[новая первая часть]
I
Усталая нянечка грубой ладонью сжимала детскую ручку, беспристрастно глядела вдаль из-под тяжёлых век, и в зрачках её отражались кроны деревьев и лица людей, обезображенные отпечатками душевных болезней. Нянечка вела за руку грустную девочку со светлыми волосами, заплетёнными в тонкие, как крысиные хвостики, косички – Оксану. Во время прогулки нянечка не отпускала её от себя ни на шаг, всё таскала молча за собою по аллеям – как куклу. Она делала это машинально холодно – просто потому, что так надо, что это обязанность. Обязанность точно такая же, как и уборка в палате – монотонная и изматывающая. Так надо делать, чтобы хоть на что-то прожить, но вот только после уже на жизнь не остаётся сил.
Окно в палате, забранное железными прутьями, выходит не во двор больницы, а в палисадник, огороженный облезлым деревянным забором. За тем забором – просторный двор жилого дома, и из двора, стоит только чуть показаться фиолетовому вечеру, доносятся детские голоса и скрип качелей. Оксана тут же подбегает к окну и долго вглядывается мокрыми глазами в тёмно-зелёные, слегка позолоченные электрическим светом, кружева деревьев и в кусочки неба за ними. Иногда её хрупкие плечики содрогаются и слышатся тихие-тихие всхлипы. Всё остальное время она просто молчит. Раньше она ещё говорила: рассказывала, будто сестра не умерла, а просто ушла в иной мир – но когда поняла, что ей никто не верит, замолчала.
Нянечка подвела её к скамейке, на которой, откинувшись и сложа на коленях руки, сидела бледная девушка в ситцевом платье. У неё были рыжие волосы, собранные в небрежный пучок на затылке, и тонкая, как папиросная бумага, белая кожа. Исступлённый взгляд её был устремлён в пустоту. Всем видом своим она изображала отстранённость от окружающего мира и могла бы оказаться призрачным осколком чужой вселенной, но сидевшая рядом пожилая докторица в белом халате пыталась разговаривать с нею, задавала вопросы о настроении, о самочувствии. Девушка отвечала ей с неохотой, и её слова как будто растворялись в пустоте. Она сидела, полуприкрыв глаза, так что иной раз могло показаться, будто бы она, разморённая на солнце, задремала. Ветерок играл с рыжими волосами на её маленькой круглой головке, с белыми рюшами платья на груди. Эта девушка не походила на всех остальных пациентов: слишком всё на ней аккуратно и смотрится очень мило... И когда нянечка подвела к скамейке девочку с грустными глазами, девочка вздрогнула и в изумлении отпрянула назад.
– Ты чего, деточка? – удивилась, обратив на неё внимание, Марья Яковлевна – добрая главврач с живыми чёрными глазами, внимательно изучавшими просто собеседника ли, пациента – как будто вцеплявшимися взглядом в плоть и выпытывавшими, вытаскивавшими из души всё, что отпечатывается на лице и в жестах. При этом взгляд её оставался ласков, и в глазах мелькали искорки сострадания, когда она спрашивала своих больных о самочувствии.
Ей было больше шестидесяти лет, она была ещё из тех врачей, каких показывали в старых учебных фильмах по психиатрии. Лицо у неё было всё сморщенное, наполовину скрытое за громоздкой роговой оправой с толстыми стёклами.
– Аля, – обратилась Марья Яковлевна к девушке, что сидела на скамейке подле неё, – одну секунду, – затем взглянула маслянистыми глазками на Оксану. – Ты знаешь эту тётю, деточка?
Девочка кивнула. Она не могла рассказать никому о том, что в Интернате под лестницей есть граффити: Нина Апрелева с зашитым ртом и Алевтина Морозова с разбитыми по плечам рыжими прядями, с исцарапанными руками и ногами. Вот и у этой девушки в ситцевом платье с рюшами все руки исчерчены полосами царапин и рубцов. Она лениво открыла глаза и взглянула на Оксану, которую нянечка крепко держала за руку.
– Ты кто? – спросила она тихим флегматичным тоном.
– Это Оксана, – ответила за девочку Марья Яковлевна и начала рассказывать о девочке, но слушательнице в ситцевом платье это не было интересно, и она сохраняла всё тот же отсутствующий вид, прикрыв глаза.
Только когда врач обмолвилась о том, что Оксаночка из местного интерната, девушка заметно напряглась. Её затуманенный взгляд прояснился, сделался серьёзным, устремившись на девочку. Она принялась внимательно изучать её не без интереса, так внезапно сменившего полную апатию на лице, на котором отразилась тень сладкой ностальгии по чему-то давно и безвозвратно ушедшему.
– Вот как, – протянула она. – Значит, Оксана?
Девочка смущённо потупилась. Ласково улыбнувшись ей, Марья Яковлевна провела рукой по её золотистым волосам, а затем сказала нянечке вернуться в палату или побродить поблизости. Опытный специалист с многолетним стажем – Марья Яковлевна тут же определила, что общение двух её пациенток друг с другом могут пойти на пользу обеим. Они были из одного Интерната – другого во всём районе просто не было – двадцатилетняя девушка, уже несколько лет наблюдающаяся в психиатрической больнице после неудачной попытки суицида, и девочка с бредом на фоне тяжёлой депрессии. Казалось, у них могло быть ещё больше общего.
