Глава 17.
Глава 17.
Несколько дней после взрыва Камилла провела в подвешенной реальности, в аквариуме собственной квартиры, где воздух казался густым, тяжёлым и непригодным для дыхания. Бэрни был категоричен:«Не высовывай нос из квартиры. Даже в подъезд. Дверь закрывай на все замки, шторы дёрни так, чтобы ни одной щели. Твой телефон теперь — мина замедленного действия, брось его в ящик и забудь». Изоляция ощущалась физически. Она будто находилась в вакууме, где единственным звуком был гулкий рёв мыслей, несущихся в голове с бешеной скоростью, словно болид без водителя. Часы сливались в одно тягучее марево без начала и конца. Она могла просидеть на краю дивана, уставившись в опущенные жалюзи, за которыми угадывалось движение нормальной жизни, и не заметить, как проходит полдня. Еда не имела вкуса, сон не приносил отдыха — лишь обрывки кошмаров, в которых её преследовали заголовки, увеличенные до размеров небоскрёбов.
Новости лихорадочно гудели, множились, мутировали. «СЕНСАЦИЯ! Пиар-роман века! Любовь по контракту между звездой «Феррари» и скандальной дизайнером!» Скандал, которого она так боялась, настиг её. Только теперь он был в тысячу раз хуже. Лиам смешал её с грязью однажды, но то была личная драма, из которой можно было выкрутиться, сделав себя жертвой. Теперь же она была не жертвой, а участницей циничного спектакля, расчётливой аферисткой, продавшей свою личную жизнь для отмывания репутации. Каждое новое «разоблачение», каждый саркастический комментарий, заголовки с их совместными фотографиями и подписями о «стоимости поцелуя» — всё это било по ней, как град по стеклу, оставляя глубокие, звенящие трещины. Она думала о разорванных контрактах, об отвернувшихся брендах, о галерее матери, которой теперь придётся краснеть за дочь. Конец. Снова конец. Только в этот раз она чувствовала, что подниматься уже не будет сил. Это была не просто потеря лица — это было уничтожение всего, что она пыталась построить после Лиама, вся её хрупкая независимость, выстраданная годами.
Но сквозь этот хаос страха и стыда пробивалась другая, более острая и мучительная мысль. Мысль о нём. О Шарле. Что он сейчас чувствует? Злится ли на неё за то, что её прошлое настигло их с такой силой? Считает ли её обузой, которая теперь угрожает не только их авантюре, но и его карьере, его священному делу? Эта мысль жгла изнутри сильнее любых газетных заголовков.
Теперь всё было по-другому. Теперь, после той ночи в Маранелло, после всех этих месяцев спутанных чувств, молчаливых договорённостей и взрывных ссор, притворяться было бы не просто глупо — невозможно. Маска была сорвана силой, и под ней оказались не актёры, а двое сбитых с толку, напуганных, но невероятно настоящих людей. Ирония судьбы заключалась в том, что этот ужасный скандал обнажил единственную правду, которую они так тщательно скрывали: они больше не играли. Их поцелуи стали неотличимы от настоящих, их споры слишком личными, а тихие моменты понимания — слишком глубокими, чтобы быть частью сценария.
Но всё пошло не по плану. Её план, его план, план Сэма и Бэрни — всё превратилось в пыль, развеянную в цифровом урагане. Они оказались обнажены перед всем миром в самый неподходящий момент — в момент, когда только-только начали понимать, что на самом деле скрывается за их сложной игрой. И это непонимание, эта хрупкость новой связи висела между ними незримым грузом, даже когда они разговаривали по телефону.
Первые два дня Шарль был постоянно на связи. Его сообщения приходили в любое время суток, лаконичные, но твёрдые: «Держись. Не читай ничего». «Мои люди ищут источник. Скоро всё узнаем». «Ты в порядке? Отзвонись, если что». Его голос в трубке был главным якорем в её шторме. Он звучал сосредоточенно, зло, но не на неё. Никогда на неё. «Они не посмеют тебя тронуть, Кам. Я не позволю». Он был зол до белого каления, но его ярость была направлена вовне, на невидимого врага, который посмел вломиться в их жизнь, в их только-только налаживающееся хрупкое «что-то». Он не понимал, кто и зачем это сделал. И это сводило его с ума почти так же, как и сам факт утечки. Потому что только сейчас, когда всё начало рушиться, он с пугающей ясностью осознал, как сильно ему нужно, чтобы эта «легенда» стала реальностью. Как сильно ему нужна она. Его мир, обычно такой чёткий и предсказуемый, вдруг заколебался, и единственной точкой устойчивости в нём стала она — раздраженная, напуганная, сложная, но своя.
Гонки, чемпионат, борьба с «Ред Буллом» — всё это в эти дни отошло на второй, на десятый план. Инженеры в Маранелло и на базе в Мизано не понимали, что происходит с их пилотом. Он был собран, но отстранён; выполнял работу, но без привычной искры, без того хищного азарта. Он репетировал трассы в симуляторе, но мысли его были далеко. Администрация «Феррари» бушевала. Контракт, о котором они даже не подозревали (или делали вид, что не подозревали), стал публичным достоянием и теперь бросал тень на всю команду. Вопросы о «моральной стороне», о «репутации старейшей команды» звучали на каждом совещании. Сэм метался между Миланом и Монако, пытаясь тушить пожары, давить на медиа, выстраивать хоть какую-то линию защиты. Мир, который они так старательно конструировали, рушился под тяжестью одной утечки, и каждый пытался спасти свой кусок, не понимая, что самые важные осколки были не в публичном поле, а в тихой квартире в Монако и в голове гонщика, который не мог выбросить из мыслей образ испуганных карих глаз.
---
Вечер третьего дня. Камилла сидела на террасе своей квартиры в Монако, кутаясь в тонкий кашемировый плед, хотя ночь была тёплой, почти душной. Средиземноморский бриз лишь изредка шевелил листья пальм в кадках. В руках она безвольно держала бокал вина, к которому даже не притронулась. Внизу раскинулся ночной город — море огней, живой, беззаботный, чуждый её внутренней буре. Яхты в порту сверкали, как брошенные на бархат драгоценности, где-то слышался смех, доносилась музыка. Она смотрела на эту красоту и чувствовала лишь ледяную пустоту, как будто смотрела на декорацию из другого измерения, где она была лишь тенью, призраком.
