренс. — Атаковали нас в январе. Мы их отбросили“. Затем я слышу несколько сухих щелчков, как будто кто-то ударяет камнем о камень. „В нас стреляют?“ — спрашиваю я. „Да, — говорит Теренс, — но не волнуйтесь, они слишком далеко“.
На прощанье я отдаю Теренсу две пачки сигарет, и ему впервые удается выдавить из себя улыбку.
[Суббота, 20 марта]
Я понимаю, что увидел на Арагонском фронте все, что хотел увидеть, и мы собираемся уезжать. Все утро провели с Фаустино в ожидании грузовика, который отвезет нас обратно к железной дороге. Оба мы расстроены увиденным, — однако, как подчеркивает Фаустино, его оно удручило сильнее: я так или иначе через несколько дней покину страну, а он должен остаться, это его война. У него свои представления о борьбе с фашизмом, которых он считает себя обязанным придерживаться.
Прохлюпав по грязи главной улицы, мы забредаем в церковь. Никакой мебели в ней не осталось (пошла на дрова), теперь здесь стойло мулов и курятник. Я извлекаю мой „Бедекер“ и зачитываю вслух: „В Сан-Висенте имеется маленькая романская церковь, которая заслуживает того, чтобы сюда завернуть“. Мы сидим на полу, курим, прихлебываем виски из моей фляжки. Как долго ты пробудешь в Мадриде? — спрашивает Фаустино. Неделю, дней десять, не знаю, — отвечаю я, — на самом-то деле мне нужно как можно скорее вернуться домой. Я улыбаюсь ему и говорю: у меня семейные осложнения. И рассказываю о Фрейе, о нашей двойной жизни, о моей ситуации Лондон-Норфолк. Жена обо всем узнала, говорю я, как раз перед моим отъездом в Испанию.
На лице его появляется печальное, сострадательное выражение. Затем, как если бы моя маленькая исповедь в чем-то убедила его, он надписывает на клочке бумаги адрес. „Если сможешь, загляни к этому человеку, когда будешь в Мадриде, он даст тебе пакет для меня. А когда вернешься в Валенсию, я зайду и заберу его. Буду тебе крайне благодарен“. По моему лицу он видит, что мне вовсе не улыбается впутываться в какие-либо нелегальные дела. „Не беспокойся, Логан, — говорит он. — К войне это никакого отношения не имеет“.
Понедельник, 5 апреля
![НУТРО ЛЮБОГО ЧЕЛОВЕКА [Уильям Бойд]](https://watt-pad.ru/media/stories-1/babe/babe47a05bcb42a11298b5db0e362bca.jpg)