И главврач не ошиблась: уже вечером того же дня она наблюдала, как за ужином Аля пыталась убедить одну из нянечек, что не стоит заставлять Оксану доедать, если она не хочет. Полная нянечка искренне недоумевала, как можно так мало есть, а Оксана молча сидела, уперев обе руки в табуретку и отрешённо потупившись. Аля разговаривала резко, на повышенных тонах – что ей было свойственно. Дошло до того, что она обозвала нянечку жирной свиньёй, тем самым доведя ей до слёз, – тогда Марья Яковлевна сочла просто необходимым вмешаться. Благодаря ей конфликт был исчерпан.
Вскоре Оксана начала разговаривать: Аля верила ей, рассказывала о своей жизни в Интернате, и ей можно было доверять свои страдания.
– Я вылечусь, – обещала она, – и заберу тебя к себе.
Она никогда не улыбалась, но туман апатии в её глазах начинал рассеиваться и в нём как будто брезжили лучики счастья. Не умея и никогда не желая быть счастливой, Аля сама того не замечала, как становилась всё более нежной и ласковой с Оксаной, как если бы та приходилась ей родной дочерью. Прежде она воровала у других пациентов таблетки и прятала их в дыре в стене за своей кроватью, но об этом тайнике она как будто забыла: она обрела то, что может согреть. Марья Яковлевна наблюдала за ними, растроганно улыбаясь, и делала заметки в их историях болезни об улучшениях.
Потом Оксану выписали – и она вернулась в Интернат. Она продолжала любить Алю, скучала по ней и каждый вечер молилась о том, чтобы у неё всё было хорошо.
II
Третьеклассник Митька Назаров подбежал по коридору к сортиру и увидел, что дверь сортира нараспашку. Высоченный старшеклассник с сигаретой, подобный атланту, поддерживал косяк плечом, преграждая собою проход, так что даже то, что там творится, нельзя было разглядеть – не говоря уж о том, чтоб пройти. Слышалось только, как плещется вода, и два голоса наперебой выкрикивают оскорбления, заглушая слабые всхлипывания. Когда Митька попросился войти, старшеклассник, который стоял в дверях, лениво повернул голову и посмотрел на него сверху вниз поверх тёмных очков, пожевал сигарету тонкими губами и сказал:
– Шёл бы ты отсюда, малой, – затем выплюнул сигарету прямо на затоптанный и захарканный кафель и брезгливо затоптал носком ботинка. – Хотя постой, – передумал он и, резко вытянув руку, тонкими паучьими пальцами больно вцепился в Митькины волосы и притянул к себе. – Запомни: если ты кому-то расскажешь, что тут видел, с тобою будет ровно то же самое – потому что так всегда бывает с теми, кто разбалтывает чужие секреты.
Ближайшая к выходу кабинка была открыта, но то, что там происходило, Митька никак понять не мог: в тусклом свете он видел только чью-то задницу, обтянутую джинсами, краешек голубой футболки и ноги человека, который явно стоял на коленях. Тот старшеклассник, кто держал Митьку, снял свои тёмные очки, сложил их в нагрудный карман рубашки и потащил малого поближе, чтоб тот мог получше разглядеть, что происходит.
Два парня полоскали кого-то в унитазе. Один держал руки, а другой давил на загривок. Оба они были здоровенные амбалы, но вот тот, над кем они издевались, – какой-то совсем хилый. Митька смотрел на виднеющиеся между стоптанными кедами и обмохрившимися по краям задравшимися штанинами худенькие щиколотки, наполовину освещённые неестественным жёлтым, а наполовину подёрнутые то и дело мелькающими тенями. Митька готов был заплакать, боясь, что и его так же будут купать лицом в холодной грязной воде в этом мерзком вонючем сортире.
– Хорошо видно? Ты смотри, смотри внимательнее, – приговаривал над ним старшеклассник – с такой расстановкой, как если бы ему доставляло удовольствие прямо-таки смаковать каждое слово.
Митька, словно язык проглотил, молчал, ошарашенный, прислушивался ко всем несусветным ругательствам, которыми те двое осыпали свою жертву, и очень боялся, что с ним могут обойтись точно так же.
Тот, который держал паренька за загривок, наконец, отпустил руки, и паренёк задрал голову. В воцарившейся на миг тишине слышалось сливавшееся с сердцебиением обрывистое дыхание. Со слипшихся плоскими кудряшками чёрных волос по плечам на растянутый свитер стекала вода, похожая на плесень, медленно запускающую свой мицелий в каждую петлю. Стоявший над ним парень в голубой футболке потирал уставшие запястья, похрустывал затёкшими костяшками, а в горле его перекатывался, подобно шарику в утробе болванчика, противный хохоток.
– Что, ушлёпок, опять Директрисе побежишь жаловаться? – обращался он чувачку, который, весь мокрый, по-рыбьи беспомощно глотал воздух открытым ртом и никак не мог откашляться.
Внезапно резкий визг огласил полутёмный сортир:
– Пусти его!!! – и все, как по команде, повернули головы в сторону входа.
На пороге стояла худощавая девчонка с охотничьим ружьём наизготовку. Она была такая маленькая, миниатюрная, что едва ли выглядывала из-за ружья, но глаза её были огромны, а в них решительной искрой отдавался серый блеск металла – той искрой, которая воспламеняет порох; и все на неё взирали опешив, замерев, отпустив мокрого, выполосканного в унитазе паренька.
Девушка стояла, уверенно держала ружьё, не двигалась с места – и напряжение нарастало так, что даже лампочки, казалось, светились тревожнее, помигивали на дрожащих вольфрамовых усиках. В тишине, держащейся на тонких переплетениях дыхания, можно было расслышать, как потрескивает, сгорая, тонкая металлическая пружинка, раскалённая до того, что таяла и делалась совершенно прозрачной в лучах собственного света.