Внезапный, резкий, настойчивый звонок в домофон заставил её вздрогнуть, расплескав тёмно-рубиновое вино на светлое платье. Сердце бешено заколотилось, в висках застучало. Папарацци? Журналисты, нашедшие её убежище, пробившиеся через консьержа? Она медленно, будто во сне, подошла к панели, готовая проигнорировать вызов, затаить дыхание и переждать.
Но голос в домофоне был хриплым от усталости и напряжения, таким знакомым, таким нужным, что у неё перехватило дыхание, а в глазах сразу выступили предательские слёзы.
— Кам, это я. Впусти.
Она молча, дрожащими пальцами, нажала кнопку разблокировки подъездной двери, потом, не выпуская из рук холодного пластика домофона, застыла в полумраке прихожей, слушая, как лифт гудит, поднимаясь на её этаж. Каждый звук отдавался в её напряжённом теле. Шаги в коридоре — быстрые, твёрдые, узнаваемые. Тихий, но уверенный стук в дверь.
Она открыла. Он стоял на пороге, в простой чёрной толстовке с капюшоном и потёртых джинсах, с потрёпанной чёрной спортивной сумкой через плечо. Он выглядел измотанным, выжатым. Под глазами — тёмные, глубокие, почти фиолетовые тени, щетина на щеках отросла на несколько дней, скулы выступили резче обычного, придавая лицу исхудавший, напряжённый вид. Но его глаза, эти тёмные, пронзительные глаза, встретившись с её взглядом, зажглись странным смешанным светом — безмерным облегчением, острой тревогой и железной решимостью. Он смотрел на неё так, словно проверял, цела ли она, вся ли тут.
Она не сказала ни слова. Просто шагнула вперёд, через порог, и вцепилась в него, обвив руками его шею так крепко, будто боялась, что его унесёт ветром, что это мираж. Её лицо уткнулось в шею, в знакомую, родную впадину у ключицы, и она вдыхала его запах — смесь дорогого, едва уловимого одеколона с нотками кожи, самолёта, металла трассы и чего-то неуловимо своего, шалевого, того самого, что оставалось на подушке после него. Этот запах впивался в сознание, вытесняя страх, заменяя его на что-то твёрдое, реальное, осязаемое, несокрушимое. Он здесь. Он пришёл. Сквозь все барьеры, через весь этот ад.
— Шарль... — её голос сорвался на прерывистый, влажный, сдавленный шёпот прямо ему в кожу. Дрожь, которую она сдерживала днями, которая копилась где-то глубоко в костях, прорвалась наружу, сотрясая всё её тело. — Мне так страшно. Я... я не знаю, что делать.
Его руки — сильные, тёплые, с мелкими шрамами и мозолями пилота — обхватили её спину, прижали к себе ещё плотнее, почти болезненно, растворяя в себе. Одной широкой ладонью он прижимал её голову к своему плечу, будто пытаясь защитить от всего мира, спрятать в себе. Вторая рука крепко держала её за талию.
— Я знаю, — его голос прозвучал глухо, губами он коснулся её виска, её волос. — Знаю, Кам. Но я с тобой. Мы вместе. Мы всё решим. Я всё решу. Всё будет хорошо.
Он повторял это как мантру, может быть, больше для себя, чем для неё, заклиная реальность, заставляя её подчиниться. Они стояли так в дверном проёме, в срощенных объятиях, которые были не объятиями влюблённых, а спасательным кругом, брошенным друг другу двумя тонущими в одном неистовом шторме, единственным якорем в кромешном хаосе.
Он занёс сумку, закрыл дверь на все замки. Они не пошли в гостиную. Они просто переместились на террасу, туда, где она только что сидела в леденящем одиночестве. Он принёс ещё один плед, налил себе стакан холодной воды вместо вина, и они уселись в большие плетёные кресла-коконы, укутанные с головы до ног, будто прячась от всего мира, строя форт из одеял в этом маленьком, освещённом луной и городскими огнями убежище высоко над землёй, над всеми проблемами.
Они говорили. Не о скандале. Не о контрактах. Не о том, что будет завтра. Они говорили о чём угодно, лишь бы отвлечься, лишь бы услышать голос друг друга, говорящий о чём-то нормальном, житейском, глупом. Он рассказывал абсурдные истории из паддока, которые никогда не попадали в прессу: как однажды пилот одной команды (он так и не назвал имени) устроил бой подушками в пятизвёздочном отеле в Сингапуре прямо перед решающей гонкой и попал подушкой в лицо важному спонсору; как шеф-повар «Феррари», пытаясь угодить команде, испёк торт в форме болида F1-75, и тот позорно развалился на глазах у всей администрации на праздничном ужине; как во время тестов в Барселоне на трассу выбежал местный кот и устроил себе лежбище прямо на гоночной линии, парализовав работу на полчаса. Она рассказывала о первых, нелепых, провальных показах в Лондоне, о моделях, которые падали на подиуме, запутавшись в её же экспериментальных кроях; о капризной клиентке, которая потребовала сшить ей платье «цвета глубокого разочарования и лёгкой надежды» и принесла для образца засохший лепесток розы и обёртку от шоколада. Они смеялись. Тихим, усталым, но настоящим, живым смехом, который рождался где-то глубоко внутри и согревал изморозь в душе. В эти минуты между ними не было ни паники, ни гнева, ни чувства вины. Было лишь это странное, хрупкое, драгоценное перемирие с реальностью, основанное на простом, безоговорочном присутствии друг друга. Была безопасность.
