Падение
Девушка рывком поднялась на кровати, жадно глотая воздух. Глаза, затуманенные недавним сном, опустились на собственные руки — они предательски дрожали.
Страх. Липкий, проникающий до самых костей, уже опутывал каждую клеточку ее тела своими цепкими щупальцами. Мозг, едва проснувшись, отчаянно сигнализировал телу: Бежать. Прочь. Как можно дальше. Не оглядываться. Только бы не догнали, не схватили, не заставили вновь проживать ту самую сцену из прошлого. Мара давно привыкла делить постель с кошмарами. Они были ее верными спутниками в лабиринтах сознания, любезно напоминая об ужасах давно минувших дней. Они мастерски искажали старые воспоминания, добавляя к ним спецэффекты — точь-в-точь как в древних земных фильмах, что хранились у некоторых семей на блестящих дисках с перламутровым отливом. Ее сознание было изобретательно в ночных пытках. К знакомым кошмарам оно подмешивало нечто новое, доселе невиданное и поражающее воображение. Яркие вспышки огромных деревьев, рек, гор и озер, о которых обитатели Ковчега могли лишь читать в старых книгах. И смерть. Много смерти, незнакомые лица, крики и боль, которая резала плоть даже после пробуждения. И она бы с радостью сорвалась с места, убежала от этих видений подальше с первым же лучом солнца. Но незадача: в этой гигантской жестянке, летящей сквозь космос, бежать было некуда. А уж из унылой тюремной камеры, заменявшей ей дом вот уже три года, — и подавно.
— Знаешь, я уже даже не вздрагиваю, когда ты так просыпаешься, — раздался сонный, но полный участия голос. Октавия смотрела на нее с усталой улыбкой. — Думаю, это прогресс. Что на этот раз?
— Земля, О. Мне опять снилась эта чертова Земля, — голос Мары хрипел. Тонкие пальцы бессильно вплетались в рыжие пряди с легкими завитками на концах.
Под ее зелеными глазами залегли густые тени — неизменные спутники хронического недосыпа. От вечного дефицита кислорода и без того бледная кожа стала почти прозрачной, проступая синевой вен и делая россыпь веснушек еще более чужеродной. Уродство — вот как она мысленно называла свою нестандартную для Ковчега внешность, которой почему-то восхищалась Октавия. Мара часто украдкой поглядывала на подругу, невольно сравнивая. Шатенка была эталонной красавицей: длинные шелковистые волосы, сохранившие здоровый блеск даже в камере, подтянутая фигура с аккуратными округлостями. И лицо — невероятно правильное, красивое. Рыжеволосая считала Октавию прекрасной, испытывая смутную грусть от мысли, что такой красоте суждено тускнуть в этой унылой металлической коробке.
— Ты выглядишь совсем плохо, Лисичка, — голос Октавии прозвучал тихо, но в нём слышалась стальная нота беспокойства. Она опустилась на край жесткой койки, и та жалобно скрипнул под её весом. Теплые пальцы осторожно взяли Мару за подбородок, мягко поворачивая её лицо к тусклому свету лампы, вмонтированной в потолок. — Давай сообщим охране. Пусть отправят тебя к медикам. Это уже не шутки. Ещё немного — и ты не сможешь встать. Я правда переживаю.
Рыжеволосая тепло, хотя и устало, улыбнулась. Лисичка. Прозвище, прилипшее к ней с первого дня в этой клетке, от которого она за год так и не смогла отвертеться. В нём было что-то от насмешки над её «дикой», нестандартной внешностью, но в устах Октавии оно звучало как самое нежное слово на всём Ковчеге.
— Октавия, не стоит. Ты же сама знаешь правила игры. Мы все здесь живём в режиме экономии, даже воздух — не исключение, — Мара мягким, но твёрдым движением отвела руки подруги. Её собственные пальцы, холодные и тонкие, сплелись на коленях, пытаясь скрыть дрожь.
Шатенка тяжело вздохнула, её плечи опустились в знакомом жесте принятия неизбежного. Воздух в камере, и без того спёртый, казалось, стал ещё гуще от этого вздоха.
— Ладно, — сдалась она, и вдруг на её идеальном лице вспыхнула лукавая, сговорчивая улыбка. — Я перестану тебя донимать. Но только сегодня. Потому что день сегодня... особенный.
Октавия игриво приподняла ровные дуги бровей, и в её светлых глазах заплясали весёлые искорки, которые даже полумрак камеры не мог погасить.
