Глава 5. Невеста
С утра в доме Светозаровых поднялась суета, будто на пир или на похороны — Аксинья не понимала, что именно чувствует. Служанки сновали туда-сюда, мать Анна командовала, не повышая голоса, но твёрдо, как воевода перед битвой.
— Одевайте её в лучшее. В то, с серебряной нитью.
Аксинья стояла посреди горницы, раскинув руки, как подстреленный лебедь. Две девицы — румяная Дуняша и бледная, с глазами-щёлочками, Глафира — надевали на неё платье. Долгополое, из плотного белого полотна, расшитого серебряной нитью так густо, что ткань казалась заиндевевшей. Рукава длинные, с прорезями, под ними вспыхивали алые вставки — будто сердце билось под серебряным инеем. По подолу — узор: жар-птицы, крылья распустили, клювы в стороны. Лиф обтягивал грудь, подчёркивал тонкую талию, юбка падала тяжёлыми складками до самого полу.
— Хороша, — шепнула Дуняша, затягивая пояс.
— Слишком хороша, — ответила Глафира и усмехнулась в угол.
Аксинья молчала. Смотрела в полированное серебряное зеркало, что принесли из материной опочивальни. Оттуда глядела незнакомка: волосы белые, заплетены в тугую косу, перевитую жемчужной нитью и алыми лентами. Губы натерли свекольным соком — стали яркими, как у боярыни со свадебного обряда. Ресницы подвели сажей, глаза от этого стали огромными, синими до черноты.
Красавица. Кукла.
— Готова, — сказала мать, входя. Оглядела дочь, кивнула — довольно, сухо. — Хороша. Демьян будет доволен.
«Не для него я», — хотела сказать Аксинья, но слова застряли в горле. Она смотрела на своё отражение и не узнавала себя. У той, в зеркале, не было голоса. У той, в зеркале, не спрашивали согласия. Только наряжали, как на заклание.
Она сейчас — пленница.
Аксинья вздрогнула. Отогнала мысль.
— Чего застыла? — мать подошла, поправила ленту в косе. Говорила тихо, но так, что служанки выскользнули за дверь. — Слушай, дочка. Демьян — партия лучшая, чем мы могли ждать. Сильный, состоятельный, к тебе неровно дышит. Ты не думай про эти... нежности. Любовь — она потом придёт. А доля женская — мужа слушаться, детей рожать, дом беречь. У тебя выбора нет. Поняла?
Аксинья нервно кивнула, она не была согласна с матерью. Просто не хотела начинать ссору.
— Вот и славно. Спускайся. Он ждёт.
Мать вышла. Аксинья осталась одна перед зеркалом. Провела пальцем по холодному серебру, и отражение поплыло, исказилось.
Любовь, — думала она. — Это тепло. Как огонь в печи, который греет, но не жжёт. Тишина. Когда можно молчать и тебя понимают. Когда не нужно доказывать, что ты не трофей, не кукла, не вещь, а человек. Когда любят за душу, а не за тело.
Демьян — не такой. Он пламя костра — обжигает, если подойти близко. Он берёт, не спрашивая. Он уверен, что она согласится, потому что отказать ему нельзя. Потому что он выбрал.
А она? А она просто красивый приз.
— Невеста, — громкий голос раздался за спиной.
Аксинья обернулась. В дверях стояла Глафира — одна, без Дуняши. Глаза-щёлочки, узкие, тёмные, смотрят с прищуром. Губы кривятся.
— Рада, что Демьяна охмурила — сказала она, проходя в горницу и прикрывая дверь.
Аксинья молчала.
— А знаешь, — Глафира прошлась вдоль стены, провела пальцем по серебряной нити на платье, оставленном на вешалке, — он ведь со мной был — Она усмехнулась, покосилась на Аксинью — Сгинула бы ты, он со мной бы так и остался.
Остановилась напротив, заглянула в глаза.
— Говорят, он с детства на тебя смотрит. И что он в тебе нашёл, а?
Аксинья словно не тут была, не слушала Глафиру, чем выводила служанку только больше.
— Ты ж никому намёков не даёшь, — продолжала Глафира, и голос её стал злее. — Ходишь, нос задрала. Ни на кого не глядишь. А он — за тобой. Как пёс. Глаз отвести на каждом празднике не может. И я смотрю на это и думаю: чем я хуже? Почему после всего, что между нами было, в платье сейчас ты.
Аксинья подняла голову. Посмотрела на Глафиру — спокойно, ясно, холодно. Взглядом, от которого та попятилась, сбилась с напора.
— Спроси у него сама. Может, он тебе ответит «чем».