Где-то под утро, когда предрассветная мгла начала синеть на востоке, Камилла, сидя в кресле, закутанная в плед, незаметно для себя заснула. Её голова склонилась набок, дыхание стало ровным и глубоким, лицо наконец расслабилось, разгладились морщинки у глаз и на лбу. Шарль заметил это, замолчал на полуслове и долго просто смотрел на неё. На её лицо, разглаженное и беззащитное во сне, на длинные тёмные ресницы, отбрасывающие веером тени на бледные, почти прозрачные щёки, на непокорную прядь каштановых волос с рыжинкой, выбившуюся из-под пледа и касающуюся угла рта. Что-то в груди у него сжалось — болезненно, остро, безоговорочно, с такой силой, что он на мгновение задержал дыхание. Это было похоже на ту перегрузку, что испытываешь в крутом вираже, но исходила она не извне, а из самого центра, из глубины, которую он раньше тщательно игнорировал.
Осторожно, с почтительным трепетом, чтобы не разбудить, не спугнуть этот миг покоя, он поднял её на руки. Она была удивительно лёгкой, податливой и доверчивой во сне, инстинктивно прижалась к его груди, что-то тихо, неразборчиво пробормотав, и уткнулась носом в его толстовку. Он отнёс её в спальню, в полумрак, уложил на широкую кровать, поправил подушку, накрыл лёгким шерстяным одеялом. Потом сел на край, не в силах заставить себя уйти, встать и оставить её одну в этой тишине.
И сидя так, в полной тишине комнаты, под мерный, успокаивающий звук её дыхания, он наконец позволил себе подумать. Не как пилот «Феррари», не как бренд, не как публичная персона, вовлечённая в скандал. Просто как мужчина. Как Шарль.
Она ворвалась в его жизнь, как незваный, но ослепительно яркий ураган. Непрошеная, неудобная, с острым, как бритва, языком, скептическим, всё оценивающим взглядом художника и целым ворохом своих призраков и проблем. Она была полной, кричащей противоположностью его упорядоченному, жёстко контролируемому, выверенному до микросекунды миру трасс, телеметрии, брифингов и отточенного публичного имиджа. Она принесла с собой хаос, непредсказуемость, бесконечные споры, дразнящие улыбки и эту дурацкую, необъяснимую, навязчивую потребность быть рядом, даже когда они злились друг на друга до белого каления.
И что же он сделал? Сначала сопротивлялся. Злился на свою же команду, на Сэма, на обстоятельства, которые подсунули ему эту «ширму», этот ход, который казался ему личной слабостью. Потом, будучи профессионалом до мозга костей, стал играть, играть мастерски, как привык играть на публику, отыгрывать роль идеального парня. Но где-то между язвительной шуткой, брошенной ей на пустынном пляже в Барселоне под шум прибоя, и её беззвучными слезами в коридоре отеля в Монако, когда он понял, что задел самое больное, игра перестала быть игрой. Граница стёрлась, растворилась, как утренний туман над трассой. Он начал ловить себя на том, что ждёт этих моментов. Ждёт её сообщений, даже самых глупых, саркастичных или деловых. Ждёт, как она посмотрит на него из боксов, когда он выиграет квалификацию или выжмет из машины невозможное. Ждёт, как она подколет его за его же чрезмерную серьёзность, заставив на секунду сбросить маску «золотого мальчика». Она заставила его чувствовать за пределами гоночного трека. По-настоящему. Не просто испытывать адреналин от скорости или горечь поражения, а чувствовать всю гамму — раздражение, безудержную радость, щемящую тревогу, странное умиротворение, дикую ревность, это всепоглощающее желание защитить, прикрыть собой, и это безумное, иррациональное, физическое желание просто быть рядом, даже когда всё вокруг летит к чертям, даже когда они сами рушат всё вокруг.
Он боялся потерять её. Этот первобытный страх пришёл к нему не в самолёте над Ломбардией, когда он говорил ей о страхе как о топливе, а гораздо раньше. В Милане, на той вечеринке, когда он увидел, как Лоренцо Вальси, этот утончённый, уверенный в себе аристократ от искусства, говорит с ней на её языке, смотрит на неё тем понимающим взглядом, который ему, Шарлю, был недоступен. Это был не страх за контракт или репутацию. Это был животный, иррациональный, почти панический страх, что кто-то другой, из другого, более понятного ей мира, уведёт её туда, где ему, человеку с гоночным треком вместо души, не будет места. И тогда он, вместо того чтобы признаться в этом страхе даже самому себе, накинулся на неё с параграфами и пунктами контракта, как глупый мальчишка, который не знает, как сказать «останься», и потому кричит «подчиняйся правилам».
Теперь, глядя на её спящее, беззащитное лицо, озарённое синевой рассвета, он понял всё с обжигающей, не оставляющей места сомнениям ясностью. Это было больше чем симпатия. Больше чем страсть, вспыхнувшая в Маранелло и тлеющая с тех пор где-то под рёбрами. Это была... необходимость. Как воздух в лёгких. Как ощущение идеального сцепления шин с асфальтом на предельной скорости. Без этого мир становился плоским, пресным, механическим, лишённым смысла и цвета. Она стала его точкой отсчёта в этом безумном калейдоскопе гонок, перелётов, показухи и вечного напряжения. Его тихой, единственной гаванью, куда можно было вернуться после шторма, и одновременно — самым опасным, самым захватывающим, самым непредсказуемым виражом, который он когда-либо проходил.
Он противился этому всеми фибрами души. Всё его существо, вышколенное годами железного самоконтроля, дисциплины и приоритета карьеры над всем остальным, кричало, что это слабость, что это отвлекает от главного, что это угроза. Но сейчас, когда главное — его карьера, его репутация, его место в «Феррари» — висело на волоске из-за этого скандала, единственное, о чём он мог думать, о чём болела душа, было её спокойное дыхание, тень ресниц на щеке и та клятвенная решимость не позволить никому и никогда больше причинить ей такую боль.
Он наклонился, очень осторожно, едва касаясь, и коснулся губами её лба, в том нежном месте, где сходились тёмные, выразительные брови.
— Всё будет хорошо, — прошептал он в наступающую утреннюю тишину, уже не как пустое обещание, а как клятву, данную самому себе и ей, даже если она её не слышит. — Я всё сделаю. Я защищу тебя. Нас.