— Никакой он не особенный, — фыркнула Мара, отводя взгляд к зарифлённой металлической стене. — Совершенно обычный. Такой же серый, долгий и душный, как и все остальные на этой летающей консервной банке.
Но как она ни старалась скрыть предательскую улыбку, сдержать её не получалось. Праздники... Она всегда их обожала. Ей пришлось отказаться от многого: от редких семейных ужинов с матерью, где можно было говорить шёпотом, от шумных, нелегальных вечеринок у кого-нибудь в отсеке, от большого круга друзей, который растворился в страхе и доносах. Но само чувство — этот внутренний свет в день, который должен быть твоим, — вытравить не удалось. С появлением Октавии стало легче. Их судьбы, хоть и разные, были похожи в главном: обе прятались. Октавия — от всех, будучи тайной, которую её семья обязана была скрывать в тесной дыре каютного пола. Мара — от самой себя, от своей сущности и крови, которую по наставлению матери Анны ей полагалось стыдиться, отрекаясь от права на нормальную жизнь.
— С днём рождения, милая! — выдохнула Октавия, и её голос сорвался на счастливый, почти детский писк. Она стремительно преодолела расстояние между ними, обвивая подругу в крепких, тёплых объятиях, пахнущих дезинфекцией и едва уловимым ароматом мыла. — Теперь тебе семнадцать, и ты наконец-то меня догнала!
Щелчок. Скрип. Звук был резким, металлическим, окончательно разрывающим иллюзию уюта. Дверь камеры не открылась — её дёрнули и отшвырнули внутрь, так, что створка с лязгом ударилась об ограничитель. Мара даже не успела прошептать «спасибо». Октавия не успела разжать объятия. В проёме, заливаемом теперь ярким, слепящим светом коридора, выросли силуэты. Не двое, как обычно. Больше. Бронежилеты, дубинки на перевес. Они ввалились внутрь, заполняя собой скудное пространство, делая его тесным и враждебным.
— Заключённые 160 и 167. На выход, — пробасил один из них, мужчина с плечами, не помещающимися в дверной проём. Голос был лишён интонаций, как автоматный код.
Вот черт. Единственная связная мысль, пронесшаяся в голове Мары, пока чья-то грубая рука впивалась ей в плечо, а другая — в складку старой черной безрукавки с длинным воротом у шеи. Её подняли, почти оторвав от койки, с лёгкостью, с какой таскают мешки с зерном.
— Что вы делаете?! — её собственный голос сорвался до хрипа, в нём плескалась паника. — Нам ещё нет восемнадцати! Вы не имеете права!..
Возмущение захлебнулось, превратившись в короткий, подавленный выдох. Резкая, жгучая боль в шее. Холодок, расползающийся под кожей. Мара дёрнулась, пытаясь развернуться, и увидела последнее в этом отрезке ясности: лицо Октавии. Искажённое ужасом. Глаза — широко распахнутые, безмолвно кричащие. А потом мир накренился, сполз в темноту. Голова стала чугунной, неподъёмной. Звуки отдалились, превратившись в глухой, подводный гул. Тяжесть. Всепоглощающая, ватная тяжесть, увлекающая на самое дно.
***
Пробуждение было тяжёлым, болезненным, будто её резко выдернули из небытия. Сознание возвращалось обрывками, и первым чувством стала всепроникающая, тупая боль в висках и в месте укола на шее. Мара не могла понять, сколько времени провела в черной, бездонной тишине — этом временном убежище, где даже кошмары не могли её достать. Но спасение закончилось. Воспоминания нахлынули внезапно и грубо, как удар в солнечное сплетение: яркий свет ворвавшейся в камеру охраны, железная хватка на плече, искажённое ужасом лицо Октавии. Рыжеволосая дёрнулась, пытаясь вскочить, и тут же её туловище болезненно срезала тугая нейлоновая лямка, впившаяся в грудь и пояс. Она была пристёгнута. Жёстко, неподвижно, как груз. Глаза, застилаемые пеленой, метались по округе, стараясь уловить хоть что-то в полумраке. Очертания проступали медленно. Небольшое круглое помещение, стены которого были исчерчены царапинами и потёками старой смазки. Потолок, низкий и выпуклый, гудел от напряжения. Запах — едкая смесь озона, пота, страха и вековой пыли. Это был шаттл. Древний, дышащий на ладан, явно вытащенный с самых задворок станции «Меха». И вокруг — повсюду — другие. Подростки. Лица бледные, глаза широкие от шока и непонимания, тела пристёгнуты к таким же скрипучим, облупленным креслам. Кто-то стонал, кто-то плакал, кто-то всё ещё безвольно свешивал голову, не приходя в себя.