Когда девушка медленно двинулась, всё так же держа двустволку, вглубь, старшеклассник, который не отпускал Митькиных волос, вцепился ещё крепче и, тяжело хромая на левую ногу, потащил его навстречу девушке с ружьём. Она опустила на малого металлически-серые глаза, вздохнула. Старшеклассник подтолкнул Митьку со словами:
– Всё! Спектакль кончился, – и, наконец, разжав пальцы, брезгливо отряхнул сальную ладонь о бедро.
– Суки в ботах, – прошипел сквозь зубы Митька и, неуклюже спотыкаясь о порог, выбежал в коридор.
Почему суки были в ботах, история умалчивала, но именно так ругались все интернатские – от первоклашек и до выпускников. Это ругательство почему-то напрочно укоренилось в головах лучше всех уроков.
Теперь, когда Митька убежал, в сортире остались хромой Платон, мокрый Блоха, постукивавший зубами от мелкой дрожи, до того макавшие его в унитаз Киря и Борька и Халамидница с ружьём наизготовке. Опустив ружьё, Халамидница, наконец, оглядела всех присутствовавших своими огромными, словно не вмещавшимися в зеницы, глазами – и почти все под её взглядом виновато сгибали плечи и прятали головы. Все, кроме Платона: он, подволакивая извечную ногу, подошёл к ней ещё ближе и одну руку положил на ствол ружья, потянул к себе. Халамидница не разжимала цепких пальцев, заточенных на перебирании мельчайшего бисера, и всем телом подалась вслед за ружьём.
– Отдай, – вкрадчиво потребовал Платон, но она упрямо не отпускала приклада.
Тогда Платон повторил настойчивее:
– Дай сюда.
Тонкие пальцы синхронно разжались и растопырились, как веер, но огромные глаза оставались неподвижны. На поверхности прозрачной мельхиоровой топи плавал абрис правильного нордического лица Платона – тонкого, как будто геометрически точно выверенного. Мельхиор в Халамидницыных глазах сжимался, словно от холода, и по краям, казалось, покрывался инеем.
– Что же ты за сволочь такая? – досадливо покачала она головой. – Блоху зачем приволок?
Блоха осторожно поглядывал на неё, на Платона, позабыв и об отяжелевшем от воды свитере, и о мокрых волосах. Взволнованные Киря и Борька так же смотрели на них, ожидая то ли распоряжения, то ли какого-то занимательного действа – но ничего не произошло. Только Платон с Халамидницей вышли, оставив их наедине с несчастным Блохой.
– Время ещё подгадал, – продолжала недовольно бормотать Халамидница, – с обеда утащил. Подлец! Как тебе только не стыдно?
Платон оперся на приклад и сказал, снисходительно склоня голову на бок:
– Какое ты имеешь право судить или поучать меня? Ты же всего лишь какая-то тень...
– Я горгулья этого места, – резко прервала его Халамидница.
Он с наигранным удивлением вскинул брови.
– Горгулья? – и рванулся, подхватил Халамидницу за шиворот, притянул к себе и заглянул в самые глаза. – Если ты горгулья, то, наверное, должна знать, что, чтобы всё спокойно было, надо занять их чем-то.
– Спокойно, говоришь? – переспросила Халамидница. – Издеваться над Блохой – это, по-твоему, спокойствие? Ты же сам знаешь, что он ни в чём не виноват! он же не Стукач! – и голос её сорвался на отчаянный визг, она принялась беспомощно размахивать руками.
Платон, сохраняя невозмутимость, словно бы въевшуюся в лицо, грубо отстранил её.
– Я всё прекрасно знаю, – спокойно сказал он. – Только им же, – он кивнул на дверь, имея в виду тех, кто был за нею, – всё равно, кого в унитаз макать. А настоящий Стукач...
– Я приведу его Стасику.
– Не приведёшь, – гаденько усмехнулся Платон.
III
Даша толкала перед собой по коридору инвалидную коляску, в которой сидела Лизочка. В сверкающих спицах колёс порхали по кругу голубые бабочки. У Лизочкиной коляски были розовые поручни, пёстрые от разноцветных наклеек. Розовый – такой же, как блузка на самой Лизе. Лиза имела собственные представления о прекрасном, так что одевалась исключительно во всё розовое и сиреневое и считала свои образы самыми наиболее женственными из всех, какие только могут быть. В общем, Лизочка считала себя самой замечательной среди всех своих подруг и не могла сравнить себя ни с одной из них – ни с Дашей, ни с Катей.
Катенька шла тут же, чуть впереди.
Даша же...
Даша была какой-то неказистой серой мышкой и считалась, должно быть, страшненькой подружкой: мягкие волосы непонятного оттенка, круглая голова с покатым подбородком, простецкие очки в тонкой оправе и толстая задница. Она была тихенькой и вроде бы умницей, но почему-то общалась с Катенькой и Лизочкой – наверное, чтобы делать им домашние задания, хоть считала себя более или менее важной ступенью иерархии Интерната. Конечно же, все видели её тем, чем она и была, а Лиза и Катя обсуждали между собой, какая же она страшная, словно в Семипалатинске родилась.
Впрочем, для этих злоязычных девиц все остальные были родом из Семипалатинска.
Ещё, конечно же, они любили обсуждать парней.
– Даша, – спросила Лизочка, запрокидывая голову и глядя снизу вверх на Дашу, на пологий подбородок, перетекающий в шею, и две чёрные дырочки ноздрей, – а тебе кто нравится?
Даша загадочно повела плечом. В этой загадочности должно было бы присутствовать и некоторое кокетство, потому что Даша научилась так поводить плечом от Лизы.
– Не зна-а-а-аю, – протянула она – тихо и робко.