---
Следующее утро они встретили уже вместе, в её квартире, и сам факт этого «вместе» после ночи, проведённой под одной крышей (пусть и в разных комнатах), менял всё. Напряжение никуда не делось, оно висело в воздухе, как запах приближающейся грозы, но оно стало общим, объединяющим, тем фронтом, который они держали вдвоём. За завтраком на солнечной кухне они почти не говорили, просто пили крепкий кофе, ели круассаны, обменивались краткими взглядами, в которых читалась одна и та же мысль: «Сегодня мы начинаем отбиваться. Сегодня мы что-то делаем».
Встреча была назначена на полдень в просторном, но душном от напряжения кабинете Сэма в его монегасском офисе. Камилла нервничала так, что у неё дрожали не только колени под строгим кремовым платьем, но и пальцы, когда она пыталась поправить прядь волос. Она сидела на холодном кожаном диване, бесцельно вертя в пальцах выключенный телефон, её нога подёргивалась в такт бешено бьющемуся, как птица в клетке, сердцу. Шарль, сидевший рядом в чёрной футболке и джинсах, выглядел внешне спокойным, но по резкой линии его скул, по тому, как он неподвижно смотрел в одну точку на противоположной стене, было видно колоссальное внутреннее напряжение. Он заметил её дрожь. Не говоря ни слова, не глядя на неё, он просто положил свою большую, тёплую, знакомую ладонь ей на колено, слегка, но уверенно надавив. Это был простой, почти автоматический жест, но в нём было столько молчаливой поддержки, такой тихой, твёрдой уверенности в их общем фронте, что её дрожь понемногу утихла, сменившись сосредоточенной решимостью. Она перевела дух, посмотрела на него, и он в ответ, не меняя выражения лица, лишь слегка, почти незаметно подмигнул. Они были в одной лодке. И теперь им предстояло плыть до самого дна, чтобы оттуда вынырнуть.
В этот момент дверь кабинета с силой распахнулась, не предваряемая стуком, и в него влетел Сэм, как снаряд. Его обычно румяное, добродушное лицо было бледным, землистым, но глаза, маленькие и острые, горели не паникой, а какой-то лихорадочной, почти торжествующей решимостью охотника, наконец взявшего след.
— Мы знаем! — выпалил он, не здороваясь, не извиняясь за опоздание, и с глухим стуком швырнул толстую папку с бумагами на свой огромный стеклянный стол, заставленный мониторами. — Чёрт возьми, наконец-то знаем, кто это сделал!
Шарль мгновенно поднялся, как на пружинах, всем телом подавшись вперёд.
— Кто? Говори.
Сэм посмотрел прямо на Камиллу, и в его взгляде была сложная смесь сожаления, сочувствия и злорадного удовлетворения сыщика.
— Имя Лиам О'Брайен вам о чём-нибудь говорит, Камилла?
Камилла ахнула, словно её ударили кулаком под дых. Воздух резко ушёл из лёгких. В голове с калейдоскопической, ослепляющей скоростью пронеслись картины: тёмная, мокрая от дождя лондонская улица после показа, надменная, ядовитая ухмылка Лиама, его синие, холодные, как лёд, глаза, его шипящие, полные ненависти слова: «Ну-ну, играйте дальше в свою дешёвую сказку. Посмотрим, чем это кончится». Она тогда отмахнулась, испугавшись, но стараясь не показывать вида. Шарль отмахнулся, счёл его ничтожеством. Но подлый, проницательный, как у змеи, взгляд бывшего парня, его интуиция падальщика, учуявшего слабину, кровь в воде — всё это сложилось в чёткую, ужасающую, абсолютно логичную картину. Нервозность и страх сменились в её душе леденящей, чистой, беспощадной яростью. Она сжала кулаки так, что коротко остриженные ногти впились в ладони, оставляя красные полумесяцы.
— Этот... этот жалкий, ничтожный ублюдок, — прошептала она, и в её низком, хриплом от сдерживаемых эмоций голосе звучала такая концентрированная ненависть, что Сэм невольно отступил на шаг.
— Как он это сделал, мать твою?! — рёв Шарля, низкий и хриплый, прорвал гнетущую тишину кабинета. Он резко, почти не контролируя силу, махнул рукой, и тяжелый хрустальный стакан с карандашами и ручками со звонким, разрушительным грохотом полетел со стола, разбился о стену, рассыпавшись по полу сотней осколков и канцелярских принадлежностей.
— Как этот жалкий, завистливый кусок дерьма посмел?! Я его сломаю!
— Спокойно, Шарль, ради бога, спокойно! — Сэм поднял руки, как перед разъярённым зверем. — Успокойся, нужно мыслить головой, а не кулаками! Он действовал не в одиночку. Не на такие деньги. Он нанял хакеров. Очень хороших, очень дорогих, из Восточной Европы. Они взломали защищённый облачный сервер, где Бэрни, по глупости или по самонадеянности, хранил зашифрованные копии всех первоначальных соглашений, черновики, и даже часть нашей ранней, неосторожной служебной переписки, где мы обсуждали... детали. Это была не спонтанная выходка, а спланированная, хорошо оплаченная акция мести. Он вложил в это круглую сумму. Он хотел не просто навредить тебе, Камилла, он хотел уничтожить вас обоих, развенчать всю историю, выставить вас циничными куклами. И, надо признать, — Сэм тяжело вздохнул, — он почти преуспел. Материал был подобран и подан идеально.
Шарль стоял, тяжело дыша, его грудная клетка ходила ходуном под тонкой тканью футболки. В глазах бушевал настоящий ураган — слепая ярость, желание немедленно найти, догнать и физически размазать того человека по стенке. Но он был не только гонщиком, он был стратегом до мозга костей. Он сделал усилие, заставил себя выдохнуть этот ядовитый пар гнева, медленно сел обратно рядом с Камиллой, снова положил руку ей на спину, чувствуя сквозь ткань платья, как мелкая дрожь гнева проходит по её телу.
