22
*ДИСКЛЕЙМЕР-СЕЛФХАРМ ЭТО НЕ КРУТО И ВСЕ ОПИСЫВАЕТСЯ В ЭТОЙ ГЛАВЕ ПРИДУМАНО А ЕСЛИ ВЫ РЕЖЕТЕСЬ ТО ЭТО ПЛОХО,СОВЕТУЕМ ОБРАТИТЬСЯ К ПСИХОЛОГУ,БЕРЕГИ СЕБЯ*
Тишина в её жизни стала абсолютной. Сообщения Глеба сначала бушевали гневом, потом умоляли, потом затихли в бессильном отчаянии. Она перестала не только отвечать — она перестала воспринимать. Мир сузился до холодной кафельной плитки ванной в съёмной квартире и тупой, живой боли, которую можно было на миг заглушить только одним способом.
Она не искала смерти. Она искала хоть какого-то чувства, кроме леденящей пустоты. Острые лезвия оставляли на коже тонкие, яркие полосы, и на секунду пустота отступала, сменяясь жгучим, понятным ощущением. А потом возвращалась, ещё гуще.
Она перестала есть. Еда вызывала отвращение. Тело, всегда бывшее лёгким и подтянутым, начало стремительно терять массу. Кости проступили под кожей, став хрупким каркасом для измученной души. Она не смотрела в зеркало, но чувствовала это — каждое выступающее ребро, каждую впадину на щеке.
В тот вечер было особенно тихо. И особенно пусто. В голове не осталось ни одной строчки, ни одной мысли, только густой, давящий туман. Руки действовали сами, на автомате, совершая знакомые, почти ритуальные движения. Боль была далёкой, как сквозь слой ваты. А потом... потом силы покинули её окончательно. Сознание поплыло, мир сузился до точки. Она скользнула на холодный пол ванной, прислонившись к бортику. В глазах темнело. Где-то на периферии сознания мелькала мысль, что, наверное, это конец. И это было... спокойно.
---
Глеб нашёл её через три дня отчаянных поисков. Ему позвонила встревоженная Карина, сказав, что Настя месяц назад вскользь упомянула район. Этого было мало, но он использовал все связи, все возможности. Когда он вломился в дверь (соседи вызвали полицию, но один вид знаменитого лица и дикого отчаяния в его глазах остановил их), в квартире стояла могильная тишина и запах затхлости.
Дверь в ванную была приоткрыта. Свет горел.
Он замер на пороге, и сердце на секунду остановилось. Потом вырвалось диким, болезненным ударом.
Она лежала на полу, бледная, почти прозрачная, в старой футболке, которая болталась на ней, как на вешалке. Руки были безвольно раскинуты, на внутренней стороне предплечий — неглубокие, но многочисленные свежие и заживающие порезы. Но страшнее всего было её лицо — впалые щёки, тени под глазами, густая завеса отрешенности, сквозь которую едва пробивалось сознание. Она дышала, но дыхание было слабым, прерывистым. Она была тенью себя, хрупким скелетом, обтянутым кожей.
— Нет... Нет, нет, нет... — хриплый шёпот вырвался из его груди. Он не кричал. Весь его ужас сконцентрировался в ледяном, молниеносном действии.
Он скинул с себя куртку, осторожно, но быстро завернул в неё её холодные руки, чтобы остановить слабое кровотечение и скрыть порезы от её же взгляда, если она очнётся. Потом подхватил её на руки. Она была пугающе лёгкой, как ребёнок или как птенец со сломанным крылом.
— Насть, держись, — бормотал он, вынося её из ванной, не обращая внимания на подоспевших полицейских и соседей. — Всё будет хорошо. Я тут. Я с тобой. Просто держись.
Он отвёз её не в обычную больницу, а в закрытую частную клинику, специализирующуюся на комплексной помощи. Всю дорогу он держал её руку, повторяя её же имя, как мантру, боясь, что если перестанет, то тонкая нить, ещё связывающая её с этим миром, порвётся.
---
Очнулась она через сутки. В стерильной, тихой палате. В теле была слабость, а в голове — странная, непривычная тишина, без тумана. Первое, что она увидела, — это его. Он сидел в кресле у окна, склонившись, уткнувшись лицом в сцепленные руки. Он выглядел на десять лет старше. Измождённым, посечённым.
Она слабо пошевелилась. Он мгновенно поднял голову. В его зелёных глазах, обычно таких ясных и холодных, бушевала буря — облегчение, боль, страх, бесконечная усталость.
Они молча смотрели друг на друга. Она первой отвела взгляд, к своим забинтованным запястьям. Стыд, жгучий и горький, накатил на неё волной.
— Прости... — её голос был хриплым шёпотом, едва слышным. — Я... не хотела, чтобы ты... это видел.
Он встал, подошёл к койке, но не садился на край. Он стоял, глядя на неё сверху, и в его лице не было ни упрёка, ни гнева. Только глубокая, бездонная печаль.
— Мне не за что тебя прощать, — сказал он тихо, но очень чётко. — Это я должен просить прощения. Каждый день. За то, что не увидел. За то, что думал, что наши победы на сцене — это пропуск в счастливую жизнь. За то, что загнал тебя в угол собственным эго и нашим общим «огнём». Я сжёг тебя дотла, Настя. И за это я буду просить прощения всю оставшуюся жизнь, если ты позволишь.
Она смотрела на него, и по её исхудавшим щекам медленно потекли слёзы. Не истеричные, а тихие, очищающие.
— Я не... не справилась. Со славой. С вниманием. С тем, чтобы быть «Синицыной». С тем, чтобы быть... твоей. Мне стало страшно. И я... заморозилась. А потом и заморозки не осталось. Осталась только пустота.
Он наконец сел на край кровати, осторожно взял её руку, не задевая бинтов.
— Тогда мы будем оттаивать вместе, — сказал он просто. — Медленно. Не торопясь. Никакой музыки, пока ты не захочешь. Никаких концертов, контрактов, интервью. Только ты. И я. И наше время. Мы заново научимся дышать. Обещаю.
И в его обещании не было пафоса звезды. Была простая, железная решимость человека, который прошёл через ад и нашёл в нём самое важное.
Их отношения не восстановились в тот же миг. Они начали строиться заново. Из пепла. Из тихих разговоров в палате, из его терпеливого присутствия, из её первых, крошечных шагов — съесть ложку супа, выйти на прогулку в сад клиники, позволить Карине приехать в гости.
Он не давил. Он был рядом. Как скала. И постепенно, очень медленно, в её глазах, кроме пустоты и стыда, стало появляться что-то ещё. Сначала — усталую благодарность. Потом — слабую надежду. А потом, однажды, когда он принёс ей её старый, потрёпанный блокнот (без давления, просто «на всякий случай»), она взяла его, и через несколько дней написала там одну-единственную строчку: «Тишина после бури — тоже музыка».
Она показала ему. Он прочитал, и в его глазах, впервые за долгие недели, блеснула та самая, узнаваемая искра — не триумфа, а глубокого, безмерного уважения и зарождающейся, новой, уже не опаляющей нежности.
Это было начало долгого пути назад — к себе, к жизни, к музыке и друг к другу. Но теперь они шли по нему не несясь вскачь, а держась за руки и чувствуя под ногами каждый камень. Потому что поняли самую главную вещь: их сила была не в огне, а в умении вместе пережить пепелище и найти в нём семена для нового роста.