– Не может такого быть! Всё ты знаешь! – с азартом воскликнула Лизочка, встряхивая светлой головой.
Лиза была точно уверена, если и вправду не знала ответа.
Даша потупилась, стала рассматривать прядки на Лизиной голове, подколотые пластмассовыми детскими крабиками, розовые поручни коляски, пестревшие наклейками. Молчание могло бы быть тягостно и длиться долго, целую вечность – да лишь шустрая Катенька подначивала:
– Знаешь-знаешь! неужели?!
– Не знаю, – мотнула головой Даша. – Не скажу.
– Скажи-и-и! – взвыла Катенька. – Скажи-скажи!
– Не скажешь – мы угадаем, – согласилась Лиза. – Ну? кто? Ну же!.. Химик? нет? нет. Кто? Карпец? – более настойчиво: – Карпец?! Ладно. Гм-гм-гм. Та-ак... Точно не Карпец? А Стасик? тоже нет? Киря? Борька? Да ну! – Блохастый? Х-ха! Блохастый же? Что? тоже нет?.. Ладно-ладно... Ну а кто? Я всё равно узнаю. Ааааа, – и словно озарение, словно осенило – лисья улыбочка, – поня-я-я-я-ятно. Всё с тобой ясно: в Шпагина втрескалась! Да ладно! Что, правда, что ли?
Даша смутилась, щёки её зарумянились. Она бы хотела спрятать этот предательский румянец, отвернуться, чтоб никто не видел – но только все уже всё поняли: ей нравится Шпагин. И всё же, до конца не доверяя тем, кого она называла подругами, Даша смущалась ещё сильней и ощущала себя такой дурой...
Только Лизочка деловито развела руками.
– В прошлом году я бы тебе сказала, что это будет сложно: тогда просто никто и не догадывался, что он вообще может встречаться с этой Мосиной! Я и не сомневаюсь, что он делает это чисто из жалости – она же страшная, как Семипалатинск. Ты красиве́й. А может, он и по-приколу с ней. Или мы чего-то не знаем, а она ему даёт и не ломается. Просто тут по-другому нельзя. Но если он с ней только из-за того, что она ему даёт, то тебе, подруга, тоже придётся тут преуспеть. А что сложного: расслабься и получай удовольствие.
По лицу Катеньки скользнула усмешка. Тот смешок, какой обычно издаётся при разговорах на такие запретные, но всё равно очень важные темы. По крайней мере, но именно тема непосредственной близости между мужчиной и женщиной будоражит юные умы и больше всего ассоциируется со «взрослостью». При этом все как будто бы напрочь отказываются принимать всю естественность процесса совокупления.
Даша отвела глаза, стала шарить взглядом по простенкам, по дверям, пересчитывать таблички с номерами спален. Эти разговоры её отнюдь не забавили, а были неприятны: она чувствовала, как душа рвётся на кусочки и кто-то втаптывает их в грязь. Было нестерпимо жалко себя – которой хотелось простой чистой и нежной любви, возвышенного чувства... неважно, с кем, на самом деле, но тёплого и взаимного. Шпагин – тот, которого она привыкла видеть, – представлялся просто идеалом: он был умён, харизматичен, авторитетен – чего ещё?
Тут Даша вздрогнула, испугавшись саму себя, замерла и побледнела. Она вдруг поняла, что вовсе не ищет никакой искренности.
– Эй, а что стоим?! – возмутилась Лизочка. – Дашка! – и, неловко обернувшись, попыталась дёрнуть её за уголок блузки. – Обещаю, мы тебе всё устроим.
– Да, – вторила ей Катя и подмигнула. – Ты попала к лучшим свахам Города!
Сводничать – и гордиться этим, что ж... С другой стороны, они обещают помочь Даше. Плести интриги у обеих получается не хуже, чем плести языками.
– Спасибо, – робко поблагодарила Даша – скорее за то, что их болтовня отогнала тяжёлые мысли.
– Ты чего голову повесила?! – задорно обратилась к ней Катя. – Веселее! Будете вы у нас сладкой парочкой!
Катя в этот момент походила на шумливую ведьмочку, беспечно бросающую в котёл с приворотным зельем крысиные хвостики и лапки ящериц.
– Как мило, – Лизочка театрально сложила руки на груди, как будто бы всем было так интересно, что это она там делает: она же привыкла быть в центре внимания.
Даша вновь отвернулась. Лицо её было задумчиво.
– Вы знаете, – в полголоса промолвила она, – я слышала, что ему на самом деле Халамидница нравится...
– Колокольцева, что ли? – недоверчиво переспросила Лизочка. – Да ладно! Она ж совсем «тю-тю», – и покрутила пальцем у виска, – да и просто страхолюдина, как чёрт-и-что. Ты чего? Бы-ы-ы-ыть не может!
– Ага-ага, – звонко поддакнула Катя, подтверждая свои слова.
Они подошли к триста второй спальне, Катя придержала дверь перед въезжающей коляской.
– А вы знаете, – тараторила она, пока Даша разворачивала коляску, чтобы спиной вперёд провезти через порожек, – знаете: короче, Шпагин Стукача нашёл, они его наказали, а эта ненормальная где-то ружьё нашла, припёрлась – и говорит, мол отпустите, это не Стукач!.. Нормально, да? Она ж отбитая совсем! на голову!
– Хочешь, я тебе скажу, где она ружьё взяла? – важно проговорила Лиза, доставая из чёрной бархатной сумочки с ярко-розовым цветком, вымененной у Халамидницы за нитку бус, помаду и пудреницу. – У Шпагина!