— Допустим, с этим мудаком и его наёмными крысами разберутся лично мои люди, — его голос был низким, опасным, как рокот далёкого грома, но уже контролируемым, расчётливым. — Юридически, через суды, финансово, физически — неважно. Он ответит по полной. Но что нам делать сейчас? Здесь и сейчас? Как спасать то, что ещё можно спасти? Как вывернуть эту ситуацию?
Сэм сел за свой стол, снова сложил короткие пальцы перед собой, приняв вид делового, собранного стратега.
— Всё гениальное — просто, как всегда. Мы не будем отрицать сам факт существования документов — это выглядело бы глупо и неправдоподобно. Мы заявим, что это грубая, топорная подделка, фейк, созданный неизвестными злоумышленниками с единственной целью — очернить Шарля, «Феррари» и невиновную девушку, втянутую в эту грязную историю. У нас уже работают три независимые экспертные лаборатории по цифровой криминалистике, которые готовят заключения о несоответствии метаданных, шрифтов, следов редактирования. Мы подадим в суд на все крупные издания, которые осмелятся утверждать обратное, не предоставив физических, неопровержимых оригиналов, которых у них, разумеется, нет и быть не может. А вы... — он перевёл тяжёлый взгляд с Шарля на Камиллу и обратно, — вы продолжите появляться вместе. Не чаще и не реже, чем раньше. Как ни в чём не бывало. Но более того — вы будете выглядеть абсолютно счастливыми, спокойными, уверенными в себе. Вы будете игнорировать все прямые вопросы о контракте, отсылая наглых журналистов к нашим официальным заявлениям и адвокатам. Вы будете жить своей жизнью на глазах у всех. И постепенно, когда первая, самая жаркая волна сенсации спадёт, когда люди увидят, что вы не разбежались по углам, не прячетесь, а держитесь вместе, смеётесь, смотрите друг на друга так... — он сделал многозначительный жест рукой, — история начнёт работать на вас. Публика по своей природе любит романтику, красивую сказку, больше, чем грязный скандал. Им захочется верить, что это любовь, что это настоящее. Мы дадим им эту веру. Мы продадим им мечту, которая, — он снова посмотрел на них пристально, — судя по всему, уже не совсем и мечта.
Камилла слушала, и в её душе, опустошённой страхом, боролись два сильных чувства: дикое облегчение от того, что есть конкретный, продуманный план, и горькая, щемящая ирония от того, что теперь им снова, на новом витке, придётся играть. Только на этот раз игра будет заключаться в том, чтобы изо всех сил изображать правду, скрывая при этом первоначальную ложь, которая, ирония судьбы, и стала для них этой самой правдой. Это был какой-то изощрённый, дьявольский каламбур.
Шарль кивнул, его острый ум уже работал, просчитывая ходы, как на шахматной доске, или, вернее, как на трассе, выстраивая идеальную стратегию пит-стопа.
— Остин. Гран-при США через две недели. Мы едем вместе. Я — на работу, ты — как обычно, в качестве моей спутницы. Всё как всегда. Только... обычнее некуда. Мы улыбаемся, мы рядом, мы не обращаем внимания на камеры. Это наш первый раунд.
— Именно, — подтвердил Сэм, и в его голосе прозвучала нотка удовлетворения. — Вы не жертвы, забившиеся в угол. Вы — сильная, красивая пара, которую пытаются очернить завистники и недоброжелатели. И вы не сдаётесь. Вы выходите в свет и показываете, что вас не сломить. Это мощный нарратив. Люди это сожрут.
Выходя из прохладного, кондиционированного кабинета Сэма в тёплый коридор, они оба чувствовали странную, нервную, пока ещё хрупкую эйфорию. Был назван враг. Был чёткий, пусть и циничный, план. Появилась хоть какая-то ясность в этом хаосе. В коридоре, без посторонних глаз, Шарль снова обнял Камиллу за талию, притянул к себе, и она почувствовала, как ледяное напряжение последних дней понемногу спадает, заменяясь новой, острой, почти спортивной решимостью дать бой.
— Что ж, — сказал он, и в его голосе снова, впервые за несколько дней, появились знакомые, чуть хрипловатые, лёгкие нотки. — Предлагаю этот наш новый... э-э... стратегический альянс отметить. У меня в холодильнике как раз завалялась бутылка того самого шампанского, которое мы не допили в Барселоне.
— Леклер, ты слишком радостный и самонадеянный для человека, чья репутация и карьера висят на волоске толщиной в паутинку, — она попыталась скрыть набегающую улыбку, сделать лицо строгим, но уголки её губ предательски задрожали, выдав её.
Он остановился прямо посреди пустого коридора, развернул её к себе, взяв за плечи. Его тёмные, глубокие глаза смотрели на неё с такой интенсивностью, такой невысказанной нежностью и силой, что у неё снова перехватило дыхание.
— Пока ты рядом, уж прости, радость моя хлещет через край, — произнёс он тихо, серьёзно, без тени привычной шутки или бравады. — И это единственное, что имеет значение.
Лифт, в который они вошли, был пуст и пахло озоном и свежей краской. Зеркальные стены отражали их двоих — её в кремовом платье, его в чёрном, оба бледные, уставшие, но с каким-то новым огоньком в глазах. Дверь закрылась с мягким шипением, отсекая внешний мир, оставляя их в тесной, приватной капсуле. И прежде чем она успела что-то ответить, что-то парировать, он взял её за подбородок, мягко, но недвусмысленно, с той самой уверенностью, которая не оставляла места для возражений, приподнял её лицо к своему и поцеловал.
Это был не поцелуй отчаяния или мимолётного утешения. Это был поцелуй-заявление. Поцелуй-клятва. Твёрдый, уверенный, безраздельный, полный той самой немой, стальной решимости, которую она видела в его гласах у Сэма. Его губы были тёплыми, чуть шершавыми от усталости, и они говорили без слов, кричали в тишине лифта: «Мы здесь. Мы вместе. И чёрт побери всё остальное. Мы прорвёмся». Он не торопился, не был агрессивен или порывист. Он просто был, заполняя собой всё её пространство, всё её восприятие, вытесняя последние крохи страха и сомнений, оставляя только одно — головокружительное, пьянящее, всепоглощающее ощущение абсолютной правильности этого мгновения, этой связи. Она ответила ему, забыв обо всём, вцепившись пальцами в мягкую ткань его футболки, притягивая ближе, и в этот миг в замкнутом, движущемся вниз пространстве лифта не существовало ни скандалов, ни Лиама, ни «Феррари», ни обязательств, ни прошлого, ни будущего. Были только они двое, их смешанное, сбившееся дыхание, стук двух сердец в унисон и сладкий, горький, невероятно, пугающе реальный вкус их общего будущего, которое они теперь должны были отстоять, защитить и построить любой ценой.