Глафира замерла. Щёки её заалели — то ли от стыда, то ли от злости.
Постояла недолго. Хлопнула дверью — не сильно, но обиженно.
Аксинья осталась одна. Перед зеркалом.
Кукла с серебряным платьем и белой косой смотрела на неё пустыми глазами. И Аксинья подумала вдруг: Глафира хоть знает, чего хочет — Демьяна, дом. А она, Аксинья, чего хочет? Сама не знает.
Только знает — не этого. Не его. Не так.
Она спускалась по широкой лестнице медленно, как на казнь. Каждый шаг — вязкий, тяжёлый. Легкое, светлое серебряное платье переливалось из-за света, подчеркивая и украшая её изгибы.
Внизу ждали. Мать, отец, тётка из Мурома, дядька с белгородских земель, служанки, дворня. Марфа, мать Демьяна, сидела у окна — седая коса уложена венцом, лицо спокойное, как у иконы. Глаза — тёмные, как у сына, — прошлись по Аксинье, оценили, и чуть заметный кивок: «Годится».
И Демьян.
Стоял посреди горницы, широко расставив ноги, руки на поясе. Волосы горят в лучах утреннего солнца, проходящего сквозь ставни. На нём новый кафтан — зелёный, как ель, с серебряными пуговицами. Сапоги из мягкого сафьяна.
Увидел Аксинью — и усмехнулся. Уверенно, по-хозяйски. Взглядом сказал: «Я знал. Я всегда знал, что ты будешь моей».
И в этот миг что-то перевернулось в груди Аксиньи.
Не страх. Не отчаяние. Холодная, ясная, как ледяная вода, решимость.
Она спустилась на последнюю ступень. Встала перед всеми.
— Ну, — сказал Демьян, протягивая руку. — Дашь мне свой ответ?
Тишина. Даже свечи перестали потрескивать.
Аксинья посмотрела на мать — та кивнула, подбадривая. На отца — тот стоял с каменным лицом. На Демьяна — уверенного.
И сказала.
Громко. Чётко. Чтоб слышали все.
— Нет. Не пойду за тебя. Ни сейчас. Ни когда-либо.
Она не ожидала, что сможет. Но слова вылетали сами, как птицы из клетки.
— Ты смотришь на меня как на вещь. Как на куклу. Как на трофей, который должен украсить твой дом. А я — живая, у меня душа есть.
Аксинья тонкими пальцами достала платок. Белая ткань взметнулась, коснулась его щеки — и упала на пол к ногам, белым пятном на тёмных половицах. В избе стало тихо. Даже слуги замерли, боясь дышать.
В древности возвращённый платок означал кровную обиду. Тот, кому его бросили в лицо, имел право требовать сатисфакции — или затаить злобу до конца дней.
Демьян схватил ее за запястье, крепко сживая кожу до кости. Стоял, глядя на белый комок ткани у своих сапог. Потом медленно поднял глаза на Аксинью.
— Пожалеешь, — прошептал. Губы не дрогнули.
Аксинья последний раз посмотрела на него, выдернула руку и выбежала вон.
Мимо матери, которая охнула и прижала руки к груди. Мимо отца, который шагнул, но не посмел остановить. Мимо перешёптывающихся гостей, мимо Глафиры, которая смотрела с надеждой и восторгом.
Вон из дома. На крыльцо. Свежий апрельский воздух ударил в лицо, но не отрезвил.
У коновязи стоял вороной конь — отцовский, злой, нетерпеливый. Аксинья вскочила в седло, даже не глядя, умело, как учили в детстве. Сдёрнула поводья, ударила пятками — и конь рванул с места, понёс, взбивая снежную кашицу копытами.
Ветер свистел в ушах. Коса расплелась, волосы летели белым знаменем. Слёзы застывали на щеках, не успев упасть.
В ушах — только ветер. В груди — пустота и свобода, такая большая, что не умещается в теле и не ведущая ни к чему.
Конь нёс её всё дальше. Дома остались позади. Город остался позади. Впереди был лес. Тёмный, холодный, бездонный.
— Стой! — крикнула Аксинья коню. — Стой!
Конь замер, фыркая, бока вздымались.
Аксинья сползла с седла, упала в снег на колени. Смотрела на тёмную стену леса. И не знала, как быть дальше.
Не знала, что проклятие уже летит за ней на крыльях чёрной вороны. Что Марфа, мать Демьяна, уже шепчет слова, которые отнимут у неё голос, облик, свободу.
Аксинья стояла на коленях на еще не растаявшем снегу, прическа отцовского дома расплелась и белые волосы трепал ветер.