– Хо-хо-хо, – лукаво погрозила Катенька Даше.
Лиза провела кончиком розовой помады по губам. Этот розовый отразился в мутном круглом зеркальце, припорошённом пудрой. Лиза плотно сжала губы, словно выжидая чего-то, но затем всё-таки поинтересовалась:
– Ну а кто Стукач-то?
– Не поверите! – чрезвычайно эмоционально воскликнула Катенька, заламывая руки. – Не поверите – Блохастый!
Глаза у Лизочки округлились, смешно подёрнулись совиные брови.
– Оооо...
– Вот оно как, – безразлично, лишь бы поддержать разговор, вставила Даша.
Она сидела на краешке пустовавшей кровати – и лицо её было полно превеликой скорби. Эта кровать же, на которой давно никто не спал, принадлежала раньше близняшке-Мосиной – маленькой покойнице. Когда-то их с Оксаной никто не мог различить...
Лиза убрала помаду, пудреницу, отряхнула руки. Голубые бабочки, заключённые в серебристых спицах колёс, описали круг – она повернулась лицом к Даше. На коленках всё лежала бархатная сумочка, и на ней подрагивал ярко-розовыми лепестками искусственный цветок.
– Ты, главное, не переживай, подруга: Мосину мы от него отвадим.
Даша смотрела в сторону, напряжённо сцепила руки замком на коленях.
– Я боюсь, – как бы невзначай бросила она, – что если я испорчу отношения с Оксаной, то испорчу отношения с Наденькой. Они ж подруги, кажется...
– Х-ха! В том-то и дело, что кажется!
– Думаешь?! – оживилась Даша.
– Зуб даю. Какой нормальный вообще будет дружить с Мосиной? Макарова – она хоть и странная, но не совсем же дура. Ну и что, что она с Колокольцевой дружит? Колокольцева с Мосиной друг друга на дух не переносят! – с полной уверенностью заявила Лизочка, не подразумевая, на самом деле, никаких сомнений или возражений.
– Потому и не переносят, что Наденьку поделить не могут, – осмелилась возразить Лизочка, не подразумевая на самом деле никаких сомнений или возражений.
– Брось ты! – фыркнула Лизочка и обратилась уже к Даше: – Так что не боись, всё сделаем.
– Послушайте, – хотела вновь вмешаться Катенька, но тут же осеклась, отвела взгляд, помешкала немного и тихонечко продолжила: – у нас действительно всё получится. Просто вряд ли Мосина ему только даёт... Он же... кого он только не трахал, прямо сказать...
Лизочка вздохнула, покачала головой, а затем посмотрела на Дашу, как будто бы до этого Катя ничего не говорила. Даша вертела головой, словно искала, куда спрятаться: ей были неприятны такие разговоры. И ведь да, пусть ей нравится Шпагин – оттого и не хотела бы об этом говорить.
Тем временем – в дверь постучали.
Веста. За спиной её мельтешила Зойка Касымова, утопающая в своём извечном свитере с кисточками. Веста была долговязая, Зойка – маленькая, просто кроха. Самая низенькая в Интернате, всем, дай бог, по плечо – Зойка была, наверно, самой шустрой, а ещё говорила низким прокуренным голосом и с особой силой пожимала руки при новых знакомствах. Впрочем, Зойку сложно описать простыми словами: это была Зойка Касымова – по большому счёту, она была простая, грубоватая, в чём-то неуклюжая, но очень заботливая старшая сестрёнка маленького слепого Лёлика. В некоторой степени она даже чем-то походила на Аську, чем-то – на Халамидницу. Ещё она ходила бы за Аськой по пятам, но для этого была слишком, что ли, гордой...
Мягкая – только для Лёлика. Тем и странная.
Да все они странные...
– Заходите, – улыбнулась им Лизочка, откатываясь назад в своей коляске.
Веста быстро огляделась вокруг своими мышиными глазёнками, осторожно переступила порог – как будто бы обрадовалась, что ей разрешили войти. Зойка за её спиной приподнялась на носочках, заглянула в спальню через тощее плечо Весты и, махнув рукой, сказала своим не по-девчачьи низким прокуренным голосом:
– Не-е-е-е... Я ничо, я мимо проходил.
Ещё она говорила о себе исключительно в мужском роде.
Зойка исчезла, оставив ненадолго после себя запах перегара. Лизочка фыркнула, отмахнулась и взглянула на вошедшую Весту. Веста остановилась, осторожно прижав руки к туловищу – только запястьями вертит, жадно глядит на Лизочку и ждёт.
Пауза.
– Веста, – прервала тишину Лизочка, – Веста, а ты знаешь, что Даше Шпагин нравится?! Ты только не говори никому, ладно?
Сидевшая тут же Даша склонила голову. Щёки её выжег смущённый румянец. Её мягкое сердечко сжалось дичайшей обидой на Лизочку, на Весту, которая так не вовремя зашла... Конечно, она могла бы и рассердиться – но это Дашенька, она не вспыльчива. Только обида вгрызается всё больнее и беспощадней. Веста впилась в неё настырным взглядом живых маслянистых глазёнок.
– Правда, что ли? В Шпагина втюрилась?!
Даша только крепче сцепила пальцы, вздохнула и ничего не ответила – но предательский румянец высказал всё за неё.
– Понятно, – выдохнула Аська, опускаясь рядом с ней на ничью кровать.