---
Остин, США.
Атмосфера на трассе «Америкэс» в Остине всегда была особенной — непринуждённой, почти карнавальной, с бесконечной музыкой в стиле кантри, дымящимися мангалами с барбекю, ковбойскими шляпами и безумной, дружелюбной энергетикой техасских фанатов, которые болели не столько за команды, сколько за зрелище. Но в этот уик-энд в самом воздухе, пахнущем жареной говядиной и резиной, висело нечто ещё — плотное, незримое, ощутимое, как электричество перед летней грозой. Взгляды, которые бросали на них в паддоке механики, инженеры других команд, даже некоторые пилоты, были уже не просто любопытными или одобрительными, а пристально оценивающими, испытующими, сканирующими на предмет трещин. Камеры папарацци и телевизионных каналов следили за каждым их шагом, каждым жестом, каждым взглядом, которым они обменивались, выискивая малейший намёк на фальшь, на напряжение.
Пресс-конференция в четверг, открывающая уик-энд, стала их первым настоящим испытанием на публике. Шарль сидел за длинным столом рядом с другими пилотами — Ферстаппеном, Норрисом, Хэмилтоном — под ослепительными софитами, но львиная доля вопросов, адресованных ему, касалась отнюдь не особенностей трассы, не нового покрытия, не соперничества с «Ред Буллом», а одной-единственной темы.
«Шарль, как вы прокомментируете недавнюю утечку документов, якобы подтверждающих контрактные отношения между вами и Камиллой Хоутон?»
«Это правда, что ваши романтические отношения — всего лишь пиар-ход, прописанный в юридическом соглашении?»
«Не считаете ли вы, что такая история наносит ущерб имиджу Ferrari как семейной команды?»
Шарль держался с ледяным, почти царственным, отстранённым спокойствием. Он не включал свою знаменитую, фотогеничную, открытую улыбку. Его лицо было серьёзным, слегка уставшим, но не подавленным. Он смотрел прямо в глаза задававшим вопросы журналистам, и его взгляд был тяжёлым и несуетным.
— Я не намерен комментировать очевидные фейки и низкопробные провокации, созданные неизвестными лицами с единственной целью — навредить мне, моей команде и близкому мне человеку, — сказал он ровным, чётким, не оставляющим пространства для возражений тоном, каким отдают приказы. — Все юридические аспекты этого дела будут решаться в суде соответствующими специалистами. Моя личная жизнь не является и никогда не являлась темой для обсуждения на пресс-конференции, посвящённой Гран-при. Я здесь, чтобы говорить о гонке, о машине, о борьбе на трассе. Следующий вопрос о спортивных перспективах на этой трассе, пожалуйста.
Он мастерски, с лёгкостью опытного тактика, уводил разговор в технические дебри, переключал внимание журналистов на особенности нового асфальта в Остине, на деградацию шир, на борьбу с машиной «Ред Булла». Но в его глазах, в тот самый момент, когда он произносил слова «близкий мне человек», промелькнула та самая, редкая, не сыгранная для камер, подлинная уязвимость и в то же время стальная решимость. Это был не просто отказ от комментариев или отговорка. Это была публичная, немедленная защита. И публика, и пресса это увидели и зафиксировали. На его стороне была аура человека, которого тронули за живое, но который не собирается отступать.
Спринт в субботу прошёл нервно и бесцветно. Машина была неидеальна, баланс постоянно ускользал, инженеры по радио пытались подсказать настройки, но чувства не было. Шарль финишировал пятым, выжав из техники всё возможное в данных условиях, но без искры, без особой радости или разочарования. Он был сконцентрирован, но эта концентрация была иного рода — не хищной, атакующей, а оборонительной, выжидательной. Он защищал свои позиции, минимизировал потери, а не атаковал. Казалось, он экономил силы, нервы и, что самое главное, волю для чего-то большего.
Квалификация позже в тот же день, когда солнце уже клонилось к западу, окрашивая небо в оранжевые и лиловые тона, выдалась куда лучше. Найдя, наконец, потерянную связь с машиной, почувствовав её отклик, он выжал из болида всё, что тот мог дать, вырвав почётное второе место на стартовой решётке, уступив на квалификационной попытке лишь непревзойдённому Ферстаппену. Когда он вылез из тесного кокпита, снял шлем, его лицо, залитое потом и пылью, наконец озарила настоящая, профессиональная, глубоко удовлетворённая улыбка. Он сделал свою работу хорошо. Он доказал самому себе, что способен отключиться от внешнего шума. И в этот момент, бросив быстрый, почти незаметный взгляд на гостевое ложе команды, где среди небольшой толпы гостей и партнёров он знал, что должна быть она, он почувствовал не просто облегчение от хорошего результата, а острое, физическое желание разделить этот маленький, промежуточный успех. С ней. Чтобы она увидела. Чтобы она поняла.
---
Воскресенье. День гонки.
Воздух на трассе «Америкэс» дрожал от предвкушения. Пит-лейн гудел, как гигантский растревоженный улей. Камилла появилась в паддоке позже обычного, уже когда большинство команд и пилотов были в боксах или на гриде, стараясь быть как можно более незаметной, но это было абсолютно невозможно. Как только она, в простом, но элегантном платье песочного цвета, пересекла КПП по своему пропуску, её мгновенно окружили, словно стая голодных стервятников, почуявших легкую добычу. Вспышки десятков камер ослепляли, микрофоны и диктофоны тыкались в лицо, не давая пройти, голоса выкрикивали одно и то же, сливаясь в оглушительный, агрессивный хор:
«Камилла! Правда ли, что ваш роман с Леклером — фикция? Прокомментируйте утечку!»