Резкий, пронзительный гул, исходящий отовсюду, заставлял вибрировать зубы и накрывал мысли свинцовой волной. Голова раскалывалась. Мара с силой потянула голову налево, направо. И увидела. Распущенные тёмные волосы, спадающие на опущенные плечи. Октавия. Она медленно, с трудом поднимала голову, веки тяжело вздрагивали.
— Лисичка... — её голос был сиплым, едва слышным сквозь грохот. Она моргнула, пытаясь сфокусироваться на подруге в полутьме. — Где мы? Какого чёрта, мать его, происходит?
Мара пыталась ответить, но язык заплетался, губы не слушались. Она лишь смогла покачать головой, и в этом жесте было столько отчаяния, что у Октавии лицо исказилось новой судорогой страха.
— Я не знаю, — выдохнула Мара, и её шёпот был пропитан леденящей, нарастающей паникой. — Ничего не понимаю...
В этот момент шаттл содрогнулся всем своим старым корпусом. Не просто вибрация, а мощный, рвущийся изнутри рывок, будто проснулось и взбунтовалось чудовище. Сердце Мары сорвалось в бешеный, неровный танец, ударяя в рёбра. Кресло затряслось, а вместе с ним — всё тело. «Корыто», в котором их заперли, выходило на орбиту? Падало? Их трясло всё сильнее, скрежет и рёв нарастали, сливаясь в оглушительную симфонию разрушения. В голове у Мары, помимо её воли, закрутилась карусель самых ужасающих мыслей: законы изменили втихую? Их всех, «неисправимых», решили тихо утилизировать, сбросив в космическую бездну? Или это казнь? Конец. Без суда, без последнего слова, без права на второй шанс.
Внезапно погас и без того тусклый свет. На секунду воцарилась кромешная, давящая тьма, прерываемая только искрами паники и сдавленными всхлипами. А потом, с резким шипением, зажегся единственный экран в носовой части салона. На нём проступило лицо. Холодное, отчуждённое, с каменными чертами, знакомое каждому обитателю Ковчега с детства. Канцлер Телониус Джаха.
Его голос, металлический и лишённый всякой теплоты, заполнил пространство шаттла, перекрывая даже гул двигателей. Он говорил о миссии. О выживании человечества. О радиации, которая, по расчётам, могла спасть до приемлемого уровня. Он называл их «добровольцами», «первопроходцами», но каждое его слово било, как плеть. «Сто преступников... Наименее ценный ресурс... Проверка жизнепригодности... Ваши жизни — цена за будущее наших детей...». Он ставил их в один ряд с подопытными крысами, расходным материалом. Его лицо, это лицо лицемерного лидера, вещавшего о морали и долге, было последним гвоздем в крышечку их общего гроба.
Экран погас. Свет не вернулся.
— Земля, Октавия, — губы Мары шевельнулись почти беззвучно. Шёпот тонул в адской какофонии гула, треска и всеобщих криков, но Октавия, будто почувствовав, повернула к ней голову. — Мы летим на Землю.
— Да, подружка, — отозвалась Октавия. Её голос звучал странно плоским, выгоревшим, но в нём, на самом дне, мерцала искра. Не надежды, нет. Предвкушения новой, невероятной игры, в которую втянула её судьба. — Мы летим на Землю. И клянусь Богом, звездой, чем угодно... Если выживем — ты больше не будешь Лисичкой. Я нареку тебя Ведьмочкой. За твои вещие сны, Мара. За то, что ты уже видела это место.
Это было так на неё похоже — принимать жестокий поворот судьбы как вызов, как начало опасного приключения. Но на этот раз Мара не смогла отозваться на эту браваду. Гул двигателей сменился на пронзительный, нарастающий вой входа в атмосферу. Корпус затрясся с такой силой, что казалось, старые заклёпки вот-вот вырвутся наружу. Давление вдавило её в кресло, мир поплыл в красных пятнах.
Она нащупала в темноте руку Октавии — холодную, сухую, цепкую. Сжала её изо всех сил, будто это единственная нить, связывающая её с реальностью, которая вот-вот разорвётся.
— Если выживем, — прошептала Мара уже не для подруги, а для самой себя, и в этом шёпоте было всё: прощание с прошлой жизнью, леденящий ужас перед падением, и слабая, почти задавленная искра того самого инстинкта, о котором твердил Джаха — инстинкта выжить, любой ценой. Огненная пелена сгущалась за иллюминаторами. Падение началось.