Алюминиевые пружины тяжело вздохнули, взвизгнули, покачнулись. Как и все кровати в Интернате, эта была точно такой же провисшей и напоминавшей гамак. Вид, однако, она имела особенно удручающий, потому как на протяжении нескольких лет с неё ни разу не убирали сложенного вдвое одеяла – казённого, с казённым штампом на уголке. Его поправляли, когда оно сминалось, порою вытряхивали пыль, но ни разу не одевали в пододеяльник. Это одеяло перестали замечать, но когда замечали, то могли остановиться и вдуматься, вникнуть в страшное: иные вещи живут дольше иных людей. Оттого и отказывались замечать. Только странная Оксана Мосина могла подолгу стоять и смотреть на эту кровать, на это одеяло, на эту подушку «корабликом», снедаемая тоской по умершей сестре. Она не боялась сойти с ума, потому что, наверное, уже была безумна – и все боялись безумно, что она сделает что-то странное и, может, даже страшное. А она всего лишь переберётся на эту кровать – такую же одинокую – какой-то лунной и певучей ночью, свернётся калачиком и обнимет подушку, комкающуюся и колющуюся изнутри пером. Наутро она откроет глаза цвета корицы и подумает, что лучше бы было никогда больше не открывать глаз, но поплетётся умываться и вместе со всеми сядет за завтрак. За завтраком она будет с нескрываемой завистью поглядывать в сторону Зойки Касымовой и слепого Лёлика, отрешённо бросать какие-то реплики Наденьке и качать головой. Очередная водянистая каша останется нетронутой.
Недовольный взгляд Лизочки скользнул по спинке кровати, по одеялу, похожему на квадратный блин с малиновыми узорами, и она задумчиво произнесла:
– Не понимаю, ой, не понимаю, и чего это Наденька с этими чучундрами водится?..
– Угу, – вторила ей Катенька.
– Да сердобольная она у нас, – отрешённо пожала плечами Ася. – Бывают же такие люди: их хлебом не корми – дай чьё-то наболевшее выслушать. Что к ней, думаешь, все так тянутся?
Даша молчала.
– Друзей она, – с важным видом заявила Лизочка, – выбирать не умеет.
По её мнению, если кто-то не дружил с ней, он патологически не умел выбирать друзей. Халамидницу же, Зойку Касымову и Оксану Мосину она считала дном иерархии Интерната, если таковая и была. А иерархия действительно была – и Лизочка вовсе не представляла, что занимает в ней отнюдь не самое высокое место.
Интернат – этот мир, обнесённый зелёным забором, – особенный мир, в котором есть своё особенное общество. У этого общества есть история, герои, традиции, фольклор, но из этого общества выходят одни отбросы – и только. Этот мир порождает мусор. Это общество – свалка, если угодно. В прах оно и возвратится, свалкой и станет. Поэтому в нём живут здесь и сейчас, живут одним днём и не думают о том, что будет дальше. Им плевать на то, что ждёт за зелёным забором, а самое ближайшее обозримое будущее – это выпускной, который они боятся себе представить.
– Ну, – продолжила Лизочка, – сами посмотрите: что ей среди них делать? Мосина странная, Колокольцева странная, Касымова странная... Что с них взять-то?
Веста вздохнула.
– Ты ж с ними не общаешься!
– Ну и что?
– Как – ну и что? – переспросила Веста. – А то – ты их со стороны и видишь. Нельзя так о людях судить. Нехорошо.
Она приосанилась, активно жестикулируя, говорила быстро – спешно, словно торопилась и боялась недоговорить всего, что задумала. Все знали: Веста – та ещё болтунья. Зато в Интернате нет ничего такого, что было бы ей неизвестно.
Серые брюки в нехитрую белёсую полоску обтягивали её тощие ноги. Веста вообще была ветлявой – долговязой и тощей, как шест; а её обезьяньи руки, способные лишь на не по-девичьи неуклюжие, угловатые и обширные движения, выглядели особенно нелепо и несоразмерно. Надетая поверх коричневой водолазки, обтягивающей костлявую фигуру, трикотажная кофта кирпичного цвета уныло висела на ней, как на вешалке, и невесело поблёскивала массивными узорчатыми пуговицами. Казалось, Веста должна в ней запутаться, утонуть – но ничего не происходило. Она сидела на кровати: положив руки на колени, поглядывая на девчонок чёрными мышиными глазёнками и болтая какие-то сплетни.
Веста обладала чудесным талантом подбирать отовсюду все сплетни, как будто подпитывалась ими. И могло бы показаться, в этом таланте нет ничего особенного, он присущ всем старшеклассницам Интерната, но Весту среди них выделяло то, что только она действительно появлялась в самое нужное время в самом нужном месте и действительно совала свой нос куда не попадя. Она знала всё обо всех, любую новость узнавала первой, а потом долго-долго пересказывала её всем и вся, каждый раз с новыми и новыми дополнениями. Её ещё и прозвали Вестой, однако и не только поэтому.
Веста – это же древнеримская богиня домашнего очага. И верно: Ася-Веста с какой-то необычайной лёгкостью и быстротой наводила порядок в своём гнёздышке, причём делала это с любовью, с величайшим удовольствием...
IV
На ступенях, отделённых перилами от стены, где на салатово-сиреневом фоне были изображены Нина и Алевтина, на лестнице, которой оканчивался коридор, сели Платон Шпагин и Зойка Касымова. Пока их одноклассники готовились отходить ко сну, они вдвоём спрятались здесь, сели и закурили. Зойке очень нравилось так – сбегать с уроков ли, просто ли приходить на лестницу вместе с кем-нибудь, чтобы покурить и поболтать обо всём на свете. Не имея постоянной компании, если не брать в счёт слепого Лёлика, она общалась со всеми понемногу, так что для очень многих была своей, или просто хорошей девахой.