«Что вы чувствуете сейчас, после всех разоблачений? Стыдно?»
«Вы планируете подать в суд на издания? Вы признаёте факт контракта?»
Она шла, опустив голову, глядя только себе под ноги, пытаясь пробиться сквозь плотное, пахнущее потом и алкоголем кольцо, чувствуя, как знакомая паника, холодными волнами, подступает к горлу, сжимает грудную клетку. И тут рядом, будто из-под земли, возник он. Шарль, уже в своём алом гоночном комбинезоне, спущенном до пояса, на белой майке, просто решительно взял её за руку выше локтя и буквально втянул за собой, шагнув вперёд, своим телом, широкими плечами, прикрывая её от настойчивых, почти агрессивных камер и микрофонов.
— Всё в порядке, — бросил он ей через плечо, не замедляя шага, не оглядываясь на прессу. — Иди за мной. Не смотри на них.
Его спина, широкая, прямая, уверенная, была в тот момент лучшим щитом в мире. Он, не церемонясь, провёл её через самый хаос паддока, минуя толпы зевак, прямо к огромному, алому хайнеру «Феррари», кивнул суровым охранникам у входа, и они, расступившись, буквально втолкнули её внутрь прохладного, тихого пространства.
— Побудь здесь. Никуда не выходи. Я скоро вернусь после финального брифинга на гриде, — сказал он ей уже внутри, и его голос в тишине хайнера звучал спокойно и властно.
Как только он ушёл, дверь снова приоткрылась, и внутрь, словно две пёстрые, тревожные птички, впорхнули знакомые фигуры — Кика, в ярком платье с цветочным принтом, и Кармен, в элегантном брючном костюме. Их милые, открытые лица были полны искреннего, неподдельного беспокойства и желания помочь.
— Камилла, дорогая! Боже мой! — Кармен первая бросилась к ней, обняла за плечи, поцеловала в щёку. — Мы только что видели это столпотворение у входа! Настоящая охота! Как ты вообще держишься? Выглядишь потрясающе, конечно, но внутри-то всё бушует?
— Ужас, что творят, просто ужас, — поддержала её Кика, садясь рядом на кожаном диване и беря Камиллу за руку своими тёплыми ладонями. — Эти журналисты совсем совесть потеряли, границы всякие. Ничего, мы сейчас с тобой. Не останешься одна.
Камилла почувствовала, как тёплый, щемящий комок в горле начал понемногу рассасываться, сменяясь волной безмерной благодарности. Это была не показная, дежурная поддержка коллег по «шоу-бизнесу» Формулы 1. Это была простая, чистая, женская солидарность, понимание без лишних слов.
— Спасибо, девочки, правда, — её голос дрогнул, но она улыбнулась. — Я... я даже не знаю, что сказать. Всё так внезапно и так... грязно.
— Говорить ничего и не нужно, — твёрдо, почти по-матерински заявила Кармен, садясь с другой стороны. — Главное — то, что между вами с Шарлем. Мы все здесь, в паддоке, не слепые. Мы видим, как вы вместе. Это не похоже на пиар, на игру. Пиар — это когда люди стараются, напрягаются, играют роли. А вы... вы просто есть. Вы смотрите друг на друга, и всё понятно без слов. Это чувствуется за версту.
— Абсолютно солидарна, — кивнула Кика, её глаза были добрыми и умными. —Алекс мне ещё после Монако говорил: «Шарль последние месяцы просто другим стал. Не таким... закрытым в себе, не таким сфокусированным только на трассе». И это явно не из-за нового аэродинамического пакета или настроек двигателя, поверь. Это из-за тебя. Так что забудь всех этих говорунов, этих стервятников. Ты знаешь правду. И он знает. Всё остальное — просто фоновый шум, белый шум, который когда-нибудь стихнет.
Их простые, бесхитростные, идущие от сердца слова были лучшим бальзамом на её израненную душу. Они не выпытывали подробности, не копались в мотивах, не оценивали. Они просто были рядом. Поддерживали. И в этот момент Камилла с новой силой поняла, что в этом странном, блестящем, жестоком и прекрасном цирке под названием «Формула-1» она обрела не только Шарля, не только сложные, запутанные чувства, но и что-то вроде семьи, пусть и временной, ситуативной, собранной из таких же, как она, спутниц жизни людей, живущих в безумном ритме, но от этого не менее настоящей и ценной. Она была не одна.
---
Гонка в Остине всегда была суровым испытанием на выносливость — и для машин, и для пилотов, и для стратегов. Высокая температура, «узловатое», неровное покрытие, выбивающее машины, сложные, быстрые, слепые повороты, где любая ошибка фатальна. Старт был чистым, без инцидентов. Шарль удержал свою вторую позицию, вцепившись в хвост кроваво-красному болиду Макса Ферстаппена, как тень. Первые круги прошли в напряжённой, но сдержанной борьбе: он атаковал в зонах DRS, пробовал найти слабину в защите лидера, но Макс был неумолим, холоден и точен, как скальпель. Пит-стопы обеих команд прошли практически одновременно, стратегия была похожей — один stop, с hard на medium.
Середина гонки принесла неожиданный поворот: у Льюиса Хэмилтона, его напарника по команде, начались нарастающие проблемы с тормозами, и ему пришлось сбавить темп, откатившись далеко за пределы подиумной зоны. Шарль остался один на один с двумя «Ред Буллами», но давление сзади, со стороны второго пилота команды соперника, ослабло. Теперь он мог полностью сосредоточиться на погоне за лидером, на одной-единственной цели — на Ферстаппене.
И тут в его шлем, сквозь шум двигателя и набегающего потока воздуха, прозвучал спокойный, деловой голос его гонщицкого инженера: «Шарль, смотри телеметрию. У Макса начинается ранняя деградация левого переднего medium. Он теряет стабильно по две-три десятых в первом и втором секторах. Держи дистанцию, сохраняй резину, но не рискуй атакой пока. Наш темп на этом отрезке лучше. Повторяю, наш темп лучше».