Только вот Зойка Касымова избегала любых уточнений на счёт своего пола. Её можно было бы принять и за мальчишку – странного такого, с фукорциново-лиловыми волосами, с рядком серёжек в обоих ушах – но она была слишком маленького роста для мальчишки своего возраста. Крошечные же ладошки с короткими пальцами походили на кошачьи лапки, что все в Интернате находили достаточно милым. Эти кошачьи лапки – пожалуй, то, на чём и заканчивались все общепринятые Зойкины прелести: Зойка страшно сутулилась, была страшно неопрятной и... и этот страшный низкий прокуренный голос.
В общем, ещё Зойка со своим ростом не доставала Платону и до плеча, но, давно привыкнув к такому положению дел, она очень много шутила на этот счёт. Так, наверное, она и заслужила репутацию одной из самых весёлых девчонок Интерната (хоть и за глаза), однако и была по-своему мрачна: иначе, пожалуй, не общалась бы ни с Колокольцевой, ни со Шпагиным...
Платон Шпагин, этот странный юноша – он ведь пользовался каким-то авторитетом не только среди своих сверстников, но и у педагогов: они выделяли его среди воспитанников, пусть он и не отличался примерным поведением. Они будто и не замечали следов от уколов на его предплечьях, когда он их вовсе не скрывал; они делали вид, словно не знают о том, что он всегда носит при себе пачку не только сигарет, но ещё и складной нож. К тому же, Платон не был особенно красив или опрятен в одежде, хромал на одну ногу – однако всё же пользовался вниманием со стороны девушек.
Он был чертовски хитёр и расчётлив. Казалось, его ум был неуязвим даже для наркотиков. И неизвестно почему так было – всё. Кто-то как-то пытался донести до Платона, что табак, что героин вредят здоровью, – это был новый врач – но вскоре, видимо, идейность его иссякла, и он понял, что все слова, что все усилия напрасны. Или сам Платон смог заставить его замолчать.
Врач – Дядя Федя, как называли его интернатские, – пришёл посреди зимы, под Новый год. Его встретили хихиканьем: Дед Мороз принёс. Молодой доктор поначалу вёл себя тихо, молчаливо исполнял все свои обязанности, застенчиво поглядывал на хорошеньких старшеклассниц. Он часто наведывался в сторожку к деду Трофиму – впрочем, ничего удивительного. Да вот особенно странным для воспитанников и педагогов он стал в тот момент, когда вошёл в доверие к Василию Иванычу – извечно хмурому и, казалось, постаревшему раньше, чем надо. Поговаривали, это постарался Платон. А произошло всё на той почве, что Василий Иваныч был единственным во всём Интернате, кто хранил все настоящие истории эпохи под названием «Апрелево», призраком которого ночами пугали друг друга младшие воспитанники.
– Василий Иванович – последний пророк, – однажды сказал Платон.
Зойка сидела на ступеньке и крутила головой, как будто бы посаженной на шарнир, всё оглядывалась вокруг. Нет, она не боялась, что кто-нибудь увидит их двоих здесь курящими. Она просто крутила головой и смотрела по сторонам. В её тонких коротеньких пальцах тлел огонёк сигареты.
На той же ступеньке рядом с Зойкой, протянув одну ногу, уселся Шпагин. Своей обычной леностью – он был почти неподвижен, запрокинув голову, и из-под безмятежно полуприкрытых век наблюдал за тающим в вонючем полумраке дымком – он, кажется, уравновешивал беспричинную Зойкину энергичность. Только на длинном точёном лице его по краям нижней челюсти ходили желваки, когда он, попыхивая, выплёвывал из тонких губ лёгкие колечки дыма. Он ещё откинулся назад, скрестив на груди худые руки, и в блаженстве тонул в сизой взвеси мягкого табачного дыма-тумана – как будто бы не было никакой грязной лестницы, пропахшей едкой мочой и куревом, с почерневшими, закопчёнными ступенькам. Просто каждый, кто хотя бы однажды курил под лестницей, тушил сигарету о и без того загаженную ступеньку.
Всё же, убаюкивающий полумрак, смешивающийся с седым дымом, составлял – здесь и сейчас – тонкий мир вокруг Платона, медленно заволакивая его худые руки, оголённые по локоть и покрытые рыжеватыми волосками, его шею, задранный кверху приплюснутый подбородок...
Зойка покосилась на юношу, кончиком указательного пальца постукивая по сигарете, хитренько улыбнулась.
– Эй, – позвала она, – Шпага!
Платон не отозвался – только нехотя разлепил веки и, не поворачивая головы, вопросительно поглядел на Зойку. Зойка моментально привстала на четвереньки, одной рукой опершись о ступеньку над его плечом – так она стала похожей на мартышку.
– Ты знаешь, я сегодня мимо триста второй проходил... Короче, ты всей этой компашке просто житья не даёшь!
Платон хмыкнул – кажется, выказывая заинтересованность. Конечно – он прекрасно знал, что эти злоязычные девки в своей спальне всякий раз перемывают ему кости. Очень интересно, с другой стороны, узнать, что же именно говорят у него за спиной.
Даже не настолько интересно, насколько важно.
Зойка продолжила, нависая прямо над ним и дыша перегаром в лицо:
– Видимо, кто-то из них в тебя втрескался – представь! О, ну вряд ли ты, конечно, удивлён, – и зашлась своим низким утробным смехом. – Оксанке надо быть осмотрительнее.
Платон явно не собирался ничего говорить, только ухмылялся довольно – каким-то своим мыслям. Зойке не нравилось такое положение дел: ей хотелось именно связного диалога. Её расстраивала эта непонятная и неприятная неразговорчивость Шпагина, так что Зойка начинала чувствовать себя ущербной и совершенно здесь не нужной.