Это была музыка. Сладчайшая музыка для ушей гонщика. Он почувствовал, как чистый, знакомый, как родной, адреналин заструился по венам, смывая остатки усталости и сомнений. Не слепая ярость, не отчаяние, а холодная, хищная, кристально чистая концентрация. Он стал методично, неуклонно сокращать отрыв. Десятую за десятой. Круг за кругом. Он видел в зеркалах заднего вида, как второй красный болид позади начинает медленно, но верно отставать, растворяться в дымке жаркого воздуха. Весь мир сузился до размеров асфальтовой ленты трассы, до заднего антикрыла машины впереди, до ощущения идеального, послушного баланса его собственной «Феррари». Она слушалась малейшего движения руля, пела на грани сцепления, но не срывалась, была верным скакуном, чувствующим руку всадника.
За десять кругов до финиша он был уже в зоне действия DRS. Он чувствовал победу кожей. Не просто подиум, не второе место, а победу. Ту самую, большую, красивую, громкую победу, которая была так нужна ему, команде, всем им, чтобы заткнуть рот всем скептикам, завистникам и недоброжелателям, чтобы доказать раз и навсегда, что ничто — ни внешний шум, ни давление, ни грязь — не может сломать его волю, его концентрацию, его талант. Это был бы лучший ответ. Ответ действием.
На предпоследнем круге, на длинной, прямой, как стрела, прямой назад к пит-лейн, когда DRS был открыт, а двигатель выл на пределе, он пошёл на решающий обгон. Чисто, красиво, без суеты, без опасных манёвров. Его алая «Феррари» пронеслась мимо тёмно-синего «Ред Булла» с такой уверенностью, словно это было предопределено, и он вышел в лидеры. Трибуны, битком набитые народом, взорвались оглушительным, животным рёвом восторга. Последний круг он проехал, как по рельсам, с хирургической точностью контролируя каждую десятую секунды, каждое микродвижение руля, каждый вздох.
Клетчатый флаг замелькал перед его глазами. Победа.
Эйфория, нахлынувшая на него, была оглушительной, физической. Он кричал в шлем что-то бессвязное, бил кулаком по ободу руля. Это была не просто победа в гонке. Это был акт сопротивления, триумф духа. Триумф вопреки всему. Он вылез из тесного, душного кокпита, с трудом снял шлем, и его лицо, залитое потом, пылью и счастьем, исказила гримаса чистой, ничем не сдерживаемой, почти детской радости и гордости. Он обнимал подбежавших механиков, хлопал их по спинам, потом, уже соблюдая протокол, пожал руку подъехавшему вторым Ферстаппену — тот кивнул ему с уважением, — и поднялся на высшую ступень подиума. И когда гимн Италии, торжественный и грустный, огласил жаркое техасское небо, его глаза, блестящие от эмоций, автоматически, повинуясь внутреннему компасу, искали в разноцветной, ревущей толпе у подножия подиума одно-единственное лицо.
И он нашёл её. Она стояла у самого ограждения, чуть в стороне от официальной группы команды, рядом с Сэмом, её глаза блестели от непрошеных слёз, но она улыбалась — той самой, широкой, настоящей, сияющей улыбкой, которую он видел так редко и которая стоила больше всех трофеев мира. Гордость, облегчение, безграничное счастье — всё это читалось в её влажном, карим взгляде, устремлённом на него. И это, этот немой диалог через пространство, значило для него в тот момент неизмеримо больше, чем любой кубок, любой гимн, любые очки в чемпионате.
Спустившись с подиума, пройдя через обязательные, бесконечные интервью для телевидения и прессы, он, не слушая больше ничьих поздравлений, не отвечая на вопросы, направился прямо к ней, отсекая своим движением остальной мир. Журналисты и папарацци, почуяв историю, снова попытались сомкнуть кольцо, но он их словно не замечал. Он видел только её. Только её лицо, её улыбку, её глаза.
Он подошёл вплотную, не говоря ни слова, взял её за лицо обеими ещё дрожащими от адреналина руками и поцеловал. Прямо там, на глазах у всех. Это был не поцелуй для камер, не постановочный кадр. Это был поцелуй победителя, который делится своей самой важной победой с тем единственным человеком, для которого он и был готов проходить этот вираж на пределе. Он был влажным от пота, солёным от слёз, стремительным, сильным и в то же время бесконечно нежным. Он говорил без слов, кричал в тишине их соединённых губ: «Мы сделали это. Вместе. Я для нас. Для нашего "потом"».
Вспышки сотен камер слились в сплошное, ослепительное белое море, оглушительный гул голосов выкрикивал вопросы, перекрывая друг друга:
«Шарль! Это ваш ответ на все сплетни? Вы этим поцелуем подтверждаете, что ваши отношения настоящие?»
«Камилла! Что вы чувствуете сейчас? Это победа любви?»
Шарль, не отпуская её, медленно обернулся к этой стене из людей и техники. Его рука по-прежнему лежала у неё на талии, твёрдо, защищающе, заявляя о своих правах. На его лице, уставшем, но одухотворённом, играла та самая, уверенная, чуть дерзкая, победная улыбка, которая сводила с ума фанатов по всему миру.
— Думаю, — сказал он громко, чётко, глядя прямо в десятки объективов, и в его голосе не было ни тени сомнения, — то, что вы сейчас видели на трассе и здесь, отвечает абсолютно на все ваши вопросы. Исчерпывающе.
И повернувшись, он, крепко обняв Камиллу за плечи, повёл её прочь — сквозь толпу, сквозь слепящие вспышки, сквозь гул недоуменных и восторженных голосов. Они шли, прижавшись друг к другу, не как актёры, отыгравшие сцену по сценарию, а как два человека, которые только что выиграли свою самую важную, самую личную гонку. Не на трассе в Остине, а в войне, которую им объявил весь внешний мир. И они сделали это вместе. Настоящие. Непобедимые. И теперь им было всё равно, что скажут завтра в газетах. У них было своё «сегодня». И своё «потом».