Чтобы вывести собеседника на диалог, можно попробовать задать ему вопрос.
– Слу-у-ушай, а правда, что ли, что это Блохастый – Стукач?
– А тебе есть дело? – лениво и безразлично отозвался Платон, вынимая сигарету изо рта и выдыхая густой дым.
Зойка потрясла головой, как игрушечный болванчик.
– Ну-у-у-у, – раздосадовано взвыла она, – есть, конечно! ты что думаешь? Скажи же, – и недоверчиво нахмурила брови, – Серёга не Стукач, да? Я знаю, что ты знаешь. Ты всё знаешь.
Вновь самодовольная ухмылка скользнула по лицу Шпагина: сама того не подозревая, Зойка польстила. Приятно.
Только эта её энергичность так не к спеху. Раздражает, когда хочется разлечься так на лестнице и ничего не делать, но рядом кто-то копошится, чего-то ему нужно – всё болтает, болтает, вертится туда-сюда. С тем же успехом можно было остаться и в спальне, если так хочется, чтобы кто-то донимал.
Зойка – Мартышка.
– Знаю я, знаю, – нехотя вздохнул Платон, успевший едва ли за полчаса устать и от её болтовни, и от непоседливости. – Тебе-то зачем, м?
– Как – зачем? Мне ж интересно, я ж хочу знать, пока нахожусь тут, что происходит в этом чёртовом Интернате! Просто, Шпага, – понизила Зойка тон до полушёпота, – мне ведь, честно говоря, с пребольшим трудом верится в то, что Блохастый мог оказаться Стукачом – у него ж просто кишка тонка!
Снова недовольный вздох – и Платон приподнялся, вынул изо рта сигарету и вперил в Мартышку злые жёлтые глаза. Кажется, он всегда и на всех так смотрел, такими глазами – потому что презирал окружающих его людей. Презирал всех в целом и каждого по отдельности.
Зойка отшатнулась назад – чураясь страшного взгляда.
– Что с того? – зло процедил Платон. – Тебе правда так не всё равно, кто Стукач, если не Блоха? Не то ли важно, что это не ты?
Зойка Касымова смутилась. Но ненадолго. Потеребила кисточки на подоле своего свитера.
– Ну, – протянула она, повеселела, – что я не Стукач, а Стукач не я – это факт. Но вот ведь всё тоже должно быть справедливо!
– «Справедливо-справедливо!» – передразнил её раздражённый Платон, всё же пытаясь не выказывать особо своего раздражения. – А ведь всё совершенно справедливо.
Из-под сминающейся сигареты посыпались алые искры – слишком яркие для давящего полумрака грязной лестницы. Бычок Зойка бросила в темноту, к самому подножию первой ступени, поглядела на Платона: вытянутое угловатое лицо. Она ведь больше всего ценила и не хотела бы терять его расположение к себе, но и такая его несправедливость по отношению к Блохе была неприятной, если даже не отвратительной. Самое же главное и самое горькое – что Шпагин сам прекрасно знает, что выполосканный им намедни в сортире Серёжа Ковров никакой вовсе не Стукач!
Она вытянулась рядом со Шпагиным на лестнице, сложила руки на плоской груди. Тоненькие пальчики, коротенькие, как кошачьи, только кончиками своими выглядывали из-под рукавов, белели ровные краешки ногтей.
– Ты, конечно, умник, – заговорила Зойка, глядя куда-то в пустоту, как будто, обращаясь к Шпагину, обращалась к пустоте, – но что за горе от ума – наглядный пример! Шпага, ну ты же умник – вот и сам посуди: о какой справедливости тут вообще может идти речь, если ты человека прямо ни за что в сортире выполоскал?! Блохастый не может быть Стукачом – это точно, сам понимаешь. Он безобидный малый, ему пофигу на всех нас. Какой ему резон доносить? Ты ж сам это прекрасно понимаешь. И странно, что все вокруг такие тупые, – и тут она смолкла на миг, задумалась, дав тем самым Шпагину отдохнуть от этого своего навязчивого стрёкота. – Ну-ка, что ты удумал на этот раз?!
– Тебе-то какое дело? – устало вздохнул тот.
Что бы Платон ни удумал, вряд ли это коснётся Зойки-Мартышки. Да и знать ей зачем? какое дело? Наверняка же если узнает, то тут же вмешается и попытается всему помешать – экая непоседа! Конечно же, она раздражает Платона – но не настолько, как Макарова. Но дружит с Макаровой...
С Макаровой почти все дружат.
– Ты непробиваем! – отмахнулась Зойка, – ну тебя!
Повисла тяжёлая пауза – такая же невыносимая.
Мартышка наконец-то замерла на долю секунды – села, подперев подбородок, задумалась: видимо, о том, что вскоре ей придётся бежать вниз, в спальни младшей школы и искать там Лёлика. Каждый вечер ей приходится сидеть рядом с ним и смотреть, чтобы он нормально разобрал постель и нормально лёг спать – потому что так решила она сама, ответственная за своего слепого младшего брата. Как же, конечно, напряжно и скучно это было, но надо...
– Ой, Тим же скоро возвращается, – вспомнила Зойка, но затем, немного погодя, вытянула из кармана игральные карты – хорошим человеком в Интернате считался тот, у кого всегда есть пачка сигарет и колода карт – и протянула Платону. – Давай сыграем? – предложила она.
Платон взглянул на потрёпанную колоду, изогнул рыжеватую бровь.
– А давай! – неожиданно согласился он, быстро поднялся и уселся на ступеньке. – В переводного?..
